133531.fb2 Интимные подробности - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 12

Интимные подробности - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 12

1876 — в Сорренто встречается с Вагнером

1879 — прекращает преподавательскую деятельность

1881 — останавливается в Сильс-Мария (Энгадин, Швейцария)

1882 — приходит к идее о "вечном возвращении"

— влюбляется в Лу Андреас-Саломэ

1883 — смерть Вагнера

— публикует "Так говорил Заратустра"

1889 — в Турине видит, как кучер бьет лошадь. Обнимает лошадь с криком: "Я понимаю тебя".

— лишается рассудка

1900 — умирает

Такое расположение событий соответствует постулату о линейности времени: одни воспоминания отстоят от настоящего дальше, чем другие. Но прустовский метод открывает нам, что временной интервал, отделяющий нас от события, не может характеризовать его субъективную удаленность. Возможно, в 1882 году Ницще, безнадежно влюбленный в Лу Андреас-Саломэ, гораздо чаще вспоминал 1865 год, когда он бежал из борделя, чем в 1872 году, когда он едва успел опубликовать "Рождение трагедии". Если воспоминание по яркости не уступает действительности, жизнь идет как бы параллельно, а не последовательно, и нам удается одновременно проживать два временных отрезка. Может быть, в 1889 году, обнимая лошадь, Ницше, которому вскоре предстояло сойти с ума, был так же возмущен жестоким обращением с этим животным, как в 1867 году, когда он испытал на себе жестокость армейских командиров.

Все это еще больше усложняет определение хронологической значимости события. Биографии полагаются на довольно грубые критерии — в них описание жизни строится на датах рождения, женитьбы, получения должности, убийства или военной кампании; однако, когда мы вспоминаем наше прошлое, в ход идут менее четкие ориентиры. Мы можем даже не вспоминать никаких событий, а просто погрузиться в давнишнее настроение, в некую атмосферу, не имеющую отношения к конкретной истории. Поэтому неудивительно, что нередко человек уходит мыслями в прошлое, но при этом уверяет нас, что ни о чем не думал.

Именно это сказала мне Изабель в четверг вечером, когда мы с ней сидели в кофейне на Фаррингдон-Роуд.[43] Мы оба были немногословны, поскольку устали от болтовни в офисе, но я решил, что ее затянувшееся молчание может быть признаком чего-то неладного, и полюбопытствовал, о чем она думает.

— Да так, ни о чем, — ответила она, просияв улыбкой.

— Ни о чем?

— Ну, знаешь, обо всем понемножку. А на самом деле — ни о чем.

— Интересно. Хочешь еще пирожное?

— Спасибо, я наелась.

Большую часть времени мы проводим, думая ни о чем. За исключением сна, это самое популярное занятие. Даже великие мужчины и женщины, о которых написано множество томов (Толстой, Флоренс Найтингейл,[44] Генрих IV), провели часть своей жизни, ни о чем не думая — сидя в поезде или на лошади, в зале заседаний или в ванной; позволяя мыслям свободно скользить, не останавливая их и не пытаясь достичь той пронзительной ясности, из которой рождаются крылатые фразы: "Ich bin ein Berliner"[45] или "Париж, возможно, все-таки стоит мессы".

Разговаривая с другими людьми, мы стараемся донести до них смысл наших слов, поведать о своих идеях, а потому не знакомим их с менее структурированными монологами, идущими в сознании. Даже персонажам беллетристики почти всегда недостает сложности мышления — писатель формирует их мысли из ментального теста, а затем вываливает на страницу, сопроводив кратким "он подумал" или "она подумала".

Когда Аните Брукнер[46] понадобилось показать читателям, что происходит в голове у Эдит, героини романа "Отель "У озера", она написала сцену неторопливого обдумывания:

"Компания женщин, — размышляла Эдит, — вот что толкает многих из нас к замужеству".

Как непохоже это на решение Джойса, который в последней главе "Улисса" тоже захотел показать нам, что происходит в сознании Молли (в монологе, из которого, как сказал Юнг Джойсу, он узнал о женской психологии гораздо больше, чем из всего прочитанного ранее, и который Набоков оценил как "entre nous soit dit", то есть слабейшую главу в книге"):

"…а от этого губы становятся бледные ну ладно теперь-то уж это брошено навсегда и при всей болтовне которую вокруг этого развели только в первый раз это все-таки что-то значит а потом обычное дело через минуту уже не помнишь почему нельзя поцеловать мужчину без того чтоб сперва обвенчаться с ним иногда вдруг захочешь просто безумно и с головы до ног всю охватит такое чудесное чувство тут уже ничего с собой не поделаешь хочу чтоб какой-нибудь мужчина меня обнял и целовал поцелуй не сравнить ни с чем проникает в самую душу долгий горячий лишает сил только ненавижу что надо исповедоваться…"[47]

Если кто-то считает Брукнер реалисткой, а Джойса — эксцентриком, это объясняется лишь тем, что, беседуя друг с другом в кофейнях, мы изъясняемся по-брукнеровски, а не по-джойсовски. Если бы я похлопал Эдит по плечу и спросил, о чем она думала, сидя в удобном кресле, она бы ответила: "Да так, размышляла о том, как женская компания побуждает многих из нас выходить замуж".

Но на самом деле Эдит не могла бы думать так четко и ясно; мысли ее торопливо бежали бы, смешиваясь и путаясь, совсем как у Молли Блум. Это ведь только общество заставляет нас приводить мысли в порядок, облекая их в слова, а не извергать из сознания бесформенное, лишенное синтаксиса тесто. Мы просто вынуждены формулировать мысли так, как нас научили в детстве, — создавать конструкции, состоящие из существительных, глаголов, определений и прочего, разделенные жирными точками. Общаясь с людьми, мы стараемся быть понятыми, и знаем, что имеем в виду, задолго до того, как это становится ясно остальным.

— Вот и я тебе ответила, как героиня новеллы, — фыркнула Изабель, а потом решила, что еще одно пирожное ей все-таки не помешает. — Но, о чем бы я не думала, — продолжила она уже более благодушно, вернувшись от стойки с ломтиком шоколадно-миндального рулета, — я, можно сказать, растворилась в своем чае.

— Видишь ли, ромашка всегда напоминает мне о детских болезнях, — объяснила она, помешивая остатки чая в чашке, украшенной логотипом Олимпиады-1984. — Моя мать считала ромашку чуть ли ни панацеей и каждый раз, когда кто-то из нас заболевал, сразу же говорила: "Сейчас заварю тебе ромашку, и ты мигом поправишься". Не знаю уж, какой врач ей это посоветовал, но она свято верила в силу этого средства. Если тебе давали ромашковый чай, это означало, что ты в самом деле нездоров. Так что я не думала ни о чем серьезном, просто витала в облаках.

Подобные же облака таились и в других ощущениях или напитках. Только что смолотые зерна кофе вызывали к жизни образ ее отца, каким она видела его в детстве, воскресным утром, когда он пил дымящийся эспрессо и уверял ее (убедившись, что жена не слышит), что ничего другого мужчина не может и желать. Он сидел в кухне с газетой в руках и был так весел, что Изабель, Люси и Пол, уже покончившие со своим завтраком, не спешили выходить из-за стола. Иногда он поднимал голову и подмигивал кому-то из них, а они хихикали и просили сделать так еще раз. А иногда он пел им что-нибудь и сажал кого-то на колени. "Вальс Матильды" у него получался очень хорошо, а вот "Джон Браун" — ужасно, так что они смеялись, затыкали уши пальцами и умоляли его замолчать.

Она вспомнила, как думала, что ее отец бессмертен — ведь он был такой высокий и взрослый и, похоже, знал все на свете. Однажды, после того как в школе им рассказали о промышленной революции, Изабель спросила отца, помнит ли он то время, когда еще не было поездов.

Воспоминания об отце настигли Изабель в кофейном магазине в Ковент-Гарден. Хотя от Кристофера никогда не пахло кофейными зернами, в сознании Изабель отец и кофе оставались неразрывно связанными.

— Еще одно свидетельство моего эдипова комплекса? — спросила она, когда мы выходили из магазина с пакетиком колумбийского кофе, который она купила ему на день рождения.

Продолжая расследование по методу Пруста, Изабель сказала мне, что в имбирном печенье прячутся длинные перемены начальной школы. Когда в одиннадцать часов звенел звонок, дети выбегали из классов и неслись в столовую, где выстраивались в длинную очередь. На подносах, которые стояли вдоль металлических прилавков, обычно лежало лишь несколько имбирных печений, а все остальное было несъедобно: липкий крем из молока и яиц и тошнотворные песочные пирожные. Изабель повадилась садиться за парту, стоявшую у самой двери, чтобы после звонка первой промчаться по левой стороне коридора. Она бежала так быстро, что однажды врезалась прямо в заместительницу директора, которая несла какое-то растение в кабинет биологии. Горшок вылетел из рук заместительницы и разбился вдребезги, а Изабель окаменела от ужаса.

— Ну, ты не собираешься извиниться? — спросила перепачканная землей учительница.

Но Изабель смогла выдавить из себя только: "Имбирное печенье", — и разрыдалась.

Другие прустовские ассоциации таились в пенных ваннах, с помощью которых Изабель снова и снова переживала путешествие в Нью-Йорк, случившееся, когда ей было одиннадцать лет. Компания, где служил отец, направила его в Нью-Йорк для подписания сделки, и целую неделю вся семья жила на Манхэттене, в отеле для бизнесменов. Роскошь отеля привела Изабель в восторг — телевизор с тридцатью каналами, вестибюль с вращающимися стеклянными дверьми, номер на тридцать девятом этаже шестидесятиэтажного здания. Она подружилась с лифтером, и тот отвез ее на самый верхний этаж — с виду он был таким же, как остальные, но лифтер сказал, что во время сильного ветра здесь можно почувствовать, как здание покачивается под его порывами. В тот же вечер разразилась гроза, и Изабель порадовалась, что они живут всего лишь на тридцать девятом этаже. Она первый раз в жизни приняла пенную ванну и млела от счастья, наблюдая, как зеленая жидкость превращается в белоснежную упругую массу, — словно ребенок, который вырос в Сахаре, и вот впервые прикоснулся к снегу. Играя с пеной, она провела в ванне не меньше часа — строила иглу, потом горы с пологими склонами для катания на лыжах, а потом хлопья пены начали уменьшаться, превращаясь в айсберги на зеленой воде, и наконец растаяли, оставив после себя только сладкий масляный запах, который держался на коже Изабель до следующего купания.

Сколько бы воспоминаний не таили предметы, вкусы и запахи, самым мощным катализатором прустовских ощущений Изабель считала музыку.

— Сделай, пожалуйста, громче, — попросила она, когда мы ехали в машине, и из динамиков зазвучала песня Джоан Арматрейдинг[48] "Love and Affection".

— Знаешь, я впервые услышала эту песню у Сары, на вечеринке в честь ее четырнадцатого дня рождения. Большую часть вечера я провела, прячась в туалете, или на кухне, помогая мыть посуду. В доме яблоку было негде упасть, а кормили гостей сосисками с каким-то резким запахом — я его запомнила, потому что кто-то попытался меня поцеловать. И я что-то пролила на свое платье — кажется, яблочный сок.

Слушая музыку, Изабель часто мысленно добавляла к записи прустовскую составляющую — время и атмосферу, так что потом, когда она включала это же произведение снова, вместе с вокалом и аранжировками к ней возвращались обстоятельства первого прослушивания.

Правда, в том, как она это делала, не прослеживалось никакой очевидной логики; одни песни она слушала много лет подряд, но никаких ассоциаций они не вызывали, а при звуках других вспоминались вовсе не те ситуации, в которых она слышала их впервые. Так, на обратном пути из Форт-Уильмса в Глазго, когда Изабель с бойфрендом возвращались со свадьбы друзей, в машине не звучала песня "Rockville" группы REM, которая ассоциировалась у нее с этой поездкой. То был сентябрьский день, и с моря дул ледяной ветер, покрывший холмы несколькими дюймами снега. "Дворники" яростно шуршали о лобовое стекло, а обогреватель гнал в салон теплый воздух, создавая разительный контраст со стужей на улице. Песня "Rockville" не столько напоминала Изабель о чем-то конкретном, сколько будила дух того путешествия; навевала поэтические, чувственные воспоминания, которые не перескажешь словами, — запах нагретой кожи сидений, ощущения, возникающие от прикосновения к запотевшему стеклу, завихрения снега на асфальте и клочок синего неба, появившийся в разрыве облаков, когда они въехали в Глазго.

Еще подростком Изабель начала собирать музыкальную коллекцию и хранить в ней воспоминания, так что эта коллекция отображала эволюцию ее музыкального вкуса и одновременно возвращала ее к ситуациям, в которых он формировался.

Первый альбом Изабель купила в магазине на Оксфорд-стрит. Ей было тринадцать, она только что поцеловалась с мальчиком из своего класса и дала себе слово никогда больше этого не делать. Называлась кассета:

ABBA: The Hits

На вкладыше красовались члены группы, в широких атласных брюках и шелковых пурпурных рубашках, под оранжевыми лучами софитов. На кассете были такие хиты, как "Dancing Queen", "Take a Chance on Me", "The Winner Takes it All", "Chiquitita" и "One of Us". В то лето, когда у нее появилась эта кассета, Изабель и ее компания — Сара, Тамми, Джанет и Лаура — проводили большую часть времени в торговых центрах. Она помнила, как мечтала быть кем-нибудь другим — особенно Грейс Марсден, которая была на два года старше и могла похвастаться большой грудью, длинными волосами и чистой кожей. Свое отражение в зеркале Изабель ненавидела: гнойный прыщ сидел на переносице почти целую неделю, и она уже подумывала о том, чтобы удавиться. К мелодиям "ABBA" это отношения не имело, но своими немногими счастливыми минутами она была обязана именно им. Она купалась в энергии и ритме "Dancing Queen", когда, включив магнитофон на полную мощность, они с Лаурой прыгали на кровати, пока отец Лауры, адвокат, который позже оставил жену ради юриста-консультанта, не кричал им, чтобы они немедленно угомонились.

В одной песне друг на друга могли накладываться несколько слоев воспоминаний, относящихся к разным периодам жизни, — как раскопки в разрушенном древнем городе слой за слоем открывают археологам все более далекие времена.

Под первым слоем воспоминаний, связанных с группой "ABBA", лежал недельный отпуск в Альгарве, куда Изабель ездила с Крисом, его подругой и ее сестрой. Они сняли квартиру, арендовали автомобиль и, гоняя по извилистым дорогам на пляж и в ночной клуб, слушали эту кассету. Тогда Изабель решила быть легкомысленной — и завела роман с немецким парнем из Любека, конструктором подводных лодок, который в конце отпуска признался, что у него есть жена и маленький сын. Впрочем, это не помешало Вольфгангу прочно обосноваться в песне "Our Last Summer" и превратить ее в воспоминание о ночи, которую они провели в его джипе, а потом наблюдали, как над морем занимается заря.

Последний слой воспоминаний относился к недавней корпоративной рождественской вечеринке, когда песня "Take a Chance on Me" прочно соединилась с розовым интерьером бара-ресторана на Пикадилли, слезами Салли Уэлч (регистратора, которую в тот вечер бросил бойфренд) и смесью алкоголя, флирта и одиночества, неизменно сопровождающей все подобные мероприятия.

Потом появился альбом…

The Best of Blondie