13250.fb2
— В тетрадке тему посмотрел…
— Молодец… Чем определяется мера?
— Не помню.
— Кто помнит? Черт с вами, записывайте: "Мера добра определяется субъективным состоянием человека поделить на субъективное состояние окружающих." А, вот и староста явилась. Клади на стол и садись, у нас уже не остается времени на доске писать. Сейчас мы проведем лабораторную работу на превышение меры добра. — Мария Ивановна энергично расчехляет старенький проектор, стоящий справа у стола. — Подопытного какого будем брать? Подсказываю — чем меньше добра придется делать тем нам легче превысть меру. Для кого мера будет минимальная?
— Преступник… — робко говорит Воскресенская.
— Какой преступник? Любой выбитый из общества человек.
— Бомж.
Смешки.
— Кто сказал?
Тишина.
— Правильно сказал. Гаврилов, ты?
— Я.
— Ты пойдешь на Землю. — Мария Ивановна с шелестом разворачивает над доской экран, возвращается к столу и крутит настройки проектора. — А мы будем следить и комментировать.
— А чо сразу я, вот?
— Болтаешь много сегодня. Староста, задерни шторы.
На экране начинают мелькать окна, дома, тротуары. И лица, лица, лица. Наконец появляется крупным планом грязное опухшее лицо с кровоподтеком на левой щеке. Мария Ивановна нажимает паузу.
— Вот этот подойдет. Гаврилов, готовься.
— А чего я? Я это… вот, не справлюсь, вот. Боюсь.
— Четвертый курс! Без пяти минут демоны! А как ты работать собираешься после окончания училища? Быстро, я сказала! Тетрадку оставь. Делов-то — сходить на Землю и превысить меру.
— А как?
— Это я у тебя должна спросить как! Ну быстро, быстро, какие идеи? Превысить меру добра. Кто поможет?
— Эта, пожалуй, не даст.
Мысли ворочались в голове пыльно и глухо как мельничные жернова, при каждом повороте отдавались вглубине унылой болью. Последнее время думать стало тяжело. Беда была и с памятью — детство и юность Порфирич помнил хорошо, помнил училище, армию, друзей по цеху и жену Надьку. Помнил как пили, как ушла жена, как бросил завод и устроился в ЖЭК электриком. Как выгнали из ЖЭКа тоже помнил. А вот дальше уже помнил смутно. Запомнилось только как сдал свою квартиру. Запомнились одни лишь глаза — наглый прищур нового жильца. А вот как и почему он остался совсем без квартиры — этого Порфирич не помнил.
— Эта пожалуй не даст, — сказал Порфирич вслух, — Такие нам не дают.
Он заново оглядел толпу. Толпа текла вокруг энергично. И, пожалуй, чересчур суетливо, Порфирич не успевал думать с такой же скоростью. Портфель не даст точно. Желтая куртка не даст. С ребенком не даст. Военные ботинки могут дать. Но они уже убежали. Авоська даст. Обязательно даст. Порфирич потупил глаза, свернул ладонь лодочкой и мелкими шагами побежал наперерез авоське.
— Бога Христа ради Христа ради Христа помогите Христа. — просипел он.
— Прось! — заорала авоська и махнула свободной рукой, — Прось!
Порфирич был вынужден отступить. Испугалась авоська, дурочка. Или запах учуяла. Куда ж без запаха-то, без запаха нам теперь никуда, мыться нам уже давно негде. Нас бы с чердака не гнали — и спасибо. А может рожи испугалась. Синяк под глазом поди сильный вышел. Кто же это приложил вчера? Эх, память, память. И волосьями зарос, обриться бы. Ишь как перепугалась: "прось". Это значит у ней как "брысь", "прочь" и "просят тут всякие".
— Эта не даст, — сказал Порфирич вслед удаляющимся малиновым брючкам. — Молодая, о парнях думает, ей копейку отвалить ни к чему.
— Этот не даст, — сказал он вслед бежевому пиджаку. — Ох, денег у него! Такие покупают самое дорогое пиво. Но никогда не дают. Неужели жалко копейку? Нам же это как богатство, а тебе как плюнуть. Ну Бог судья.
— Эта сама собирает. — сказал он вслед сгорбленной старушке в тусклом зеленом плаще.
Старушка брела по мостовой, а за ней волочилась пузатая сумка, источавшая приятный бутылочный звон. Издали сумка напоминала кузов грузовика, подпрыгивающего на ухабах, а сама старушка казалась кабиной.
— Может и мне пособирать? — Порфирич медленно обернулся, мелко перебирая ногами на одном месте — поворачивать шею было больно. Разночинные люди пили пиво у входа в метро, пили энергично, залпами в двадцать здоровых глоток. Но свободных бутылок не было.
— Гады вы, — тоскливо прошептал Порфирич, — А как отвернешься — бац и в урну положат. Самим не нужно, так отдали бы нам. Вон какие — сытые, здоровые, одетые. С часами! — Порфирич опустил голову и оглядел спереди свое пальто, напоминавшее коврик у двери в старый ЖЭК. — Выпить бы.
В голове тут же загудело, заухало, и думать стало совсем невозможно. Порфирич хотел сесть на стылый камень, но инстинкт подсказывал — садиться нельзя. Ни за что нельзя — придет серый, запинает. Всем можно сидеть у метро, а Порфиричу нельзя. Только пока стоит на ногах и ходит, он выглядит рядовым прохожим в стальных глазах закона. Закон конечно знает что он не прохожий. Но закон делает вид что не знает. Вот этот даст. Порфирич рванулся сквозь толпу к широким джинсам. В них обязательно должны быть широкие карманы.
— Христа ради Христа чем поможете Христа! — выдавил он из пересохшего горла.
— Что, отец, на опохмел собираешь? — поинтересовались широкие джинсы.
Порфирич попытался собрать мысли, бродившие вразнобой по голове: как лучше ответить — на опохмел или по бедности? Что понравится джинсам? Но думать не получалось, а голова сама собой энергично и размашисто кивнула. И осталась в этом положении — поднять взгляд на обладателя джинсов Порфирич не решался, боясь спугнуть удачу. Даст! Этот точно даст! — Так говорят когда хотят дать.
— Слышь, говорю, хули, вот, побираешься, отец? Работать надо.
Порфирич вздохнул.
— Хули, говорю, не крутишься, вот? Пошел бы там грузчиком, тыр-пыр, заработал бабок, поторговал сигаретами, еще заработал, потом, вот, ларек бы открыл свой, а? Время сейчас самое то. Ты меня вообще слушаешь, козел?
Порфирич на всякий случай кивнул. Голова неожиданно прояснилась. Хорошо тебе крутиться. Молодому, здоровому. С часами. Если есть на что опереться и от чего оттолкнуться. Если знать что делать и в какую сторону крутиться. Если все друзья крутятся. Если сам шофер своей жизни. Да еще другими рулишь запросто. Если есть где мыться.
— Такое, вот, говно как ты только город засоряет.
Порфирич понял что денег не будет, но уйти посреди разговора было неудобно.
— Чтоб ты подох. — Широкие джинсы достали багровый кожаный кошелек и вынули бумажку.
Порфирич недоверчиво протянул ладонь — бумажка была большая. Неужели червонец? Он непроизвольно отдернул руку, тщательно вытер ее о штаны, и только после этого с глубоким уважением взял бумажку.
— Спасибо, сынок, спасибо, дай те Бог Христа!
— Не за что, вот. — отрезали широкие джинсы и, прежде чем Порфирич набрался смелости взглянуть в лицо благодетеля, скрылись в толпе.
Пальцы Порфирича теряли чувствительность постепенно. Еще на заводе они превратились в замасленную рабочую мозоль. А когда Порфирич начал вести кочевой образ жизни, еще и покрылись слоем грязи. Но даже сейчас он чувствовал необычную шероховатость бумаги. Неужели червонец? Мысли приобрели ясность и летели узкой вереницей, разминаясь как солдаты на утренней пробежке вдоль казарм. Порфирич поднес бумажку к глазам. Как живая, на Порфирича зыркнула с бумажки обрюзгшая самодовольная харя, формой напоминающая хорошо отмытую серую картофелину. По бокам хари во все стороны вились длинные как у бабы волосы, а высокий лоб вздымался и далеким горизонтом переходил в лысину. Но страшнее всего были глаза — они сверлили Порфирича насквозь неприятным свинцовым взглядом.