13334.fb2
Около пяти. Прошло много времени с тех пор, как солнце светило в окна влажного, покрытого плесенью подвала. Скоро я соберу свою сумку и пойду искать упоминания о чуме на свежем воздухе. В голове неразбериха. Я только что думал, что умею бесцельно бродить среди документов, не замечая ничего… А сейчас я усомнился в этом странном успехе… Только что история была сгустившейся туманной массой из миллиардов не связанных между собой фактов у меня в голове… Если я открою тетрадь и быстро перечитаю все, что написал, то, может быть, еще раз смогу почувствовать это! Ну так вот.
Я читаю результаты необычной переписи, проведенной в шести деревнях из хасса[52] визиря Измаила-паши, в окрестностях Чайырова, Эскихисара[53] и Тузлы и судебного округа Гебзе; я читаю, как Хызыр жалуется на Ибрагима, Абдулькадира и их сыновей за то, что они сожгли его дом и разграбили его вещи; я читаю ферманы о строительстве пристани в Эскихисаре; читаю, что сипахи Али не пошел в военный поход и его деревню под Гебзе с доходом в семнадцать тысяч акче отобрали к отдачи Хабибу, но потом стало ясно, что и тот не ходил на войну, и теперь деревню нужно снова передавать другому; я читаю о том, как слуга Иса украл у своего хозяина Ахмеда тридцать тысяч акче, седло, коня, два меча, щит и попросил убежища у некоего Рамазана, Рамазан укрыл у себя Ису, а Ахмед подал на них в суд. Я читаю, что умер один человек по имени Синан, началась тяжба о наследстве и один из жалобщиков, Осман, сын Челеби, попросил суд зарегистрировать свое имущество. Я читаю подробные показания пойманных воров Мустафы, Якуба и Хюдаверди о том, что лошадь, которую у них отобрали и отвели на пастбище бригадного генерала, была украдена у Сулеймана, сына Дурсуна из Гебзе. Я читаю, и мне кажется, что во мне просыпается это приятное чувство ожившей истории: последняя четверть шестнадцатого века бурлит у меня в голове, как бескрайня галактика червей, растянувшаяся в пустоте невесомости — там сейчас все, что произошло за это время и что живет само по себе. За обедом я опять подумал, что события шевелятся и ползают в моей голове, как черви, не касаясь при этом друг друга. Моя голова напомнила мне огромный орех, в котором завелись черви. Кажется, если разбить этот орех и заглянуть внутрь, то будто видно червей, ползающих среди извилин мозга.
Но это воодушевление длилось недолго. Разлетелась туманная галактика! А мой упрямый ум по старой привычке ждет от меня все того же самого: пока я опять найду небольшую историю, которая будет служить выводом из всех этих фактов, и выдумаю убедительную сказку! Наверное, чтобы увидеть как есть и понять не только историю, но и весь мир и жизнь, нужно, чтобы изменилось устройство нашего мозга. Ох уж эта страсть слушать истории… Она обманывает всех нас, тянет нас в придуманный мир. А ведь мы-то все живем в реальном мире из плоти и крови…
За обедом мне на мгновение показалось, что я нашел решение этой проблемы, Я вспоминал историю моего Будака, не дававшую мне покоя со вчерашнего дня. После некоторых рассказов, прочитанных утром, эта история предстала передо мной в другом измерении: мне казалось, что Будак в результате нашел способ оказаться под надежным крылом одного из стамбульских пашей. Я помнил также и некоторые другие детали, почерпнутые из книжки школьного учителя: все эти подробности были из тех, что обычно обманывают любителей рассказов, пытающихся понять с помощью рассказов мир.
В результате я задумал написать книгу о приключениях Будака и о Гебзе шестнадцатого века, у которой бы не было ни начала, ни конца. В ней действовал бы только один принцип: там были бы упомянуты все события, вне зависимости от их значения и важности, которые можно было найти о Гебзе шестнадцатого века и его окрестностях. Таким образом, в книге независимо, бок о бок, совсем как в архиве, были бы аккуратно и смиренно перечислены торговые конфликты и цены на мясо, восстания и случаи похищения девушек, свадьбы и войны, преступления и военачальники. А над всем этим я бы разместил историю Будака; но не потому, что считаю ее самой важной, а чтобы рассказать хотя бы одну историю тем, кто ищет сюжет в исторической книге. Так что моя книга представляла бы собой попытку бесконечного «описания». Доев обед, я изрядно погрузился в эти туманные замыслы — не без помощи пива; я, как в молодости, был наивно воодушевлен работой. Я говорил себе, что пойду даже в Архив аппарата премьер-министра, запишу все до одного события, у каждого из них будет свое место. Мой читатель, что будет читать мою книгу с начала до конца, долгие недели и месяцы, в конце концов увидит ту туманность, которую видел я, когда работал здесь, и, волнуясь, пробормочет, как я: это и есть история, вот что такое жизнь и история…
Этот мой глупый замысел, который просуществовал бы тридцать лет, нет, до конца моей жизни, еще раз ненадолго ожил у меня перед глазами, показавшись мне проявлением глупого геройства, следствием плохого зрения и нервного расстройства. Я со страхом подумал о том множестве страниц, которые мне предстоит написать. А потом я почувствовал, что эта священная картина, из-за которой весь замысел отдавал обманом и глупостью, потихоньку исчезает.
Но если бы я только начал излагать на бумаге то, что задумал, я бы однажды непременно столкнулся бы с одной важной проблемой. Что бы я ни собирался написать, у всего должно быть начало. И еще: как бы я не писал о событиях, мне пришлось бы распределить их в определенном порядке. Все это так или иначе придает написанному некий смысл и порядок. И всякий раз, когда мне захочется этого избежать, я не буду знать, когда мне следует начать работу и каким должен быть мой следующий шаг. Ведь человеческий разум, привязанный к старым человеческим привычкам, искал бы систему в каждом перечислении, а в каждом событии — значение и все время бы привязывал мой рассказ, от которого я не хочу зависеть, к другим фактам. И тогда, потеряв надежду, я подумал, что у того, кто хочет прожить историю и даже жизнь, как она есть, с помощью слова, нет иного выхода! И единственное, что нужно сделать, чтобы найти этот выход, — это изменить устройство нашего мозга: чтобы видеть всю жизнь как есть, мы должны изменить свою жизнь! Я хотел бы рассказать это лучше, но не знал как. Вышел из закусочной и вернулся в архив.
И после обеда я все время думал о том же: неужели нет способа написать эту книгу и повлиять на людей так, как мне хочется? Я то и дело быстро перечитывал свои записи в тетради, чтобы вновь оживить в себе чувство, о котором, как мне казалось, я не смогу никому рассказать.
Я говорил себе, что во время чтения не стану увлекаться каким-либо одним рассказом, так, как я и хотел сделать в своей книге, пусть чтение станет настоящим путешествием без всякой цели… Я совсем недавно был уверен, что мне это удалось, а сейчас я сомневаюсь даже в этом странном успехе. Солнце опустилось еще ниже, уже шестой час, я ухожу из покрытого плесенью подвала и, не дожидаясь Резу, отправляюсь искать упоминания о чуме на свежем воздухе.
Я сел в «анадол». И уехал из городка, где работаю в архиве районной администрации уже три дня, не думая ни о чем, как будто уезжаю из бередившего мне душу города, где прожил многие годы. Вскоре я свернул с трассы Стамбул-Анкара к вокзалу Гебзе: теперь я еду прямо к Мраморному морю мимо оливковых рощ, смоковниц и черешневых деревьев. Вокзал, от которого веяло Республикой и бюрократией, находится на краю огромного поля, которое растянулось до самой Тузлы. Я думаю, что где-то на этом поле обязательно должны быть развалины караван-сарая. Я припарковал машину и спустился по лестнице на вокзал.
Рабочие, возвращающиеся по домам, парни в джинсах, старушки в платках, задремавший на скамейке старичок, ругавшая сына мать и приехавшие сюда стамбульцы ждут поезд. Я дошел до конца перрона, спустился вниз. Иду вдоль путей, слушая гул электрических проводов, переступая стрелки. В детстве я тоже любил гулять вдоль железной дороги. Развалины я тоже впервые увидел в детстве, думаю, лет двадцать пять назад. Мне было примерно девять лет, Реджеп повел меня на прогулку, чтобы, так сказать, поохотиться. В руках я держал воздушное ружье, которое мой дядя привез мне из Германии, но из него можно было только в ворону попасть, да и то с близкого расстояния, и стрелок из меня был совсем плохой! Мы пришли сюда с Реджепом, гуляя вдоль речки и собирая ежевику. Внезапно перед нами появилась маленькая стена, а потом мы увидели огромные обтесанные камни на большой ровной площадке. Пять лет спустя, однажды летом, когда я уже мог гулять без Реджепа. я снова пришел туда и увидел их: я долго смотрел на стену и камни, даже не пытаясь представить то, чем раньше была эта стена и эти камни, не фантазируя ничего, кроме того, что я вижу. Где-то здесь, у железной дороги была речушка, лягушки, а еще поляна и маленький лужок… Интересно, сколько еще осталось идти? Я шагаю, глядя по сторонам.
Из письма, попавшего мне в руки во время работы в архиве в прошлом году, написанного позже, чем судебные реестры и регистраторы населения, я узнал, что на месте развалин здесь некогда был караван-сарай. В этом письме, которое, как мне кажется, было написано в конце XIX века, а может быть, в начале двадцатого, с поразительным хладнокровием говорилось о некоторых эпизодах, происходивших в этих краях, и о том, что все происходящее могло быть связано с какой-либо эпидемией. Еще более поразительным было то, что письмо, казалось, было из другой страны, да, казалось, оно было подкинуто из другой страны. У меня сложилось такое впечатление, когда я увидел странное название государства сразу рядом с датой отправления и необычную печать. В тот момент я быстро прочитал письмо и, ненадолго задумавшись, привычным жестом отбросил его к другим бумагам, не записав ни его даты, ни номера. Я тут же пожалел об этом, начал искать письмо, чтобы перечитать, целый час рылся в бумагах, перевернул все вверх дном, но найти его так и не смог. Я вернулся в Стамбул, и мне стало еще любопытнее. Почему-то в голове у меня роилась целая куча вопросов из-за этого письма, казавшегося мне уже почти нереальным. Кто подложил туда этот листик, никак не связанный с другими документами и реестрами? В письме говорилось об умерших, об эпидемиях и чуме, неужели же я и в самом деле прочитал слова «чума» и «мор» или сам все это выдумал? А страна, откуда прислали письмо? Разве такое бывает? А потом я вдруг вспомнил об этих развалинах. Почему вспомнил — не знаю. Может быть, потому, что все происходило где-то в одном месте, как было написано в письме, а может быть, потому, что речь шла о каком-то караван-сарае. А может, потому, что в письме было и о том, и о другом.
В конце концов я увидел речку: от нее поднимается запах грязи и гнили, но лягушки здесь все еще водятся. Они не квакают, они словно оцепенели от ядов и нечистот и сидят, похожие на кусочки грязи, приставшие к траве и листьям. Те из них, кто еще не умер, услышав мои шаги, с наглой ленью прыгают в воду. Я увидел излучину, которую образует здесь река, и вспомнил это место. А вот и смоковницы. Раньше их, кажется, было больше. Вдруг все мои воспоминания раздергал и затер забор какой-то фабрики, перенесший меня в настоящее. Но я ни капли не сомневаюсь, что в прошлом году читал это письмо.
Если то, о чем я прочитал, в самом деле указывает на давние события, значит, у меня есть надежда выиграть еще несколько лет, когда я смогу продержаться, не утратив веры в то, что я называю историей. А может быть, далее больше. Думаю, что эта чума позволит мне опровергнуть множество историй. Я старюсь забыть об общеизвестном факте, что в XIX веке в Анатолии уже не было эпидемий чумы; и, только доказав существование созданного здесь государства, я смогу моментально опровергнуть невероятно много «исторических фактов». Таким образом, все эти истории, усвоенные без всякого сомнения в их существовании, словно они — не часть воображения, а цветочный горшок или стакан с водой, повиснут в воздухе. И многие историки, что верят в свое дело, окончательно поймут, что они занимаются написанием рассказов и историй, и, как и я, потеряют веру. А я, с готовностью встречая грядущий творческий кризис, буду в тот день жестоко нападать и охотиться на каждого из этих растерянных людей с помощью того, что я написал. Стоя у железной дороги, я попытался в подробностях воскресить в памяти тот день торжества, похожий на сон, но особого воодушевления не испытал. Мне кажется, интереснее, поймав нить, мчаться по следу какого-либо события, нежели доказывать, что наша работа — это написание рассказов. Если бы у меня в руках было несколько, пускай и обманчивых, нитей, то я бы с удовольствием посвятил свою жизнь исследованию, которое бы доказало, что центром Османской империи в последние четыре века был не Стамбул, а какой-то другой город. Я всегда очень завидовал Ибрагиму-бею, посвятившему двадцать насыщенных лет своей жизни полудетективному исследованию, кто, где и когда в эпоху междуцарствия был объявлен падишахом и чеканил свои монеты в эпоху междоусобиц.[54]
Поезд, показавшийся вдалеке, внезапно стал огромным и промчался мимо меня. Я шел по берегу реки, думая о тех, кто заболел чумой. Возможно, я вспомнил об этих краях из-за письма — кажется, там было написано, что больные чумой некоторое время были заключены в одном караван-сарае. Какое-то странное, но ясное чувство говорит мне, что если я найду ту стену и камни, то смогу вообразить их караван-сараем, а если найду караван-сарай, то смогу найти и следы чумы, а следуя по пятам за чумой, смогу найти и ту страну. Моя вера в историю словно бы зависит от того, найду ли я эти камни. И я не знаю, не является ли все это игрой моего разума, которому нравится создавать напряжение и, получая странное удовольствие от боли, затем отпускать его.
Я иду вдоль заборов позади небольших заводов и фабрик, на которых огромными буквами написаны политические лозунги, чтобы их читали пассажиры поездов. Судя по тому, что река начала удаляться от железнодорожного полотна, я должен найти камни и остатки стены где-то здесь, я хорошо помню. История где-то рядом, не доходя до цыганского табора у дороги в Дженнет-хисар, среди этих трущоб, куч мусора, жестяных банок и смоковниц. Чайки, наблюдавшие за мной с вершин мусорных куч, беззвучно взмыли в воздух при моем приближении, как зонтик, подхваченный ветром, и разлетелись в разные стороны, к морю. Я слышу шум автобусных моторов, аккуратно расставленных по дворику, прилегающему к фабрике неподалеку: это рабочие, которых везут обратно в Стамбул, они медленно рассаживаются по автобусам. Впереди над железной дорогой и рекой есть мост; я вижу кучи железа, брошенные гнить, жестяные банки, трущобы с крышами из этих жестянок, детей, играющих в мяч, и лошадь с с жеребенком; лошадь, наверное, принадлежит цыганам. Это не то, что я ищу.
Я повернул обратно, но ноги вели меня тем же путем. Я иду бесцельно вдоль заборов, как кошка, забывшая, что она ищет, между железнодорожными путями и рекой, по гнилой и мертвой от разлитых на нее ядов траве, мимо все еще не погибшего чертополоха, мимо черепа ягненка и косточки от непонятно какой части его скелета, подфутболиваю эту кость и ржавую консервную банку, иду вдоль ограждения из колючей проволоки прямо к лачугам. Нет. Нет.
Наверное, я пытаюсь вообразить, что некогда здесь жили люди, о которых рассказывают записи в моей сумке и документы из проплесневевшего подвала, потому что пытаюсь приписать им то, что им не свойственно; но, радуясь, что надежды мои не оправдались, я подумал, что в те времена река так не воняла. А потом я увидел огромную дурацкую курицу, величиной с высокий жилой дом, смотревшую на меня с рекламного щита на дальнем краю поля: «Курица Ряба!» Она смотрит на меня с огромного щита на стальных подпорках с рекламой птицефермы. Сразу видно было, что ее нарисовали милой и глупой, как в иностранных журналах, в коротких штанишках на лямках, но при этом она получилась слишком уж местечковой, ненастоящей, и от нее веяло безнадежностью. Ферма «Курица Ряба». Глупый взгляд с потугой на лукавство. Не смотри. Мне захотелось развернуться и уйти, но еще не время.
Я подхожу к одной из лачуг, думая о том, что они могут быть построены из камней, вынутых из стены на развалинах караван-сарая. Дворик за домом: лук, развешенное белье и саженец дерева. Однако стены лачуги выложены из непрочных, гнилых, и мертвых кирпичей эпохи фабрик, а не из обтесанных камней. Я постоял, тупо глядя на стену лачуги, чувствуя, что предмет моих поисков и время спрятались от меня, зажег сигарету, посмотрел, как падает спичка на пустую землю, к моим ногам, на засохшую траву с сухими ветками и сломанной пополам пластмассовой прищепкой. Иду дальше. Осколки бутылок, щенки, бегущие вслед за собакой, сгнившие куски веревки, крышки от бутылок газированной воды, увядшая, потерявшая силу трава, листья. В железнодорожный знак у путей явно кто-то стрелял. Я увидел смоковницу, посмотрел на нее, ожидая, что она что-нибудь мне напомнит, но она просто стоит себе, и все. Под ветвями, в тени лежат опавшие недозревшими плоды, вокруг них кружат мухи. Неподалеку пасутся две коровы и что-то перебирают в траве. Кобыла цыган немного поскакала, но сразу же остановилась, я изумленно смотрел ей вслед, а жеребенок не заметил, побежал дальше, а потом увидел, что ее нет, и вернулся. На берегу реки среди кусков шин, бутылок и банок из-под краски лежат какие-то бумаги, пустой полиэтиленовый пакет. Все так похоже друг на друга. Мне хочется выпить, я знаю, что скоро пойду обратно. Две вороны, не обращая на меня внимания, пролетели мимо прямо надо мной. В другом конце этого широкого луга некогда умер Фатих.[55] Умер там, недалеко от сельскохозяйственной школы. На заднем дворе одного из заводов стоят огромные коробки, говорят, из них вынули металлические части, соединили и теперь продают. Дома буду читать Эвлию Челеби. Одна глупая лягушка заметила меня гораздо позже своих подруг. Прыг! Грязная гнилая вода! Поговорю с Нильгюн. История? История — это… Земля окрасилась в красный цвет из-за осколков черепицы. Какая-то женщина снимает во дворе своей лачуги высохшее белье. Истории — это рассказ, скажу я. Откуда ты знаешь, спросит Нильгюн. Я остановлюсь и посмотрю в небо. Все еще чувствую у себя на спине взгляд той дурацкой курицы: Курица Ряба. Курица Ряба! Кирпичи, бетонные гнилые стены, исписанные политическими лозунгами. Каменных стен больше нет! Нет уже давно, не было, даже когда я был маленьким. Я остановился; кажется, стал что-то вспоминать, зашагал решительно, тут мимо проехал еще один поезд, я посмотрел на строительный мусор, на брусья и формовочные доски, но нет, ничего нет ни за деревьями, ни во дворах домов, ни среди ржавого железа, пластмассы, костей, бетона и мотков проволоки. Но я все равно продолжаю идти — ведь я знаю, что ищу.
Хасс — разновидность крупного феодального земельного владения в Османской империи.
Чайырова, Эскихисар — небольшие города в окрестностях Стамбула.
Эпоха междоусобиц (1402–1413), после которой на трон Османской империи взошел Мехмед I (1387–1421), правивший с 1413-го по 1421 год, сын Баязида I, пятый султан Османской империи, восстановивший единство османов после десятилетия междоусобиц (1402–1413), последовавшего за разгромом его отца Тамерланом. Таким образом, Мехмеда I можно считать вторым основателем Османской империи.
Имеется в виду смерть Султана Фатиха Мехмеда (Мехмеда II) (1432–1481). седьмого османского падишаха, завоевавшего в 1453 году Стамбул. Фатих Мехмед умер по невыясненной причине в своей ставке около Гебзе 3 мая 1481 года во время очередного похода на Анатолию.