13263.fb2
- Телец.
- Господи, опять телец совершенно не совпадаем.
- У каждого правила свои исключения. Надеюсь, мы таки не будем бодаться по дороге. Я вам заранее уступаю.
- Что вы имеете в виду?
И я неожиданно для самого себя смутился и замолчал. Словно кончился запал или завод. Да, собственно, Вере и не нужен был мой ответ. Она шла по-прежнему рядом и изредка лукаво на меня поглядывала.
- Никогда не думала, что журналисты так быстро выдыхаются, - сказала Вера, зажмурилась на мгновение, сморщила аккуратный носик и чихнула; а затем продолжила рассказ о том, что ей необходимо быстро-быстро отзаниматься с педагогом (она была пианисткой) и следовало спешить в больницу, к отцу, у которого подозревают инфаркт.
Вера Важдаева, так звали мою спутницу, вернее, Вера Васильевна Важдаева (и сердце мое захолонуло, я-то прекрасно знал, хоть и не был знаком лично, писателя Василия Важдаева, автора замечательной "деревенской" прозы, друга Солженицына; в то время ряд инсценировок по его романам "Деревянные голубки" и "Леший" шли с аншлагом в самых престижных театрах. Я спросил, было, не дочь ли она того самого Важдаева, писателя?
Вера только рассмеялась и, продолжая рассказывать что-то из учебной жизни, незаметно протащила меня за собой по Тверскому бульвару.
- Конечно, вам, журналистам, легко, вы занимаетесь любимым делом, и вам ещё за это платят. А вот наши педагоги всерьез подумывают о забастовке. Им ведь уже второй год не платят зарплату. А, между прочим, кабинет ректора уже третий раз за год ремонтируют и опять всю мебель сменили. Вот бы вы взяли да и написали статью на эту тему.
Вера была возбуждена, солнце играло тенями на лице, совершенно его не портя. А я шел, как приклеенный.
- А вы, Вера, идеалистка, причем с большим налетом романтики, перебил, наконец, её я и попытался взять под руку. А вот давайте без рук. И не идеалистка я, просто надо когда-то всей стране жить по закону. Иногда мне хочется все бросить, уйти в монастырь, отказаться от столичных удобств, но когда вспоминаю, что надо выхаживать отца и потом мать нельзя бросить, она этого не переживет, и я снова впрягаюсь в привычный хомут.
"Какая славная лошадка!" - подумал я и чуть не повторил снова это же вслух, но вовремя прикусил язык. Если уж под руку брать запрещено, то подобные репризы могут вызвать пощечину.
Мы прошли мимо антикварного магазина, миновали Дом медика и остановились около памятника Чайковскому, здесь я наконец-то выпросил Верин телефон и был вынужден представиться по всем правилам: как зовут полностью, где работаю, сообщил номер служебного телефона, предупредив, что работаю через день.
- Везет же некоторым! - резюмировала Вера и легко упорхнула в дверной проем, явно ожидаемая несколькими бравыми молодцами, придерживающими массивную входную дверь.
"Интересно, кто они: певцы, композиторы или дирижеры?" - подумал я и тут же мысленно махнул рукой: "Ну и черт с ними!"
У меня был свободный день. Завтра нужно было явиться в газету, а я как-то отвык от регулярных занятий, от четких обязанностей, от начальства. Вообще, зачем человеку непременно нужно служить, прислуживать? Давали бы каждому небольшой пансион, а человек расплачивался бы тем, что хорошо умеет делать: поэт сдавал бы в некое бюро свои сочиненные вирши, скажем, шестьсот-семьсот строк в месяц; прозаик приносил бы пятьдесят-сто страниц текста, переводчик.... Тут мысль моя прервалась, потому что правый башмак попал в выбоину на асфальте, нога подвернулась, и я чуть не упал, но сумел восстановить равновесие.
Я подошел к антикварному магазину "Дикция", который про себя называл "Фикция". Открыл его для себя я лет пять-шесть тому назад, когда внутри магазина существовало строгое деление: на первом этаже хозяйствовал Вазген Мехилседекович, большого обаяния армянин московского разлива, одетый всегда с подчеркнутым восточным щегольством. Его седая кудлатая шевелюра бросалась в глаза, стоило только переступить порог магазина. Крупные темные глаза внимательно и дружелюбно ощупывали посетителя; впрочем, Вазген Мелхиседекович был чаще молчалив, редко-редко открывался собеседнику, вступал в неформальные отношения. Вообще-то он был книгоман, собирал стихотворные сборники с автографами, скупал чохом прижизненные издания Гумилева, Северянина, Цветаевой; сам сочинял забавные рифмованные экспромты и даже издал за свой счет два сборничка.
Грешен, порой я ему невольно завидовал. Жаль, у меня нет и не было умения организовывать дело, а как было бы хорошо стоять за прилавком, осматривать приносимые на оценку и продажу раритеты и собирать исподволь несметные коллекции разнообразных сокровищ. Не говоря уже о том, что не графское это дело, моя жена совершенно не могла терпеть такого рода траты. Когда я приносил домой сумками всевозможные книги, а то и "венскую" бронзу, веера, перстни, курительные трубки, наконец, гравюры и живописные работы, она даже если не высказывала резко и прямо то, что думает обо мне, транжире и просто эгоистически бессовестном человеке. Ведь нет, чтоб линолеум на кухне сменить или паркет в коридоре поправить (безумная теща, заболтавшись по телефону с очередным "цветочком", приятельницей по религиозной секте, залила весь пол, тисовые дощечки вспучились и, встав горбом, рассыпались с первого же прикосновения), так вот - это "хламник" (конечно же, я собственной персоной) постоянно несет домой всяческую дребедень. И порой в тот же день мое очередное бесценное приобретение перекочевывало прямо в мусорное ведро.
Вообще, зачем люди женятся, выходят замуж? Неужели ещё долго-долго мужчины и женщины будут вынуждены сосуществовать в одной квартирной клетке, не имея возможности разъехаться? Прав Антон Павлович: так называемый семейный очаг с его обыкновенными радостями и дрязгами - просто пошлость, а уж беременность или свора сопливых детей не только дурной тон и мещанство, а нож вострый, гроб и петля в перспективе.
Но вернемся в магазин. Когда-то второй этаж занимал полностью книжный антиквариатчик Лавр Лаврович, на заре туманной юности мелкий спекулянт, "чернокнижник", а с годами сподобившийся арендной лавки и утратив по жизни сноровку и прыть. Он что называется, давно не ловил мышей, не бегал за желанным товаром по квартирам, а сидел в кресле, кайфовал, хлебнув украдкой от жены водочки, и ждал чуда. Во-первых, того, что придет очередной богатый идиот, лучше иностранец, с бумажником, туго набитым долларами, купит сразу несколько вязанок или коробок, набитых под завязку книжным хламом, за весьма приличные деньги; а во-вторых, придут глупыши-неумехи и принесут на освободившееся место кучу раритетов по самой смешной, низкой цене. Но почему-то такая идиллия никак не происходила, и Лавр Лаврович последние годы попивал всё изряднее, тем более, что выручки на водку и даже на коньяк хватало. Он ждал, когда его супруга, сидевшая на кассе, отправится по своим делам, быстро разживался деньгами, если до этого сам не успевал перехватить сотенку-другую у заядлых клиентов и пулей летел в магазин или палатку за лакомой добычей. Иногда он по-барски отправлял туда единственного помощника, продавца Артамона, который мало что смыслил в книгах, зато понимал толк в открытках и монетах (филокартист и нумизмат, любил за глаза посудачить на его подчиненный счет ясновельможный Лавр Лаврович. Крайне интересно, что же он изрекал обо мне, явно раздражаясь уже только от одного внешнего вида неутомимого жизнелюба, к тому же изрядного везунчика по книжной части?)
Но полгода тому назад Лавр Лаврович как-то разом постарел, осунулся, поскучнел и съехал, "не потянув" аренду, и обретался сейчас в пяти минутах ходу - в магазине "Бахчисарайский фонтан", который организовал в эпоху "большого хапка" в особняке Музфонда выпускник Литинститута и когда-то грузчик в издательстве "Тинктура", где имел честь служить и я, если помните, а главное недовыразившийся поэт Моня Рубинчик, уроженец солнечного Биробиджана, оставивший на родине двух супруг с выводком детей.
Ныне половину верхнего этажа занимали антикварные безделушки, фарфор, фаянс, шкатулки, панно, наконец, картины. Обедневшие москвичи, да и гости столицы, беженцы, которых становилось все больше и больше, тащили на продажу всевозможную рухлядь, чтобы на вырученные деньги продлить такую обрыдлую незадачливую жизнь.
Оставшуюся половину занимали книги, часть которых была принесена и мною (дублеты, нескончаемые дублеты, которые, тем не менее умножались нескончаемой селекцией моего собрания). Продавались мои книги нечасто, но все-таки вырученные рубли порой были весьма кстати и неоднократно латали прорехи в семейном бюджете; хотя "отбивалась" назад едва ли половина затраченных денег (особенно, если переводить на доллары, особенно после дефолта, который затронул, кажется, каждого россиянина).
Верховодил книгопродажей во вновь образованном книжном филиале "Дикции" Валерий Викентьевич, библиограф Божьей милостью и страстный книгочей, с которым я давно сошелся на привязанности к творениям Велимира Хлебникова и, что ещё более странно, на собирательстве ластиков. Карандаши, например, коллекционируют многие, а вот ластики почему-то нет. Возможно, потому что они в силу природных качеств быстро высыхают, теряют упругость, становятся камнеподобной плиткой. К тому же блекнет расцветка, остается только декоративная форма... Вообще, коллекционерская дурь и блажь непонятны со стороны, непередаваемы на языке логики и разума, и только носитель аналогичной заразы может понять такого же безумца.
Я нередко вел с Валерием Викентьевичем пространные разговоры о смысле жизни и самом себе в частности (он порой с интересом следил за моими публикациями в периодике).
Сегодня, увы, моего приятеля не было. Двое его подчиненных, Толя и Катя, сообщили, что у Валерия день рождения, и он ещё вчера получил коллективный подарок ("Часы?" - незамедлительно воскликнул я, и ответом были утвердительные кивки), а сегодня кутит в семейном кругу.
Я получил небольшие денежки и пошел дальше по заведенному кругу: Новый Арбат (Дом книги), Старый Арбат (салончик Чапкиной), магазин дилетанта-журналиста Иголкина, что у метро "Парк Горького". Шел и думал о Вере Важдаевой.
IX
Ночная пыль припудрила виски, лоб и веки. Сон опять заблудился в лабиринтах сознания. Одиночество обостряет остроту мыслей. Изгой, ненужный обществу человеко-бык, я по-прежнему остаюсь (пусть и дурным) членом своего общества, разделяя его помыслы. Всегда в конце каждого столетия (и особенно в конце Сверхвеликого года) общество жаждет новой религиозной мысли, более сильной и более плодотворной. Почти совершенно исчезают атеизм и/или умеренный скептицизм, зато неимоверно возрастает потребность в подлинном религиозном чувстве. Общество в очередной раз переходит от неверия к набожности, проходя при этом нередко через сатанизм.
Коммунисты как по команде крестятся или ударяются в ислам. Правители всех уровней притворно или искренне демонстрируют благочестие. Все вокруг веруют, все ревностно исполняют обряды. Короли и президенты, мэры и председатели колхозов проникаются набожностью словно половой истомой после приема таблетки виагры. Толпа, которая всегда более инертна в качании маятника атеизма, все равно с большим рвением предается обычаям и обрядам различных культов. Порнография в искусстве угасает, вспыхнув на прощание неистовым костром, уступает место философии, которая является, прежде всего, ипостасью религиозного откровения для образованцев.
Могучее возрождение любой древней религии - явление в высшей степени интересное, заставляющее задуматься даже тех, кто воображает, что возможно вычеркнуть религию, как бесполезный для людей декоративный завиток или потерявшую цену ветошь. Человеческая природа, у которой религиозные потребности не рудиментарны, как аппендикс, и не атрофированы точно также как, впрочем, эстетические или интеллектуальные потребности, рано или поздно мстит всему обществу за религиозное голодание, к. которому её принудили, за несоразмерный пост, и вскоре она набрасывается на старые и/или новые верования и обряды, способные удовлетворить её жажду и голод с необыкновенной прожорливостью.
В очередной конечной точке временного цикла общества происходит этот неизбежный поворот к религиозному пробуждению, а уж толкователи-доброхоты пусть подбирают наиболее приемлемые объяснение, среди которых и упадок политической жизни; и отсутствие великих движущих сил в обществе, у которого, увы, нет более патриотизма и/или потребности в расширении своего ареала, своих имперских пределов; и упадок независимой от религии философии, ибо на самом деле это сообщающиеся сосуды; и отсутствие высоких научных достижений, способных отвлечь умы жаждущих религиозной истины; и воздействие западного или восточного духа, то есть либо наклонного к рационализму, либо, напротив, - к мистицизму; и пресыщение общества, привыкшего к богатству и материальным соблазнам; и истощением цивилизации, давшей уже все плоды, какие только она могла дать; и влияние несчастий того или иного времени, начиная с природных и техногенных катастроф, в том числе, например, чумы в последние годы правления Марка Аврелия и заканчивая кровавыми войнами практически на всех континентах и эпидемией спида в конце Ха-Ха века. Любопытно, что в каждом из этих объяснений есть своя доля истины. И все-таки, как я вычитал у одного просвещенного варвара, даже всех вышеприведенных объяснений будет явно недостаточно для понимания столь разительной и внезапной перемены в обществе, если не видеть в ней просто руку Божью; ведь подлинная жизнь всегда слишком сложна, и на самом деле невозможно объяснить любым сочетанием причин взбудораженное состояние умов, корни которого прежде всего в глубине души.
Вечный двигатель религиозных возрождений в инстинктивном желании возвратиться к чистоте и силе веры прошлых, якобы менее замутненных времен. Современники и соплеменники подсознательно жаждут оживить находящиеся в пренебрежении и забытьи древние верования и культы, а чтобы придать им больше цены и веса, отыскивают в них непременное потаенное высшее значение, непонятое до сих пор. При этом в них неизбежно вводятся новые принципы, принципы своего времени и своей среды, элементы порой даже чуждые той религии, которую хотят восстановить в её прежнем блеске и, наконец, дают ей новую жизнь не иначе, как подвергнув её полному превращению.
Это касается и язычества в древнем Риме, и оного же в греческих полисах, и даже шаманства у чукчей и эскимосов. Каждая цивилизация, каждая из народностей, слившихся в ту или другую империю, стремятся привести в общий фонд своих собственных богов, свои религиозные обычаи, сохранившие жизнестойкость, а уж из всех этих богов, этих обрядов, всех этих верований в очередной раз выделяется одна генеральная идея, которая прежде всего только различное проявление одного и того же могущественного божества, различные обряды одного и того же культа, различное понимание одного и того же благочестия, вызванные прежде всего пылким инстинктивным желанием общества и/или каждого его члена (индивидуума) войти, наконец в подлинное и живое общение с искомым божеством.
Так Адская Великая Матерь, Церера и Сирийская Богиня, Исида становятся Богородицей; Озирис-Серапис, он же Аттис, Митра метаморфизирует в Иисуса Христа. Апулей оставил едкие описания лжежрецов Кибелы и Сирийской богини, вызывающие прямо-таки всеобщее презрение, настолько он хотел досадить метрагиртам, которых ненавидел. Любителей подробности опять отсылаю к первоисточнику. Зато тавробол и криобол, то есть очистительное крещение кровью быка или барана, практиковавшееся галлами, равно как и жрецами Митры, с которым они отождествляли своего Аттиса, заслуживает, мне кажется, пересказа более подробного.
Верующий, одетый в габийскую тогу, в митре и золотой короне помещался в яме, над которой был устроен решетчатый потолок. Служители приводили быка или барана, украшенного гирляндами, а жрец убивал его, вонзая меч в шею животного, и кровь из раны струилась через отверстие и желобки потолка на кающегося.
Когда вытекала вся кровь, животное уносили, а верующий выходил из ямы, весь испачканный кровью, но убежденный, что это нового рода крещение возродило его и обеспечило ему новую жизнь.
Выход из лабиринта существует, но он - кровав, он - через пролитую кровь. Такова плата смертного за очищение. Возникает вопрос: менее ли действенно очищение чужой кровью, нежели своей собственной?
Х
Сбойливая собака исподтишка ест. Персонажи мои окончательно взбунтовались. Позвонил истерически Кроликов, явно наскипидаренный своей супругой, возможно оскорбленной моей карикатурой, тем не менее легко узнаваемой, решил лечь на дно, сказал, что пишет новый роман из жизни чешуекрылых, видимо, в подражание новомодному Пелевину и сказал еще, что по телефону его не найти и искать не надо, сам свяжется. Да ради Бога, дружок, сиди в своих испарениях, дыши фимиамом супруги, все равно останешься через сто лет в этих вот инвективах! Вообще, мне бы тоже надо отдохнуть от кроликовских эскапад, от его истерик по телефону по поводу моего якобы скрытного характера, мол, только из "Вавилонской ямы" узнал он об истинном положении дел в семье моей дочери, о моей антипатии к бывшему зятю и его придурковатому отцу... В общем, бред какой-то.
Настоящая дружба, по-моему, не нуждается вовсе во всеоткрытости, важно общее мирочувствие, взаимовыручка и поддержка, мгновенная готовность к поддержке и взаимовыручке. А хитрюга Кроликов, не будучи семитом по происхождению, был истинным жидярой, русожидом, да простят меня все, реагирующие болезненно на данное определение. Жид - не национальность, а диагноз и тут нечего добавлять.
Итак, дорогие братья и сестры, из нашего повествования на время вздорный Кроликов устраняется, хотя так будет не хватать этого почти бесполого существа, с наклонностью к самокастрации, отличающегося большими хватательными способностями по части морковки и аналогичных лакомств, огромными защечными мешками для тайного постоянного складирования запасов, умением в случае нужды незамедлительно дать стрекача, некоторой эмоциональной тупостью и ленью, впрочем, легко переходящей в противоположность, длинноухостью, что свидетельствует помимо наклонности к подслушиванию ещё и о природной дурковатости.
Что касается его напарника по части моего унижения и шапкозакидательства, то господин Калькевич хоть и цепко расцарапывал волдыри моей мнительности, мол, смотрите, господин автор, накликаете, ещё допрыгаетесь, предадут вас анафеме с высокого амвона, но иногда, на всякий пожарный случай, прикидывался доброхотом и даже извинялся в пьяной болтовне.
Такие вот шустрики, отнюдь не мямлики, меня окружали и окружают по сей день, и придется, видимо, не однажды испить горькую чашу до дна, поднесенную псевдозаботливой рукой,
Много есть синонимов для обозначения человеческой глупости. Стоит, видимо, вспомнить, что питали её своими сосцами две нимфы : дочь Вакха Мете (Опьянение) и рожденная Паном Апедия (Невоспитанность). Спутники же Глупости: Филавтия (Самолюбие), Колакия (Лесть), Мисопония (Лень), Гедонэ (Наслаждение), Акойя (Безумие), Трюфэ (Чревоугодие), а также боги : Комос (Разгул) и Нигретос-Гипнос (Непробудный Сон). Следовательно, меня и приятелей моих по праву можно окрестить морософами (глупомудрецами), словечко сие придумал и пустил в оборот Эразм Роттердамский. Уроженец голландского города, поскитавшийся по белому свету, поживший и потрудившийся в окружении славного Альда Мануция, он написал свое похвальное слово Глупости в домике Томаса Мора в Англии, без малого (всего-то десять лет не хватает) пятьсот лет тому назад.
Словно готовясь к великому юбилею, наш кружок невольных морософов провел генеральную репетицию праздника. По прошествии нескольких дней от начала повествования оказалось, что все мы, друзья-враги, приглашены на юбилей к ещё одному нашему земляку Натану Гараджеву. Ему стукнул "полтинник", возраст несерьезный для его обладателей, но только если бы мне назвали данную цифру лет тридцать пять тому назад - непременно бы ахнул: так долго не живут.
Опять же необходимо углубиться в историю вопроса: юбилеи наши следовали друг за другом. Мой отгремел тройку лет до того, дружная компания собралась тогда у меня дома (на ресторан, увы, финансы не располагали), прибыл Калькевич с женой-арфисткой, с которой не разлучался последнее время, как иголка с ниткой; Кроликов, естественно, без супруги-армянки, которую никогда с собой не захватывал; Натан Гараджев пришел с приятелем (я о ту пору был с ними обоими ещё и сослуживцем по РИК "Тинктура"); незабвенный Иван Чепраков, именно тогда познакомившийся с Кроликовым, сидя бок о бок, причем моментально с ним скорешился (есть такая порода людей, обнюхаются как псы и все в ажуре, свои в натуре); тогдашний мой зять Андрей Кларенс с горячо любимой дочерью Златой; наконец, относительно недавний курортный знакомец, на тот момент коммерческий директор журнала "Пламя" Чеширский с непременной супругой; ах да, совершенно забыл сокурсника по первому институту, доктора медицины, психиатра и полковника (супернастоящего) Андрея Ахова с женой.
Кроликов, бывший на год меня моложе, юбилей свой перенес на неопределенное будущее (сначала омолодив себя на пятнадцать лет, покрасив остаток шевелюры и функционерские брови, всё надеясь отхватить хотя бы молодежную литпремию, но последнее время, опамятовшись, пока выбирает стать ли моложе на пять или на семь лет - экий смышленыш, такой пройдоха, что даже от души не позлорадствуешь).
Калькевич (младше меня на два года) празднество тоже зажал, скорее всего, по нехватке денег, о чем предпочитал не распространяться, хотя может быть ещё и потому, что не любил непроизводительных расходов (помните, как он "кинул" художника Ластикова?), а также избегал любых бытовых напрягов тем паче хлопот по организации домашнего застолья.