133531.fb2
— Просто участок сухой кожи, — ответила Изабель, чуть покраснев.
В двух местах — на каждой руке у основания указательного пальца — у нее были островки сухой кожи, которую она покусывала, когда в голову лезли неприятные мысли (какие именно, это другой вопрос. Похоже, все тревоги Изабель делились на следующие разновидности:
1. Уродлива ли она, и если да, то до какой степени? Время от времени она переживала кризисы, связанные с весом (как правило, если перед этим давно не ходила в бассейн). Я с удивлением узнал, что одной мысли о лишнем весе бывает достаточно, чтобы испортить ей целый день.
2. На своем ли месте она работает?
3. Есть ли у нее хоть одна настоящая подруга? (К этой разновидности тревог примыкало нежелание ходить в ресторан одной, поскольку кто-нибудь мог подумать, что ей не с кем посидеть за столом).
4. Не понапрасну ли она тратит время, не следует ли ей больше читать, чаще бывать в театре, на выставках?)
— И как она на вкус? — спросил я, имея в виду сухую кожу.
— Похожа на курицу, — ответила она, — только менее нежная.
С курицей у Изабель были превосходные отношения. Чаще всего на обед она готовила именно куриное мясо; например, ей нравилось отбить грудку, поджарить, а потом добавить сметанный соус с грибами и немного паприки.
Важно отметить, что в супермаркете Изабель покупала куриное филе, без костей и кожи. Она настороженно относилась к продуктам, в которых просматривалось их естественное происхождение — предпочитала заплатить за салат чуть дороже, но купить предварительно вымытые и отобранные листочки, а не отрывать корешок с землей.
Той же осторожностью объяснялось и то, что в ее корзинке не было фруктов. Как-то раз в персике ей попался червяк, и с тех пор она ни разу не покупала персиков. Она избегала винограда с косточками и не любила ягод, потому что в них могли оказаться мелкие насекомые. Психологи могли бы увязать все это с ее отношением к путешествиям — она никогда не отправилась бы в поход с рюкзаком за плечами, предпочитая сидеть дома или уж ехать туда, где есть хоть какие-то удобства.
— Будете расплачиваться наличными или картой? — спросила кассирша.
— Э… наличными, — ответила Изабель, словно вопрос вырвал ее из меланхолических грез.
— Восемнадцать фунтов и тридцать три пенса, дорогуша. И вы можете взять тележку.
— Почему-то ничего не дешевеет, — пробормотала Изабель.
Через минуту мы подошли к машине, и я попытался поднять ей настроение гипотетическим сценарием.
— Что бы ты заказала, если б знала, что это твоя последняя трапеза на земле, о цене можно не думать, а в выборе ограничений нет? Белужью икру, вырезку кенийской антилопы, перепелиные яйца, пирожные из Парижа?..
— Хватит, от одной этой мысли меня тошнит. А что значит "последняя трапеза"?
— Ну, ты же понимаешь…
— Почему она последняя? Я стала совсем старой или приговорена к смерти? Или я собираюсь покончить жизнь самоубийством? И верю ли я в Бога?
— А какое это имеет значение?
— Человек, который верит в христианского Бога, заказал бы обед из десяти блюд, нисколько не беспокоясь из-за того, что он последний. Христиане верят, что за гробом их жизнь продолжится в бестелесной форме, идеальной для тех, кто обожает шоколадные торты, но страдает от целлюлита.
— А ты веришь в Бога?
— Слишком серьезный вопрос для подземной автостоянки. Не в того Бога, который разрешает тебе есть. Если бы я знала, что действительно готовлю в последний раз, то так разволновалась бы, что отгрызла бы себе обе руки, а не только сухие островки, которые ты видел.
Как выяснилось вскоре после приезда домой, нежелание Изабель представлять себе последний в жизни ужин объяснялось тем, что у нее начиналась легкая форма желудочного гриппа, который уложил ее в постель и заставил какое-то время довольствоваться пустым бульоном.
Наутро болезнь прошла, но та легкость, с которой она превратила Изабель в жалкую, молчаливую тень, еще раз напомнила мне о том, что постоянство личности — это иллюзия, базирующуюся на хрупком равновесии физических частиц, а наше здоровое "я" — лишь одна из ипостасей, которые мы можем принять по прихоти наших внутренних органов.
Болезнь может жестоким образом трансформировать нас: рука, которую мы попросим двинуться, нагло останется на прежнем месте, мягкость, которой мы гордились, уступит место устрашающей нетерпимости, а острота ума — невыносимой летаргии. Помимо физической боли, болезнь, как и слепая любовь, нервирует нас вопросом: "Стану ли я когда-нибудь самим собой?", а еще приводит в беспорядок наши мысли, так что суждения, которые казались естественными, вдруг становятся чужеродными — словно сон о том, как ты оставляешь городской комфорт ради опасностей жизни в саванне.
Таким образом, нежелание биографов упоминать о желудке, возможно, коренится в другом, более простительном нежелании — осознавать, что тело, частью коего является желудок, порой заставляет нас чахнуть в сумеречных состояниях, когда мы становимся чем-то отличным от личности, которой привыкли себя считать.
Побуждать человека вспомнить прошлое — все равно что пытаться заставить его чихнуть под дулом пистолета. Результаты неизбежно разочаруют, ибо настоящее воспоминание, как и чих, невозможно вызвать волевым усилием. Разумеется, бывают и рутинные воспоминания — механический рефлекс, который срабатывает, если меня спрашивают, когда я закончил школу, и я, сделав несложный подсчет, отвечаю, — но это лишь жалкое подобие феномена, о котором идет речь. Подлинная встреча с фрагментом прошлого ударяет нас, как молния, и мгновенно сводит на нет временную дистанцию; словно мы вовсе не вспоминаем, а вновь переживаем событие, случившееся вне времени. Истинное воспоминание сметает барьер между прошлым и настоящим — тридцатилетние, мы внезапно оказываемся в лесном походе, в который ходили в двенадцать лет, и едим сэндвичи с потрясающе вкусной розовой ветчиной. Но поводом для такого воспоминания обычно бывают не чьи-то назойливые расспросы, а случайность — например, запах такого же сэндвича, заказанного двумя десятилетиями позже в кафе железнодорожной станции.
— Да, вот это и есть то, о чем писал Пруст, — изрек Крис, приятель Изабель, с которым я поделился этими мыслями (в свою очередь, почерпнутыми из какого-то неизвестного источника). Мы втроем сидели в пабе; Изабель молча снимала со свечи восковые слезы, делила их на кусочки и снова скармливала огню.
— Ты читал Пруста? — спросила она, скептически взглянув на Криса.
— Я?
— Да, ты.
— Скорее нет, чем да, — смутился Крис. — Книги-то у меня есть, и я читал некоторые комментарии, но никак не удается найти столько свободного времени…
Пожалуй, о масштабе писательского дарования можно судить и по тому, как свободно оперируют идеями писателя даже те, кто до сих пор не удосужился прочитать его оригинальные труды. К сожалению, я тоже осилил не больше двадцати страниц, а взгляд, который Изабель бросила на Криса, говорил о том, что мне имеет смысл перевести разговор на другую тему или предложить отвезти ее домой.
Однако спустя несколько недель перед нами снова встал этот же вопрос. Мы с Изабель сидели в гостях у моего друга, на диване, обтянутом ярко-оранжевой тканью и вдобавок усыпанном разноцветными подушками. Я заметил, что одна из них, в чехле из пушистой синей фланели, особенно понравилась Изабель; она пару раз погладила подушку, а потом наклонилась, чтобы понюхать ее.
— Что это ты делаешь? — прошептал я, пока наш хозяин ушел на кухню за напитками.
— Забавно — когда я была маленькой, у меня была пижама из точно такой же ткани. Знаешь такие? Комбинезон на длинной молнии спереди, с подошвами из мягкого пластика, пришитыми прямо к материи. Даже цвет тот же самый. Знаешь, с этой пижамой связаны мои лучшие детские воспоминания. В ней было тепло, уютно, и в то же время ничто не стесняло движений. Помню, как меня купали, потом надевали на меня эту пижаму и я бродила в ней по дому, будто в маленьком скафандре. Мне почему-то вспоминается ясный вечер, когда весь дом пронизывают оранжевые лучи заходящего солнца. Мать укладывает нас с сестрой в постель, а отец как раз возвращается с работы. День уже позади, мама в хорошем настроении; она выпила стакан вина, выкурила сигарету, и была так ласкова с нами… Как ты думаешь, могу я спросить у твоего друга, где он купил это?
Я, возможно, лишь заглянул в сочинения Пруста, но зато проштудировал очень познавательную книгу о нем, написанную Сэмюэлем Беккеттом, и благодаря ней знал, что подобное неожиданное воспоминание, вызванное диванной подушкой, как раз в духе Пруста. Воспоминания по Прусту — это плодотворный, но биографически сложный метод оценки воскрешенного прошлого, тогда как произвольная память — самый распространенный, но непродуктивный способ. В этом я убедился, разговаривая с Изабель в кинотеатре, аккурат перед тем, как погас свет. Я спросил, где она проводила лето, когда была ребенком. "О, в Лозанне, в домике у озера, который принадлежал друзьям моих родителей. Хочешь еще попкорна?" — ответила она. Воспоминание не ожило, и потому послужило лишь прелюдией для смены темы; одним словом, оно напоминало скорее подогретое блюдо, чем кушанье, которое подают на стол прямо с огня.
Напротив, спонтанные воспоминания возникают не потому, что кто-то задал нам вопрос, а от случайного прикосновения к чему-то в настоящем — например, к прославленному пирожному "Мадлен" или к менее знаменитой синей фланели, — которое внезапно отбрасывает человека в объятья прошлого, столь же реального, как настоящее, и точно так же воспринимаемого всеми органами чувств. Мы не в силах предсказать, когда это случится, мы просто сталкивается с чем-то, что вдруг возвращает нас в давно потерянный мир.
Когда мы с Изабель снова пошли в бассейн, запах хлорки гораздо искуснее разбудил в ней воспоминания о летних каникулах, чем вопрос, заданный мною в кинотеатре. Во время третьего заплыва Изабель обрызгал какой-то ребенок, и, вытирая лицо, она пробормотала: "Господи, все как раньше". Я решил было, что она узнала в малыше отпрыска своих знакомых, но Изабель, продолжая плыть, заговорила о другом бассейне с хлорированной водой, где купалась в детстве. С его бортика можно было любоваться Французскими Альпами, отдельные вершины которых даже летом покрывал снег. Там она научилась плавать и торчала в воде так долго, что подушечки пальцев сморщивались, "словно руки рыбака", как говорила мать. В раздевалке, где водились пауки и осы, висели большие желтые полотенца. Изабель зажимала два угла полотенца пальцами ног, а другой конец поднимала над головой, так что получалось нечто вроде ширмы. Солнечный свет, пробиваясь сквозь материю, окутывал ее золотым маревом. А снаружи происходило что-то непонятное. Мать громко хохотала, взрослые говорили по-французски. Они не нравились Изабель, и она терпеть не могла, когда старший из мужчин называл ее "моя маленькая принцесса" и гладил по голове, передавая вторую порцию спагетти. Каждое лето, пять лет подряд, семья возвращалась в этот дом с бассейном — и, хотя Изабель давно забыла комнату, где она спала, и лица хозяев, запах хлорки муниципального бассейна перенес ее в атмосферу тех дней куда эффективнее, чем неуместный вопрос, который я задал неделей раньше.
Теперь я задумался о том, чтобы выстроить прошлое не по обычной хронологической шкале, а новым методом а-ля Пруст — следуя за запахами, звуками, прикосновениями и пейзажами, с которыми будут ассоциироваться те или иные события.
Правда, по сравнению с более традиционной хронологией этот метод имеет свои сложности. Вот, например, в каком виде он представляет жизненный путь Ницше:
1844 — рождается в Саксонии
1865 — попадет в бордель и убегает из него. Его друг, знаменитый индолог Дюссен, отмечает: "Mulierem nunquam attigit" ("Он никогда не прикасался к женщине").
— открывает для себя Шопенгауэра
1867 — поступает на военную службу
1869 — становится профессором Базельского университета
1872 — публикует "Рождение трагедии из духа музыки"