13334.fb2
Реджеп взял мой поднос и унес его на кухню, а потом ушел на рынок. Когда он пришел обратно, с ним был кто-то еще. По легкой как перышко походке, я поняла, что это Нильгюн. Она поднялась наверх, открыла дверь в мою комнату и посмотрела на меня: волосы мокрые, ходила на море. Потом она ушла. И до самой ее смерти ко мне в комнату больше никто из них не заходил. Я лежала в постели и слушала звуки мира. Сначала внизу разговаривали Нильгюн и Фарук, а потом отвратительный шум, что доносится по субботам с пляжа, стал невыносимо громким. Сон никак не приходил ко мне, и я говорила: видишь, Селяхаттин, на земле наконец настал тот ад, что казался тебе раем; слышишь его звуки? Все равны, каждый, кто сколько-то заплатил, может войти, раздеться и лечь вместе с другими! Слышишь? Я встала и закрыла ставни и окно, чтобы не слушать. Долго ждала обеда, чтобы погрузиться в забытье дневного сна. Реджеп опоздал. Сказал — ходил на похороны какого-то рыбака. На обед я решила не спускаться. Реджеп забрал у меня поднос и, прикрыв мне дверь, ушел. Я жду, когда придет послеобеденный сон.
Мама говорила, что самый хороший сон — днем. После обеда ты всегда видишь самые прекрасные сны и от этого становишься красивее. Правда. Перед сном мне делалось немного жарко, я расслаблялась, словно бы теряя вес, а засыпая, летала, точно крошечный воробей. Перед тем, как я просыпалась, открывали окно, чтобы впустить свежий воздух, и зеленые ветви деревьев из нашего сада в Нишанташи дотягивались до комнаты. Иногда мне казалось, что сон продолжается, хотя я уже проснулась. Наверное, когда я умру, мои мысли буду бродить по комнате, среди предметов и перед плотно закрытыми ставнями, мысли будут кружить, пробираясь по моему столу и кровати, стенам и потолку, и если кто-нибудь медленно приоткроет дверь, он увидит тени моих мыслей в воздухе… Закрой дверь, не пачкай мои мысли, не отравляй мои воспоминания, пусть мои невинные мысли парят здесь, как ангел, в воздухе, под потолком, в этом доме безмолвия, до самого судного дня, чтобы вам стало стыдно самих себя. Но я знаю, что они будут делать после моей смерти. К тому же младший однажды проболтался. Чертовы внуки. Этот дом такой ветхий, Бабушка, давай снесем его, а на его месте построим новый, на несколько квартир. Я же знаю: вам гораздо больнее оттого, что кто-то остался безгрешным, а не оттого, что сами по шею в грехе.
Ты должна преодолеть этот глупый запрет, называемый грехом, как я, говорил Селяхаттин; выпей немного ракы, как я, просто попробуй, неужели тебе совсем не любопытно, это же совсем безвредно, а наоборот, полезно, сообразительность развивается. Перестань! Хорошо. Но хотя бы раз скажи, Фатьма, только один раз, и все, — а грех твой муж берет на себя, — скажи, Фатьма: «Аллаха нет». Хватит богохульствовать! Хорошо, тогда послушай, что я недавно написал о знании; это — самая важная статья моей энциклопедии; по правилам нового алфавита я поместил ее под буквой «3»; слушай, что я написал: источник всякого знания — опыт… Знание, не подтвержденное опытом, не может быть истинным… На этом предложении основано все научное знание, и вопрос о существовании Аллаха сразу становится незначительным. Потому что это невозможно доказать на опыте… А онтологический опыт — всего лишь схоластическая болтовня!.. Бог — это всего лишь идея, выдуманная метафизиками забавы ради. И в нашем мире яблок, груш и женщин-по-имени-фатьма Аллаха, к сожалению, нет… Ха-ха-ха! Понимаешь, Фатьма, нет больше Аллаха твоего! Я собираюсь немедленно опубликовать это! Я не могу ждать, пока я закончу свою энциклопедию, и написал письмо издателю Эстефану, хочу немедленно напечатать это отдельным изданием. Я опять хочу позвать ювелира Авраама, приготовь что-нибудь для него; я не намерен терпеть твои бабские капризы в таком важном вопросе, ты достанешь из своей шкатулки что-нибудь получше, и уверен — польза от этой брошюры будет всей стране, а если эти пентюхи не смогут ее продать, то я клянусь — сам пойду в Сиркеджи и буду ее продавать! Увидишь, как ее расхватают! Ведь я отдал много лет своей жизни, чтобы записать эти идеи, почерпнутые из европейских книг, так, чтобы это было понятно простым людям. И ты это прекрасно знаешь, Фатьма! И для меня важнее не то, прочтут они или нет, а то, изменятся ли они, прочитав.
Но, слава богу, кроме него и, может быть, его карлика, никто не читал эту гадкую ложь. Одна я с отвращением читала о том, что в будущем настанет «прекрасный рай», о котором воодушевленно писал несчастный грешник, ослепленный шайтаном, и о том, как он молился, чтобы все, о чем он пишет, как можно скорее настало на земле. Больше никто этого не читал.
Это произошло на седьмой месяц после того, как Селяхаттин дал определение смерти, и на третий месяц после его смерти; мой Доан был в Кемахе, стояла середина зимы, и в доме не было никого, кроме меня и карлика. Той ночью шел снег, и я подумала, что он, наверное, засыпал и его могилу. Вдруг я чего-то испугалась и решила как-то погреться: ведь я сидела одна, замерзшая, в комнате, и ноги у меня были холодные как лед. Но я была уверена, что не смогу выпить, так как по-прежнему не выношу запах алкоголя, которым всегда пахло у него изо рта. Тоскливый бледный свет лампы не грел, снег бил в окна, но я не плакала. Но все-таки я решила согреться, поднялась наверх и подумала, что сейчас войду в комнату Селяхаттина, куда никогда не входила при его жизни и где никогда не смолкали звуки его шагов. Я медленно толкнула дверь и увидела: бумаги, бумаги, бумаги, исписанные, исчерченные, изрисованные бумаги: кипы, горы бумаг дерзко рассыпались по комнате, нагло разлеглись на столах, на креслах и стульях, в ящиках и ящичках, на книгах и внутри книг, на полу и на подоконниках… Я открыла заслонку огромной уродливой печи и начала кидать их туда. Потом я бросила туда спичку и еще немного бумаг, писанины и газет, и печка разгорелась, глотая твои грехи, Селяхаттин! Горят твои грехи, и на душе у меня постепенно теплеет! Твое произведение, которому ты отдал всю жизнь? Твои дорогие грехи! Посмотрим-ка, что написал дьявол… Пока я разрывала и сжигала бумаги, мне удалось кое-что прочитать. В заголовках он делал краткие заметки: республика — вот та форма власти, которая нам необходима… Существуют различные виды республик… В книге Де Пассе, посвященной этому вопросу… 1342 год…[61] В газетах за эти дни пишут, что на этой неделе в Анкаре была образована… Хорошо… Лишь бы они и это не испортили… Сравни теорию Дарвина и расскажи на простых примерах, которые будут понятны даже дуракам, о превосходстве науки… Землетрясение — это колебания земной поверхности, происходящие исключительно по геологическим причинам… Женщина — спутница мужчины… Женщины бывают двух типов… Первый тип женщин — естественные; это настоящие женщины, которые спокойно пользуются наслаждениями и удовольствиями, дарованными им природой, они спокойные, беспечные, беззаботные и добрые; большинство таких женщин — из низших классов, простого происхождения… Как неофициальная жена Руссо… Она была служанкой и родила ему шестерых детей… А второй, тип женщин — нервозные, властные, аристократического происхождения, вынужденные следовать своим слепым верованиям; холодные женщины, не способные понимать… Как Мария-Антуанетта… Женщины этого типа так холодны и настолько не способны на понимание, что многие ученые и философы искали любовь и понимание у женщин низшего сословия… Служанка Руссо, дочка пекаря — подруга Гёте, и опять-таки служанка коммуниста-ученого Маркса… У него даже родился ребенок от нее… Энгельс усыновил его… Почему нужно стесняться? Это ведь правда жизни… Таких примеров еще много… Эти великие люди претерпевали от своих холодных жен страдания, которых вовсе не заслужили, портили себе жизнь, впустую тратя время, и поэтому кто-то из них, возможно, не успел закончить роман или философский труд, а кто-то — энциклопедию… А эти дети, которых не признают закон и общество!.. Это — тоже боль… Смотрю на крылья аиста и думаю; интересно, можно ли построить летательный аппарат такой же точно формы, как аист, вроде цеппелина, но только без винта сзади?… Самолет теперь — военное оружие… На прошлой неделе человек по имени Линдберг сумел перелететь всю Атлантику… В 22 года… Все падишахи — глупцы… А нынешний — игрушка в руках иттихадистов[62] — один из первых глупцов… Ящерицы в нашем саду не читали Дарвина, но факт того, что они оставляют хвост, соответствует его теории, и это следует рассматривать не как чудо, а как победу человеческой мысли! Если бы я мог доказать, что христианство ускоряет процесс индустриализации, то я бы написал, что нам необходимо перейти из ислама в христианство… Я читала, читала, читала, с отвращением бросала бумаги в огонь и постепенно согревалась. Я уже не знала, сколько прочла, а сколько-бросила в печь, как вдруг внезапно открылась дверь, и я вижу — в дверях стоит карлик: ему тогда было еще девятнадцать лет: что вы делаете, госпожа, неужели вам не жалко? Замолчи! Это же грех, неужели вам не жалко? Молчи, говорю! Разве не грех? Он все никак замолчать не может! Где моя палка?! Замолчал. Есть ли еще другие бумаги? Ты спрятал что-нибудь? Говори правду, карлик, это — все, что есть? Молчит! Значит, ты что-то спрятал, карлик, но ты не сын его, а просто ублюдок, и у тебя нет никаких прав, понятно, отдавай-ка мне, я сожгу все это, ну-ка неси быстро, нет, смотрите на него, он все твердит: разве не жалко?! Где моя палка?! Иду на него. Он, коварный, быстренько сбежал вниз по лестнице. И кричит снизу: нет у меня ничего, Госпожа, клянусь, я ничего не прятал! Ладно! Я ничего не сказала. В полночь я внезапно ворвалась к нему, разбудила и вышвырнула его из его странно попахивавшей комнаты, хорошенько обыскала там каждый угол, перерыла все вплоть до крошечного матраса на его маленькой детской кроватке: да, других бумаг нет.
Но все-таки я все время боюсь. Я уверена, что он все же что-то спрятал, скрыл от меня, хотя бы листик, да и Доан, верный сын своего отца, искал эти записи, все перерыл и все время настойчиво спрашивал меня: мама, где папины записи? Я не слышу тебя, малыш. Помнишь, те, что он писал много лет, где они, мама? Не слышу, сынок. Мамуль, я говорю о недописанной папиной энциклопедии! Не слышу. Может быть, она ценная, отец посвятил этому всю жизнь, мне же интересно, мама, дай мне ее почитать, пожалуйста. Я не слышу тебя, мальчик мой. А может, получится ее где-нибудь опубликовать, как папа хотел, ведь — помнишь, 27 мая — годовщина военного переворота,[63] говорят, военные устроят еще один. Я не слышу тебя, дорогой мой Доан. После этого переворота будет очередной возврат к европеизации, и мы, по крайней мере, сможем опубликовать некоторые интересные части из энциклопедии. Мама, где бы ни были папины записи, достань мне их, пожалуйста! Я же плохо слышу, сынок! Господи, где же папины бумаги, ищу их, ищу, не могу нигде найти, и книг тоже нет, есть только странные приборы, брошенные в кладовке! Не слышу. Что ты сделала, мама, неужели ты все выкинула, книги, бумаги? Молчу. Ты порвала все, сожгла, выкинула, да? Он плачет. А потом тянется к ракы. Я тоже буду писать, как отец: смотри, в стране все опять идет к плохому концу, надо что-то сделать, чтобы остановить все это зло, всю эту глупость, люди же не могут быть такими злыми и такими глупцами, ведь есть же среди них добрые, мама, я же учился вместе с министром сельского хозяйства, мы были влюблены в одну девушку, но были близкими друзьями, он учился на курс младше меня, но в команде по атлетике мы были вместе, он толкал ядра, был очень толстым, но у него было золотое сердце, и сейчас я пишу ему длинный рапорт; а еще один генерал, замначальника главного штаба, был капитаном, когда я был заместителем каймакама в Зиле,[64] он очень хороший человек, он из кожи вон лез, чтобы стране было хорошо, я и ему отправлю рапорт; мама, ты не знаешь, но происходит столько несправедливого… Но почему ты должен за это отвечать, сынок? Потому что если нам все будет безразлично, мама, то мы тоже будем отвечать, поэтому я сажусь за стол и пишу всем им, чтобы не нести ответственности… А ведь ты несчастнее и трусливее отца, сынок!.. Нет, мама, я не трус, если бы я был трусом, я бы был с ними заодно, ведь подошла моя очередь стать губернатором, но мне все это так надоело! Знаешь, что они делают с бедными крестьянами? Да мне как-то не интересно, сынок! Они живут так далеко, в горах, там даже людей-то не бывает!.. Мой покойный отец научил меня, что любопытство ни к чему! Их же бросают там, и нет ни врача, ни учителя!.. Жаль, сынок, что я не научила тебя тому, чему научил меня мой отец! А то, что они производят, скупают у них раз в году, и по бросовой цене… Н-да, сынок, как жаль, что достался тебе не мой характер… А их бросают в ужасной тьме невежества, мама… Он многое рассказывал, но я не слушала, уходила к себе и думала — как странно: будто кто-то сбивал с толку их обоих, чтобы они были не как все и не могли спокойно жить, занимаясь своим домом и делами! И представляла себе, что тот, кто сбивает их с толку, сейчас видит, как мне больно, и ехидно посмеивается! Вспоминать все это было противно. Я посмотрела на свои часы. Уже три часа, а я все еще не могу уснуть, слушаю шум пляжа. Я опять подумала о карлике, и мне стало жутко.
Наверное, он написал тогда из деревни письмо Доану и разжалобил его. А может быть, Доану обо всем рассказал отец. Но Селяхаттин к тому времени вообще больше ничем не интересовался, кроме своих записей. Летом, через год после окончания университета, Доан стал часто спрашивать о Реджепе и Измаиле: мама, почему они уехали? А потом однажды сам взял и уехал. Через неделю он вернулся, и с ним были они, уже подростки: жалкие создания, карлик и хромой! Сынок, зачем ты привез их из деревни, зачем они в нашем доме, спросила я его. Ты знаешь, мама, почему я их привез, ответил он, и поселил обоих в теперешней комнате карлика. Вскоре хромой заполучил деньги за мой бриллиант, проданный Доаном, и убрался прочь из дома, но недалеко: каждый год, когда мы ездим на кладбище, они показывают мне его дом на холме! А мне всегда было любопытно, почему карлик остался. Говорят, оттого, что стесняется и боится показываться на людях. Меня он избавил от работы по дому, но и отвращение вызывал к себе огромное. Доан уехал, и теперь я иногда заставала карлика с Селяхатином один на один и подслушивала их разговоры. Расскажи, сынок, просил Селяхаттин, как вам жилось в деревне, трудно ли вам было, приходилось ли тебе совершать намаз; скажи мне, веришь ли ты в Аллаха; расскажи, как умерла твоя мать! Она была такой хорошей, в ней чувствовалась красота нашего народа, но мне, к сожалению, надо было закончить энциклопедию. Карлик молчал, а я, не в силах терпеть больше, убегала к себе в комнату и пыталась забыть его слова, но все же часто вспоминала о них с отвращением: какой хорошей она была, в ней красота нашего народа, какой хорошей она была, какой она была хорошей!..
Нет, Селяхаттин: она была всего лишь грешницей. Простой служанкой. Боясь кровной мести, они с мужем сбежали из деревни и приехали в Гебзе, когда он ушел в армию, а местный рыбак, которому муж ее поручил, перевернулся на лодке в море и утонул, я часто видела ее у развалин пристани, жалкую. зареванную, несчастную. Кто знает, на что только она жила. В тот момент Селяхаттин уволил нашего прежнего повара из Герде, потому что тот нагрубил ему, пригрозив: «Мы покажем вам, безбожникам», и взял в дом эту мерзкую соплячку. Что делать, Фатьма? Муж ее пропал. Я сказала, что не буду против. Она очень быстро обучилась работе по хозяйству, и однажды, когда она заворачивала свою первую долму Селяхаттин сказал: какая способная женщина, правда, Фатьма? Я уже тогда поняла» что произойдет, мне стало противно, и я подумала: странно, наверное, мама родила меня быть свидетелем чужих грехов и испытывать отвращение.
Да. мне было противно: из зловонной ямы рта Селяхаттина отвратительно несло запахом ракы, и холодными зимними ночами он, думая, что я сплю, беззвучно спускался по лестнице и тихонько шел в нынешнюю комнату Реджепа, где тогда ждала его мать карлика, а я видела все это. Господи, какая все это гадость, как мне было противно. Впоследствии он построил домик рядом с нынешним курятником, чтобы спокойнее или, как он выражался в своей энциклопедии, «независимее и свободнее» встречаться с ней, и мне было еще противнее. По ночам он, совершенно пьяный, выходил из своего кабинета и шел туда, а я сидела, замерев в своей комнате, сжимая в руках вязанье, и думала о том, что они там делают.
Уверена, что он заставляет эту убогую женщину делать то, что не заставил делать меня. Сначала, естественно, заставляет ее выпить, чтобы она окончательно погрязла в грехах, а потом — сказать, что Аллаха нет. Нет там никого, говорит он и, чтобы еще больше порадовать шайтана, повторяет: я не боюсь греха, нет. Не думай об этом, побойся бога, Фатьма! Не думай! Иногда я спокойно подымалась вверх, шла в заднюю комнату и, глядя из ее окна на тусклые грешные огни домика, представляла себе их и бормотала: они там, вон там сейчас… Может быть, он сейчас целует своих ублюдков, рассказывает им, что Аллаха нет, может быть, они смеются и, может быть… Не думай, Фатьма, не думай! А потом я брала спицы и шерсть, из которой я вязала жилет Доану, и ждала, что Селяхаттин вернется ко мне в комнату, устыдившись своих поступков, и обычно долго ждать мне не приходилось: спустя час я слышала, как Селяхаттин выходит из домика, и, пока он, качаясь, поднимался в свой кабинет, даже уже не пытаясь не шуметь, я приоткрывала дверь и через щелочку шириной в палец с любопытством, страхом и отвращением наблюдала за дьяволом.
Однажды, качаясь, он подымался по лестнице и остановился на мгновение. Я увидела, что он смотрит прямо мне в глаза, на щель моей двери. Я испугалась и хотела тихонько прикрыть дверь и скрыться в комнате, но опоздала, потому что Селяхаттин закричал: ты, трусиха, ты что высунула оттуда нос и подглядываешь? Чего подглядываешь за мной каждую ночь в щелку? Можно подумать, ты не знаешь, куда я хожу, что я делаю?… Мне хотелось закрыть дверь и убежать. Но я не могла отпустить ручку двери. Мне казалось — если брошу, то тоже буду причастной к его грехам! А он продолжал кричать: я ничего не стесняюсь, Фатьма, ничего! Мне наплевать на ничтожные страхи и убеждения, в которых погряз твой разум, как в паутине! Я далек от преступлений, грехов и невежества Востока, тебе понятно это, Фатьма? Ты напрасно за мной подглядываешь — я горжусь тем, из-за чего ты с удовольствием обвиняешь и презираешь меня! Покачиваясь, он поднялся еще на несколько ступеней и закричал прямо в мою приоткрытую дверь, которую я все еще придерживала: я горжусь этой женщиной и детьми, которых она мне родила!.. Она трудолюбивая, честная, благородная, искренняя и красивая! Она не живет, как ты, с мыслями о своих грехах и будущей каре, потому что не училась, как ты, держать вилку с ножом и корчить из себя аристократку! Слушай, что я сейчас скажу тебе, хорошенько слушай! Теперь он не ругался, а будто упрашивал, и я по привычке держала за ручку дверь с другой стороны и слушала: во всем этом нет ничего такого, Фатьма, чего надо было бы стесняться, за что можно было бы обвинять или что было бы отвратительным. Мы свободны! Нашу свободу ущемляют именно другие люди, а не мы сами! Здесь никого нет, кроме нас, Фатьма, ты ведь знаешь, что мы живем как на необитаемом острове. Мы, как Робинзон, бросили в Стамбуле то проклятье, что зовется обществом, и вернемся туда, только когда я смогу перевернуть своей энциклопедией вверх дном весь Восток. Послушай: почему ты, вместо того чтобы жить, наслаждаясь нашей свободой, очищаясь от вины, грехов и стыда, отравляешь все этими глупыми верованиями и моралью, от которых ты уже зависишь, как наркоман? Если не хочешь свободы, а хочешь быть несчастной, то это, в конце концов, твое дело. Но разве правильно, чтобы из-за тебя страдали другие? Разве должны другие быть несчастными из-за твоей смешной веры в мораль? Послушай, что я скажу тебе: сейчас я иду из ее домика, чего скрывать; ты знаешь, я иду от нашей служанки и от своих детей, от Реджепа и Измаила; я покупал им печку в Гебзе, но от нее теплее не стало, они там замерзают от холода, Фатьма, и я больше не намерен молча смотреть, как они дрожат там из-за твоей глупой нравственности, слышишь?
Я поняла, мне стало страшно, но я продолжала слушать, что он говорил плаксивым умоляющим голосом, колотя кулаками в дверь, и молчала. Вскоре я услышала, как он, всхлипывая, входит к себе в комнату, а потом — его глубокий, спокойный пьяный храп. От его слов я растерялась и размышляла до самого утра. Шел снег, и я смотрела на него из окна. Утром за завтраком он сказал мне то, о чем я догадывалась и чего боялась.
Мы завтракали, она прислуживала, а потом, когда она спустилась на кухню, будто ей надоело, — карлик тоже так делает, — Селяхаттин произнес шепотом: «Ты называешь их ублюдками, а они тоже люди». Он говорил невероятно мягко и вежливо, словно бы раскрывал какую-то тайну или о чем-то просил. Бедные дети мерзнут в такой хижине, одному всего два, а другому — три года, я решил поселить их с матерью в этом доме, Фатьма! Теперь им тесно в маленькой комнате. Я поселю их здесь, в соседней комнате. Не забывай, ведь, в конце концов, они — мои дети. И не говори ничего против, из-за своей глупой морали. Я молчала и думала. За обедом он сказал об этом уже громко вслух и добавил: «Теперь я не намерен терпеть, как они там спят и укрываются тряпицами, которые называют одеялами». Завтра я уеду за ежемесячными покупками в Гебзе… Значит, завтра он уезжает в Гебзе! — подумала я. А после обеда представила, что, может быть, за ужином он скажет, что теперь мы будем есть за одним столом. Разве он не говорит, что мы все равны? Но за ужином он ничего не сказал. Выпил ракы, повторил, что утром поедет в Гебзе, и ушел к ним, совершенно не скрываясь. Я сразу побежала наверх, в заднюю комнату, к окну: шагай, дьявол, шагай, качаясь, под светом луны, на свет своей грешной хижины, шагай, а завтра я тебе покажу! Я смотрела на засыпанный снегом сад, залитый лунным светом, пока он не вернулся. А еще я смотрела на тусклый, отвратительный огонек. На этот раз вошел ко мне в комнату и сказал мне в лицо: ты напрасно радуешься, что уже два года, как полагается идти в суд для развода, и уже два года, как я не могу взять вторую жену, даже если ты бы с этим и согласилась! Между нами не осталось ничего от того нелепого соглашения, именуемого браком, Фатьма! Ты помнишь, когда мы заключили его, то по условиям того времени я мог в любой момент развестись с тобой, надо было только произнести три слова, или мог взять вторую жену! Но тогда мне это было не нужно! Понимаешь? Он еще что-то говорил, а я слушала. А потом он еще раз сказал, что утром уедет в Гебзе, и, качаясь, ушел спать. Я глядела на заснеженный сад и думала, думала всю ночь.
Хватит, Фатьма, теперь хватит думать об этом! Мне стало жарко под одеялом. И подумалось: неужели карлик что-то рассказывает? Ребята, говорит он, ваша Бабушка своей палкой нас… Мне стало страшно, не хотелось думать об этом и спать не хотелось, я же не могу спать под шум субботнего пляжа!
Я натянула одеяло на голову — все равно слышно, и думаю, что сейчас понимаю, какими прекрасными были те сиротливые зимние ночи: как прекрасно было то время, когда безмолвие ночи было моим, а все остальное застывало, лежало неподвижным… Я прижала ухо к мягкой тьме подушки и мечтаю о глубоком одиноком безмолвии мира, что струится вне времени и словно из недр земных, пока мир гулко дает о себе знать из моей подушки… На следующий день Селяхаттин уехал в Гебзе. Далек был Судный день! Я была одна в доме. Далеки были мертвецы, что никак не сгниют в своих могилах! Я сделала, что решила: взяла свою палку, спустилась по лестнице и вышла в заснеженный сад. Далеко бьши кипящие котлы ада, муки пыток! Я шла быстро, оставляя следы на тающем снеге, в его «домик» — дьявольский рассадник греха. Далеко были твари ползучие, змеи подколодные, трупы, трупы! Я дошла до домика, постучала в дверь, подождала немного, жалкая простолюдинка — глупая служанка, сразу открыла дверь. Крысы вонючие, вороны, бесы! Оттолкнув ее, я вошла внутрь: вот, значит, твои ублюдки! Ей взбрело в голову схватить меня за руку! Отребья, черви, твари дохлые! Перестаньте, не надо, Госпожа, не надо, в чем дети виноваты? Отродье служанкино, рабы проклятые, отбросы чертовы! Бейте меня вместо детей, в чем их грех? Господи, бегите, дети, бегите! Не смогли они убежать! Гниль, падаль, ублюдки! Не смогли они убежать, и я била их, а еще и мать их избила, а когда она попыталась ударить в ответ — ах ты тварь, еще руку на меня подымаешь! — стала бить еще сильнее и, естественно, наконец эта твоя работящая сильная женщина упала! Она, а не я! Пять лет подряд я смотрела на этот мерзейший вертеп, твой «домик» в конце сада, и слушала, как плакали твои ублюдки. Деревянные ложки, жестяные ножи, тарелки с трещинами и отколотыми кусками из столовых сервизов моей матери! Смотри, Фатьма, целые тарелки, которые ты считала потерянными, тоже, оказывается, здесь! Сундуки, которые у нее вместо стола, ветошь, рваные тряпки, печные трубы, постели на полу, в щелях под окнами и дверью куски газет! Господи, какие вы гадкие, грязные, всё в пятнах, уродливые лохмотья, горы бумаг, жженые спички, ржавые, сломанные щипцы, дрова в жестяных коробках, перевернутые старые стулья, прищепки, пустые бутылки из-под ракы и вина, осколки стекла на полу, бог ты мой, кровь и все еще плачущие ублюдки, ненавижу вас! Селяхаттин вернулся вечером, сначала немного поплакал, а спустя десять дней увез их в дальнюю деревню.
Ладно, Фатьма, говорил он, пусть будет по-твоему, но ты поступила бесчеловечно, маленькому ты сломала ногу, а что со старшим, я не так и не понял, он весь синий, наверное, крепко ему досталось, но мне придется смириться с этим ради энциклопедии, я отправляю их далеко в деревню, нашел одного бедного человека, который согласился усыновить детей, так как я хорошо заплатил ему. Из-за этого я вынужден в ближайшее время опять позвать еврея, но что делать, это — во искупление нашего греха. Ладно, ладно, не начинай опять, ты безгрешна, этот грех — только мой, но теперь ты больше не будешь спрашивать, почему я так много пью, оставишь меня в покое; на пустой кухне работать будешь сама. Сейчас я иду к себе работать, а ты мне на глаза не попадайся, не буди во мне зверя, закройся у себя в комнате, ложись в свою холодную постель, лежи всю ночь, не смыкая глаз, и пялься в потолок, как сыч!
Я все лежу и не могу уснуть. Жду ночь. Хоть бы скорее пришла она, ночь, замарать которую ни у кого из вас не хватит сил — все вы растянулись в своих кроватях и спите! Оставшись в одиночестве, я бы стала размышлять, касаться, вдыхать, пробовать на вкус и слушать: воду, графин, ключи, носовой платок, персик, одеколон, тарелку, стол, часы… Они все стояли бы ради меня, вокруг меня, спокойно и просто, в пустоте, как и я, поскрипывали бы, потрескивали бы в ночном безмолвии и, зевая вместе со мной, очищались бы от грязи, пороков и греха. И тогда время становилось бы временем, а они — мне ближе, а я — ближе самой себе.
Дата основания Турецкой Республики по Хиджре.
Иттихадисты — члены партии «Иттихад ве Теракки», националистической партии «младотурок».
27 мая I960 года в Турции произошел военный переворот, после которого в стране были ограничены демократические права и свободы. Вмешательство военных в государственную жизнь сопровождалось массовыми репрессиями и казнями первых лиц государства, включая премьер-министра Мендереса.
Небольшой город и район в Восточной Анатолии.