13334.fb2 Дом тишины - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 11

Дом тишины - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 11

11

В дверь моей комнаты постучали. Я закрыла глаза и не издала ни звука, но дверь открылась. Это была Нильгюн.

— Бабулечка, вам хорошо?

Я ничего не ответила. Мне захотелось, чтобы она посмотрела на мое бледное лицо и неподвижное тело и поняла, что я мучаюсь от боли.

— Вам уже лучше, Бабушка, у вас лицо порозовело.

Я открыла глаза и подумала о том, чего им никогда не понять, о том, что они буду г только улыбаться своими фальшивыми улыбками, предлагая пластмассовые бутылочки одеколона, а я останусь совершенно одна со своей болью, прошлым и мыслями. Ладно, на этой прекрасной, чистой мысли оставьте меня.

— Как вы, Бабушка?

Но так просто они меня не оставят. А я не буду им ничего отвечать.

— Вы хорошо поспали? Хотите чего-нибудь?

— Лимонаду! — внезапно выпалила я. а когда Нильгюн ушла, я опять осталась со своими прекрасными, чистыми мыслями.

На моих щеках и в сознании жар пробуждения от теплого сна. Я вспомнила свой сон, смутный образ сна: будто бы я была маленькой и сидела в поезде, ехавшем из Стамбула: и пока поезд ехал, я видела сады, старые, прекрасные сады Стамбула; один за другим, — а Стамбул вдалеке, и вокруг нас сады, а вокруг них — еще сады, а за ними еще. И тогда я вспомнила о тех первых днях: о повозке с лошадьми, о ведре, от которого скрипел журавль колодца, о швейной машине, о том исполненном покоя времени, когда стучала педаль швейной машинки; потом я вспомнила о смехе, о солнце, о красках, о нежданном веселье, о теперешнем миге, переполненном настоящим. Я вспомнила, Селяхаттин, о тех наших первых днях: когда я заболела в поезде и мы вышли в Гебзе… Как, намучившись в комнатах постоялого двора, мы впервые приехали в Дженнет-хисар, потому что здесь хороший климат… Пристань, заброшенная после того, как построили железную дорогу, несколько старых домов, пара-тройка курятников, но ведь какой тут чудесный воздух, правда, Фатьма? Совсем не нужно ехать далеко! Давай поселимся здесь! И к Стамбулу близко будем — к твоим родителям, ты не будешь так грустить, а когда правительство свергнут, мы тут же вернемся! Давай построим здесь дом!

В те времена мы подолгу гуляли вместе. Селяхаттин говорил: «В жизни нужно так многое сделать, Фатьма; давай я чуть-чуть покажу тебе мир, покажу, какой ребенок в твоей утробе, пинается ли он; и я знаю, что это будет мальчик, я назову его Доан,[29] чтобы этот новорожденный напоминал всем нам о новом мире, чтобы жить ему с победой и верой в себя и верить в этот мир, насколько хватит ему сил! Береги его здоровье, Фатьма, и мы с тобой тоже будем беречь его и жить долго; какое невероятное место — наша земля, правда; эта трава, эти смелые деревья, что вырастают сами по себе; ведь человек не может не восхищаться природой; давай и мы, как Руссо, жить в объятиях природы, давай будем держаться подальше от тех, кто далек от природы, — от подхалимов-пашей и глупых падишахов, давай посмотрим на все еще раз с помощью нашего разума. Как приятно хотя бы просто думать об этом! Ты устала, милая, возьми меня под руку, посмотри, как прекрасна эта земля и небо, я так рад, что избавился от всего этого стамбульского двуличия, что готов написать Талату благодарственное письмо! Забудь ты всех этих стамбульских дурней, пусть они гниют в своих преступлениях, страданиях и пытках, которые они с удовольствием устраивают друг другу! Мы будем жить здесь и создадим здесь новый мир, размышляя о новых, простых, свободных, счастливых и совершенно новых вещах; клянусь тебе, Фатьма, это будет мир свободы, доселе совершенно невиданный Востоком, снизошедший на землю рай разума, и мы сделаем его гораздо лучше, чем на Западе, — ведь мы видели их ошибки, мы не станем заимствовать их недостатки, и даже если наши сыновья не увидят здесь этого рая, то наши внуки, клянусь тебе, будут жить в нем здесь, на этой земле! Знаешь, и еще: мы обязательно должны дать хорошее образование нашему будущему ребенку, он никогда не будет у меня плакать, я никогда не буду учить ребенка тому, что зовется страхом, той самой восточной грусти, плачам, пессимизму, пораженчеству и этому ужасному восточному угодничеству; мы вместе будем заниматься его воспитанием, мы вырастим его свободным человеком; ты же понимаешь, что это значит, молодец; вообще-то я тобой горжусь, Фатьма, я уважаю тебя, я воспринимаю тебя как свободного, независимого человека, я не считаю тебя наложницей, домашним существом, рабыней, какими другие считают своих жен; мы равны с тобой, милая моя, ты понимаешь это? Но теперь пойдем домой; да, жизнь прекрасна, как мечта, но нужно работать, чтобы эту мечту увидели и другие; пойдем домой.

— Бабулечка, я принесла вам лимонад.

Я подняла голову с подушки и взглянула.

— Поставь сюда, — сказала я, указывая на столик у кровати, и, когда она ставила, я спросила; — А почему не Реджеп принес? Лимонад ты приготовила?

— Я, Бабушка, — ответила Нильгюн. — У Реджепа руки в масле были, он обед готовит.

Я скривилась, и мне стало жаль тебя, девочка, что же мне делать — ведь надо же, карлик и тебя давно обманул; он-то уж обманет, он коварный. Я задумалась. Я размышляла о том, как он общается с ними, как он лезет в их мысли, как он всем своим мерзким, уродливым существом заставляет их задыхаться от ужасного чувства стыда и вины, и он сбивает их с толку, как сбил с толку моего Доана. Рассказывает ли он им о чем-нибудь? Я устало уронила голову на подушку и, бедная, стала думать о том страшном несчастье, что не дает мне спать по ночам.

Я представила, будто об этом рассказывает карлик Реджеп. Он говорит: да, Госпожа, я рассказываю, в подробностях, Госпожа, рассказываю вашим внукам, что вы сделали со мной, с моей бедной матерью и братом — пусть они узнают, пусть знают. Потому что теперь, как писал мой покойный отец — замолчи, карлик!!!! — хорошо, как замечательно писал Селяхаттин-бей, Аллаха теперь нет, а есть знание, и мы все можем знать, мы должны знать, и они пусть знают. Они знают. Потому что я им все рассказал, и теперь они говорят мне — бедный Реджеп, оказывается, наша Бабушка сильно издевалась над тобой и сейчас продолжает; мы очень расстроены за тебя, мы чувствуем себя виноватыми, и поэтому сейчас не мой руки, которые у тебя в масле, и не делай лимонад, не надо, не работай, посиди просто так, отдохни, вообще-то в этом доме у тебя и права есть — вот как они говорят, потому что Реджеп им все, естественно, рассказал. Рассказал? Рассказал ли он: ребята, вы знаете, отчего ваш отец, Доан-бей, забрал у Бабушки ее последние бриллианты и продал — он же нам денег дать хотел, — сказал он так?! Я подумала об этом, и тут мне показалось, что я задыхаюсь, Я с ненавистью подняла голову от подушки.

— Где он?!

— Кто, Бабушка?

— Реджеп!! Где?!

— Я же сказала, Бабушка, внизу. Готовит еду.

— Что он тебе сказал?

— Ничего, Бабушка, — ответила Нильгюн.

Нет, не бойся, Фатьма: он не сможет рассказать, не осмелится, он коварный, но и трусливый тоже. Я взяла лимонад со столика и выпила. Но опять вспомнилась шкатулка в шкафу. Внезапно я спросила:

— Что ты здесь делаешь?

— Я же с вами сижу, Бабушка, — ответила Нильгюн. — Я так соскучилась в этом году по этому дому.

— Ладно, — сказала я. — Сиди! Но с места сейчас не вставай.

Я медленно поднялась с кровати. Достала из-под подушки свои ключи, а с пола у кровати — палку и иду к шкафу.

— Бабушка, куда вы? — спросила Нильгюн. — Помочь вам?

Я не ответила. Подойдя к шкафу, остановилась и прислушалась. Засовывая ключ в замок, еще раз оглянулась убедиться — да, Нильгюн сидит. Открыла шкаф и сразу посмотрела на шкатулку — напрасно я волновалась, она здесь, совершенно пустая, ну и пусть, она все равно тут, стоит на своем месте. Затем мне кое-что пришло в голову, когда я закрывала шкаф. Я достала из нижнего ящика серебряную сахарницу, заперла шкаф и дала ее Нильгюн.

— О, Бабушка, большое спасибо, вы из-за меня вставали, утруждали себя.

— Возьми отсюда красненькую конфетку!

— Как красиво — серебряная сахарница! — сказала она.

— Не трогай!

Я вернулась к кровати, мне захотелось чем-нибудь отвлечься, но я не смогла — я стала вспоминать один из тех дней, когда я сторожила шкаф и не могла отойти от него. В тот день Селяхаттин говорил: разве тебе не стыдно, Фатьма, смотри, человек приехал из самого Стамбула, чтобы нас повидать, а ты даже из комнаты не выходишь. Человек образованный, непростой. Нет, а если ты ведешь себя так потому, что он еврей, так это еще позорнее, Фатьма. После дела Дрейфуса вся Европа поняла, какая ошибка — так думать. Потом Селяхаттин спустился вниз, а я смотрела на них через ставни.

— Бабушка, пейте ваш лимонад.

Я смотрела через ставни — там был какой-то согбенный человек, рядом с Селяхаттином казавшийся еще меньше. Это же ювелир с Капалы-чарши![30] Но Селяхаттин разговаривал с ним так, будто тот не мелкий торговец, а ученый, и я слышала: ну, Авраам-эфенди, что нового в Стамбуле, люди довольны объявлением республики? — спрашивал Селяхаттин, а еврей отвечал: Дела идут плохо, мой господин, а Селяхаттин ему в ответ: Да что вы! И торговля тоже? А ведь республика должна послужить на пользу и торговле, и всему остальному. Торговля спасет наш народ. Благодаря торговле проснется не только наш народ, а весь Восток; сначала мы должны научиться зарабатывать деньги и считать, а это означает математику. А когда торговля объединится с математикой, создадут фабрики. И тогда мы научимся не только зарабатывать, как они, но и думать, как они! Как вы считаете, чтобы жить, как они, нужно сначала начать рассуждать, как они, или же сначала начать зарабатывать деньги, как они? И тогда еврей спросил: кто это «они»? — а Селяхаттин ответил: конечно, европейцы, дорогой мой, кому же еще быть, конечно, жители Запада, и спросил, что, у нас разве нет таких, кто был бы и богатым, и торговлей занимался, и был мусульманином? Вот, например, этот продавец ламп, Джевдет-бей,[31] кто он, ты слышал о нем когда-нибудь? Еврей ответил: слышал, говорят, этот Джевдет-бей во время войны заработал очень много денег, и тогда Селяхаттин спросил: Ну ладно, чего еще новенького в Стамбуле? Как ты относишься к Великой Порте? Что говорят эти дурни, кого сейчас считают новым писателем, поэтом, знаешь? И тогда еврей ответил: я ничего этого не знаю, мой господин. Лучше приезжайте и сами посмотрите! Потом я услышала, как Селяхаттин кричит: нет! Не приеду! Черт бы их побрал! Будь они прокляты! Им теперь совсем нечего делать. Посмотри на этого Абдуллаха Джевдета,[32] какой заурядной оказалась его последняя книга, все списал из Дэлайе, а пишет, будто собственные мысли, и к тому же не разобравшись, что верно, а что — нет. К тому же сейчас невозможно что-либо написать о религии либо о промышленности, не прочитав Буржиньона.[33] А этот Абдуллах Джевдет и Зийя-бей[34] постоянно списывают у других, да еще и не понимают, что списывают. Вообще-то у Зийи очень слабый французский, он плохо понимает, когда читает. Я решил — опозорю их обоих, напишу статью, но кто это поймет? Да и разве стоит тратить время, которое я должен уделять своей энциклопедии, на то, чтобы пачкать бумагу из-за таких мелочей? Я уехал от всего этого, пусть они там в Стамбуле тратят силы на то, чтобы пить друг у друга кровь.

Я подняла голову с подушки и сделала еще глоток лимонада.

А потом Селяхаттин сказал еврею: езжай, скажи им, что я думаю о них, а еврей ответил: я же их совсем не знаю, такие люди никогда не заходят в мой магазинчик, а Селяхаттин грубо перебил его: знаю-знаю! Тебе и не надо ничего говорить. В тот момент, когда я закончу свою энциклопедию из сорока восьми томов, все основные идеи и слова, которые необходимо произнести на Востоке, будут произнесены. Я одним махом заполню эту огромную лакуну в идеях, все будут ошеломлены, мальчишки-газетчики на Галат-ском мосту будут продавать мою энциклопедию, на Банковском проспекте будет твориться полная неразбериха, на Сиркеджи[35] все передерутся, кто-то из читателей покончит с собой, но, что самое главное, народ поймет меня, люди поймут меня! И когда настанет то великое пробуждение — вот тогда я и вернусь в Стамбул, чтобы навести порядок в этом хаосе, вот когда я вернусь! Так говорил Селяхаттин, а еврей ему ответил: да, мой господин, живите здесь, ведь ни в Стамбуле, ни на Капалы-чарши не осталось теперь ничего приятного. Каждый строит другому козни. Другие ювелиры непременно захотят сбить цену за ваш товар. Доверяйте только мне. По правде, дела идут ужасно, как я и говорил, но я решил — поеду-ка я и взгляну на тот товар. Уже поздно. Покажите мне теперь бриллиант. Как выглядят серьги, о которых вы писали мне? Потом наступила тишина; я слушаю ее, а сердце у меня бешено колотится, в руке зажат ключ.

— Бабушка, вам не понравился лимонад?

Я отпила еще глоток и, откидываясь обратно на подушку, сказала:

— Понравился! Молодец, вкусно, спасибо тебе!

— Я много сахара положила. О чем вы думаете, Бабушка?

Тогда я услышала, что еврей сердито и нервно покашливает, а Селяхаттин жалобным голосом спрашивает: вы не останетесь на обед? — а еврей опять спрашивает о серьгах. Затем Селяхаттин взбежал по лестнице, пришел ко мне в комнату и сказал: Фатьма, давай, спускайся вниз, мы садимся есть, будет очень стыдно, что тебя нет! Но он знал, что я не спущусь. Через некоторое время они пошли вниз вместе с моим Доаном, я услышала, как еврей говорит: какой прелестный мальчик! — и спрашивает его о маме, а Селяхаттин отвечает, что я больна, и пока они втроем обедают, им прислуживает эта шлюха; мне стало противно. Теперь я не слушала или не замечала, что слушаю, потому что он начал рассказывать еврею о своей энциклопедии.

— Бабушка, вы не скажете, о чем вы думаете?

Энциклопедия: естественные науки, все науки, наука и Аллах, Запад и Ренессанс, ночь и день, огонь и вода, Восток и время, смерть и жизнь. Жизнь. Жизнь!

— Сколько времени? — спросила я.

Время. И то, что с тиканьем делит его на куски. Я думаю о нем. Мне страшно.

— Около половины седьмого. Бабушка, — ответила Нильгюн. Затем она подошла к моему столу и посмотрела на часы: — Сколько им лет, Бабушка?

Я не слушала, о чем разговаривали за столом. Я словно забыла об этом, с отвращением желая забыть. Потому что после обеда еврей сказал: «Еда прекрасная. Но эта ваша служанка, приготовившая еду, еще прекраснее! Кто она?» А Селяхаттин, уже пьяный, ответил: «Одна несчастная деревенская женщина! Она не из здешних мест, ее муж, отправившись в армию, оставил ее здесь, у дальнего родственника. А тот поплыл на лодке и утонул. Фатьма уставала, нам нужна была служанка, и мы поселили ее в маленькой комнатке внизу, чтобы она не голодала. Трудолюбивая. Но там ей тесно. Я построил в саду домик. А ее муж так и не вернулся из армии. То ли дезертировал, и его поймали и повесили, то ли погиб в бою. Я очень доволен этой женщиной: она трудолюбива и обладает красотой моего народа. Я узнал от нее очень многое про жизнь и ведение хозяйства в деревне для моей энциклопедии. Выпейте еще рюмочку, пожалуйста!» Я закрыла свою дверь, чтобы не слышать всего этого, чтобы не задохнуться от отвращения.

— Чьи это часы, Бабушка? Вы говорили в прошлом году.

— Моей покойной бабушки, — ответила я и, когда Нильгюн улыбнулась, подумала, что напрасно это говорю.

Потом ко мне наверх пришел мой бедный Доан, которому пришлось обедать в компании еврея и алкоголика, и, даже не приласкав его, я велела ему вымыть руки, а потом уложила спать. Внизу Селяхаттин все еще рассказывал о своей энциклопедии, но это продлилось недолго. Еврей сказал, что хочет уйти. Селяхаттин пришел наверх. Фатьма, сказал он, этот тип уходит. И перед уходом хочет взглянуть на что-нибудь из твоих колец и сережек! Я молчала. Ты же знаешь, Фатьма, что он ради этого приехал из Стамбула в ответ на мое письмо, и сейчас его нельзя отпускать с пустыми руками. Я молчала… У него полная сумка денег, Фатьма, он, кажется, честный человек и даст хорошую цену. Я все молчала… Разве можно отпускать человека ни с чем после того, как заставишь его проделать такой путь, приехать из самого Стамбула?

— Бабушка, эта фотография на стене — портрет дедушки, да?

Я снова ничего не ответила, и тогда Селяхаттин сказал жалобно: ладно, Фатьма. Знаешь, ко мне теперь больные не ходят на прием, но я, не стесняясь, могу сказать, что это не по моей вине, а из-за глупых верований, что бытуют в этой проклятой стране. Доходов у меня сейчас совершенно никаких нет, а думала ли ты, как мы будем жить целую зиму, да что там зиму — как мы вообще будем жить дальше, если не продадим сегодня этому еврею что-то из твоих бриллиантов, колец или сережек, которыми до краев заполнена твоя шкатулка? За эти десять лет я продал все, что у меня было, Фатьма; ты знаешь, сколько я потратил на этот дом; три года назад был продан участок земли в Сарчхане, а два предыдущих года мы жили на деньги от продажи моего магазина в Капалы-чарши; также ты, Фатьма, знаешь, что я распорядился продать дом в Вефа, но эти мои бессовестные так называемые двоюродные братья не собираются продавать его и мою долю от сдачи дома внаем тоже не присылают; и вот что я хочу еще сказать: ты должна теперь узнать, на что, по-твоему, мы жили эти два года. В Гебзе надо мной уже смеются; знаешь, как дешево я продал этим дикарям, горе-скупщикам из Гебзе, свои старые пиджаки, свой серебряный письменный прибор — единственную память о моей покойной матери, перчатки и ящик для книг, перламутровые четки, оставшиеся после отца, и тот смешной сюртук, что был бы впору только хлюстам из Бейоглу? Но теперь с меня хватит, я сыт по горло и не собираюсь продавать свои книги, научные приборы и медицинские инструменты. Я тебе откровенно говорю: я не собираюсь возвращаться в Стамбул, пока не закончу эту энциклопедию, которая одним махом пошатнет все привычное, всю жизнь на Востоке до самого основания, я не собираюсь, согнувшись, кланяться всем подряд, позабыв о работе, которой посвятил уже одиннадцать лет! Еврей ждет тебя внизу, Фатьма! И ты вытащишь из своей шкатулки всего лишь одну какую-нибудь маленькую вещицу! Давай, Фатьма, открывай свой шкаф, но не для того, чтобы избавиться от этого торгаша, а ради того, чтобы столетиями спящий Восток наконец пробудился, а наш Доан не сидел зимой голодным, дрожа от холода!

— Бабушка, знаете, когда я была маленькой, я боялась этого дедушкиного портрета!

Селяхаттин ждал, стоя рядом, когда я наконец открыла шкаф.

— Боялась? — спросила я. — А чем тебя так пугал твой дедушка?

— Портрет слишком мрачный. Бабушка! — ответила Нильгюн. — Я боялась его бороды, его взгляда.

Я вытащила шкатулку из потайного ящика в шкафу, открыла ее и долго не могла решить, каким же украшением пожертвовать. Кольца, браслеты, булавки с драгоценными камнями, часики с эмалью, жемчужные ожерелья, брошки, кольца с бриллиантами… Господи, мои бриллианты!

— Бабушка, вы на меня не сердитесь за то, что я сказала, что боялась дедушкиного портрета?

Наконец Селяхаттин убежал вниз с сияющими глазами, сжимая в руке одну из моих рубиновых сережек, которую я с проклятиями отдала ему и, как только услышала, что он спустился, сразу же поняла — еврей обманет его. Все произошло быстро. Направляясь к калитке с этой своей странной сумкой в руках и в шляпе, еврей говорил Селяхаттину: вы сами не ездите понапрасну в Стамбул. Напишите мне снова, и я соберусь и приеду в любое время.

И он приезжал каждый раз. Через год еврей приехал в той же шляпе, с той же сумкой забрать вторую сережку. А когда через восемь месяцев он приехал забрать мой первый бриллиантовый браслет, шляпу, которую он носил, должны теперь были носить и мусульмане. Когда он приехал забрать второй бриллиантовый браслет, шел уже не 1346-й,[36] а 1927 год. Приехав за следующим браслетом, еврей был все с той же сумкой и опять все время жаловался, что дела идут плохо, но теперь больше не спрашивал о красивой служанке. Может быть, потому, что теперь мужчинам, чтобы развестись, не достаточно было произнести три слова, а нужно было идти в суд, думала я. И в тот раз, и всякий раз на протяжении многих лет Селяхаттину приходилось самому готовить обед для себя и гостя. Я не собиралась даже пальцем пошевелить, как делала всегда, когда он приезжал, и сидела у себя в комнате, и думаю, что он, естественно, рассказал еврею обо всем, что произошло. Избавившись от служанки с ее ублюдками, мы несколько лет жили одни, пока Доан не разыскал их в деревне и не привез этих недоносков — один карлик, другой хромой — в дом. То были лучшие годы. А в тот раз еврей оставил газету, и вечером Селяхаттин погрузился в чтение. Сначала я решила, что в газете написано обо всем, что произошло: обо всех его преступлениях и грехе, и о том, как я всех их наказала. Мне стало страшно, и я заглянула в нее — нов газете не было ничего, кроме фотографий мусульман в христианских шляпах. В следующий раз еврей опять принес газету, и там, помимо христианских шляп на мусульманах, были еще и христианские буквы под фотографиями. То было время, когда Селяхаттин говорил: «За один день в моей энциклопедии наступил полный хаос», а я отдала еврею мое бриллиантовое колье.

— О чем вы думаете. Бабушка? Вы хорошо себя чувствуете?

Еврей приехал еще раз, и я достала из шкатулки бриллиантовое кольцо. А когда я отдала ему изумрудное кольцо, доставшееся мне от бабушки, шел снег, и еврей рассказал, что шел от вокзала в метель пешком, что на него напали волки и он защищался своей сумкой Я понимала, что он рассказывает это, чтобы купить кольцо за полцены. Когда он приехал опять, стояла весна. Мой Доан довел меня до слез, объявив, что вместо университета будет изучать политику в Высшей школе гражданских чиновников. Шесть месяцев спустя еврей приехал вновь, и тогда был продан рубиновый гарнитур — серьги и колье. Тогда Селяхаттин еще не ездил в Гебзе регистрировать свою фамилию. Шесть месяцев спустя он поехал туда, но сказал, что поругался с инспектором по регистрации населения. Он с гордостью протянул мне свидетельство о регистрации, и, увидев его фамилию, я поняла, что над ним посмеялись. Мне стало противно и жутко при мысли о том, что однажды и на моей могиле будет написано такое отвратительное имя. Спустя год, зимой, еврей приехал еще раз, чтобы забрать мои бриллиантовые сережки и кольцо в форме розы, а летом того года я втайне от Селяхаттина отдала моему Доану розовый жемчуг, потому что он бродил по дому грустный, и сказала ему, чтобы он продал жемчуг в Стамбуле и поразвлекся. Развлекаться он не стаи, наверное, винить во всем меня оказалось для него проще. Вместо этого он поехал и разыскал этих ублюдков, мать которых уже к этому времени умерла в деревне, привез их и поселил у нас дома.

— О чем ты думаешь, Бабушка? Опять о них?

В следующий приезд еврея Селяхаттин понял, что шкатулка пустеет: забирая у меня рубиновую булавку в виде месяца со звездами, он говорил, что скоро закончит энциклопедию; теперь он целыми днями ходил пьяный. Я не выходила из своей комнаты и знала, что из-за его пьянства моя булавка, а спустя два года и моя топазовая брошь уйдут за полцены; но тратить меньше на книги он не стал. Когда Селяхаттин, которым уже окончательно завладел шайтан, позвал еврея еще раз, опять началась война. Еврей приходил еще два раза: в первый я отдала ему рубиновую булавку с месяцем и звездами, а во второй бриллиантовую — «дай бог, и это продам». Так Селяхаттин сам продал собственную честь, и вскоре после этого умер, как раз когда сделал, по его словам, свое самое великое и невероятное открытие и размышлял, не позвать ли опять еврея. А когда мой бедный наивный Дон забрал у меня два последних кольца с цельными бриллиантами — единственное, что мне удалось сохранить, — чтобы отдать ублюдкам, которых он привез из деревни обратно, моя шкатулка наконец опустела. Сейчас она стоит в шкафу совсем пустая.

— Бабушка, скажите, о чем вы думаете?

— Ни о чем, — с безразличием ответила я. — Я не думаю ни о чем!


  1. Доан — букв, родившийся, новорожденный.

  2. Крытый рынок в Стамбуле.

  3. Джевдет-бей — герой романа Орхана Памука «Джевдет-бей и его сыновья».

  4. Абдуллах Джевдет (1869–1932) — османский прозападно ориентированный писатель, поэт, ученый, первый турецкий позитивист.

  5. Дэлайе, Буржиньон — вымышленные автором лица.

  6. Зийя Гекальи (1876–1924) — турецкий писатель, политик, тюрколог, сторонник националистических идей.

  7. Галатский мост. Банковский проспект. Сиркеджи — различные районы Стамбула.

  8. Дата по Хиджре, мусульманскому календарю.