13334.fb2
— Хорошо мы проучили этого бедолагу! — сказал Сердар.
— Ты перегибаешь палку, — сказал Мустафа. — А если он пойдет в полицию?
— Не пойдет, — ответил Сердар. — Ты что, не видел, что он — трус?
— А зачем ты забрал у него эту тетрадь с пластинкой? — спросил Мустафа.
И тогда я заметил, что вместе с пластинкой, забытой тобой в машине, Сердар взял и тетрадь Фарука. Мы пришли в Нижний квартал, и тогда он остановился под фонарем рассмотреть обложку пластинки.
— Я взял потому, что меня взбесило, что он считает всех Прислугой своего отца! — сказал он.
— Ну и зря, — сказал Мустафа. — Напрасно только его разозлил.
— Если хотите, — вмешался я, — дайте мне пластинку, а я отнесу ему обратно.
— Ей-богу, у этого парня не все дома! — сказал Сердар.
— Та-а-ак, — угрожающе протянул Мустафа. — Ты больше не будешь называть Хасана придурком, шакалом или чем-то подобным при посторонних.
Сердар замолчал. Мы молча шли вниз с холма. Я подумал, что на двенадцать тысяч лир, которые лежали в кармане у Мустафы, можно купить перочинный нож с перламутровой рукояткой, какой я видел в Пендике, или кожаные зимние ботинки на резиновой подошве. А если немного добавить, то можно купить даже пистолет. Мы дошли до кофейни, и они остановились.
— Ну что, — сказал Мустафа. — Теперь расходимся.
— На стенках писать больше не будем? — спросил я.
— Нет, — ответил Мустафа. — Опять дождь пойдет, промокнем. Краска и кисти сегодня ночью остаются у тебя, Хасан. Ладно?
Они оба уйдут к себе домой, в Нижний квартал, а я вернусь и поднимусь на холм. 12 000: 3 = 4 000 лир. И еще тетрадь и пластинка Нильгюн.
— Что случилось? — спросил Мустафа. — Ты чего молчишь? Ну все, расходимся. — Потом он сделал вид, будто о чем-то вспомнил. — А, — сказал он. — Вот тебе, Хасан, сигареты и спички, покури.
Я не собирался брать, но он так на меня посмотрел, что пришлось взять.
— Спасибо сказать не хочешь? — спросил он.
— Спасибо.
Они развернулись и ушли. Я посмотрел им вслед — на четыре тысячи лир можно много чего купить! Они прошли мимо освещенной витрины пекарни и скрылись в темноте. А потом я внезапно крикнул:
— Мустафа! — и услышал, как их шаги тут же затихли.
— Что случилось? — отозвался он.
Я немного постоял, а потом подбежал к ним.
— Мустафа, можно я возьму эту тетрадь и пластинку? — спросил я, переводя дыхание.
— Что ты собираешься делать? — спросил Сердар. — Что, в самом деле назад их понесешь?
— Мне больше ничего не надо, — ответил я. — Отдайте их мне, и достаточно.
— Отдай ему, — сказал Мустафа.
Сердар отдал и тетрадь, и пластинку.
— У тебя не все дома? — спросил он.
— Замолчи! — велел ему Мустафа. А потом добавил: — Послушай, Хасан. Только не пойми неправильно — мы решили потратить эти двенадцать тысяч лир на необходимые сейчас общие расходы. Нам самим достанется очень мало. Если хочешь, возьми пятьсот лир, которые по праву принадлежат тебе.
— Нет, — сказал я. — Пусть все достанется союзу и будет потрачено на борьбу с врагами. Я себе ничего не хочу.
— Но пластинку-то ты берешь! — крикнул на меня Сердар.
Тогда я растерялся, взял причитавшиеся мне пятьсот лир и положил в карман.
— Хорошо! — сказал Сердар. — Теперь твоей доли в этих двенадцати тысячах нет. Ну, и надеемся, ты никому не скажешь!
— Не скажет! — убежденно сказал Мустафа. — Он не такой дурак, как ты думаешь. Он хитрый, но виду не подает. Смотри, как он вернулся, чтобы получить своё.
— Ах ты, пройдоха! — сказал Сердар.
— Ну да ладно, — произнес Мустафа, они повернулись и ушли.
Я некоторое время смотрел им вслед и слушал, о чем они говорят. Может быть, они смеются надо мной. Я посмотрел еще немного, потом закурил сигарету и пошел вверх на холм, в руках банка краски, кисти, тетрадь и пластинка. Завтра утром пойду на пляж. Если Мустафа придет — то увидит, не придет — то не увидит, и тогда я скажу ему вечером: «Я приходил утром наблюдать за девушкой, а ты нет!», и он поймет, что я научился дисциплине. Черт бы их всех побрал!
Поднявшись еще немного, я услышал, как кричит Метин, и растерялся: там, впереди, в бесконечной бескрайней тьме, Метин ругается сам с собой. Я подошел, тихонько шагая по мокрому асфальту, и попытался разглядеть его, но только услышал, как он ругается во всю мочь, как будто перед ним кто-то связанный. Услышав странный звук удара о пластмассу, я удивился и отошел с дороги в сторонку, а приблизившись, понял, что он пинает свою машину. Он с ругательствами лупит по ней, как разъяренный извозчик, избивающий свою непослушную лошадь, но машина из пластика и металла не может ответить ему так, как он хочет, и, кажется, из-за этого он ругается еще больше. В голову мне пришла странная мысль — я ведь тоже могу пойти и побить Метина! Я подумал: ураганы, смерти, землетрясения. Все это важно? Я брошу все, что держу в руках, и внезапно нападу на него — почему ты не узнал меня, почему забыл меня?! Ты хорошо знаешь человека. Наблюдаешь за ним издали, знаешь всю его жизнь, а он тебя совершенно не знает и не узнаёт, живет себе своей жизнью. Однажды все узнают обо мне — обязательно узнают. Я оставил этого несчастного: пусть пинает свою машину. Я пошел через сад с лужами грязи, чтобы не попасться ему на глаза, но, проходя мимо, услышал, что он ругается из-за какой-то девчонки — я думал, что из-за потерянных денег и машины! Он ругается, повторяя то самое слово, которым называют продажных женщин! Я иногда боюсь этого слова, такие женщины — ужасны, мне неприятно, стараюсь не думать о них. Я шел дальше.
Может быть, Нильгюн, это тебя он так называет, подумал я, а может быть, другую. Какое отвратительное слово! Женщины иногда пугают меня. В них будто скрыто что-то непонятное, какие-то темные мысли, которые невозможно узнать, иногда в них бывает нечто такое ужасное, что если ты поддашься — случится беда, подобная смерти, но смотрите — она как ни в чем не бывало повязала синей лентой волосы, снова стоит и улыбается, потаскуха такая! Небо вдалеке стало ярко-желтым, и я испугался молнии. Тучи, темные ураганы, мысли, непонятые мной! Мы все — как рабы неизвестного таинственного хозяина, иногда мы пытаемся остановиться или восстать, но затем нам становится страшно: хозяин низвергнет на меня гром и молнии, неведомые беды и несчастья! И тогда я буду довольствоваться жизнью под лучами спокойного света нашего дома, не бунтуя и не догадываясь ни о чем. Я боюсь греха! Как и мой несчастный отец, продавец лотерейных билетов.
Я увидел, что свет у нас дома все еще горит, и в это время дождь закапал опять. Подойдя к дому, я заглянул в окно и увидел, что не спят оба — и отец, и мать. Интересно, что этот калека опять наговорил ей про меня, что она лишилась сна? Ну конечно! Бакалейщик все рассказал! Подлый толстяк, сразу прибежал! Он, конечно же, сказал отцу: «Измаил, твой сын пришел сегодня утром ко мне в магазин, разорвал и побросал газеты с журналами, угрожал мне! Я не знаю, с кем он связался, что так взбесился!» А мой несчастный лотерейщик-папа, который ни о чем, кроме денег, не думает, естественно, спросил: «На сколько у тебя убыток?» — и непонятно зачем заплатил за отвратительные газеты. Нет, понятно зачем — чтобы вечером устроить мне за это взбучку, но только если сможешь меня найти. Я никак не мог решить, входить или нет, и продолжал стоять там. Я смотрел через окна в дом, наблюдал за родителями. Когда дождь закапал опять, я положил краски, пластинку Нильгюн и тетрадь Фарука на отлив закрытого окна моей комнаты и, стоя под стеной, смотрел на дождь и думал. Хлынул сильный дождь.
Спустя много времени, когда дождь все еще лил как из ведра, я подумал о Метине. Водосточные трубы, сделанные самим отцом, уже не вмещали всю дождевую воду, стекавшую с крыши, я осторожно заглянул через окно в дом и увидел, что моя бедная мама переставляет туда-сюда пластмассовые корыта и бельевые тазы под трещинами на потолке, откуда текла вода. Потом она вспомнила о моей комнате, потому что из крыльев орла тоже капает на кровать. Зажгла свет, скатала мой матрас. Я смотрел на нее.
Дождь наконец перестал, и я понял, что думаю не о родителях, не о наших, а только о тебе. Нильгюн! Ты сейчас лежишь у себя в постели; может быть, проснулась от шума дождя, смотришь из окна на улицу и пугаешься и задумываешься всякий раз, когда гремит гром. Утром дождь кончится, выйдет солнце, ты придешь на пляж, а я буду тебя там ждать, и ты наконец заметишь меня, мы поболтаем, я расскажу тебе обо всем, расскажу тебе долгую-предолгую историю — о жизни. Я тебя люблю.
Я вспомнил и другие истории: если человек захочет, он сможет измениться. Я представил дальние страны, бесконечные железные дороги, африканские джунгли, Сахару и другие пустыни, покрытые льдом озера, птиц-пеликанов из книг по географии, львов, бизонов, которых я видел по телевизору, гиен, разрывающих бизонов на части, слонов, Индию и американских индейцев из кино, китайцев, звезды и звездные войны, все войны вообще, историю, нашу историю, всю силу наших барабанов и страх неверных, что слышат наши барабаны. Да, человек может измениться. Мы не рабы. Я отброшу все страхи, правила и границы, я пойду к своей цели с развивающимся знаменем! Мечи, ножи, пистолеты, мощь! Я — совсем другой, и мое прошлое — теперь не мое, у меня больше нет воспоминаний, а есть только будущее. Воспоминания — для рабов, они притупляют их разум. Вот и пусть спят, подумал я.
Я тоже попытался все забыть, но так как я знал, что у меня не хватит сил обо всем забыть, я решил не оставлять тетрадь на окне. Взял ее с пластинкой и ушел от дома. Теперь я шагал во тьме, по пути, конец которого был мне виден, и я, перестав делать вид, что не знаю ни о чем, шел неведомо куда. С холма текут вниз ручейки. Пахнет дождем. Я решил в последний раз обернуться на дома у подножия холма: взгляну в последний раз на их огни, на ухоженные ненастоящие садики, на ровный бездушный бетон, на беспечные грешные улицы. Взгляну на них в последний раз, пока под фонарями никого нет, загляну и в то окно, куда не загляну до тех пор. пока не наступит день моей победы. Нильгюн, может быть, ты не спишь, смотришь из окна на дождь и, когда ударит молния, и все осветится ярко-синим светом, может быть, увидишь меня под проливным дождем, в ночи; я стою, не двигаясь, промокший до нитки и смотрю на твое окно. Кажется, я все-таки испугался, и не пошел к их дому — ведь, спускаясь с холма, я вспомнил, что сейчас там ходит сторож: сынок, что ты делаешь здесь в такой час, скажет мне, давай топай отсюда, этот квартал не для таких, как ты! Ну и ладно!
Я вернулся наверх и прошел мимо своего дома, будто по чужой улице. У родителей все еще горел свет. Каким жалким кажется бледный, нищий свет нашего дома! Они, конечно, меня не видели. Я прошел ровную часть квартала и, спускаясь с холма, вдруг растерялся: Метин все еще толкал, ругаясь в темноте, наверх свою машину. Я-то был уверен, что он уже ушел. Я остановился и стал наблюдать за ним издалека, почти со страхом, словно тот был странным человеком из странной страны, где я оказался впервые. Но я наблюдал за ним с любопытством, потому что мне нравился страх. Потом мне показалось, что он плачет, — он издавал глухие звуки, будившие во мне сочувствие. Я вспомнил о том, что мы дружили в детстве. Мне стало жалко его, я забыл, что такие люди, как он, живут, постоянно обвиняя во всем других, и подошел к нему.
— Кто это?
— Я. Метин, ты так меня и не узнал, это я, Хасан!
— В конце узнал! — произнес он. — Вы мне деньги вернуть хотите?
— Я один! — ответил я. — Ты хочешь вернуть деньги?
— Вы украли у меня двенадцать тысяч лир! — сказал он. — Разве ты не знаешь?
Я ничего не ответил. Мы недолго молчали. Потом он крикнул мне:
— Где ты? Поднимись сюда, я хочу посмотреть тебе в глаза!
Я положил тетрадь и пластинку на сухую землю и подошел к нему.
— Ты не принесешь деньги обратно? — спросил он. — Иди сюда!
Подойдя ближе, я увидел его потное и несчастное лицо. Мы посмотрели друг на друга.
— Не принесу, — ответил я. — Твои деньги не у меня!
— А чего ты тогда пришел?
— Ты плакал только что?
— Тебе показалось, — сказал он. — Это от усталости… Зачем ты пришел?
— Помнишь, как мы близко дружили в детстве? — спросил я. Он ничего не ответил, и я добавил: — Метин, хочешь, я тебе помогу?
— Зачем? — спросил он сначала. А потом сказал: — Ладно. Тогда толкай.
Я навалился и стал толкать машину. Через некоторое время она чуть сдвинулась с места и оказалась на холме, и тогда я, кажется, обрадовался даже больше него. Странное это было чувство, Нильгюн. Но затем я расстроился, увидев, как мало мы проехали.
— Что случилось? — спросил Метин. И поднял ручной тормоз.
— Подожди! Хочу немного передохнуть!
— Давай, — сказал он. — А то проторчим тут всю ночь и опоздаем.
Я опять навалился на машину, но прошли мы не много. Эта машина — как камень, да еще и без колес! Я немного передохнул и хотел посидеть еще, как он вдруг отпустил ручной тормоз! Я стал подталкивать машину, чтобы она не катилась назад, но потом перестал.
— Что случилось? — спросил он. — Почему ты не толкаешь?
— А ты чего не толкаешь?
— У меня уже сил не осталось!
— Куда ты так спешишь среди ночи?
Он не ответил. Только посмотрел на часы и выругался. На этот раз он тоже стал толкать вместе со мной, но мы так и не продвинулись. Мы толкаем машину вверх, а она нас — будто бы толкает вниз, и так мы стоим на одном месте. Наконец мы прошли несколько шагов, но у меня иссякли силы, и я перестал толкать. Начался дождь, я сел в машину. Метин сел рядом со мной.
— Ну давай! — сказал он.
— Завтра пойдешь, куда собирался! — ответил я. — А сейчас давай немного поговорим!
— О чем?
Я помолчал, а потом произнес:
— Какая странная ночь… Ты боишься молний?
— Ничего я не боюсь! — отмахнулся он. — Давай еще немного потолкаем!
— Я тоже не боюсь, — сказал я. — Но знаешь, если вдуматься, то делается страшно.
Он ничего не ответил.
— Куришь? — спросил я, протягивая ему пачку.
— Нет! — ответил он. — Ладно, давай еще потолкаем.
Мы вышли из машины, толкали столько, сколько смогли, и, промокнув, опять сели внутрь. Я снова спросил, куда он торопится, но вместо ответа он спросил меня, почему меня называют Шакалом.
— Не обращай внимания! — сказал я. — Они чокнутые!
— Но ты с ними ходишь, — возразил он. — И ограбили вы меня вместе.
Тогда я подумал — не рассказать ли ему обо всем. Но, кажется, я не знал — что такое это «все». Не потому, что забыл, а потому, что не знал, с чего начать. Мне словно нужно было найти начало, а потом найти и наказать того, кто совершил первое преступление, но так как мне не хотелось пачкать руки в крови, то вспоминать о самом первом преступлении тоже не хотелось. Я знаю, что именно с этого нужно начать, но я — Нильгюн! — я расскажу тебе обо всем завтра утром. Потом я подумал — зачем мне ждать завтрашнего утра? Мы сейчас с Метином дотолкаем этот «анадол», вместе спустимся с холма, доехав до дома, Метин разбудит тебя, Нильгюн, и тогда я сразу расскажу тебе о нависшей над тобой опасности, а ты будешь слушать меня, стоя в белой ночной рубашке, в темноте. Тебя считают коммунисткой, красавица моя, давай убежим с тобой, убежим, они везде, и очень сильные, но я верю — в мире все-таки есть место, где мы сможем жить, я верю — есть такое место…
— Давай толкать!
Мы вышли под дождь, навалились на машину. Скоро он бросил. Но я продолжал толкать, потому что верил в себя, кажется, еще больше. Но это же не машина, а скала. Сил у меня не осталось, и тогда я тоже бросил толкать машину, но Метин смотрел на меня с укором. Чтобы не промокнуть окончательно, я сел в машину, и он сказал:
— Ты их называешь чокнутыми, а сам с ними ходишь! Деньги не они вдвоем у меня отобрали, а вы втроем!
— Мне наплевать на них! Я ни от кого не завишу!
Он посмотрел на меня — но не со страхом, а по-прежнему, с укором. Тогда я проговорил:
— Метин, из этих двенадцати тысяч я не взял ни куруша! Клянусь!
По его глазам было видно, что он мне не верит. Мне хотелось схватить и задушить его. Ключ от машины вставлен в замок зажигания. Ах, умел бы я водить! В мире столько дорог, столько дальних страны, городов и морей!
— Давай, выходи, толкай ее!
Не раздумывая, я вышел под проливной дождь. Метин не помогал мне — он стоял, руки в боки, и смотрел на меня, как господин — на слугу. Я устал, остановился, но он не поднял ручной тормоз. Я попытался перекричать шум дождя, чтобы он меня услышал:
— Я устал!
— Нет! — ответил он. — Ты можешь еще!
— Я бросаю! — крикнул я. — Сейчас уедет вниз!
— С кого я должен спросить за свои деньги?
— Если я не буду толкать, ты пойдешь в полицию?
Он не ответил, и тогда я поднасел еще немного, но у меня так заболела поясница, что я решил — сейчас у меня что-то лопнет. Наконец он поднял ручной тормоз. Я сел в машину, мокрый до нитки. Закурил сигарету, и вдруг прямо передо мной, осветив небо и землю поразительно яркой вспышкой, ударила эта ужасная молния. Я молчал.
— Испугался? — спросил Метин.
Я продолжал молчать. Он опять спросил. А я все молчал. И только потом сумел произнести:
— Прямо сюда ударила! Вот это да, прямо сюда, раз — и все!
— Нет, — ответил он. — Она ударила очень далеко, может быть даже в море. Не бойся.
— Я больше не хочу толкать машину.
— Почему? — спросил он. — Испугался? Дурак! Она ведь больше так близко не ударит. Тебя что, в школе не учили?
Я ничего не ответил.
— Трус! — закричал он. — Бедный несчастный трус!
— Я возвращаюсь домой! — проговорил я.
— А как же с моими деньгами?
— Я их не брал! — сказал я. — Клянусь…
— Это ты завтра расскажешь в другом месте, — сказал он. — В полиции.
Втянув голову, чтобы не мок затылок, я опять вылез из машины и уперся в машину, вдруг понял, что мы стоим на вершине холма, и обрадовался. Метин вышел из машины, но теперь не пытался даже делать вид, что тоже толкает, чтобы хоть как-то меня подбодрить. Он только привычно приговаривал «давай-давай!», словно придавая мне сил, и еще ругал неизвестно кого, называя шлюхой, но, должно быть, его брань была адресована нескольким людям, потому что он повторял: «Я вам покажу!» Я опять перестал толкать, потому что я, не… это, как его… да, как Сердар говорит — я не прислуга его отца! Но он вдруг спросил:
— Ты хочешь денег? Я тебе заплачу сколько хочешь. Только потолкай ее.
Я опять навалился на машину, потому что мы уже добрались до вершины холма. Когда боль в пояснице стала невыносимой, я остановился, чтобы попытаться вздохнуть, а он все еще кричал и ругался. Сказал — даст тысячу лир! Я потолкал еще немного, из последних сил. Он сказал — две тысячи. Ладно. Я потолкал еще, но хотелось спросить: разве у тебя налги не отняли все деньги, что ты обещаешь? Добравшись до ровной площадки, я остановился передохнуть, но он опять разозлился и начал подгонять меня: он ругался теперь, не переставая и не обращая на меня никакого внимания. Я подумал, что он сейчас, наверное, опять будет пинать машину. Но его поступок оказался еще более странным и напугал меня: он выставил лицо под дождь и начал ругаться в небо, словно браня Всевышнего. Мне стало страшно при одной только этой мысли, и я продолжил наваливаться на машину, чтобы не думать об этом. На небе — таком близком к холму — гремел гром, каждый раз все освещалось ярко-синим цветом, раздавался страшный шум, невероятный ярко-синий дождь лился теперь у меня с волос и лба прямо в рот, а я толкал, толкал и толкал. О, Аллах! Я толкал машину, как жалкий слепой раб, забывший все, о чем он думал, закрыв глаза, втянув шею и глядя в землю, чтобы не видеть все чаще сверкавшие молнии. Никто не сможет меня обвинить и наказать, потому что я покорен, видишь — мне даже неведомы преступления и грехи. Машина поехала быстрее, я продолжал толкать на бегу, изо всех сил, с каким-то странным воодушевлением. Метин уже сел в машину, взялся за руль, и через открытое окно я слышал, как он продолжает выкрикивать ругательства, точно старуха, позабывшая, почему она бранится, или старый извозчик, что костит свою лошадь. Но, кажется, он ругает и Великого Аллаха. А разве не по Его воле гремит гром?! Ты-то кто такой? Лично я не собираюсь уподобляться ему и кого-либо ругать. Я остановился, всё, не толкаю.
Но машина уже чуть-чуть проехала сама. Я смотрел на нее, как на безмолвное, страшное, сумрачное судно, плывущее само по себе, а она медленно удалялась от меня. И дождь стал слабее. Казалось, машина тоже ехала сама по себе, и, глядя на нее, я подумал: он как будто отдаляет нас друг от друга, чтобы наказание, предназначенное ему, не досталось мне. Но машина, проехав еще немного, остановилась. Небо осветилось опять, и я увидел, что Метин вышел из машины.
— Где ты? — протяжно закричал он. — Иди сюда, толкай!
Я не сдвинулся с места.
— Вор! — закричал он во тьму. — Бесчестный вор. Давай, беги, убегай!
Я продолжал стоять на том же месте, дрожа от холода. Потом побежал к нему.
— Ты Аллаха не боишься? — закричал я.
— Если ты боишься, то почему воруешь? — крикнул он ответ.
— Я боюсь! А ты смотришь наверх и ругаешь Его. Он тебя когда-нибудь накажет за это.
— Глупый невежда! — презрительно бросил он. — Ты испугался этих молний, да? Ты боишься теней деревьев, кладбищ, дождя, урагана, когда сверкает молния, да? Взрослый человек! В каком ты классе, невежда? Вот что я скажу тебе — нет никакого Аллаха! Ясно тебе? А сейчас давай, иди и толкай мою машину. Говорю тебе — дам две тысячи лир.
— А куда ты потом? — спросил я. — К себе домой?
— Я тебя подвезу, — пообещал он. — Куда захочешь подвезу, только бы машина съехала с этой горы.
И я толкал, Нильгюн. А он запрыгнул в машину и опять начал ругаться, но на этот раз не от злости, а просто как извозчик, ругающий свою лошадь по привычке. Вскоре машина поехала быстрее, и я с надеждой подумал, что скоро начнется спуск с горы и машина заведется. И тут я представил: Метину тоже все надоело и все опротивело! Я сяду в машину, он включит печку, мы согреемся. Потом он заберет тебя, и мы вместе уедем куда-нибудь далеко-далеко. Но когда начался спуск и машина покатилась с холма, не раздалось ни звука, кроме странного глухого шороха колес по мокрому асфальту. Я побежал и догнал ее, хотел тоже запрыгнуть в машину, но дверь была заблокирована.
— Открой! — кричал я. — Открой, Метин, открой дверь! Забери меня отсюда! Стой!
Но он меня даже не слышал и все так же злобно ругался. Я пробежал, задыхаясь, столько, сколько мог. колотил в окна, но вскоре эта пластмасса на колесах обогнала меня и скрылась. Я некоторое время бежал следом за ней с криками, но Метин не остановил машину, и сама она тоже не остановилась. Я бежал за машиной, пока она не скрылась из виду у самого подножья холма, беззвучно освещая фарами сады и огороды и петляя на поворотах. Потом я остановился, продолжая смотреть ей вслед.
И задумался.
От холода у меня начали стучать зубы, и тут я вспомнил, что твоя пластинка, Нильгюн, осталась там, с другой стороны холма. Я развернулся и побежал обратно, вверх на холм, чтобы согреться, но из-за мокрой, прилипшей к телу, холодной рубашки согреться не удавалось. Ноги то и дело попадали в лужи и ручейки дождевой воды. Я не нашел пластинку там, где, как мне казалось, я ее оставил, и я стал лихорадочно искать ее повсюду. Когда гремел гром и все озаряла молния, я дрожал, но не от страха, а от холода. Наконец я запыхался и снова почувствовал боль в пояснице. Я бегал вниз и вверх, с трудом переводя дыхание, то и дело останавливался и оглядывал все вокруг, но пластинки нигде не было.
Сейчас я не помню, сколько раз я сбегал на холм и вниз, пока не нашел пластинку после восхода солнца. Я чуть не падал от усталости и холода, когда вдруг заметил эту дурацкую пластинку и тетрадь и понял, что уже видел их в темноте, но принимал за что-то другое. Все это показалось мне чьей-то злой шуткой: этот кто-то, кто все прячет, должно быть, считает меня достойным жизни раба. Мне захотелось растоптать лицо американского козла с обложки пластинки «Best of Elvis». Правда, от дождя он и так раскис. Пусть утонет, к черту, утонет все! Но я не стал топтать пластинку — я отдам ее тебе!
Первая машина, которая каждый день проезжает по городу, — мусорный грузовик Халиля — поднималась на холм, позади ее освещала краснота встававшего солнца, и я ушел с дороги. Вышел к кладбищу и, свернув от забора, пошел узкой тропинкой, по которой мы в детстве ходили с мамой. Здесь, между смоковницами и миндальными деревьями, у меня давно есть одно местечко.
Я собрал хворост, чтобы разжечь огонь. Найти сухие ветки после дождя было трудно, но несколько я нашел и еще выдрал пару страниц из тетради Фарука. Поднимается неприметный легкий синий дым. Я снял рубашку и брюки, остался только в кроссовках и встал так близко к костру, что почти стоял в нем. Мне нравилось греться. Я с удовольствием рассматривал свое обнаженное тело на фоне пылавшего пламени. Я ничего не боюсь! Я смотрел на свой член, горделиво возвышавшийся над пламенем. Мое тело будто принадлежало не мне, а другому мужчине: загорелое, крепкое, как сталь, упругое, как лук! Я мужчина, все в моих руках, бойтесь меня! Пусть волоски мои затлеют от огня, ничего со мной не случится. Постояв еще немного, я вышел из огня, чтобы он разгорелся ее сильней, и стал искать хворост. Подул прохладный ветер, у меня замерзла задница, и я подумал: эти так боятся, когда их обзывают женщиной или голубым, а я даже этого не боюсь. Пламя вспыхнуло вновь с новой силой, я вошел в него опять и, глядя на свой орган, подумал обо всем том, что я смогу совершить: о смерти, о страхе, об огне, о чужих странах, об оружии, о нищих и рабах, о знамени и стране, о шайтане, о мятежах, об аде.
Потом я высушил над костром раскисшую обложку пластинки и одежду. Оделся. Размышляя обо всем, прилег в сторонке, где не было грязи.
Я сразу уснул. Проснувшись, я знал, что видел сон, но не помнил, что было в этом сне. Кажется, что-то горячее. Солнце было уже очень высоко. Я заторопился. Может быть, я уже опоздал. Кажется, я не знаю, что мне делать.
Я быстро шел с холма мимо нашего дома с твоей пластинкой в руках, а рядом проезжали отвратительные машины воскресных гуляк, спешивших на пляж. Ни матери, ни отца не видно. Надеюсь, меня тоже никто не видел. Занавески задернуты. У Тахина торопливо собирали черешню, пока в ней не завелись червяки после дождя. В Нижнем квартале я разменял свои пятьсот лир — по воскресеньям магазины здесь открыты. Заказал поджаренного хлеба и чай. Пока пил чай, вытащил из кармана обе расчески, зеленую и красную, и долго смотрел на них. Аллах все видит.
Я расскажу ей обо всем. Когда расскажу все, станет понятно, в чем мой грех и в чем я виноват. Все расскажу, ничего не скрою. И ты поймешь, кто я такой, Нильгюн. Ты скажешь: оказывается, ты совсем другой. Я не трусливый раб. Смотрите: я делаю, что хочу, у меня в кармане чуть меньше пятисот лир, я — сам себе господин, сам себе хозяин. Вы идете на пляж, держите надувные мячи и сумки, на ногах у вас смешные шлепки, с вами ваши мужья, жены, дети, ах вы, несчастные! Вы ничего не знаете! Вы смотрите, но не видите; вы думаете, но не понимаете! Они не понимают, кто я, не знают, кем я стану, потому что они — хуже слепых. Они — отвратительны! Омерзительная толпа, что идет на пляж в погоне за удовольствием! Значит, именно мне выпадет на долю направить их на истинный путь. Смотрите на меня — у меня будет фабрика! Смотрите на меня — у меня будет кнут! Я — господин, я — хозяин! Я смотрел на людей на пляже сквозь проволочный забор и, не увидев вас, госпожа Нильгюн, в этой толпе, подумал — ведь и Мустафа не пришел.
Я пошел к вашему дому. Карлик доложит — пришел какой-то господин, хочет вас видеть, госпожа Нильгюн. В самом деле? — спросишь ты, если это благородный господин, то пригласите его в гостиную, дорогой Реджеп, а я сейчас приду. Я шел, глядя по сторонам — может, Нильгюн идет на пляж и мы с ней встретимся по пути. Но я так и не увидел вас, сударыня. Дойдя до калитки вашего сада, я остановился и заглянул за забор: машины, которую я толкал всю ночь в гору под дождем, как дурак или презренный прислужник, о чем уже начал забывать, в саду не было. Интересно, где «анадол»? Раздумывая об этом, я вошел в калитку, но направился не к главной двери с лестницей, а к двери на кухню, ведь я — благовоспитанный господин и не люблю причинять беспокойство. Я вспомнил тень смоковницы, камни стены. Как сон. Постучал в кухонную дверь, подождал немного. Спрошу: господин Реджеп, вы служите здесь? И скажу: кажется, эта пластинка и зеленая расческа принадлежат красивой госпоже, которая живет в этом доме, раньше я был знаком с ней немного, но теперь это уже неважно, я пришел отдать ее вещи, у меня нет других намерений. Подождав немного, я решил, что дядя Реджеп ушел на рынок. Дома его, кажется, нет. А может, дома вообще никого нет! Да, действительно никого. Как во сне! Мне стало жутко.
Я повернул дверную ручку, и кухонная дверь медленно открылась. Беззвучно, как кошка, я вошел в кухню. Пахло маслом — я помнил этот запах. Никого нет. Подошвы кроссовок — резиновые, никто не слышит, как я шагаю по лестнице. Я — призрак, что бродит во снах, а возможно, все кажется мне сном, потому что я не выспался. Вдыхая запахи дома, я подумал — значит, вот как пахнет их дом внутри! Пахнет, как настоящий дом! Я скажу ей: это я пришел.
Поднявшись на верхний этаж, я медленно открыл одну из дверей. Посмотрел и сразу узнал его гадкую фигуру — это Метин, растянулся на простыни и спит! Я вспомнил, что он должен мне две тысячи лир, и еще что он сказал — Аллаха нет. Никто не услышит, если я задушу его. Я остановился — останутся отпечатки пальцев. Тихонько прикрыл дверь и вошел в другую комнату, дверь которой была открыта.
По бутылкам на столе и огромным штанам, валявшимся на неубранной постели, я понял — здесь комната Фарука. Я ушел и оттуда и вдруг, не думая ни о чем, открыл дверь следующей комнаты. Ужас охватил меня: я увидел на стене портрет своего отца! Только он был каким-то странным, с бородой, с гневом и разочарованием смотрел на меня из рамки и будто бы говорил: как жаль, что ты такой дурак. Страх не покидал меня. Потом я услышал хриплый голос старухи и понял, кто был на стене и чья это комната.
— Кто это?
Все же я открыл дверь на миг и посмотрел на ее морщинистое лицо, утопавшее в сморщенных простынях. И сразу закрыл дверь.
— Реджеп, это ты, Реджеп?
Я беззвучно подбежал к последней комнате и, пока, дрожа, стоял перед дверью, все время слышал тот голос:
— Реджеп, это ты? Я тебе говорю, Реджеп! Кто здесь был?
Я быстро вошел в комнату и растерялся: вас тоже не было у себя, госпожа Нильгюн! Подняв покрывало на пустой кровати, я вдохнул ее запах, но сразу опустил его, испуганно и торопливо, чтобы не оставлять следов, потому что старуха продолжала кричать, будто специально, чтобы я ничего не трогал.
— Кто там, говорю?! Кто там, Реджеп?
Я вытащил из-под подушки ночную сорочку Нильгюн — она пахла лавандой и ее кожей. Потом сложил сорочку как было и положил ее под подушку. Подумал, что вот здесь, на твоей кровати, Нильгюн, и оставлю пластинку с расческой. Ты увидишь расчески и поймешь, Нильгюн, как долго я хожу за тобой, как я тебя люблю. Но я не положил. Почему-то мне показалось, что если я оставлю все здесь, то все закончится. Я, правда, уже собирался махнуть рукой, ну и ладно, пусть все закончится, но старуха опять закричала:
— Реджеп, я тебе говорю, Реджеп!
Я немедленно вышел из комнаты, потому что по звукам тяжелых старческих движений я понял, что Бабушка встает с постели. Быстро спускаясь по лестнице, я услышал, что она открыла дверь своей комнаты, стучит в пол палкой, словно хочет его продырявить, и кричит мне в след.
— Реджеп! Реджеп, говорю!
Согнувшись, я пробрался на кухню, но, выходя во двор, остановился: я так просто не уйду, ничего не сделав. На плите на маленьком огне стояла кастрюля. Я повернул ручку горелки, и огонь загорелся на полную силу. Потом я повернул ручку другой горелки. Я вышел и подумал — все-таки чего-то не хватает.
Решив все же ни на что не обращать внимания, я быстро зашагал к пляжу и через проволочный забор, как и предполагал, увидел вас в толпе, госпожа Нильгюн. Сейчас отдам вам вашу расческу с пластинкой, пусть все закончится! Я никого не боюсь. Она вытиралась. Значит, вы только что купались. Мустафы нет. он не пришел.
Подождав немного, я отправился в бакалею. Там были и другие покупатели.
— Дай одну «Джумхуриет»!
— Нет! — сказал бакалейщик, ярко покраснев. — Больше не продаем.
Я ничего не ответил. Подождал немного, и вы, госпожа Нильгюн, пришли с пляжа, как каждое утро, и попросили:
— Одну «Джумхуриет», пожалуйста.
Но бакалейщик ответил:
— Нет. Больше не продаем.
— Почему? — удивилась ты, Нильгюн. — Вчера еще продавали.
Бакалейщик кивнул в мою сторону, и ты тоже посмотрела на меня — мы переглянулись. Поняла ли ты, поняла ли ты меня? А потом я представил: сейчас я терпеливо и медленно, как благородный господин, расскажу тебе обо всем. Я вышел на улицу, пластинка и расчески наготове, жду. Вскоре вышла и ты. Я все, все, все расскажу тебе сейчас, ты все поймешь.
— Мы можем немного поговорить? — спросил я.
Она растерялась, остановилась и мгновение смотрела на меня — ах, какое красивое лицо! Я решил, что она заговорит, заволновался, но она пошла дальше! Торопливо, как от шайтана. Я побежал за ней, догнал и, не обращая ни на кого внимания, попросил:
— Пожалуйста, постой, Нильгюн! Выслушай меня хоть раз!
Внезапно она остановилась. Увидев ее лицо так близко, я удивился, какого, оказывается, необычного цвета у нее глаза!
— Ладно, — согласилась она. — Говори немедленно, что хотел сказать!
Я тут же забыл обо всем — ничего не приходило в голову. Мы будто недавно познакомились, и мне нечего сказать. Потом, уже не надеясь ни на что, я спросил:
— Это не твоя пластинка?
Протянул ей пластинку, но она даже не посмотрела!
— Нет! — сказала она. — Не моя.
— Нильгюн, это твоя пластинка! Посмотри хорошенько. Правда, она грязная и разобрать трудно. Она промокла, я недавно ее высушил.
Она наклонила голову и внимательно посмотрела:
— Нет, не моя. Ты путаешь меня с кем-то.
И пошла дальше, но я схватил ее за руку.
— Отпусти меня! — крикнула она.
— Почему вы все мне врете?
— Пусти!
— Почему вы все убегаете от меня? Тебе даже поздороваться со мной жалко! Что во мне плохого, скажи! Если бы меня не было, знаешь, что они бы уже сделали с тобой? — кричал я.
— Кто — они? — спросила она.
— Почему ты врешь? Можно подумать, ты не знаешь? Почему ты читаешь «Джумхуриет»?
Вместо того чтобы честно мне ответить, она растерянно и беспомощно смотрела по сторонам в поисках помощи. С последней надеждой я взял ее за руку и очень вежливо сказал ей:
— Я тебя люблю, ты знаешь об этом?
Внезапно она вырвалась от меня и бросилась бежать, но понятно, что она не смогла бы убежать! Я догнал ее в два прыжка, как кошка, что, прыгнув, ловит раненую мышь, и опять крепко схватил ее в толпе за тонкую талию. Ну-ка стой! Оказывается, это так просто. Бьется. Мне захотелось поцеловать ее, но я пока еще благовоспитанный господин и не буду пользоваться удобным случаем, в надежде, что она осознает свою вину. Я умею держать себя в руках. Смотри, никто не спешит тебе на помощь, потому что они знают, что ты не права. Ну-ка, скажите мне, барышня, почему вы бежали от меня, расскажи, что вы все время замышляете втайне от меня, скажи, чтобы услышали другие, все люди, и чтобы больше никто и никогда не обвинял меня или не думал обо мне плохо. Мустафа здесь? Я ждал, что она скажет, словно для того, чтобы закончился этот нескончаемый кошмарный сон, в котором меня все считали таким подлецом. И вдруг она закричала:
— Фашист чокнутый, отпусти меня!
Так я понял, что она — заодно со всеми и тоже считает меня подлецом. Сначала я растерялся, а потом решил сразу же, прямо там, наказать ее. И в наказание избил.