133531.fb2 Интимные подробности - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Интимные подробности - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

— В этом меня редко упрекали.

Я посмотрел на стол и на наши пустые стаканы.

— Закажем что-нибудь еще?

— Что ты будешь пить?

— Пиво. А что взять тебе?

— Стакан молока.

— Молока?

— А что тут странного?

— В половине восьмого вечера?

— Это не преступление.

Однако, проталкиваясь к стойке бара в Клапаме[11] (посетители которого явно не осушили ни единого стакана молока за последние двадцать лет), я терзался сомнениями; сомнениями, которые косвенным образом и привели к тому, что рассказ о жизни Изабель был временно отложен ради нескольких вопросов и двух порций жидкости.

— Будьте добры, кружку «хайнеккена» и стакан молока, пожалуйста, — сказал я бармену, габариты которого вполне позволяли ему сделать карьеру среди боксеров-тяжеловесов.

— Стакан чего?! — проревел он, демонстрируя скорее возмущение, чем проблемы со слухом.

— Это не для меня, — защищаясь, ответил я. — Для человека, который… э-э… она за рулем.

— Смотрите, не окажитесь в ее машине, дружище, — нахально подмигнул мне бармен.

Я понимал, что последовательный рассказ о детстве — именно то, что нужно для начала. Все опубликованные биографии начинаются с первых лет жизни, украшенных забавными историями, почерпнутыми из более поздних стихотворений или прозы героя, а также эпизодами из воспоминаний его любимых тетушек, братьев и сестер или безвестных школьных приятелей, которым случайное знакомство с прославленным мореплавателем или политиком (сидевшим на соседней парте на дополнительных занятиях по математике и мастерившим рогатку, чтобы стрелять горошинами в учителя биологии) теперь приносит неплохие дивиденды.

Почему же тогда на самой ранней стадии нашего биографического вояжа, даже прежде чем мы добрались до латентного периода, когда Изабель играла в больницу с соседским мальчиком, я почувствовал, что такое начало может лишить биографию чего-то важного? Если этот стандартный метод годился для Перуджино и Пикассо, почему он вдруг не подошел для Изабель?

Я хотел создать исчерпывающую биографию, и мне внезапно пришло в голову, что для этого нужно не просто прошлое, а особый ракурс, в котором прошлое сосуществовало бы с настоящим и возникало из настоящего. Линейный метод построения биографии — от самого первого события до самого последнего — безусловно, отвечает требованиям объективной истории. Судя по календарю, сначала действительно идет детский сад, и только потом — прививка от столбняка, и это может показаться мощным аргументом в пользу того, чтобы нанизывать события, как бусины, строго придерживаясь их хронологии. Но, хотя события следуют друг за другом в определенном порядке (который можно легко изобразить на оси времени), сами субъекты биографий почти никогда не вспоминают их таким образом, и уж точно не придерживаются хронологии, когда рассказывают о себе кому-нибудь в клапамском баре.

Трудно вспомнить, когда Изабель провела каникулы в Уэльсе — до или после того, как ее бабушке сделали операцию, а вот печь печенье она, несомненно, научилась гораздо раньше, чем поменяла школу. Почему же тогда первое помнится ясно, будто случилось только вчера, а второе видится смутно, как солнце в декабрьский день?

И даже если в каком-то отношении жизнь можно сравнить с алфавитом, чинно шествующим от А к Я, — чтобы понять ее, приходится расстаться со смирительной рубашкой грамматики. Этот процесс больше похож на терзания бестолкового школьника, который не слишком твердо выучил алфавит. Так уж получается, что ты входишь в жизнь другого человека на Ц, потом тебя перекидывает на Д, ты движешься вперед к С, останавливаешься вблизи Р, а затем снова возвращаешься к Ж, чтобы услышать об эпизоде, который случился с человеком, когда ему было пятнадцать, а теперь (благодаря песне, звучащей в музыкальном автомате, или фотографии, выпавшей из забытой книги о миграции балинезийских чаек) снова воскрес в его памяти.

С одной стороны, казалось, что эту неразбериху необходимо упорядочить, а факты выстроить в хронологической последовательности. С другой стороны, что-то подсказывало мне, что на общей картине должна быть хотя бы отчасти отражена и путаница тоже. Мы с Изабель просидели в клапамском баре два часа, а познакомились за несколько недель до этого, но львиную долю информацию о ее детстве я получил из десятка разговоров, происходивших в течение многих месяцев, да еще какое-то время потребовалось, чтобы все это утряслось у меня в голове, — а настоящее неуклонно двигалось вперед, отбрасывая на прошлое постоянно меняющуюся тень. Я не профессиональный биограф, поэтому первые из наших бесед вовсе не были посвящены исключительно детским воспоминаниям Изабель. То, что ее отец служил в продовольственной корпорации, я выяснил через два месяца после нашего знакомства, а об игре в королеву и рабыню узнал еще спустя полгода, в разгар спора о том, кто из нас забыл вернуть видеокассету в пункт проката на Куинсвэй.

— Спасибо, — поблагодарила меня Изабель, когда я вернулся к ней с молоком и пивом.

— Ты не беспокоишься насчет холестерина? — спросил я.

— Вообще-то у меня противоположная проблема. Мой врач сказал, что мне нужно как можно чаще есть молочные продукты. Смешно, потому что я и сама люблю их больше всего. А что ты обычно пьешь?

— Зависит от ситуации, но вообще-то явно злоупотребляю кофе.

— Если будешь продолжать в том же духе, кисти рук рано или поздно обрастут волосами, — предупредила она.

— Кто тебе сказал такую чушь?

— В «Мэри Клер» была статья на эту тему.

Теперь меня волновала еще одна проблема, связанная с биографиями: наиболее серьезные из них словно бы не имеют автора. Жизнь их героев бесстрастно описывается каким-то бесплотным писателем, о котором неизвестно ничего, кроме имени на обложке, — тогда как мотивы, заставившие его взяться за перо, всегда остаются за кадром (а значит, и мне тоже полагалось как можно скорее покинуть сцену, предварительно заплатив за напитки). Биографы ведут себя, как скромные телеведущие, которые в нужный момент предлагают гостям пооткровенничать, но нечасто высказывают собственные суждения (а если их мнение все-таки звучит в эфире, то оно оказывается сдержанным, продуманным и начисто лишенным предрассудков или горячих эмоций).

Следы независимой жизни биографов встречаются на удивление редко. Иногда хоть какой-то намек удается найти в самом конце раздела «Благодарности» — например, дату и место завершения работы над книгой. Так, Джордж Пейнтер в своей биографии Пруста оставил лишь скромную пометку: «Лондон, май 1959 г.», а Ричард Эллманн указал, что биография Джойса была дописана в Эванстоне, штат Иллинойс, 15 марта (мой день рождения) того же года.

Весьма информативно — однако можно, наверное, извинить тех, кому хочется узнать побольше. Где в Лондоне? Какая погода стояла там в мае 1959? Пригласил ли издатель Пейнтера на ленч, когда книга вышла в свет? Во французский или итальянский ресторан? Где, прости Господи, находится этот Эванстон, штат Иллинойс, и можно ли там найти пристойный кофе?

В предисловии к следующему изданию (на этот раз — в Хоуве, в 1988 г.) Джордж Пейнтер написал, что его книга «вновь, как и прежде, посвящена Джоан, с которой они женаты уже сорок семь лет».

Жены ученых — еще одна интригующая тайна. Какой была Джоан Пейнтер? Как она относилась к тому, что ее муж отдавал все свои душевные силы нервному французскому гению, жившему на рубеже столетий? Нравился ли ей Пруст или она предпочитала Толстого или даже Арнольда Беннетта?[12] Может быть, они придумали Прусту какое-нибудь прозвище и подшучивали над тем, что Джордж опять проводит выходные с Марселем? Допустимо ли интересоваться не только жизнью Пруста, но и тем, как Пейнтеру удалось исследовать эту жизнь; мелочами, которые докучали ему, поездками в Париж, где он проводил свои изыскания? Любопытствовать, в каких отелях он останавливался, а еще — случалось ли ему проводить вечер в кафе напротив Национальной библиотеки, мечтая о том, чтобы бросить все это и уехать учителем в Дордонь?[13]

Все это еретические мысли, но биографов, с их ненасытной любознательностью, едва ли оскорбит читательский интерес, обращенный на них самих. Разве справедливо, что от читателя требуют неотрывного внимания к герою биографии и одновременно держат его в полном неведении об авторе, словно последний — всего лишь голос в телефонной справочной, который служит только средством передачи информации? (Видеть за голосом личность — опасно, так как это грозит крушением устоявшихся приоритетов. Авторитет справочного телефона железнодорожного вокзала может пошатнуться, если представить себе, что оператор — живой человек, у которого, наверное, есть дом и дети, и уж точно есть зубная щетка, а потом задаться вопросами: какого эта щетка цвета, переживал ли этот человек неразделенную любовь, умеет ли он плавать брассом и как долго запекает баранину в духовке?)

Но отсутствие биографов в их текстах нельзя объяснить одной лишь скромностью. Если бы кто-нибудь спросил его, Ричард Эллманн наверняка охотно посоветовал бы, как пройти в лучший в Эванстоне ресторан, а также рассказал, что думала его жена («…Мэри Эллманн, благодаря которой эта книга выиграла как концептуально, так и стилистически…») о его работе, и что подтолкнуло его к исследованию жизни Джойса, и как дети относились к тому, что их отец днюет и ночует в библиотеках. Воздерживаться от подобных экскурсов — не просто проявление хорошего тона, а часть философского посыла, который лежит в основе биографического труда: автор стремится описать не взгляд на жизнь (взгляд семейного человека, проживающего в Эванстоне, на жизнь ирландца, творившего много лет назад в далекой стране), а скорее облечь в слова саму жизнь, по возможности избегая искажений, которые могут быть следствием предвзятости или поверхностного анализа. Таким образом, биография считается плохой именно в том случае, когда автор чересчур активно вторгается в жизнь своего героя, а читатель узнает о комплексах автора даже больше, чем о комплексах знаменитости, за книгу о которой он, собственно, и заплатил деньги.

— Против апельсинового сока я ничего не имею, — объяснил я Изабель, продолжая отвечать на ее вопрос. — Но по мне уж лучше вода, чем то химическое пойло, которое продают под видом сока в большинстве случаев.

— Честно говоря, я терпеть не могу воду. Она на меня тоску наводит. Такая, знаешь ли, водянистая, — ответила Изабель, пожимая плечами.

— А как ты относишься к ее газированной разновидности?

— Ставлю чуть выше.

— Вообще-то я предпочитаю грейпфрутовый сок апельсиновому, — добавил я, — его, очевидно, легче подделать так, чтобы не испортить вкус.

— Ты прав.

Если у человека только одна жизнь, то биографу необходимо оставаться в тени, чтобы тщательно и беспристрастно реконструировать эту жизнь, исключив зловредное вмешательство собственного эго и вкусовых сосочков. Однако каждый из нас проживает столько жизней, со сколькими людьми разговаривает. В присутствии собственной матери о чем-то принято говорить, а о чем-то — нет; полицейские вызывают у нас одни чувства, а члены экстремистских религиозных организаций — другие. Здесь уместно вспомнить принцип неопределенности Гейзенберга[14] (относящийся ко всем ситуациям, когда наблюдатель смотрит и одновременно воздействует на наблюдаемое явление). Говорят, Гейзенберг утверждал, что, если вы разглядываете атомы через микроскоп, они начинают стесняться, и потому ведут себя совсем не так, как если бы вы не смотрели. Аналогично, если ваши соседи, которые привыкли обниматься на ковре в гостиной, заметят, что вы прильнули к биноклю или подзорной трубе, они не станут вести себя как ни в чем не бывало.

Ожидая, пока бармен выполнит заказ, я мельком взглянул на наш столик и увидел, как Изабель отбросила со щеки прядь волос. Это был мимолетный жест, и, должно быть, во время нашего разговора она множество раз делала что-то подобное. Но сейчас она не знала, что за ней наблюдают чьи-то любопытные глаза, и, следовательно, этот жест показывал, какой увидел бы ее случайный попутчик в электричке или турист на эскалаторе в торговом центре. Этот жест рассказывал о том, какой Изабель становится в мире, которому нет до нее дела; в те минуты, когда она остается одна. Тут не было и толики грязи, которую несет в себе слово «вуайеризм» — ведь Изабель не снимала чулки, а всего лишь отбросила прядь волос. Важно для меня было не то, чем она занята, а еле уловимая перемена, случившаяся с ней, когда она полагала, что никто ее не видит. Скажи я ей правду, она, наверное, смутилась бы — как смущается человек, которого на улице неожиданно окликает знакомый. Он, может быть, и не делал ничего особенного — просто насвистывал или раздумывал, где бы сегодня поужинать, — и все-таки смутился, потому что с него внезапно сорвали покров анонимности.

Большинство биографий словно бы и не ведают о прикладном значении теории Гейзенберга. Они стремятся представить жизнь своего героя во всей полноте и достоверности, однако от рядового читателя (который, в конечном счете, играет решающую роль) истина всё равно ускользает, поскольку он-то не беседовал со старшим официантом отеля «Дю Кап Ферре»,[15] а также не удосужился познакомиться с мемуарами педикюрши героя. Подобную же несправедливость мы встречаем в сфере психоанализа, где терапевт старается оставаться в тени, а пациент не имеет права спросить его, как ему понравился последний фильм, на каком курорте он проводит отпуск, и уж тем более — что думает о тех сугубо личных откровениях, которые только что услышал. Скорее всего, враждебные выпады против психоаналитиков объясняются именно тем, что пациенты чувствуют дискомфорт в ситуации, когда только один собеседник отвечает на вопросы и рассказывает о себе, а другой — лишь слушает, не принимая в разговоре участия.

Биографии без автора — печальное наследие девятнадцатого столетия, когда в свет выпускались неотличимые друг от друга издания, которые Вирджиния Вульф называла «аморфной массой, жизнями Теннисона или Гладстона, где мы безуспешно пытаемся отыскать следы смеха, ярости или злости, или хоть что-нибудь, доказывающее, что эта окаменелость когда-то была живым человеком».

Однако они не должны оттеснять в тень альтернативную традицию, которая нашла свое воплощение в биографии, идеально отвечающей принципу Гейзенберга, — портрете доктора Джонсона, написанном Босуэллом.[16] Эта книга, раскрывающая характер биографа так же полно, как и характер героя, доказывает, что правдивый рассказ о жизни может возникнуть только из взаимоотношений автора и субъекта биографии.

— Я умираю от голода, — Изабель резко поднялась и подхватила с подоконника сумочку. — Хочешь, зайдем ко мне и поужинаем? Там должны быть рыбные палочки или что-нибудь в этом духе.

— Хм, верх кулинарного искусства. Замечательно!

— Оставь свой сарказм при себе. Лучше скажи спасибо, что тебя вообще приглашают.

«Никто не сможет описать жизнь человека, кроме тех, кто ел, пил и жил с ним под одной крышей», — предупреждал Джонсон Босуэлла, и последний, разумеется, воспринял его слова как руководство к действию. «По воскресеньям я обычно ем мясной пирог, — докладывал он, переходя к описанию трапезы в доме доктора Джонсона. — Поскольку здесь обед считался торжественным событием и меня часто об этом расспрашивали, моим читателям, возможно, будет любопытно, что подавали на стол. Это был очень вкусный суп, вареная баранья ножка со шпинатом, пирог с телятиной и рисовый пудинг».