13310.fb2
Дальше все было как в тумане. Из рук миссис Джонс забрали букет, и она почувствовала себя еще более беззащитной посреди пронзаемого лестницей пространства. На предложение осмотреть дом миссис Джонс, не думая о последствиях, кивнула головой. Дальше она медленно карабкалась по лестнице вслед за хозяином, слушая, не слыша и не понимая его торопливой речи. Повсюду в доме был натертый до блеска паркет, слепящий миссис Джонс яростными бликами. Уже на втором пролете у нее начала кружиться голова. Миссис Джонс вцепилась в перила обеими руками и тянула себя вверх, точно по канату. Из-за блеска паркет казался скользким. Миссис Джон, не спасовавшая перед рискованным подъемом по ступенькам крыльца, теперь панически боялась оступиться. Неужели, пастор Уайт напрасно тратил время на проповеди? Миссис Джонс следовало помнить о несчастье, приключившемся с дочерьми Лота. Второй этаж был так близко. Но миссис Джонс откликнулась на сладкий шепот дьявола и посмотрела назад и вниз: в свистопляску блеска, площади, и высоты. И тут — не тошнота даже и подгибающиеся колени, но смутный соблазн сигануть головой вниз…
В это время хозяин вторично схватил ее за локоть и втащил на площадку второго этажа. От второго этажа миссис Джонс запомнилась огромная спальня, должно быть, отличавшаяся такой акустикой, что храп в ней звучал львиным ревом. А интерьер и пропорции ванной комнаты вызвали у миссис Джонс подавленность, впервые испытанную в детстве — в католическом соборе.
Были на втором этаже и другие достопримечательности, но их миссис Джонс не запомнила, поскольку достигла того внутреннего предела, когда впечатления сливаются в одну сплошную безликую массу. От экскурсии на третий этаж она отказалась. Как спустилась вниз — не помнит. Хозяина поблагодарить забыла. Кстати, от него у миссис Джонс остался странный привкус. Хозяин был невысокого роста и настолько подвижен, что миссис Джонс постоянно теряла его из вида. То он появлялся слева, то выныривал справа, то оказывался за спиной, а то исчезал вовсе. На беду хозяин был лыс, и его лысина вторила грозному блеску паркета насмешливыми солнечными зайчиками. Хозяин говорил так же быстро, как и двигался; был так же непонятен, как его дом. Стоит ли удивляться, что никаких следов преступления миссис Джонс обнаружить не удалось. Но и сам по себе, дом был в некоторой мере преступлением — против привычных пропорций и здравого смысла, которые миссис Джонс боготворила. А его безупречно праздничная чистота наводила на подозрения: за такой должно было скрываться что-то нечистое. А эти пустующие залы! Ох, неспроста пустовали они… Как обязано выстрелить в последнем акте пьесы праздно висящее на стене ружье, так не могли эти залы не стать со временем приютом чему-то экстраординарному — в своей добродетели или порочности.
Миссис Джонс вывели на улицу через гараж и, поблагодарив за букет и гостеприимство, отправили восвояси. Теперь миссис Джонс сидит напротив мистера Джонса и вяло отчитывается ему об увиденном. Апатия миссис Джонс вызвана не только крайней степенью переутомления, но и странным, не вяжущимся с вещественными доказательствами, ощущением иллюзорности. Будто дом с его хореографической лестницей, паркетной лихорадкой и смахивающим на сатира хозяином — был не более чем… фантастическим сном. И что стоит только, преодолевая усталость, выглянуть из окна, как увидишь на углу Тополиной улицы и Коринфской авеню то, что находилось там испокон веков — привычную кучу мусора.
В воскресенье после церковной службы жители микрорайона сгруживаются вокруг алтаря для экстренного совещания. Среди них присутствует и Жоржета, обыкновенно предпочитающая держаться в церкви поближе к выходу, дабы не попадаться лишний раз Господу на глаза. На повестке дня — дом на углу, и что делать с ним.
Миссис Джонс рассказывает конгрегации о своем недавнем визите. Из-за многократных повторов повествование звучит гораздо внятнее, чем в первый раз. Однако, в силу того же обстоятельства, оно больше не ведет к очистительному катарсису. Недоговоренность и запинки давно заполнены и сглажены посредством клише и гипербол. Лестница больше не танцует и не мечет к зениту дисков, но лежит свернутыми кольцами удава, вынашивающего коварный план. Впрочем, и в таком виде рассказ производит впечатление. Многие заворожено смотрят миссис Джонс прямо в рот, словно фантасмагория разворачивается непосредственно за частоколом его зубов.
Когда миссис Джонс умолкает и скромно покидает центр круга и внимания, давая понять, что ее миссия выполнена, все смотрят на пастора. «Да, — думает Уайт младший, — вот и настал момент истинного испытания. На кого еще равняться им?» Сейчас пастору придется сообщить прихожанам о том невозможном, что он вычитал недавно в книге, и что косвенно подтвердил беспристрастный отчет миссис Джонс. Пастор бледнеет и заблаговременно возносит руки в оборонительном жесте смирения, коим только и можно противостоять темным силам. Но тут слово берет мистер Джонс.
— А чего тут думать? — говорит он. — И ребенку ясно: масоны…
Слово «масоны» зловеще разносится под сводом церкви. Оно звучит загадочно — как заклинание. Но видно настолько велики ожидания и накалены страсти, что любое изреченное слово неминуемо разочаровывает. И, вместе с тем, — успокаивает.
Никто из присутствующих толком не знает, кто такие масоны. Но в вердикте мистера Джонса присутствует такая уверенность, что все безоговорочно соглашаются: ну, да, разумеется, масоны!
Пастор Уайт вздыхает с облегчением. Наверное, если постараться, с масонами можно найти общий язык. Он припоминает, что в центре города, в одном из самых респектабельных районов, располагается функционирующая масонская ложа. И цены на дома от этого ничуть не пострадали. Да и соседние церкви, насколько известно пастору, работают без перебоя. Пастор Уайт где-то слышал, что в масонские организации женщины не принимаются. Вот и доверяй после этого слухам! Времена меняются, и масонские ложи меняются вместе с ними. Видно и их не обошли стороной феминистские веянья.
Ничто не страшит больше неопределенности. Любой феномен можно обезвредить ярлыком названия, как бы непривычно оно ни звучало. Все остальное — вопрос времени и привычки. Прихожане неохотно расходятся. Трудно признаться себе в завершении столь волнующего этапа существования, в кильватере которого неизбежно возникнет пустота. За приливом следует отлив.
С этого момента их возбуждение пойдет на убыль. Вскоре над крышами микрорайона, в гуще которых с высоты птичьего полета почти невозможно различить кровлю нового дома, затянется матовая пелена повседневности.
Главу под этим номером придется оставить без названия. Ибо ее напишет и озаглавит будущее.
18 апреля — 9 мая, 2009 г. Екстон.
© Александр Синдаловский
Среди всех праздников наиважнейшим для меня является день рождения. Моего, естественно, рождения. Новый год — тоже ничего. Мне нравится приглашать к себе гостей, нравится готовиться к праздникам — идти в супермаркет; запекать нашпигованную баранину с мелким, в кожуре, картофелем; доставать из гаража раскладные стулья; расставлять посуду; даже мыть ее потом — тоже нравится. Мне нравится все, кроме одного — получать подарки. Нет, много лет назад, в детстве получение подарков было, наверное, самым главным моментом любого праздника. Меня одинаково радовали и годовая подписка на «Мурзилку» и гэ-дэ-эровская железная дорога, и набор марок, даже гашеных. Но с тех пор что-то изменилось: то ли запасы даров оказались исчерпанными, то ли фантазия волхвов иссякла, а может, я просто пресытился. Как бы то ни было, за последние пятнадцать лет, ритуал дароподношения превратился для меня в пытку.
Сперва я довольно спокойно относился к многочисленным склянкам одеколона и лосьона для бритья: пусть будут, пусть пополняют мои запасы парфюмерии. В конце концов, все эти флаконы и тюбики выглядели довольно эстетично. Giorgio Armani, Paul Sebastian, Hugo Boss, Kenneth Cole. Можно было рассматривать их как объекты коллекционирования: ну, и что ж, что не марки и не банкноты (я в школе еще и старые купюры собирал). Какое-то время, пока позволяла длина полочек в ванной, я даже расставлял их по алфавиту, но потом от этой идеи пришлось отказаться. После буквы R места на полочках не оставалось, и гармоничность экспозиции была нарушена. Флакончики на оставшиеся буквы я замуровал в коробку из-под принтера и поместил все в тот же гараж.
За годы, прожитые в Майами, я получил в подарок несколько десятков мужских сорочек, из которых только одна оказалась моего размера; пар двадцать запонок — при том, что ни одна из моих рубашек на запонки рассчитана не была; штук сорок галстуков и примерно столько же брючных ремней; около двух сотен свечей всевозможных форм, цветов, и калибров; столько же подсвечников; с полсотни ваз, вазочек, кувшинов, кувшинчиков; несколько десятков наборов хохломы — ложки, нарезные доски, матрешки; не меньше дюжины палехских шкатулок; пятнадцать гжельских бокалов — для кваса, пива, браги и медовухи; а также не поддающееся подсчету число солонок, перечниц, сахарниц, конфетниц, супниц, салатниц, селедочниц, соусниц, масленок, скатертей; были тут и ножи для мяса, рыбы, птицы, сыра, паштета; ложечки для чая, муса, киселя, мороженого, взбитых сливок, йогурта, торта; чашечки для кофе турецкого, чашечки для кофе-американо; чашечки для кофе-кубано; чашечки для кофе-глясе; чашечки для кофе-латте; чашечки для эспрессо; чашечки для моккочино, чашечки для капуччино; чехлы для диванных подушечек; чехлы для кроватных подушечек; чехлы для табуретных подушечек; чехлы для лыж (на лыжах я тридцать лет не катался); чехлы для коньков (на коньках я не катался никогда); чехлы для гольфных клюшек (гольф я вообще ненавижу); наборы благовоний; шариковых ручек; стирательных резинок, фломастеров, хайлайтеров, маркеров, карандашей, точилок и еще каких-то предметов, назначения которых мне так и не удалось выяснить.
Что было делать со всем этим? Кофе я не пью, чертежным делом не занимаюсь. А чтобы почистить картошку или нарезать мясо мне всегда хватало одного ножа. Какое-то время я еще потихоньку раздавал свой скарб друзьям, но потом стал забывать, кто из них что подарил. Преподнести же человеку его собственный подарок было несолидно.
Оставалось только одно: устроить себе в гараже усыпальницу— вроде тех, что делали в скифских курганах или египетских пирамидах: надушиться, набальзамироваться лосьонами и кремами; облачиться во все сразу рубашки; обмотаться вязанкой галстуков и ремней; запеленаться в скатерти; и возлечь посреди ваз, чайников, чашек, и чашечек. А вокруг этого великолепия стояли бы монументальные витые колонны из парафина и сотни свечек поменьше. И курились бы благовония.
Поборов искушение, я все-таки избрал иной путь. Путь, надо сказать, непростой. Произошло это несколько лет назад. Накануне своего очередного дня рождения, я позвонил Грицевичу. Мы поболтали о перспективах роста Майкрософта, о моей новой подруге, а в конце разговора я напомнил:
— Так значит, в пятницу я жду вас всех у себя. Придете?
Он стал уверять, что, конечно, придет — с женой и сыном придет, что они меня видеть всегда рады, а тем более в такой день. Я поблагодарил, сказал, что и я буду им рад, а потом, как бы невзначай, добавил:
— А о подарке даже не беспокойся. Главное ведь — пообщаться. Ну, если хочешь, можешь преподнести мне альбом Дали. Дали мне очень нравится. Или Пикассо. А еще я Чюрлениса люблю.
— Спасибо, что сказал, — обрадовался Грицевич. — Я вообще считаю — каждый должен сам говорить, что хочет в подарок. Все равно ведь что-то купят. Так пусть лучше будет то, что действительно нужно.
— Правильно ты считаешь, — удовлетворенно подумал я.
Аналогичная беседа была проведена и еще с парой-тройкой друзей. Им я поведал о своем интересе к поэзии Гумилева и Рильке, а также к прозе Гессе.
Похоже, план срабатывал. Друзья не только не обижались на мою прямолинейность, но звонили сами, уточняли, осведомлялись о моих литературных и прочих предпочтениях, и удивлялись, как это они раньше не додумались спросить о такой простой вещи.
Лейкиной я сообщил, что не равнодушен к Жюльет Бинош, но только не в фильме «Английский пациент» и — уж тем более — не в этом банальнейшем «Шоколаде». Левушкину — что всегда хотел иметь «Антологию Битлз». Раньше такая сумасшедшие деньги стоила, а теперь вся на нескольких Си-Ди умещается. Левушкин меня поддержал и по секрету поведал, что еще в музучилище был фанатом Битлов, а скрипку свою всегда ненавидел.
В общем, все складывалось очень удачно, правильно складывалось. И этого дня рождения я ждал с нетерпением. Как в детстве.
Первым пришел Грицевич с семьей. Он вручил мне увесистую плиту, завернутую в серебряную, с блестками бумагу. Я начал сдирать упаковку. Грицевичи застыли в ожидании. Наконец-то был содран последний клочок обертки — вместе с мохнатым бантом из фольги. Я перевернул фолиант и замер: по глянцевой обложке ползло изможденное стадо бурлаков со знаменитой картины Репина, а поверх них красовалась надпись: «Русские художники-передвижники».
— Специально в русский магазин ездили, — пояснил Грицевич. — Ты же сказал, что любишь про искусство. А Дали там не было.
Я, как умел, изобразил восхищение.
Гости приходили один за другим, и на столе в прихожей росла гора подарков. Согласно ритуалу я извлекал содержимое из всех мешочков и пакетиков, потрошил коробочки, благодарил, а друзья скромно опускали глаза: мол, ладно уж, чего не сделаешь для хорошего человека?
Вместо Пикассо я получил альбом Писарро и каталог выставки «Голландский портрет ХVIII века». Был еще и набор открыток «Самаркандский ковер», календарь с репродукциями «Наскальная живопись Намибии», а еще — «Воспоминания» Баниониса из серии «Судьбы и годы». Это вместо Чюрлениса, наверное.
А Майя Квитковская преподнесла мне необъятных размеров акварель с изображенным на ней кривым арбузом, почему-то синего цвета, и зеленым салатом.
— Какой замечательный натюрморт! — пробормотал я.
— Это мяч в траве, — поправила меня Майя, ничуть, впрочем, не обидевшись. — Немочка сам рисовал в школе.
И она указала рукой на своего восьмилетнего рыжего отпрыска.
— Hi, — сказал отпрыск, — и блеснул металлической улыбкой в бракетах.
Мои литературные предпочтения тоже не были обойдены вниманием. Откликом на неосторожное упоминание о Германе Гессе стал двухтомник Юлия Гессена «О жизни евреев в России», сборник стихов Генриха Гейне в переводе Маршака и «Сказoк братьев Гримм» — правда, с иллюстрациями.
Памятуя, что в разговоре с кем-то я называл имя Рильке, я уже не удивился, увидев на столе немного потрепанную книгу «Рылеев — поэт и декабрист», а так же «Избранное» Максима Рыльского. Последняя была к тому же на украинском языке.
Подарили мне и Гумилева: правда, не стихи Николая Степановича, а монографию его сына, Льва Николаевича, «Этногенез и биосфера Земли». Подарили и видеокассеты: два фильма с участием Жюльет Бинош. Нужно ли говорить, что это были именно «Английский пациент» и «Шoколад»?
И лишь один Левушкин, старый добрый Левушкин, действительно порадовал. Как и обещал, раздобыл роскошный комплект «Антология Битлз» — шесть компакт-дисков в элегантных мелованных обложках. Здесь было все: и «Help», и «Hey, Jude», и «Girl», и моя самая любимая вещь — «Norwegian Wood». С ней мы получили первое место на конкурсе худсамодеятельности в институте.
Гости ушли, а я прибирал квартиру и все думал: жаль, что ни Рильке, ни Дали так и не добрались до подарочного стола. Но потом я взял в руки «Антологию» — и жалость исчезла. Я включил Си-Ди плэер, нашел трэк с «Norwegian Wood» и приготовился услышать вступительные аккорды на ситаре в исполнении Харрисона. Ситар там просто замечательный!
Нет, все-таки молодец этот Левушкин. Недаром что — сам битломан. Вот что значит — из одного города! Вот что значит — двадцать лет знакомы!
Однако никакого ситара я так и не услышал. Полились скрипки, вступили волторны, и вместо родного, чуть надтреснутого голоса Леннона раздался аккуратный кларнет. В ужасе я схватил футляр из под Си-Ди, присмотрелся и охнул: под курсивным, во всю обложку, заголовком «Битлз» мелким шрифтом было набрано: «В исполнении Лионского симфонического оркестра. Дирижер Андрэ Бешери». Эх, Левушкин, Левушкин. А еще — из одного города! А еще — двадцать лет знакомы!
Tак в жизни моей начался второй круг подарочного ада. Теперь после каждого праздника в гараже появлялись цветастые натюрморты — в рамках и без — с розами, виноградом, грушами, кусками сыра и даже колбасой. В дальнем правом углу я складировал изображения кошечек, курочек, козочек и уточек. Отдельно помещались собаки — немецкие овчарки, кокер-спаниэли, ирландские сеттеры, чи-хуа-хуа и мопсы.