132206.fb2
Эти оскорбительные и жестокие слова сильно задели меня.
— Не говорите этого, господин Жорж, — воскликнула я, взволнованная. — Это страшно зло с вашей стороны так говорить… Вы меня слишком обижаете… это слишком обидно…
Я схватила его за руки… они были влажные и горячие. Я наклонилась над ним… его хриплое дыхание как будто вылетало из кузнечного горна…
— Страшно… страшно!
Он продолжал:
— Поцелуй от тебя… но это было бы для меня выздоровлением, возвратом к жизни. Ты серьезно верила в купания, в портвейн, в волосяную перчатку? Бедная малютка… Это я в твоей любви купался… вино твоей любви я пил, и от твоей любви у меня под кожей потекла новая кровь… Это потому, что я так надеялся, жаждал и ждал твоего поцелуя, я вернулся к жизни, стал здоровым… да, я теперь здоров. Но я не хочу, чтобы ты отказала мне в этом поцелуе… ты права, отказывая мне в нем… Я понимаю… понимаю… У тебя маленькая, робкая душа, маленькая птичка, которая поет на одной ветке, потом на другой… и при малейшем шуме улетает… фьють!
Вы говорите ужасные вещи, господин Жорж.
Я кусала себе руки, а он продолжал:
Почему ужасные? Нет, не ужасные, а верные. Ты считаешь меня больным… Ты думаешь, что можно быть больным, когда любишь… Ты не знаешь, что любовь — это жизнь… жизнь вечная… Да, да, я понимаю, твой поцелуй для меня жизнь… и ты поэтому вообразила, что для тебя это будет смерть… Не будем больше говорить об этом…
Я не могла этого больше слышать. Была ли эта жалость, подействовали ли так на меня горькие упреки, грубое недоверие, его жестокие слова или чувственная, грубая любовь захватила меня вдруг? Не знаю… Может быть, все вместе было. Я знаю только, что я всей тяжестью своего тела упала на кушетку и, приподнимая своими руками его чудную головку, взволнованно закричала ему:
— Ну! злой… посмотри, как я боюсь… смотри же, как я боюсь…
Я прильнула своими губами к его губам, своими зубами к его зубам с такой силой и страстью, что язык мой, казалось мне, проникнет во все глубокие складки его груди, выпьет и вылижет всю зараженную кровь, весь смертельный яд. Он простер свои руки и сомкнул их в объятии надо мной…
Случилось то, что должно было случиться.
Но, нет. Чем больше я думаю об этом, тем больше я убеждаюсь в том, что я бросилась в объятия Жоржа и прильнула к его губам прежде всего и исключительно из непосредственного и непреодолимого чувства протеста против тех низких побуждений, которым Жорж — может быть, из хитрости — приписывал мой отказ. Это было, кроме того, проявлением горячего сочувствия, которым я хотела сказать:
— Нет, я не считаю тебя больным, нет, ты не болен… В доказательство я без колебания дышу тобой, глотаю твое дыхание, пропитываю им свою грудь и свою кожу. И если бы ты действительно был болен, если бы твоя болезнь была заразительна и смертельна для меня, то я не хочу, чтобы у тебя была эта чудовищная мысль, будто я боюсь заболеть этой болезнью, страдать и умереть от нее…
Я менее всего предвидела и обдумала, к чему неизбежно должен был привести этот поцелуй, я не соображала тогда, что, будучи в объятиях своего друга и прикасаясь своими губами к его губам, я не сумею оторваться от него и уклониться от этого поцелуя. Это так! Когда меня держит мужчина в своих объятиях, у меня горит кожа и голова кружится, кружится… Я становлюсь пьяной… безумной… дикой… Во мне говорит тогда только страсть. Я вижу только его… думаю только о нем… покорная и робкая, я иду за ним… хотя бы на преступление!
О, этот первый поцелуи Жоржа! Его неловкие и милые ласки, наивная страсть в его жестах… и этот восторг в его глазах перед раскрывшейся тайной женщины и любви! В этом первом поцелуе я ему отдалась вся с безотчетным увлечением, с той бурной, лихорадочной страстью, которая обессиливает и укрощает самых сильных мужчин и заставляет их просить пощады. Но когда опьянение прошло, когда я увидела бедного, хрупкого мальчика задыхающимся и обмершим в моих объятиях, у меня появились страшные угрызения совести, какое-то чувство или скорее страх, как будто я только что совершила убийство…
— Господин Жорж… господин Жорж!.. Вам дурно… Ах! бедный мальчик!..
Но он с какой-то кошачьей грацией, с доверчивой нежностью и бесконечной признательностью обвился вокруг меня, как бы ища защиты у меня. С глазами, полными восторга, он мне сказал:
— Я счастлив… Теперь я могу умереть…
И так как я приходила в отчаяние и проклинала свою слабость, он повторил:
— Я счастлив… Останься со мной всю ночь, не покидай меня. Один я, мне кажется, не перенесу такого огромного счастья.
Когда я ему помогла улечься, начался приступ кашля. К счастью, ненадолго, но у меня сердце разрывалось на части. Неужели после того, как я облегчила его страдания, исцелила его, я теперь буду убивать его? Мне казалось, что я не сумею удержать своих слез и я проклинала себя…
Это ничего… ничего… — говорил он, смеясь. — Зачем же отчаиваться, когда я счастлив… Ты увидишь, как хорошо я буду спать рядом с тобой… Ведь я не болен… не болен… Я буду спать на твоей груди, как будто я твой маленький ребенок, положу голову на твою грудь…
А если ночью бабушка позвонит мне, господин Жорж?
Да нет… нет… бабушка не будет звонить. Я хочу спать с тобой.
Некоторые больные любят сильнее, чем даже самые сильные и здоровые люди. Я думаю, что мысль о смерти, что смерть, витающая над ложем любви, своею страшной таинственностью будит страсть. В течение двух недель после этой памятной ночи — этой восхитительной и трагической ночи — мы находились как будто во власти волшебницы, которая слила наши поцелуи, наши тела, наши души, сжала нас в одном объятии, в беспрерывном наслаждении. Мы спешили вознаградить себя за потерянное время, мы хотели жить без отдыха этой любовью, так как мы предчувствовали скорую развязку в надвигающейся смерти…
— Еще… еще… еще!..
Во мне произошла внезапная перемена. Я не только не чувствовала никаких угрызений совести, когда Жорж ослабевал, но умела новыми и более страстными ласками оживлять на время его разбитые члены и придавать им видимость силы. Исцеляя его своими поцелуями, я его сжигала огнем своей страсти.
— Еще… еще… еще!..
Я целовала с каким-то роковым, преступным безумием. Зная, что я убиваю Жоржа, я сама решила умереть от этого счастья и от этой болезни. Я смело жертвовала и его жизнью, и своей собственной… С каким-то бешеным порывом, который удваивал напряжение нашей страсти, я вдыхала своим ртом, я пила смерть, всю смерть, я сосала губами его яд… Однажды, во время сильного приступа кашля, я заметила на его губах большой сгусток мокроты с кровью.
— Дай… дай… дай!..
И я проглотила эту мокроту с мучительной жадностью, как целительное лекарство.
Жорж таял, как свеча. Припадки стали повторяться чаще, становились более тяжелыми и болезненными. У него шла кровь горлом, появились обмороки, во время которых он казался мертвым. Он весь исхудал, высох и стал похож на скелет. Недавняя радость в доме сменилась ужасной печалью. Бабушка опять начала по целым дням плакать, молиться, кричать, подслушивать у его двери в постоянном страхе услышать крик, хрип, вздох, последний вздох… увидеть конец того, что у нее осталось дорогого на земле. Когда я выходила из комнаты, она следовала за мной по пятам и, вздыхая, говорила:
— Почему, Боже мой? Почему? Что же случилось?
Обращаясь ко мне, она прибавляла:
— Вы убиваете себя, моя бедная малютка. Вам нельзя проводить все ночи у Жоржа. Я приглашу сестру на помощь.
Но я отказалась. И она еще нежнее полюбила меня за этот отказ… Ведь я уже совершила чудо, я могла совершить еще другое чудо… Не ужасно ли? Я была ее последней надеждой!..
Врачи, приглашенные из Парижа, были поражены быстрым развитием болезни. Но ни на одну минуту ни они, ни кто-либо другой не заподозрили ужасной истины.
Они ограничились тем, что прописали успокаивающие средства.
Лишь один Жорж оставался постоянно веселым, неизменно счастливым. Он не только не жаловался, но, наоборот, говорил о своей благодарности и признательности. В его словах всегда звучала радость. Вечером после страшных прит ступов болезни он иногда говорил мне:
— Я счастлив… Зачем тебе плакать и отчаиваться?.. Твои слезы омрачают мою радость… светлую радость, которая наполняет мою душу… Я уверяю тебя, что смерть недорогая плата за то нечеловеческое счастье, которое ты мне дала… Я уже был погибшим человеком… смерть была во мне… не было ничего, что могло ей помешать сделать свое дело. Ты превратила эту смерть в лучезарное счастье… не плачь же, дорогая
малютка. Я тебя обожаю… я благодарю тебя…
Лихорадочная страсть угасла во мне теперь. Я чувствовала ужасное отвращение к себе самой, невыразимый страх перед совершенным преступлением, убийством… У меня оставалась только одна надежда, только одно утешение или извинение — это уверенность в том, что я заразилась от своего друга и что я умру вместе с ним, в одно время с ним. Ужас и безумие охватили меня, когда Жорж, почти умирающий уже, притянул меня к себе своими руками, прильнул ко мне своими губами и просил, жаждал еще любви. Я чувствовала, что у меня не хватит храбрости, что я не имею права отказать ему в ней, не совершив нового преступления, еще более жестокого убийства…
— Еще раз дай мне твои губы!.. Твои глаза!.. Твою ласку!..
У него не было сил перенести мои ласки; часто он терял сознание в моих объятиях.
И случилось то, что должно было случиться…
Это было как раз 6 октября. Осень в том году стояла мягкая, теплая, и врачи советовали продолжить наше пребывание на берегу моря, чтобы потом переехать на юг. Весь этот день Жорж был очень спокоен. Я широко раскрыла большое окно в его комнате, и, лежа на кушетке у окна, укутанный в теплые одеяла, он по крайней мере четыре часа подряд вдыхал йодистые испарения, поднимавшиеся с широкого моря. Он радовался живительным лучам солнца, приятному аромату, песчаному берегу и людям, которые там внизу ловили раковины. Никогда я его не видела таким веселым. И от этого веселья на его исхудалом, лице, на котором кожа с выступающими под ней костями просвечивала, как прозрачная перепонка, от этой радости веяло какой-то зловещей печалью, и я несколько раз должна была выйти из комнаты, чтобы выплакаться вволю. Он не захотел, чтобы я ему читала стихи. Когда я открыла книгу, он сказал мне:
— Нет!.. Ты моя поэма… ты все мои поэмы… и какие они красивые!