132206.fb2
Нет! нет… ты тоже… ты красавица… я тебя люблю… идем со мной… Пу!.. пу!.. пу!..
Я не знаю, как мне удалось бы освободиться от нее, если бы ее пылкие страсти не потонули в отвратительном потоке рвоты.
Эти сцены очень забавляли барыню. Она испытывала самую искреннюю радость только от картин порока, даже еще более отвратительного.
Однажды я как-то застала барыню в уборной с ее подругой. Она рассказывала о своих впечатлениях, которые она вынесла из посещения одного специального дома, где показывались два карлика, предававшиеся любовным ласкам.
— Нужно было это видеть, моя дорогая! Нет ничего, что могло бы так возбуждать страсть, как это зрелище. Те, которые судят о людях только по их внешнему виду и поражаются наружным блеском, не могут и подозревать, до чего этот бомонд, это «высшее общество» испорчено и грязно. Можно без всякого преувеличения и без всякой клеветы сказать, что это общество живет только для самых гнусных оргий, только для разврата… Я перебывала во многих буржуазных и знатных домах, и только в очень редких случаях мне удавалось наблюдать любовь, согретую нежным и глубоким чувством, идеалом сострадания, самопожертвования и обожания, всем тем, что накладывает на эти отношения печать величия и святости.
Еще несколько слов о барыне. Помимо официальных журфиксов и торжественных обедов, господа интимно принимали у себя очень шикарную молодую чету; они вместе посещали театры, маленькие концерты, кабинеты в ресторанах и, говорят, места похуже. Муж был очень красив, с женственным, почти безбородым лицом. Жена — рыжая красавица с каким-то особенным блеском в глазах и очень чувственными губами. Никто в точности не знал, что это были за люди.
Когда они обедали вчетвером, их разговор принимал такой разнузданный характер, что у лакея, который далеко не был святым, являлось часто желание бросить им тарелки в лицо… Он не сомневался впрочем, что между ними существовали противоестественные отношения и что они устраивали себе такие же празднества, которые были изображены в маленьких желтых книжечках хозяйки. Эти вещи если и не широко распространены, то, во всяком случае, довольно известны. И если люди не обращаются к этому пороку из страсти, то предаются ему из снобизма. Это высший шик.
Кто мог бы заподозрить столь ужасные наклонности в барыне, которая принимала у себя архиепископов, папских нунциев и которую Gaulois прославлял каждое воскресенье на своих страницах за ее добродетели, воспитанность, благотворительность, изысканные обеды и за верность чистым католическим традициям Франции?
Но сколько бы пороков ни было в этом доме, мы там были свободны, счастливы, и барыня никогда не следила за поведением своей прислуги.
Сегодня вечером мы дольше обыкновенного сидели на кухне. Я помогала Марианне составлять счет. Она никак не может справиться с ним. Я удостоверилась, что, как и все надежные служанки, она ворует понемногу, где только может… Ее сметливость меня даже поражает. Но она не справляется с цифрами, и это ее затрудняет при расчетах с хозяйкой, которую трудно провести. Жозеф становится немного благосклоннее ко мне. Он теперь время от времени удостаивает меня даже разговором… Так, сегодня он не ушел по своему обыкновению к своему закадычному другу — пономарю. Пока мы с Марианной работали, он читал «Libre Parole». Это его газета. Он даже и мысли не допускает, чтобы можно было читать другую. Я заметила, что, читая газету, он несколько раз посмотрел на меня с каким-то новым выражением в глазах.
Окончив свое чтение, Жозеф захотел познакомить меня со своими политическими взглядами. Он устал от республики. Это разорение и позор для страны. Он за твердую власть.
— Пока у нас не будет твердой власти, до тех пор у нас ничего не будет, — .сказал он.
Он за религию… потому что… наконец… просто… он за религию…
— До тех пор, пока религия не будет восстановлена во Франции, как раньше, до тех пор, пока все не будут обязаны ходить к обедне, к исповеди… клянусь Богом, у нас ничего не будет!..
В сарае для сбруи он повесил портреты папы и Дрюмона, в своей комнате — Деруледа, а в амбаре развесил портреты Гереза, генерала Мерсье… бравых молодцов… патриотов… словом, французов!
Он очень старательно собирает все юдофобские песенки, все портреты в генеральских мундирах. Жозеф — заядлый антисемит. Он член всех религиозных, военных и патриотических обществ своего департамента. Он состоит членом «Ру-анской антисемитской молодежи», «Стариков-юдофобов» в Лувье, членом еще многочисленных групп и подгрупп — как «Национальная дубинка», «Нормандский колокол» и пр. Когда он начинает говорить о евреях, в его глазах появляется какой-то враждебный блеск, жесты становятся кровожадными. И он не выходит из дому без того, чтобы не сказать:
— Пока во Франции останется хоть один еврей, у нас ничего не будет.
И при этом прибавляет:
— Если бы я жил в Париже!.. Сколько бы я этих проклятых поубавил… сжег… распотрошил!.. Эти изменники у нас в Мениль-Руа селиться не станут… нам эта опасность, не грозит… Поди, эти продажные души понимают, что здесь им не место!
Он с одинаковой ненавистью относится к протестантам, франкмасонам, свободомыслящим, ко всем этим проходимцам, которые носа в церковь не покажут, да впрочем, ведь все они — переодетые евреи… Но он не клерикал, он за религию, вот и все.
Что касается мерзавца Дрейфуса, то пусть он лучше и не думает вернуться с Чертова острова во Францию… А поганого Золя Жозеф честью просит не приезжать в Лувье и не произносить здесь своих речей, как он, по слухам, собирается сделать… Добром дело не кончится, уж об этом Жозеф позаботится. Этот негодный изменник Золя за шестьсот тысяч франков предал всю французскую армию и всю русскую армию немцам и англичанам! И это не сказка, не пустая болтовня, нет, Жозеф в этом уверен… Жозеф это знает от пономаря, а тот от священника, который это слышал от епископа, а епископ от папы… а папе рассказал Дрюмон… Евреи могут приехать в Приерэ. На погребе, на амбаре, на конюшне, на каретном сарае, на сбруе, даже на метле, везде они найдут сделанную Жозефом надпись: «Да здравствует армия! Смерть жидам!»
Марианна одобряет время от времени эти сильные выражения покачиванием головы, молчаливыми жестами… Ее так же, конечно, республика разоряет и позорит. Она так же за твердую власть, за попов и против евреев, о которых она знает только, что им чего-то в чем-то не хватает…
И я так же, конечно, за армию, за отечество, за религию и против евреев. Кто же из нас, из прислуги, от мала до велика, не исповедует этого учения? Можно что угодно говорить о прислуге, недостатков много найдется, это возможно, но в чем ей отказать нельзя, это в патриотизме. Вот я, например… Политика не в моем духе, она мне надоедает. Но вот за неделю до моего отъезда сюда я наотрез отказалась служить в качестве горничной у Лабори. Да и все другие служанки, которые были тогда в конторе, также отказались:
— У этого мерзавца?.. Нет! Никогда в жизни!
Однако, когда я себе серьезно задаю вопрос, то я не знаю, почему я против евреев. Я у них служила иногда, в те времена, когда это еще не было так позорно. Я нахожу, что в сущности еврейки и католички совершенно схожи. И те и другие одинаково порочны, с такими же низкими натурами и грязными душонками. Все это, видите ли, один и тот же мир, и разница в религии тут не при чем. У евреев, может быть, больше чванства, показного блеска, умения сорить деньгами? Говорят, что они домовиты, скупы. Я могу заявить, что вовсе не плохо служить в их домах, где гораздо большей свободой пользуешься, чем в католических семьях.
Но Жозеф об этом и слушать не хочет. Он упрекает меня, что я не патриотка, плохая француженка. И с убийствами и кровавыми расправами на устах он ушел спать.
Марианна тотчас же вынула из буфета бутылку с водкой, и мы заговорили о другом. Марианна становится с каждым днем все доверчивее ко мне. Она рассказала о своем детстве, о трудных годах молодости и как она, когда служила в Каене в няньках у табачной торговки, сошлась с пансионером, — маленьким, слабеньким, светленьким мальчиком с голубыми глазами и короткой остроконечной шелковой бородкой. Она забеременела, и табачная торговка, которая развратничала с целой кучей народа, со всеми унтер-офицерами гарнизона, прогнала ее от себя. Она была выброшена на улицу в большом городе, такая молодая да еще беременная!.. У ее возлюбленного денег не было, и она натерпелась горя… Она, наверное, умерла бы с голода, если бы ее друг не нашел ей наконец места в медицинской школе.
— Да, — сказала она, — в лаборатории я убивала кроликов и приканчивала маленьких морских свинок… Забавно было.
И при этом воспоминании на ее толстых губах появляется какая-то меланхолическая улыбка.
После некоторого молчания я спрашиваю у нее:
— А ребенок? С ним что сталось?
Марианна делает какой-то неопределенный жест, как бы открывая занавес рая, где спит ее младенец… Расслабленным от водки голосом она отвечает:
Как вы думаете… Боже мой! Что же мне с ним было делать?
Значит, так же, как с маленькими морскими свинками?
Да, так.
И она налила себе еще водки.
Мы разошлись по своим комнатам слегка навеселе.
6 октября.
Вот наконец и осень наступила. Морозы начались раньше, чем их ожидали, и последние цветы уже поблекли в саду. Георгины, бедные свидетели любви и трусости хозяина, померзли; померзли также большие подсолнечники, которые сторожили вход в кухню. На опустошенных грядках осталось только несколько чахлых гераней и несколько кустов астр, которые печально склонили к земле свои синие головки. И в саду капитана Може все вымерло, пожелтело.
Деревья желтеют и сбрасывают свою листву, небо покрыто тучами. Последние четыре дня стоит густой туман, который не рассеивается и после обеда. Теперь хлещет холодный дождь и дует северо-восточный ветер…
Да! Я не на свадебном пиру… В моей комнате собачий холод. И ветер продувает, и вода протекает через крышу, в особенности у окон. Свет едва проникает в мою мрачную лачугу. Шум сдвигающихся от ветра черепиц на крыше, треск деревянных перекладин, лязг шарниров — как все это оглушает и утомляет… Я не смею заявить, что нужна печь. Я такая зябкая и не знаю, как выживу в этом адском холоде моей комнаты… Сегодня вечером я должна была заткнуть своими старыми юбками окна от ветра и дождя. А тут еще над головой флюгер, который не перестает вертеться на своем шпиле. Временами он начинает так резко визжать, что его можно принять за голос хозяйки, которая устраивает сцену в коридоре…
Когда первые столкновения прошли, жизнь стала монотонной, скучной, и я понемногу стала привыкать, не испытывая больших нравственных страданий. К нам никогда никто не приезжает, мы живем, словно в заколдованном доме. Помимо чисто домашних историй, о которых я рассказывала, здесь никогда ничего не бывает. Все дни проходят совершенно одинаково, все те же лица, та же обстановка. Скука смертная… Но я начинаю тупеть и приспособляться к этой тоске как к естественному явлению. Даже отсутствие любовных развлечений меня не трогает, и я без большой печали переношу эту непорочность, на которую я осуждена или, вернее, сама себя осудила, окончательно отказавшись от барина. Барин мне опротивел, в особенности после того, как он из трусости грубо отозвался обо мне в разговоре с барыней. Но он не сдается и не боится меня. Наоборот, он упорно увивается за мной все с такими же выпученными глазами и влажными губами…
Теперь, когда дни стали короче, барин до обеда проводит время у себя в рабочем кабинете, и черт его знает, чем он там занимается… Роется в старых бумагах, пересматривает сельскохозяйственные каталоги или перелистывает с рассеянным видом старые охотничьи журналы. Нужно его видеть, когда я вечером захожу к нему закрыть ставни или поправить огонь в камине. Он тогда поднимается, кашляет, чихает, фыркает, стучит мебелью, все опрокидывает, старается всеми этими глупыми приемами обратить мое внимание… Смешно! Я притворяюсь, что ничего не слышу, ничего не понимаю, и ухожу, молчаливая, строгая, не глядя на него, как будто его здесь и нет.
Вчера вечером, однако, мы обменялись несколькими словами:
Селестина…
Что вам угодно, барин?
Селестина… Вы сердитесь на меня… За что вы сердитесь на меня?
Да ведь, вы, барин, знаете, что я потаскуха…
Ho…