13334.fb2
Проснувшись, я увидел, что солнце уже так высоко, что светит мне в плечо. Птицы поют на деревьях, а родители разговаривают в соседней комнате.
— Во сколько Хасан вчера лег? — спрашивает отец.
— Не знаю, — отвечает мать. — Я спала. Хочешь еще хлеба?
— Нет, — говорит отец. — Приду днем посмотреть, дома ли он.
Они замолчали, а птицы — нет. Лежа в кровати, я слушал птиц и машины спешащих в Стамбул. Потом встал, достал из кармана брюк расческу Нильгюн и снова лег. Глядя на солнечные лучи сквозь расческу, я потянулся и задумался. Я представил, что предмет, который я держу в руках, бродил в самых укромных уголках леса волос Нильгюн, и я загрустил.
Потом я тихонько вылез из окна, облился водой из колодца и почувствовал себя гораздо лучше: теперь я не буду думать, как ночью, что не смогу быть с Нильгюн, потому что мы — из разных кругов. Я влез обратно в дом, надел плавки, брюки, кроссовки, положил расческу в карман и уже собирался выходить, когда услышал, что открывается входная дверь. Хорошо: отец уходит, и, значит, мне не придется заедать помидорами, брынзой и оливками на завтрак речи о том, как сложна жизнь и как важен диплом лицея. Родители разговаривают на пороге.
— Скажи ему, если он и сегодня не сядет заниматься… — начал отец.
— Он же занимался вчера вечером, — сказала мать.
— Я вышел в сад, заглянул к нему в окно, — сказал отец. — Он сидел за столом, но ничем не занимался. Было видно, что он думал о чем-то другом.
— Ничего-ничего, будет! — ответила мать.
— Ладно, пусть как хочет, — сказал хромой продавец лотерейных билетов. — Не будет учиться — отдам его опять в помощники парикмахеру.
Я услышал звуки удаляющихся шагов: громче — тише. Когда он, припадая на одну ногу, ушел, я вышел из комнаты на кухню поесть.
— Сядь, — велела мать. — Почему ешь стоя?
— Я сейчас ухожу, — ответил я. — Как это так — он никогда не видит, что я занимаюсь? Я слышал, что говорил отец.
— Не обращай на него внимания, — ответила она. — Давай садись да поешь хорошенько! Тебе налить чаю?
Она с любовью смотрела на меня. Внезапно я подумал о том, как люблю мать и как не люблю отца. Мне стало жаль ее, и я вдруг подумал, что брата или сестры у меня нет потому, что отец раньше бил ее. За что ее можно было так наказывать? Но мама и есть мой брат. Ведь мы дружим не как мать с сыном, а как брат с сестрой, нас в наказание поселили в доме хромого и сказали — живите, если можете, на деньги от проданных хромым лотерейных билетов, посмотрим, сможете ли вы прожить? Правда, наше положение нельзя назвать очень плохим, у меня в классе есть и победнее нас, но у нас даже своего магазинчика нет. Если бы не было помидоров, фасоли, перца и лука с огорода и если бы моя красавица мама не брала денег у этого скряги, чтобы приготовить что-нибудь, то мы, может быть, голодали бы. Подумав об этом, я внезапно решил рассказать маме обо всем: о мире, о том, что мы — игрушка в руках больших государств, о коммунистах, о материалистах, об империалистах и о том, как наш народ теперь вынужден просить милостыню у народов, которые с давних времен были нашими рабами. Но она же ничего не поймет. Посетует на нашу злосчастную судьбу, а отчего так происходит, не задумается. Она все еще смотрела на меня, и мне стало грустно.
— Нет, мам, — ответил я. — Я ухожу прямо сейчас. У меня дело.
— Ладно, сынок, — сказала она. — Как хочешь.
Милая моя, красавица мама! Но потом вдруг она сказала:
— Ты уж не задерживайся долго, приходи до того, как отец днем вернется, садись за уроки.
Подумаешь…
Мгновение я размышлял, не попросить ли мне денег, но не попросил, вышел из дома, спускаюсь с холма. Вчера мама дала мне пятьдесят лир. Дядя Реджеп — еще двадцать, я два раза звонил по телефону — двадцать лир, и съел лепешку с мясом — пятнадцать, остается тридцать пять лир. Я вытащил деньги — да, вот мои тридцать пять лир, и, чтобы сосчитать их, не нужны ни логарифмы, ни квадратные корни, но у всех этих учителей и господ, тех, кто оставил меня на второй год, другие планы: они хотят задавить меня, заставить пресмыкаться, научить меня подчиняться, наконец, чтобы я привык довольствоваться малым. Я знаю: когда вы увидите, что я смирился, вы обрадуетесь и радостно скажете — этот уже научился жизни, но я не хочу, господа, учиться вашей жизни из-за вас: это я поучу вас, взяв пистолет, и расскажу вам, чем хочу заниматься. Машины быстро проезжали мимо меня вверх, на холм. Я увидел — и на здешней фабрике забастовка. Я забеспокоился, мне захотелось что-нибудь сделать, хотя бы пойти к нашим, но я испугался, что буду там один. А что, если я пойду без Сердара и Мустафы? Я задумался. Я ведь могу поехать без них даже в Юскюдар. Я попрошу, чтобы мне дали важное, настоящее поручение, мне не хочется только расписывать стены и продавать приглашения на рынке, пусть мне поручат большое дело. Когда-нибудь газеты и телевидение расскажут и обо мне! — размышлял я.
Я пришел на пляж и заглянул за проволочный забор: Нильгюн нет. Я еще немного побродил по улицам, продолжая думать. Все сидят на балконах или в маленьких двориках, завтракают; матери, сыновья, дочери. У некоторых такие маленькие дворики и стол стоит так близко к улице, что я могу пересчитать маслины в тарелках. Вот собрать бы их всех на пляже — ну-ка, лентяи, становитесь в ряд, — забраться на возвышение и сказать бы им: как вам не стыдно, как вы можете жить, не боясь этого ада, совести у вас тоже нет, что ли, вы дикие, жалкие, безнравственные твари, вы живете, не думая ни о чем, кроме собственного удовольствия и денег от ваших магазинов и фабрик, но теперь я вас проучу. Стрельбой из пулеметов! Теперь уж и исторических фильмов не показывают. Ну я вам устрою, напущу вас друг на друга, вы меня не забудете. Я пришел к дому Нильгюн, вижу — там никого нет. Позвонить бы и рассказать бы ей об этом! Мечты-мечты! Я вернулся на пляж, опять посмотрел — опять ее нет. Вскоре я встретил дядю Реждепа. В руках авоська. Увидев меня, он подошел ко мне.
— Что ты опять здесь делаешь? — спросил он.
— Ничего! — сказал я. — Вчера очень много занимался, сейчас немного прогуляться вышел.
— Возвращайся-ка домой, сынок, — сказал он. — Тебе здесь нечего делать.
— М-м-м, — начал я. — Дядя, я потратил двадцать лир, которые ты мне дал вчера. За двадцать лир тетрадь не продадут. Карандаш у меня есть, карандаш мне не нужен. Тетрадь стоит пятьдесят лир.
Я засунул руку в карман, вытащил двадцать лир и протянул ему.
— Мне не надо, — сказал он. — Я тебе дал деньги, чтобы ты занимался. Чтобы ты выучился и стал большим человеком.
— Большим человеком без денег не стать, — ответил я. — Даже тетрадь не купить без денег, потому что она стоит пятьдесят лир.
— Ладно, — согласился он и вытащил мне еще тридцать лир. — Но сигареты не покупать!
— Если ты думаешь, что я курю, то я не возьму, — обиделся я. Но, немного поколебавшись взял деньги: — Хорошо. Спасибо. Метину, Нильгюн и остальным привет. Они ведь приехали, да? Мне нужно идти заниматься. Английский такой трудный…
— Конечно трудный! — согласился карлик. — А жизнь, думаешь, легкая?
Я зашагал от него прочь, чтобы и этот не завел ту же песню, что отец. Потом обернулся: он шел, слегка покачиваясь, к дому. Мне стало жаль его. Все носят авоськи за ручку, а он, чтобы авоська не волочилась по земле, намотал ручку на пальцы. Бедный карлик. Но он же сказал мне — что ты здесь делаешь! Ну и что! Все это говорят. Можно подумать, все так говорят, чтобы спокойно вершить свои черные дела и не беспокоиться при виде меня. Я прошел еще чуть-чуть, чтобы опять не встретиться с карликом, потом остановился, подождал немного, и, когда вернулся к пляжу, сердце мое заколотилось: Нильгюн давно пришла и лежит на песке. Когда же ты пришла? Она лежит, как вчера, не двигаясь, держит перед собой книгу и смотрит в нее. Я было растерялся, как вдруг кто-то закричал:
— Оп-па! Смотри не зевай!
Я вздрогнул, оборачиваюсь — наш Сердар.
— Ну, чего, какие новости? — спросил он. — Чего здесь делаешь?
— Ничего.
— Что, караулишь тут кого-нибудь?
— Нет, — соврал я. — Есть одно дело.
— Да не ври ты, — сказал он. — Смотришь на пляж жадными глазами. Как не стыдно! Смотри, все расскажу Мустафе вечером!
— Никого я не караулю, — упрямо повторил я. — Жду одного знакомого. А ты что делаешь?
— Шел в мастерскую, — он показал сумку в руках. — Ну, и кто этот твой знакомый?
— Ты не знаешь, — ответил я.
— Да нет тут у тебя никакого знакомого, — сказал он. — Ты внаглую глазеешь на девчонок. Ну, и кто из них твоя знакомая?
— Ладно, — сдался я. — Покажу тебе, только смотри осторожно, чтобы она не заметила.
Я указал головой на Нильгюн, он посмотрел на нее и сказал:
— Книжку читает. Откуда это ты ее знаешь?
— Здесь познакомился, — ответил я. — Очень давно, когда здесь не было ни одного нового дома, стоял только один наш каменный дом на холме, и еще их дом — старый и странный, а еще был маленький зеленый магазинчик на месте нынешнего рынка. А больше ничего не было. Ни Верхнего квартала не было, ни фабрик не было, ни Нового квартала, ни Эсентепе. Не было ни этих дач, ни пляжа. Поезда в те времена ездили не мимо фабрик и складов, а мимо садов и фруктовых рощ. Вот так!
— Красиво здесь было тогда? — спросил он задумчиво.
— Красиво, — ответил я. — Даже черешни цвели весной по-другому. А рыбу в море можно было руками ловить, опустил руку в воду, и рыба сама к тебе плывет, если не кефаль, то сельдь.
— Красиво рассказываешь! — сказал он. — Скажи лучше, зачем ты ждешь эту девушку.
— Собирался ей кое-что отдать, — сказал я. — Одна ее вещь оказалась у меня.
— Что?
Я вытащил и показал расческу.
— Дешевая, — заметил Сердар. — Эти такими не пользуются. Дай-ка!
Я дал ему посмотреть, чтобы он мне позавидовал. Он взял расческу и начал ее сгибать, черт бы его побрал.
— И ты теперь влюблен в нее?
— Нет, — сказал я. — Осторожно, сломаешь.
— Ты покраснел! Значит, ты влюбился в эту богачку.
— Не гни! Жалко будет, если сломаешь.
— Почему это? — спросил он, внезапно положил расческу в карман и пошел прочь.
Я побежал следом за ним.
— Перестань, Сердар, — говорил я. — Все, хватит шуток.
Он не ответил.
— Все, поиграли — и хватит, отдай расческу! — Он опять не ответил. — Дружище, разве сейчас удобное время для шуток? Стыдно же!
В этот момент мы проходили мимо очереди у входа на пляж, и он громко крикнул:
— Братишка, ты же мне ничего не давал! Все, перестань за мной ходить, как не стыдно!
Все вокруг смотрели на нас. Я молчал. Немного поотстал и только осторожно следил за ним издалека. Потом огляделся — вокруг никого, догнал его, схватил за руку и вывернул ее. Он пытался освободиться. Тогда я вывернул еще сильнее, чтоб ему было больно.
— Ах ты гад! — заорал он, выронив сумку с инструментами. — Отпусти, сейчас отдам!
Он вытащил из кармана расческу и бросил ее на землю:
— Ты что, не понимаешь шуток, тупица?
Я поднял расческу и положил в карман — хорошо хоть, с ней ничего не случилось.
— Ты ничего не понимаешь! Шакал недоразвитый!
Врезать ему, что ли? Я повернулся и зашагал к пляжу. Он выкрикивал мне вслед ругательства, а потом проорал, что я влюбился в богачку. Не знаю, слышал ли это кто-нибудь. Мне стало стыдно.
Когда я пришел на пляж, Нильгюн уже ушла. Я запаниковал, но тут увидел ее сумку. Значит, не ушла. Вытащил из кармана расческу и стал ждать, пока она выйдет из воды.
Когда она выйдет, подойду к ней и скажу: это твоя расческа, Нильгюн, ты выронила ее, я поднял ее и принес, ты берешь, она твоя? Она возьмет, поблагодарит. Я отвечу: не важно, не стоит благодарностей, сейчас ты меня благодаришь, а вчера даже «привет» сказать не захотела. Она извинится. Не надо извиняться, скажу я ей, я знаю — ты хорошая, я сам видел, как ты молилась с бабушкой на кладбище. Вот так я ей скажу, а когда она спросит, чем я сейчас занимаюсь, я скажу, что сейчас я занят только математикой и английским. Ты ведь собираешься поступать в университет, спрошу я её, можешь помочь мне с этими предметами, если хорошо их знаешь? Конечно, ответит она, приходи к нам. Так я, может быть, попаду к ним домой, и если увидят, как мы сидим за одним столом и занимаемся, никто никогда не скажет, что я не ее поля ягода. Мы будем сидеть вместе, за одним столом. Я опять задумался.
А потом я увидел ее в пляжной толпе: она вышла из воды, вытирается. Внезапно мне захотелось убежать. Она надела свое желтое платье, взяла сумку и направилась к выходу, и тогда я тоже вышел с пляжа и быстро зашагал в бакалейную лавку. Через некоторое время обернулся и увидел, что Нильгюн идет в бакалею следом за мной. Хорошо. Я пришел в бакалею и сказал:
— Бутылку кока-колы, пожалуйста!
— Сейчас! — ответил бакалейщик.
Но тут же отошел и стал рассчитываться с одной пожилой женщиной, словно специально, чтобы Нильгюн застала меня здесь без дела. Потом бакалейщик отделался от старушки, открыл бутылку кока-колы и протянул ее мне, почему-то странно взглянув на меня. Я выхватил бутылку у него из рук, отошел в уголок и стою, жду. Ты войдешь, я буду пить кока-колу, надо же, какое совпадение, опять мы встретились в бакалее, здравствуй, как дела, скажу я, ты не позанимаешься с мной английским? Я ждал, ждал, но ты все не появлялась, Нильгюн, и не увидел, когда ты вошла, потому что все время смотрел на свою бутылку и не успел поздороваться. Ты что, тоже меня не увидела? Или увидела, но тебе опять не хочется со мной здороваться? Я не смотрел на тебя.
— У вас есть расческа? — вдруг спросила ты, Нильгюн.
— Какая вам нужна? — спросил бакалейщик.
Кровь ударила мне в лицо.
— Моя куда-то пропала, — сказала ты. — Мне нужна любая.
— Есть только такие, — показал бакалейщик. — Вам подойдет?
— Можно посмотреть? — попросила ты.
Потом наступила пауза, и я повернулся и стал смотреть на тебя, Нильгюн, потому что уже не мог сдерживаться. Я увидел твое лицо в профиль — какая ты красивая! Кожа как у ребенка, маленький носик.
— Хорошо, — сказала ты. — Беру эту.
Но бакалейщик не ответил, а подошел к женщине, которая в тот момент вошла в магазин. Тогда ты огляделась по сторонам, и мне стало страшно — а вдруг ты решишь, что я делаю вид, будто не замечаю тебя, и я первый обратился к тебе:
— Здравствуй. — И ты тоже ответила мне:
— Здравствуй.
Однако сердце у меня екнуло, потому что, увидев меня, ты сделала недовольное лицо. Я заметил это и решил — значит, я тебе не нравлюсь, значит, я тебе неприятен. Я продолжал стоять с бутылкой кока-колы в руках. Мы оба стоим, не двигаясь, как два чужих человека.
А потом я подумал: она права, права, что избегает даже смотреть на меня, потому что мы — люди разных кругов! Но я удивлен — как можно даже не здороваться, зачем без причины смотреть на человека враждебно? Всё — деньги, всё — грязь, всё так гадко! Будь оно всё проклято! Я подумал — надо пойти и заняться математикой. Да, папа, я приду, сяду, выучу математику и диплом лицейский получу, брошу его тебе в лицо!
Нильгюн купила красную расческу, и я подумал, что сейчас заплачу, но потом еще больше растерялся, когда она сказала:
— Мне еще газету, пожалуйста, дайте «Джумхуриет»![51]
Я страшно удивился. Смотрел на нее, как дурак, а она, взяв газету, спокойно пошла к двери, словно невинный, безгрешный ребенок. И вдруг я побежал за ней с кока-колой в руках.
— Значит, ты читаешь коммунистическую газету? — спросил я.
— Что? — удивленно посмотрела на меня Нильгюн. Но не враждебно, а лишь непонимающе, а потом поняла, что я говорю, разозлилась и ушла.
Но я тебя так просто не оставлю, подумал я. Пусть выкладывает все мне начистоту, а я — ей. Я вышел и собирался идти за ней, как вдруг заметил, что все еще сжимаю в руках эту дурацкую бутылку кока-колы. Чтоб она сгорела! Я вернулся, заплатил за колу, подождал, как дурак, пока он даст мне сдачу, чтобы он ничего про меня не подумал, но этот негодяй, наверное, специально задерживал меня, чтобы ты успела уйти.
Когда я вышел из магазина и оглянулся по сторонам, Нильгюн уже ушла. Даже, наверное, давно повернула к своему дому. Если бы я побежал за ней, то, конечно, догнал бы, но я не бежал, а быстро шел, потому что вокруг были всякие дурацкие люди, они шли на пляж, на рынок, ели мороженое, они могли смотреть на меня. Я быстро поднялся на холм, спустился, немного пробежал, потом прошел еще немного, опять побежал, когда вокруг никого не было, и заглянул за забор их дома: она вошла со двора в дом.
Я сел под одним из каштанов и некоторое время со страхом размышлял о коварных коммунистах, о том, как они обманывают людей, принимая разные обличья. Потом встал. Засунул руки в карманы и вспомнил: в кармане у меня все еще лежит та зеленая расческа! Я вытащил ее, покрутил в руках, подумал — сломать ее, что ли, нет, даже ломать не хочется. В начале улицы стоял мусорный контейнер. Бросил я туда твою расческу, Нильгюн. И пошел прочь, не оглядываясь. Как раз до той бакалеи. И тут меня осенило.
Кстати, надо и с тобой поговорить, господин бакалейщик! Разве тебе не говорили — не продавать эту газету? Ну, как тебя наказать, говори? А может, он откровенно скажет — я коммунист, эта девушка — тоже, и газету я ей продаю потому, что верю в свое дело! Внезапно я очень расстроился за Нильгюн, потому что в детстве она была очень хорошей! В гневе я вошел в магазин.
— Опять ты? — сказал бакалейщик. — Что тебе надо?
Я немного подождал, так как были другие покупатели. Но он опять меня спросил, и все посмотрели на меня.
— Я? — пробормотал я. — Это… расческу, для волос.
— Хорошо, — сказал он. — Ты ведь сын продавца лотерейных билетов, Измаила, да?
Он вынул коробку, показал расчески.
— Та девушка только что купила красную, — сказал он.
— Какая девушка? — удивленно спросил я. — Мне нужна любая расческа.
— Ладно-ладно, — ответил он. — Выбирай, какой цвет тебе нравится.
— Сколько стоит?
Он пошел к другим покупателям, оставив меня одного, и поэтому я рассмотрел каждую расческу в коробке. А потом взял такую же красную расческу, как твоя, Нильгюн. Двадцать пять лир. Я заплатил. Вышел из бакалеи и подумал: сейчас у нас обоих одинаковые расчески. Потом дошел до угла улицы. Вот этот мусорный контейнер, никто не смотрит. Я засунул в него руку, вытащил оттуда зеленую расческу. Она не испачкалась. Меня никто не видел. А даже если и видели — ну и что? Сейчас у меня в кармане две расчески, Нильгюн, одна твоя, а другая такая же, как твоя! Мне нравилось так думать. И еще я подумал, что если бы меня видел кто-нибудь, то он пожалел бы меня и в то же время очень смеялся бы надо мной, дурак такой. Но я же не собираюсь перестать делать то, что мне хочется, из-за того, что всем бездушным и тупым идиотам будет смешно! Я свободен, гуляю по улицам и думаю о тебе.
«Джумхуриет» («Республика») — одна из центральных турецких газет.