13213.fb2
В начале декабря по субботам и воскресеньям я увозил ее в горы, в Дьяблере, где она несколько часов каталась на лыжах. Мне было уже не по возрасту учиться ходить на лыжах, и я сидел в каком-нибудь кафе, читая «Журналь де Женев», и радовался, что она счастлива, петляя, как ласточка, по склонам морозной белизны. Словно цветы ранней весной, с первым снегом начали открываться гостиницы. Все предвещало прекрасное рождество. Я любил смотреть, как Анна-Луиза приходит ко мне в кафе со снегом на ботинках и щеки ее горят от мороза, точно свечки.
Как-то раз я ей сказал:
– Я еще никогда не был так счастлив.
– Зачем ты так говоришь? – спросила она. – Ты был женат. Ты был счастлив с Мэри.
– Я ее любил, – ответил я. – Но у меня никогда не было спокойно на душе. Мы были погодками, когда поженились, и я всегда боялся, что она умрет первой, как оно и случилось. Но тебя я получил на всю жизнь – если ты меня не бросишь. А если бросишь, это будет моя вина.
– А как же я? Ты должен жить так долго, чтобы мы могли уйти туда, куда все уходят, вместе.
– Постараюсь.
– В одни и тот же час?
– В один и тот же час.
Я засмеялся, и она тоже. Нам обоим смерть казалась серьезной темой. Нам предстояло быть вместе всегда и еще один день – le jour le plus long [самый долгий день (фр.)], как мы говорили.
Думаю, что, хотя доктор Фишер больше не давал о себе знать, мысль о нем все это время таилась где-то в глубине моего сознания, потому что однажды ночью я увидел его во сне как наяву. Он был в костюме и стоял у открытой могилы. Я смотрел на него с другой стороны ямы и крикнул ему с насмешкой: «Кого вы хороните, доктор? Это натворил ваш „Букет Зуболюба“?» Он поднял глаза и взглянул на меня. Он плакал, и я почувствовал в его слезах горький упрек. Вскрикнув, я проснулся и разбудил Анну-Луизу.
Странно, как мы можем весь день находиться под впечатлением сна. Доктор Фишер сопровождал меня на работу; он заполнял минуты бездействия между двумя переводами – и он все время был печальным доктором Фишером из моего сна, а не надменным доктором Фишером, который у меня на глазах сидел во главе стола со своим безумным ужином, издевался над гостями и заставлял их обнажать свою позорную жадность.
В тот вечер я сказал Анне-Луизе:
– Тебе не кажется, что мы слишком суровы к твоему отцу?
– Что ты хочешь этим сказать?
– Он, должно быть, очень одинок в этом большом доме у озера.
– У него есть друзья, – сказала она. – Ты с ними познакомился.
– Они ему не друзья.
– Он сделал их такими, какие они есть.
Тогда я рассказал ей про свой сон. На что она ответила:
– Может быть, это была могила моей матери.
– Он там был?
– Ну да, он там был, но слез я не видела.
– Могила была открыта. Во сне там не было ни гроба, ни священника, ни провожающих, только он сам, если не считать меня.
– Людей у могилы было много, – сказала она, – мою мать очень любили. Там были все слуги.
– Даже Альберт?
– Альберта в те дни не существовало. Был старый дворецкий – не помню его имени. После смерти матери он ушел, как и все остальные слуги. Отец начал новую жизнь в окружении незнакомых лиц. Пожалуйста, не будем больше говорить о твоем сне. Это похоже на кончик шерстяной нитки, который торчит из свитера. Потянешь – и начнет распускаться весь свитер.
Она была права, мой сон словно положил начало целому процессу распутывания. Возможно, мы были слишком счастливы. Возможно, мы слишком далеко ушли в тот мир, где существовали только мы двое…
На следующий день была суббота, а по субботам я на службу не ходил. Анна-Луиза хотела подыскать кассету для своего магнитофона (как и мать, она любила музыку), и мы пошли в магазин в старом районе Веве возле рынка. Ей хотелось купить новую запись симфонии Моцарта «Юпитер».
Из глубины магазина появился, чтобы нас обслужить пожилой человек невысокого роста (не знаю, почему я написал «пожилой» – вряд ли он был намного старше меня). Я от нечего делать разглядывал альбом пластинок французского певца, часто выступающего по телевидению, и продавец подошел спросить, не может ли он помочь. Вероятно, его старил какой-то робкий, смиренный вид – вид человека, который достиг предела своих надежд и уже не ждет ничего, кроме маленьких комиссионных от продажи того, что тут продают. Сомневаюсь, слышал ли кто-нибудь еще в этом магазине о симфонии «Юпитер». Большую часть ассортимента составляла поп-музыка.
– А, Сорок первая симфония, – сказал он. – Венский симфонический оркестр. Очень хорошее исполнение, но не думаю, чтобы она была у нас. К сожалению, – добавил он с застенчивой улыбкой, – спрос на то, что называют настоящей музыкой, не очень велик. Если вы согласны подождать, я спущусь и поищу на складе. – Он бросил взгляд через мое плечо туда, где стояла (спиной к нам) Анна-Луиза, и заметил: – Может быть, раз уж я буду там, внизу, посмотреть еще какую-нибудь симфонию Моцарта?..
Наверно, Анна-Луиза это услышала и повернулась.
– Если у вас есть «Коронационная месса»… – сказала она и запнулась, потому что продавец уставился на нее с выражением, как мне показалось, похожим на ужас.
– «Коронационная месса»… – откликнулся он как эхо, но не тронулся с места.
– Да, Моцарта, – нетерпеливо повторила она и отошла в сторону, чтобы посмотреть кассеты на вертящейся подставке.
Продавец не спускал с нее глаз.
– Поп-музыка, – сказала она, крутя пальцем вертушку, – одна только поп-музыка.
Я поглядел на продавца.
– Извините, мсье, – сказал он, – сейчас я схожу посмотрю.
Он медленно двинулся к двери в глубине магазина, но на пороге оглянулся, сперва на Анну-Луизу, потом на меня. Он сказал:
– Честное слово… я постараюсь…
В его словах мне послышался призыв о помощи, словно там, внизу, его ожидало нечто ужасное. Я подошел к нему и спросил:
– Вам нездоровится?
– Нет, нет. Немножечко напиливает сердце – и все.
– Вам следовало бы отдохнуть. Я попрошу кого-нибудь из других продавцов…
– Нет, нет. Пожалуйста, не надо. Но можно мне вас о чем-то спросить?
– Разумеется.
– Та дама, с вами…
– Моя жена?
– Ах, ваша жена… она мне так напомнила… вам это покажется нелепым, дерзким… одну даму, которую я когда-то знал. Конечно, прошло много лет, она должна была постареть… почти так же, как я, а эта молодая дама, ваша жена…
И вдруг я понял, кто стоял передо мной, придерживаясь рукой за дверной косяк, – старый, смиренный, неспособный на борьбу, да он никогда и не был на нее способен. Я сказал:
– Это дочь доктора Фишера, доктора Фишера из Женевы.
У него медленно подогнулись колени, словно он хотел опуститься для молитвы, а потом голова его ударилась об пол.
Девушка, которая показывала покупателю телевизор, прибежала мне на помощь. Я попытался повернуть упавшего, но даже самое легкое тело становится тяжелым, когда оно безжизненно. Вдвоем мы положили его на спину, она расстегнула ему воротничок.
– Ах, бедный мсье Стайнер! – сказала она.
– Что случилось? – спросила Анна-Луиза, отойдя от вертушки для кассет.
– Сердечный приступ.
– Ох, – сказала она, – бедный старик.
– Вызовите «скорую помощь», – сказал я девушке.
Стайнер открыл глаза. Над ним склонились три лица, но он смотрел только на одно, слегка покачал головой и улыбнулся.
– Что же произошло, Анна? – спросил он.
Через несколько минут подъехала «скорая помощь», и мы вышли из магазина вслед за носилками.
В машине Анна-Луиза сказала:
– Он заговорил со мной. Он знал мое имя.
– Он сказал Анна, а не Анна-Луиза. Он знал имя твоей матери.
Она промолчала, но поняла не хуже меня, что это значило. За обедом она спросила:
– Как его зовут?
– Девушка назвала его Стайнер.
– Я не знала его имени. Мать просто называла его «он». – В конце обеда она сказала: – Ты не съездишь в больницу, посмотреть, как он там? Мне нельзя. Для него это было бы новым потрясением.
Я нашел его в больнице над Веве, где каждого пациента или взволнованного посетителя встречает объявление, адресующее его в Centre funeraire [похоронное бюро (франц.)]. Выше, на горе, автомобильная дорога неумолимо наигрывает бетонную симфонию. Его поместили в одну палату с бородатым стариком, который лежал на спине с широко открытыми глазами, уставясь в потолок, – я принял бы его за мертвеца, если бы он иногда не моргал, не отрывая глаз от белого штукатурного неба.
– Как это любезно, что вы зашли справиться обо мне, – сказал Стайнер, – но вам не стоило беспокоиться. Меня завтра выпишут с условием, чтобы я не переутомлялся.
– В отпуск?
– Нет необходимости. Мне ведь не приходится таскать тяжести. Телевизорами занимается девушка.
– Приступ вызвала вовсе не тяжесть, – сказал я.
Я посмотрел на старика, его соседа. С тех пор как я вошел, он не шевельнулся.
– Не обращайте внимания, – сказал Стайнер. – Он не разговаривает и не слышит, когда к нему обращаются. Я спрашиваю себя, о чем он думает. Может быть, о долгом путешествии, которое ему предстоит.
– В магазине я испугался, что и вы пустились в "это путешествие.
– Мне не так повезло.
У него явно не было желания бороться со смертью.
– Она очень похожа на свою мать, когда та была в ее возрасте, – сказал он.
– Это и вызвало приступ?
– Сперва я решил, что мне кажется. После ее смерти я много лет вглядывался в женские лица, отыскивая сходство, потом перестал. Но сегодня утром вы произнесли его имя. Наверно, он еще жив. Я, конечно, узнал бы из газет, если бы он умер. В Швейцарии каждый миллионер удостаивается некролога. Вы должны его знать, раз женились на его дочери.
– Я видел его всего два раза, но и этого достаточно.
– Вы ему не друг?
– Нет.
– Он жестокий человек. Он никогда и в глаза меня не видел, но погубил меня. И все равно что убил ее, хотя она ни в чем не была виновата. Я ее любил, но она меня не любила. Ему нечего было бояться. Это никогда бы не повторилось. – Он бросил взгляд на старика, но тут же успокоился. – Она любила музыку, – сказал он. – Особенно Моцарта. Дома у меня есть пластинка с «Юпитером». Я хотел бы ее подарить вашей жене. Вы можете ей сказать, что я нашел ее на складе.
– У нас нет проигрывателя – только магнитофон.
– Пластинка была записана еще в докассетные дни, – сказал он таким тоном, каким говорят о доавтомобильной эре.
Я его спросил:
– Что вы имели в виду, когда сказали: это никогда бы не повторилось?
– В этом я виноват… и Моцарт… и ее одиночество. Она не повинна в своем одиночестве. – Он произнес это даже с гневом (возможно, подумал я, если бы дать ему время, он научился бы и бороться). – Может, он и сам знает теперь, что такое одиночество.
– Значит, вы были ее любовником, – сказал я. – Я думал, судя по словам Анны-Луизы, что до этого так и не дошло.
– Мы не были любовниками, – сказал он, – вы не должны так говорить… не во множественном числе. Она позвонила мне на другой же день, пока муж был в конторе. Мы оба согласились, что это для нее неправильно… я хочу сказать – неприлично, запутаться во лжи. Тут для нее нет будущего. Как оказалось, для нее и так не было будущего.
– Жена сказала, что ее мать просто заставила себя умереть.
– Да. Моя воля была недостаточно сильна. Странно, не права ли? Она меня не любила, а все же нашла в себе силы умереть. Я ее любил, а у меня не хватило сил умереть. Я смог пойти на похороны: ведь он не знал меня в лицо.
– Значит, там был еще кто-то, кто ее оплакивал… помимо Анны-Луизы и слуг.
– Что вы этим хотите сказать? Он плакал. Я видел, как он плакал.
– Анна-Луиза говорит, что он не плакал.
– Ошибается. Она была еще ребенком. Наверно, не заметила. Да и какая разница.
Кто был прав? Я вспомнил доктора Фишера за ужином, как он подхлестывал свою свору. Уж я-то не мог представить себе его плачущим – а, впрочем, какое это имеет значение?
– Знаете, – сказал я, – мы всегда будем вам рады. Я хочу сказать, что жена будет рада вас видеть. Выпьем как-нибудь вечерком рюмочку?
– Нет, – сказал он. – Лучше не надо. Пожалуй, мне этого не вынести. Понимаете, они так похожи.
После этого говорить было больше не о чем. Я не рассчитывал, что когда-нибудь еще его увижу. Я был уверен, что на этот раз он поправится; впрочем, ни одна газета не сообщила бы о его смерти. Он не был миллионером.
Я передал Анне-Луизе то, что он рассказал.
– Бедная мама, – произнесла она. – Но это была всего лишь маленькая ложь. Если это случилось только раз.
– Удивительно, как он узнал. – Странно, как редко мы называли их по именам. Обычно мы говорили «он» или «она», но никогда не происходило путаницы. Вероятно, это тоже телепатия, которая существует у любящих.
– Она говорила, что, когда он начал подозревать – хотя на самом-то деле подозревать было нечего, – он установил какую-то штуку на телефон, чтобы записывать разговоры. Он сам ей это сказал, так что, когда произошел тот разговор, он все и узнал. И все же меня бы не удивило, если бы она все рассказала ему сама и пообещала, что этого больше не будет. Может быть, она солгала мне потому, что я была слишком маленькой, чтобы понять. Слушать вдвоем Моцарта, держась за руки, было для меня тогда почти то же, что и любовные объятия, – как, впрочем, и для него… я имею в виду отца.
– Интересно, действительно ли он плакал на похоронах.
– Я в это не верю – если только он не плакал оттого, что жертва ускользнула. Может, это была сенная лихорадка. Она умерла в сезон, когда страдают сенной лихорадкой.