13356.fb2
Она тогда была пьяная и у нее была такая толстая кудрявая коса, и пепельные волосы, и молочно белая кожа и толстая-толстая задница, и вообще она была красивая, Клара, сексуальная. Она нарядила Марусю в джинсы и встала рядом с ней перед зеркалом, потом взяла ее под руку и изгибаясь как кошка, начала ластиться к ней:
— Ах как бы я хотела иметь такого мужика, как ты, он был бы такой красивый.
И Маруся почувствовала, что хотела бы стать мужиком для Клары, она почувствовала себя виноватой, что она не мужик, а так бы она обняла ее, на ней были такие красивые трусики, все в звездочках, которые красиво врезались в пухлое тело, и такие длинные розовые ногти. Она
берегла руки и говорила, что когда моет пол, всегда надевает резиновые перчатки. Ах как Маруся любила ее, она была прекрасна. Правда, она была глупая и спала со всеми подряд, в школе ее даже прозвали „Клара — бактереологическое оружие“.
Она была влюблена в Ежика, но не давала ему, потому что про него говорили, что всех, кто ему давал, он сразу бросал. А тех, которые не давали, естественно, тоже бросал, ибо не видел никакого смысла болтаться с ними просто так.
Как-то вечером она шла с ним, усталая, и сгорбилась, а он как даст локтем ей в грудь и говорит:
— Ну что вымя повесила? Иди прямо!
А та девочка с красивыми круглыми глазами и круглым лицом, она тоже Маруся нравилась, но она стеснялась познакомиться с ней и попросила отца, он тогда был в хорошем настроении, добрый и пошел к их столику, и они подружились. Они собирали маленьких рачков, их было очень хорошо видно, если смотреть в воду в стеклянной маске, как они переползают по песчаному дну на тоненьких ножках, таща на спине красивую завитую ракушку, и у них такие огромные вытаращенные глаза, но если их вытащить на сушу, они очень быстро умирают, ими можно любоваться только в воде. И еще там были медузы, огромное количество, после очередного шторма их прибило к берегу, и одна самая большая медуза была размером с огромное блюдо, и внизу под этим прозрачным куполом у нее была фиолетовая кайма, говорили, что такие медузы жгутся, потому что если медуза целиком белая и прозрачная, то она безвредная и не жжется, а медузы с фиолетовым внутри сильно жгутся. Они выбрасывали их на берег, и молотили палками, издавая какие-то воинственные крики, и медузы превращались в студень, в кашу, и вокруг у берега бились черные обломки досок, зеленые водоросли, такие приятные на ощупь, как шелк, и осколки стекла, найденные на берегу моря были такими гладенькими и порезаться ими было невозможно. И они часто мечтали о том, что как-нибудь ночью пойдут купаться, родители будут спать, а они пойдут только вдвоем, и будут купаться совсем голые, и прожектор, который стоял на пляже, будет освещать их белые тела, голые, как зародыши ос, внутри которых противно что-то чернеет. А вечером после захода солнца, когда оно еще не совсем ушло, а красным светом ложится на море, и песок еще не успел остыть, они мечтали о том, что хорошо бы уплыть куда-нибудь далеко-далеко вместе, в Турцию, потому что ведь там за морем находится Турция, или еще что-то, но главное уплыть ото всех, и долго быть только вдвоем вдали от всех.
После того, как Боря бросил ее, Трофимовой приходилось выкручиваться самой, она спекулировала икрой и еще чем-то, кажется, даже пыталась торговать картинами, но не очень успешно из-за большой конкуренции. Трофимова обычно бросалась скупать то, что уже и так хотели покупать все, и в результате оказывалась ни с чем. Несмотря на всю ее животную хитрость и живучесть, она не могла здесь конкурировать с теми, кто всю жизнь занимался картинами и делал на этом деньги.
Она знала Наташу Коршунову, которая уже давно скупала картины у советских художников, устраивала аукционы, а художникам платила процентов десять от вырученной суммы, и те были очень довольны. Коршунова даже выписывала из России художников, которые здесь на нее работали — писали то, что она заказывала, в частности саму Наташу в голом виде, хотя она уже была и не первой молодости — ей было за сорок. Во время сеанса она надевала на себя рыжий парик и так лежала, картинно закинув руку за голову, иногда, как была голая, вставала, подходила к художникам и давала указания — эту сисечку так нарисовать, повыше, а здесь животик убрать и так далее — таким образом она увековечивала свой образ и в то же время омолаживалась. Правда, потом ее все-таки выдворили из Франции — когда там началась уже самая разнузданная борьба с иностранцами. У нее обнаружили человек десять русских художников, которые жили у нее кажется, в подвале, в жутких условиях и без документов — почти на правах проституток, которых набирали на работу за границу, суля золотые горы, а потом отбирали документы, запирали в комнате без окон и заставляли работать за харчи. Художников тоже выдворили из Франции. Тут еще обнаружилось, что Наташа скрывала свои доходы и не платила налоги — и вот ее прихватили и кажется даже лишили права въезда на территорию Франции, занесли в компьютер, короче…
Маруся видела ее один раз на вернисаже, на который ее привел Пьер, перед самым Рождеством. В Париже в это время все улицы были украшены красивыми елками, мигающими фонариками и флажками, везде были расставлены игрушечные Санта-Клаусы, а в магазине продуктов становилось с каждым днем все больше, хотя, казалось бы, больше уже невозможно. Маруся по дороге купила у уличного торговца большие оранжевые мандарины — правда, здесь они назывались клементины, и были более сладкими, чем обычные мандарины. Пьер уверял Марусю, что это совершенно новый сорт.
Наташа Коршунова стояла в окружении толпы бывших заслуженных советских художников. Один старый хрыч, весь увешанный медалями и орденскими планками, со своей женой, тоже, наверное, решил заработать себе на старость, потому что Союз Художников дышал на ладан, вот он и переквалифицировался из соцреалиста в импрессиониста или авангардиста. Во всяком случае, Маруся видела там одну его работу — огромная женская жопа розовато-смуглого цвета. Вооще-то, это была дама, лежащая на боку спиной к зрителю, но нарисована она была в таком ракурсе, что была видна только ее огромная задняя часть. Эта работа, кажется, заинтересовала французов, и ее собирался купить один состоятельный нотариус — а Маруся знала, что во Франции самые состоятельные люди это нотариусы и юристы. Был уже конец декабря, поэтому вернисаж как-то незаметно сам собой перерос в рождественский бал-маскарад. Начиналось все чинно и официально, но не прошло и сорока минут, как Маруся с трудом могла узнать присутствовавших на открытии выставки художников — такие с ними произошли метаморфозы. Старый хрыч с медалями, бывший завкафедрой живописи в институте имени Репина в Москве, нарядился гусаром, на его черные джинсы, выразительно подчеркивая тугую задницу, была нашита красная ленточка, а на голове у него красовался огромный тяжелый шлем — но не гусарский, с жестким, якобы конским волосом. Другой, тоже завкафедрой — но уже рисунка в том же заведении — нарядился зайчиком: у него были белые ушки, а сзади на штанах был пришит пышный хвостик; еще у одного бородатого художника в очках, с пористым красным носом на голове красовались кокошник и белая фата. Тут же проводилась лотерея, на которой разыгрывались бутылки водки, шампанского, сухого вина, можно было выиграть и кое-что помельче, вроде погремушек или пачки „Мальборо“. Когда основные призы были розданы, все дружно отправились к стоявшим в глубине зала столам с закусками и выпивкой. Но особого веселья как-то не ощущалось. Вообще, обстановка показалась Марусе какой-то нервозной: все стремились поймать друг друга на слове, и хотя явно не переругивались, но в каждом жесте ощущалась скрытая враждебность. Изрядно подвыпивший завкафедрой рисунка жаловался Марусе, что его снимают с этой должности и переводят на должность простого преподавателя, потому что он в годы застоя слишком явно выражал свои коммунистические пристрастия, а после перестройки до того зарвался, что устроил свою юную любовницу, которая сама училась всего лишь на третьем курсе, преподавать на факультете. Поэтому против него сплели сложную интригу, и один его ученик, которому он раньше очень помог и вывел его в люди, объединился против него вместе с деканом. Маруся огляделась по сторонам и заметила здоровенного мужика, видимо, тоже художника, пришедшего на карнавал в форме офицера советской армии — он отплясывал бешеный танец, гремя сапогами.
Наташа Коршунова была одета в черный пиджак и черные короткие штанишки, у нее были черные аккуратно подстриженные челочкой на лбу волосы, она улыбалась такой блядской улыбочкой, глядя снизу вверх на стоявшего рядом с ней высокого носатого француза, и хихикала, а ее круглые розовые щечки так и лоснились. Помимо посетителей и художников на вернисаже были еще и цыгане, один цыган в красной шелковой рубашке картинно расхаживал с гитарой а тощая француженка, очевидно, потрясенная таким количеством „русского стиля“, вдруг в подпитии пустилась плясать, тряся плечами и визгливо напевая какие-то непонятные слова. На столе были расставлены закуски а-ля фуршет, маленькие кусочки ананасов, насаженные на палочки, кусочки колбаски, бутербродики с искусственной икрой отвратительного вкуса и прокисшее шампанское — возможно, продукты для закуски Наташа тоже нашла на помойке, хотя внешне выглядело все очень красиво — ничего не скажешь — еще там были помидоры и ананасы, образующие какие-то диковинные гирлянды. Марусе очень хотелось спереть один ананас, но никак не удавалось — вокруг все время был народ. Пьер же был очень доволен, жрал и пил за троих.
Потом ночью Маруся слышала звуки, как будто кто-то блюет. Наутро Пьер сообщил ей, что икра была несвежая и он отравился. Маруся подумала, что вероятно, не только икра, но промолчала. Ей к счастью повезло и она не блевала.
Когда-то давно, когда она еще училась в школе, в канун Рождества Маруся шла по заснеженному Невскому, мела метель, и в глаза ей летел мокрый снег, острые снежинки больно кололи лицо, когда она вышла на набережную Невы, ветер стал просто невыносимым, он визжал в ушах, и сносил Марусю куда-то вбок. Обычно Рождество с детства ассоциировалось у Маруси со стихами Блока, и даже его портрет, который уже очень давно висел в ее комнате, казался ей словно подернутым инеем, голубые глаза как морозное небо в ясный день, волосы — каждая волосинка отдельно, как это бывает при сильном морозе, когда волосы покрывает тонкий иней, и весь его облик какой-то странно таинственный и чудесно далекий виднелся словно в дымке воспоминаний детства, и тут же представлялась наряженная елка, увешанная игрушками, и запах мандарин, и шуршащие обертки конфет и даже крашенные золотой и серебряной краской орехи — Маруся потом среди старых елочных игрушек в деревянном ящике нашла скорлупки, на которых виднелись остатки этой краски. И старые елочные игрушки — серебряный дельфин с плавниками и хвостом из кусочков голубой губки, желтый цыпленок с таким же красным клювом, ярко-зеленая стеклянная елочка, на ветвях которой застыл серебряный выпуклый иней, белый стеклянный мальчик с лопаткой в руке и в сиреневой лыжной шапочке, и сиреневый пингвин, прижимавший крылом к толстому боку бутылку с микстурой. Там же был Дед Мороз, сделанный из тонкой блестящей бумаги, весь набитый ватой, которая торчала из образовавшихся от времени дыр, в нежно розовых рукавицах, в нежно-голубой шапке, подпоясанный красным поясом, и державший в одной руке желтый мешочек. Лицо у него было фарфоровое, тонко раскрашенное кисточкой, и длинная белая ватная борода спускалась до самого пояса.
И Блок, который всегда был для Маруси самым прекрасным поэтом, она с ним даже разговаривала во сне, и он являлся к ней — она на самом деле видела его высокую стройную фигуру в сером костюме, озаренную каким-то неясным колеблющимся светом — и он был для нее как бы одновременно воплощением Петербурга и Рождества, и это рождало в ней именно то ощущение, которое она пыталась снова воскресить здесь, в Париже, и которое как будто уже умирало в ней, как будто уходило в какую-то унылую желтую вату.
Марусе иногда бывало так страшно и тоскливо, особенно часто это бывало ночью, когда она просыпалась перед самым рассветом, как будто она совсем одна и никто ей не поможет, и очень страшно будет умирать, но одно утешение, что это еще не скоро, и лучше об этом не думать, лучше стараться думать о чем-то другом или заняться чем-то отвлекающим.
Иногда, когда Маруся выходила из дома в Жмеринке поздно вечером в туалет, и видела в небе одинокую звезду, стоило посмотреть на нее, как она влекла и притягивала к себе и вот уже было невозможно сдвинуться с места или подумать о другом или даже вернуться в дом, так можно было стоять до самой смерти, хотя она еще и не скоро. Или когда Марусю везла на санках бабушка, которая была вся закутана в платок и Маруся тоже, был очень сильный мороз и снег скрипел под полозьями санок, Маруся видела в черном небе огромную луну в дымке, эта дымка была от мороза, а мороз был такой, что даже в горле и в носу щипало и больно было дышать, поэтому бабушка закрыла ей нос и рот платком. И тогда уже Маруся боялась смерти и знала, что умрет. А теперь это все ближе и даже нет утешения, что еще не скоро, может, уже и скоро, и нельзя отвлечься от этих мыслей, они все навязчивее и навязчивее.
Маруся однажды видела у метро старика, сидящего прямо на каменном полу, он был грязный, оборванный и от него сильно пахло мочой, он сидел, вытянув ноги, так что в глаза бросались подошвы его пыльных ботинок. Он повернул голову и бессмысленным взглядом рассматривал ее, а она не решалась смотреть на него прямо, чтобы он не заметил и не попытался завязать разговор, но это была напрасная предосторожность, потому что он уже, очевидно, достиг состояния растения и такие функции, как речь, у него атрофировались. Ему это было не нужно, он просто жил.
Помимо продажи картин, Трофимова обслуживала новоявленных богачей из России, так называемых „новых русских“. Они приезжали красиво потратить деньги в Париж, им хотелось покутить и погулять, и нужен был человек, который бы показал им магазины, рестораны, бары и прочие достопримечательности Парижа. Трофимова прекрасно для этого подходила. Ее знакомый в русском консульстве сообщал ей, когда приезжали нужные люди. И платили ей очень неплохо — франков по двести в день, да еще к тому же бесплатно кормили в ресторанах, куда она ходила. Трофимова все еще не смирилась с тем, что ее бросил Боря, она по-прежнему каждый день звонила Марусе и рыдала в телефонную трубку.
Маруся и сама чувствовала себя не лучшим образом, оттого, что жила в доме Пьера и каждый день наблюдала перед собой его красную физиономию с перекошенным ртом, когда он начинал смеяться, он широко его разевал и там в глубине трепетал его красный язычок. Все это в сочетании с обломками торчащих оттуда гнилых зубов производило странное впечатление, причем спереди у Пьера сохранились два зуба, они были какого-то желтовато-красного цвета, как будто на них смешались кровь и гной, и Маруся, когда смотрела на них, чувствовала приступ тошноты. Если Пьер шел по улице и какой-нибудь идущий навстречу с матерью ребенок говорил:
— Мама, — Пьер подхватывал его слова как эхо:
— Мама, мамочка…, - Голос его становился кукольным, в нем звучало сладострастие, и этим сдавленным голоском он еще долго продолжал повторять:
— Мамочка, мамочка… — он все время рассказывал Марусе, как он в детстве был несчастлив, потому что его мама не любила его. Однажды Маруся нашла старую фотографию, где была снята его мать, молодая и худая, а два стоявших рядом с ней маленьких мальчика весело и беззаботно смеялись, она сказала, что вот, все же они были счастливы, раз смеются. Пьер очень обиделся, надулся и не разговаривал с ней два дня.
Потом он сменил гнев на милость и даже пригласил Марусю в китайский ресторан. Они пошли по старому заброшенному рельсовому пути, это была узкоколейка, которой уже никто не пользовался, вокруг насыпь заросла колючими кустарниками, было холодно, и Пьер дал Марусе свое старое драповое пальто. Маруся продиралась сквозь заросли этих кустарников, цепляясь за них длинными полами пальто. Неожиданно они наткнулись на каменный забор, Пьер перелез через него, а Маруся за ним, хотя она уже ужасно была зла на него, что он заставляет ее ползать по каким-то зарослям и лазить через заборы. В конце концов, они все-таки добрались до ресторана, где все стоило недорого, и даже вдвоем они могли поесть всего на пятьдесят франков. Пьер всегда брал к обеду бутылку красного вина, причем на сей раз он долго обсуждал с хозяйкой, какое вино лучше взять, хотя, на самом деле, он конечно предпочел бы подешевле, потому что денег у него было не так много. На второе он заказал рис с консервированными побегами бамбука и еще что-то острое, какое-то мелко нарезанное мясо в соусе, потом не удержался и взял еще бутылку вина. Выпив и пребывая в хорошем расположении духа, он вступал в разговор с официантами, которые одновременно были и хозяевами ресторана. Он рассказал им, что Маруся приехала из России, из Санкт-Петербурга, а китайцы сузив глаза и улыбаясь кивали головами. Непонятно было, знают они, где это, или нет. Однако Пьер не отставал от китайцев, пока один из них не ответил ему что-то более или менее связное, оказалось, они вообще не знают такой страны, как Россия, не то что города на Неве.
Расплатился Пьер специальными талонами, называвшимися „tickets de restaurant“, которые ему выдавали на работе.
Уходя, Пьер забыл в ресторане на спинке стула свою кожаную сумочку, которую незадолго до того нашел на улице, она была из хорошей кожи, к тому же там были документы Пьера. Он почти сразу же обнаружил пропажу и бегом вернулся в ресторан. Китаянка с поклонами вернула ему сумочку в целости и сохранности, и Пьер все повторял Марусе, что у них во Франции всегда так.
Вскоре после этого Маруся попала в больницу с приступом желчекаменной болезни, и ей сделали операцию. Перед этим Маруся съела артишок и сердце артишока с майонезом, а потом арбуз и ночью ей стало плохо, у нее начались ужасные боли, она чувствовала, как острые камни проходят по протокам, доставляя ей ужасные мучения, сперва она терпела, а потом позвала Пьера. Он явился в серых кальсонах, на его шее было намотано какое-то тряпье, а на голове надет красный вязаный берет — так он спал, потому что в доме было холодно. Он предложил Марусе идти в больницу. Маруся сказала, что она не может идти, потому что у нее приступ, она и шагу не могла ступить от боли. Она попросила его вызвать „скорую помощь“. Но Пьер сказал, что вызов „скорой“ стоит от пятисот франков, и есть ли у нее деньги, чтобы за это заплатить. Маруся сказала, что таких денег у нее нет и стала рыдать, потому что боль стала невыносимой. Тогда Пьер, чертыхаясь, сказал, что сам отвезет ее на своей машине в ближайшую больницу. Маруся обычно боялась ездить с Пьером, но выбора не было. Пьера, кажется, очень пугало, что Маруся может умереть у него в доме, и у него будет много хлопот с ее трупом. Поэтому он и решил везти ее в больницу.
Они подъехали к большому серому зданию, оно находилось в Аньер, недалеко от Буа Коломб, потому что в самом Буа Коломбе больницы не было. Там Маруся сперва ждала в приемном покое, а потом ее пригласили войти в комнату и лечь на каталку. Она улеглась, к ней приблизился носатый молодой человек, попросил ее раздеться и стал щупать ей живот. Потом он дал ей градусник и попросил ее вставить его в задний проход. Маруся молча исполнила это, ей было совершенно все равно, потому что у нее ужасно болел живот. Вскоре ее отвезли на эхографию и там действительно обнаружили, что камни движутся по желчной протоке. Потом ей сказали, что нужно оставаться в больнице и делать операцию. Пьер пытался протестовать. Он боялся, что его заставят платить, и поэтому все время повторял, что денег у него нет — „и у нее тоже“ — добавлял он и указывал на Марусю. Чернявый ассистент сказал Пьеру, что нужно остаться, что операция пустяковая, и что желчный пузырь вообще ни к чему.
— Как так ни к чему? — возмутился Пьер. — А зачем же тогда его создал Господь Бог?
Пьер любил вступать в дискуссии с продавцами, медсестрами и полицейскими. Ассистент ничего ему не ответил и молча ушел.
Марусю подсоединили к капельнице, положили на каталку и повезли на третий этаж, в палату. В палате кроме Маруси находилось еще две женщины — одна лет сорока все время ужасно стонала и рыдала, а другая — огромная толстая старуха с коричневым лицом сидела на кровати и умиротворенно покачивая головой, осматривалась по сторонам. Оказывается, ее уже выписывали, и на следующий день ее место заняла молодая толстая арабская женщина. Всю ночь Маруся не могла спать от стонов и криков женщины, находившейся слева от нее, у окна. Оказалось, что у нее было прободение язвы желудка и одновременно приступ желчекаменной болезни. Ей ничего не помогало, она стонала и плакала, и никто к ней не приходил. Потом пришла молодая плечистая сестра и сказала ей, чтобы она замолчала, так как тут ничем помочь нельзя. Только под утро, когда ей сделали укол морфия, она успокоилась и заснула.
К Марусе же в три часа ночи пришли сестра и врач и запихнули ей через нос пластмассовый желудочный зонд. Этот зонд они подключили к какой-то трубке, которая торчала над головой у Маруси, и по этой трубке побежала какая-то жидкость, то темно-зеленого, то желтого цвета. Маруся с интересом наблюдала за этим, но трубка причиняла ей ужасные мучения, и она думала, долго ли ей придется это терпеть, она даже спросила об этом медсестру, но та только развела руками и сделала такие грустные глаза, что Маруся поняла, что долго. Весь день и всю ночь она лежала с трубкой, причем спать с ней было невозможно, потому что при любом повороте головы или туловища она сразу чувствовалась в желудке или в пищеводе. Днем нужно было вставать и делать свой туалет.
Женщина слева от Маруси, та, что была в тяжелом состоянии, не могла встать и лежала весь день и стонала. К ней даже пришел муж и ее дети, наверное, они думали, что мама уже умирает, у них были очень испуганные лица, и они тихо переговаривались, муж потребовал главного врача, и тот, кажется, успокоил их, сказав, что ее будут оперировать.
Маруся тоже знала, что и ей предстоит операция, завтра или через день. К ней приходил Пьер навестить ее, он был пьяный и веселый. Он принес ей в подарок розовый цветок в горшке и еще пачку розовой же туалетной бумаги, которую он спер, скорее всего, в Центре Помпиду. Все в палате смотрели на Пьера с изумлением, особенно молодая арабская женщина, которая откровенно уставилась на него и даже открыла рот. Пьер улыбнулся ей и завел разговор о том, как он воевал в Алжире и какие там красивые женщины. Арабская женщина мечтательно зажмурилась и сказала:
— Да, там очень красиво… Там горы…
Она была еще молодая — двадцать три года, очень толстая, но все равно очень хорошенькая — у нее были вьющиеся волосы, бледная матовая кожа и большие карие глаза. В воскресенье к ней приходила вся ее семья — муж, отец, мать и ее дочка — ей было года три, тоже очень хорошенькая девочка. Она забиралась на кровать на огромный живот своей матери и сидела там, как на горке. Мать арабской женщины была в длинном платье, похожем на ночную рубашку, волосы у нее на висках были заплетены в косички и выкрашены в рыжий цвет, так что седины не было видно, вокруг глаз у нее была нежно-синяя татуировка и на щеке тоже, на голове была накидка, она все время садилась у изголовья своей дочки и долго с ней целовалась. Отец же был в шапке пирожком, пиджаке и вязаной разноцветной жилетке. Все зубы у него были золотые. Он смотрел на Марусю и улыбался. Маленький и тощий муж арабской женщины тоже садился к ней на кровать и они подолгу обнимались, шептались и целовались. Маруся подумала, что если бы не присутствие на кроватях еще двух незнакомых женщин, то они спокойно могли бы совершить половой акт, а в общем-то и на женщин было наплевать, скорее всего, он просто боялся, что могут зайти врачи или еще кто-то из больничного персонала.
В воскресенье состоялся большой врачебный совет, толпа человек из двадцати в белых халатах ходила из палаты в палату, впереди шел высокий лысый мужик, а за ним бежал маленький в золотых очечках паренек с челочкой, ровно подстриженной на лбу и все ему объяснял. Он делал это так энергично и старательно, что мужик поневоле кивал ему и улыбался. А паренек так и лез вон из кожи, так и старался влезть ему буквально в рот. Вероятно, тот бы его начальником. Когда очередь дошла до Маруси, то начальник снисходительно наклонил голову и спросил:
— Comment ca va?
Маруся ответила, что „bien“. Маленький стал рассказывать марусин диагноз и сказал, что через пару дней ее будут оперировать. Главный наклонил голову в знак согласия, и они прошли к следующей кровати, где стонала старая француженка. Тут главный нахмурился и сказал, чтобы ее немедленно готовили к операции. Как только он ушел, к кровати той сразу же подскочили расторопные санитары, раздели ее, и стали обтирать губками, предварительно макая их в какой-то раствор. Желудочный зонд, который торчал у нее из носа, как и у Маруси, вытащили, и она лежала на кровати, блестя мокрым тощим телом. Потом пришли санитары, надели на нее накидку ярко-синего цвета, завязали тесемки на шее и покатили ее прямо с кроватью в коридор.
Маруся с ужасом подумала, что скоро это предстоит и ей. Соседки не было очень долго, ее привезли обратно только поздно вечером, когда было уже темно. У нее из-под одеяла свисали два пластиковых прозрачных пакета — в одном была жидкость красного цвета, а в другом — желтого. Маруся старалась не смотреть туда, она так и представляла себе, что завтра и у нее из живота будут тянуться такие же пластмассовые трубки с пластиковыми пакетами на концах. Соседка была еще под наркозом, то есть в полусне, и все бормотала какое-то слово, Маруся никак не могла понять, что она говорит.
На следующий день Марусю повезли в Кламар, чтобы сделать ей эхо-эндоскопию. Оказалось, что во всей Франции только в Кламаре можно сделать такой анализ и что его непременно нужно сделать, чтобы узнать, можно ли Марусю оперировать сейчас или нет. Ее переложили с кровати на каталку и прямо на этой каталке вкатили в машину скорой помощи, и они поехали в Кламар. Капельницу Маруся держала в руке, только потом ее подвесили на специальный крючок к стене в машине. Трубка тоже торчала из носу у Маруси, но она все еще надеялась, что ее скоро вытащат, хотя она уже начала привыкать к этой трубке, и почти ее не замечала. Она с удивлением отметила, что можно привыкнуть к самым мучительным и неудобным вещам и даже не замечать их. Она ехала лежа, ей было удобно, и она смотрела в окно на проносящиеся мимо дома, домики, деревья, везде на дорогах были синие панно с указанием направления и расстояния в километрах. Маруся боялась этого анализа уже зараннее, поэтому ей хотелось, чтобы они ехали как можно дольше. Ее сопровождал молодой негр, он молча сидел у нее в ногах и тоже смотрел в окно. Когда они приехали, Марусю также на носилках выкатили из машины и покатили по коридорам. Потом привезли в палату, где на возвышении в углу стоял телевизор, медсестра в синем халате дала ей заполнить длинную анкету, где было множество вопросов о том, чем Маруся болела, какие заболевания были у ее отца и матери, и тому подобное. Потом анкету у нее забрали, и медсестра с улыбкой сказала, что нужно подождать, потому что какой-то там главный врач, который обычно проводит этот анализ, еще не подошел. Маруся лежала и с тоской смотрела в телевизор, где шел фильм „Санта-Барбара“. Он шел здесь во Франции уже шесть лет. Наконец за ней пришли, ей пришлось перелезть с одной тележки на другую, специальную, и ее отвезли в зал, где было много народу в синих халатах, и все улыбались Марусе, а потом попросили ее лечь на правый бок и она подумала, что сейчас дадут наркоз, и действительно, она видела, как неслышно подошедшая девушка отсоединила трубку, идущую в ее вену, от капельницы, и шприцем ввела туда какую-то жидкость, и Маруся подумала, что обязательно поймает миг, когда она будет засыпать, и успела заметить, как фигуры врачей и сестер в синих халатах становятся все более расплывчатыми, как будто в комнату вдруг напустили туман, и совсем внезапно все исчезло. Она проснулась в другой комнате, на ней было синее одеяние, такого таинственно синего цвета, как глубокий сон, звездное небо или смерть или анестезия, или наркотик — цвета, притупляющего боль.
Очнулась Маруся в той же комнате с телевизором оттого, что ее настойчиво звали и трясли. Оказывается, все уже было позади, и только непонятная припухлость во рту изнутри на нижней губе говорили Марусе о том, что ей что-то пихали в рот. Но трубки у нее в носу не было — какое счастье, можно было немного отдохнуть, хотя она и была уверена, что, как только она очутится в больнице, ее снова вставят. Маруся была в полусне, и вдруг увидела рядом с кроватью какого-то мужика в пиджаке с седыми волосами и неестественно белым зубами, он смотрел на нее и улыбался. Маруся тоже ему улыбнулась, потом она на какое-то время прикрыла глаза, а когда открыла их снова — рядом уже никого не было. Мужик исчез. Маруся подумала, что ей почудилось, и все же этот загадочный мужик ей кого-то напомнил, или же она его видела раньше. Потом, уже много позже, Пьер сказал, что к ней заходил его брат, Жан-Франсуа, который работает в той же больнице кардиологом. Потом за ней пришел санитар, и ее снова на машине „скорой помощи“ перевезли в больницу. Когда она очутилась в палате, ей забыли вставить в нос трубку, и она какое-то время лежала спокойно. Но потом появилась медсестра и указала, что трубка должна быть вставлена, другая пыталась ей возразить, что, может, не нужно, но первая сказала, что указаний врача на этот счет не поступало, и трубка снова вернулась на прежнее место. В тот же день Марусе сделали еще и сканирование. В перерывах между всеми этими процедурами к ней постоянно подходили санитары и санитарки, черные и белые, и делали ей уколы или брали анализ крови из вены или из артерии. Особенно больно брал у нее кровь из артерии негр, он был какого-то устрашающе черного цвета, с маленькими красными глазками, а на шее у него висела толстая золотая цепь. Маруся стала его бояться и, когда он подходил к ее кровати, вздрагивала. Пьер говорил ей, что негры очень подозрительные и недоверчивые, поэтому с ними нужно вести себя осторожно и не давать им повода для подозрений. Потом Марусю отвезли на сканирование, на этот раз в кресле на колесиках, хотя она вполне могла идти самостоятельно, причем вез ее в этом кресле Пьер, как раз пришедший навестить ее. Сканирование происходило в самом низу, на первом этаже больницы, перед этим ей дали выпить целый графин отвратительной молочно-белой густой жидкости, но вкус у нее был кисленький, наверное, французы, чтобы было не так противно, сделали ее приятной на вкус. Но все равно даже сквозь этот вкус прослеживалась, сквозила какая-то гадость, не то, чтобы это был привкус, но, скорее, сама идея этого напитка, что он просто должен быть отвратительным на вкус, а не таким конфетно-кисленьким, как его пытались сделать.
Марусю ввезли в кабинет, там француженка в очках попросила ее лечь, она легла, и ее вдвинули в какую-то круглую камеру, сказав перед этим вытянуть руки наверх над головой. Когда она так сделала, рядом с ней появилась еще одна медсестра и сказала ей, что сейчас будет очень жарко. С этими словами она ввела из огромного шприца Марусе в вену какое-то лекарство. Марусе действительно стало очень жарко, и кожа на руке вокруг того места, где ввели лекарство, сильно покраснела. А другая француженка в это время кричала ей:
— Дышите!… не дышите!..
Маруся повиновалась этим крикам, а в это время круглая камера над ней двигалась, жужжала и щелкала. Марусе было плохо, больше всего ей было страшно, что она задохнется в этой жуткой камере, к тому же тем временем ей снова ввели „продукт, от которого становится жарко во всем теле“. Потом, наконец, процедура была закончена, и ее снова усадили на кресло и отвезли в палату. Маруся думала, что она сама могла бы идти, но раз уж ее возили, то она не возражала и изображала из себя слабую больную, хотя на самом деле чувствовала себя прекрасно. Единственно, она чувствовала слабость, потому что уже несколько дней ничего не ела и не пила, но ей сказал врач, что все необходимое питание она получает через капельницу.
Наконец все анализы были готовы, и врачи сказали ей, что операция состоится завтра. Маруся, правда, тешила себя надеждой, что, может, она что-то не так поняла, не так расслышала, все же говорили они по-французски, и Маруся часто чувствовала себя как в тумане среди всей массы этих незнакомых слов и предложений. К тому же они все говорили по-разному — одни шепелявили, другие глотали слова, третьи заикались — в общем, часто она вообще начинала плохо соображать и чувствовала как будто дурман от этого обилия незнакомых слов. На нее как будто нападал приступ идиотизма, и она начинала сама плохо говорить, коверкать слова и фразы и вообще вызывала удивленную улыбку французов, которые за минуту до этого говорили ей комплименты по поводу прекрасного владения языком. Маруся объясняла это усталостью, потому что очень тяжело все время говорить на иностранном языке. У нее над головой у кровати висел телефон, ей могли звонить, а она — нет, потому что за подключение этого телефона нужно было платить двести франков. Первой Марусе позвонила сестра Пьера Эвелина и два часа рассказывала ей историю своего брака.
Арабской соседке Маруси тем временем поставили телевизор — за это заплатил ее муж — пользование телевизором стоило сорок франков в день. Пришел мастер, установил телевизор и подключил его. Арабская соседка смотрела по своему выбору все развлекательные передачи — в основном там были игры, игра по угадыванию слов, похожая на наше „Поле чудес“, игра по угадыванию цен, и еще множество каких-то игр, смысла которых Маруся не понимала, но которые все сводились к тому, что их участники выигрывали деньги, или поездку за границу, или какую-нибудь технику. Ну и опять-таки „Санта-Барбара“… Арабская соседка с увлечением смотрела все это и комментировала вслух. Маруся не понимала почти ничего из ее слов. У нее был очень сильный акцент. Маруся пыталась с ней говорить, как и с той француженкой, что лежала у окна и постепенно приходила в себя после операции. Но вскоре она с изумлением заметила, что эта соседка тоже плохо понимает Марусю, хотя усердно кивала ей и говорила: — Да… Да… Да что вы?
Теперь к той каждое утро приходил расторопный бодрый санитар с крючковатым носом, бодро помогал ей слезть с кровати, сажал в кресло, перестилал ей постель и помогал помыться, то есть сперва он сам мыл ее всю с головы до ног, а потом она постепенно стала сама ползать в туалет, волоча за собой капельницу, и придерживая другой рукой мешочки, которые тянулись из двух дырок в ее животе. Эти мешочки пугали Марусю больше всего, и она вся тряслась при мысли о том, что у нее будут такие же. Поэтому когда внезапно пришли за ней и сказали, что она едет на операцию, она вдруг затряслась и зарыдала. Все засуетились вокруг нее и стали говорить, что это не страшно и дали ей белую таблетку и воды, чтобы запить. Маруся таблетку проглотила, но все равно горло ей периодически сжимали спазмы, и она вся начинала трястись. На лифте ее привезли в операционную, тут ей на голову надели шапочку бледно-зеленого цвета и такой же передник, а перед этим еще в палате на ней был надет халатик синего цвета. Она потом поняла, что синий цвет — это цвет анестезии, а зеленый — уже операционной. Ее ввезли в зал, где все блестело и сверкало, но света было не так много, Маруся же все равно было очень страшно, и она тряслась помимо своей воли. Медсестра объяснила ей, что для них это совсем простая, совсем обычная операция и бояться не стоит, потом пришел высокий араб, и ей сказали, что это хирург, который будет ее оперировать. Маруся попыталась ему улыбнуться, но лицо было сведено судорогой, и улыбки не получилось. К Марусе снова подошла медсестра и пустила ей в вену из шприца жидкость. Маруся поняла, что это наркоз. Потом все провалилось.