13356.fb2
Хотя Маруся твердо решила вернуться в Петербург, однако это оказалось не так просто осуществить — у нее не было денег на обратный билет, и, как потом оказалось, проблема заключалась не только в деньгах.
Она решила позвонить своему знакомому психиатру, с которым встретилась в клинике Фонтенэ-о-Роз, где Костя тогда проходил курс лечения. Он был главным врачом этой клиники и немного говорил по-русски, и это, кстати, было одной из причин, по которой Костя попал именно туда. Борис Гуревич был евреем из выкрестов, у его деда когда-то был большой дом в Петербурге на Кирочной улице. После того, как Костя уехал, Маруся иногда с ним встречалась, но не очень часто, потому что всякий раз он давал ей небольшие суммы денег, и ей не хотелось злоупотреблять его добротой. Он дал Марусе деньги на дорогу, и даже больше, чем было нужно, как бы в долг, но было ясно, что он и не надеется получить их обратно. Мадам Израэль, что жила на бульваре Сен-Мартэн, говорила про него, что «Борис Михайлович — святой человек», она сама когда-то была его пациенткой.
Однако у Маруси была просрочена французская виза, и билет на самолет ей не продали. Пришлось ей покупать билет на поезд, хотя это и было связано с допольнительными хлопотами: получение транзитных виз и проезд через Москву, поскольку до Петербурга прямого поезда из Парижа не было.
В бельгийском консульстве на проспекте Мак-Магона она простояла около часа в очереди за транзитной визой, окруженная арабами и неграми перед закрытыми стеклянными дверями, и ей чуть не стало плохо, но, к счастью, двери открылись и ее впустили внутрь. Потом, сидя в ожидании визы, она познакомилась с русской, толстой белесой девицей, которая была родом из деревни, вышла замуж за француза и теперь уже десять лет жила в Париже. Со своим будущим мужем она познакомилась, когда к ним в деревню, где она работала продавщицей в продовольственном магазине, приехала группа туристов на теплоходе. Она была довольна жизнью в Париже, муж давал ей кредитную карту, и она могла покупать себе все, что захочет. В бельгийском консульстве Марусе отказали в визе, потому что у нее была просрочена французская виза.
А вот в немецком консульстве, к счастью, визу ей дали и очень быстро. Но это произошло только благодаря просьбе Луизы, которая знала даму, работавшую в немецком консульстве.
А потом Маруся отправилась на Северный вокзал и там поговорила с проводником, который, к счастью, оказался русским, такой тщедушный мужичок в надвинутой на лоб форменной фуражке и мятой белой рубашке, тот сказал, что проблем нет — двадцать долларов — и Маруся проедет через Бельгию в закрытом купе, а он скажет бельгийцам, что это купе пустое. На весь поезд был всего один вагон, следовавший от Парижа до Москвы (в Петербург из Парижа поезда не ходили), в Польше его прицепляли к другому поезду и только там он забивался людьми до отказа.
В день отъезда Маруся пришла на вокзал за час до отправления поезда и уселась на скамейку у вокзала в ожидании посадки. Рядом с ней уселась старушка, одетая так, как обычно одевались вьетнамские девушки — нейлоновая курточка, брючки и пышная мохеровая шапка на голове, а из-под шапки выглядывали злые глазки, остренький носик и узкие губки, накрашенные розовой помадой. Маруся как раз доставала свой паспорт, проверяла, на месте ли билет, и старуха поняла, что она русская. Ей явно хотелось поговорить, и она завела, обращаясь к Марусе, нескончаемый монолог:
— Время проходит так незаметно, кажется, что еще все только началось — глядь, а оно уже кончается, не успел ничего сделать, даже оглянуться не успел, и в памяти остаются только походы по магазинам, как ты покупал жратву или тряпки или кастрюли…
Старуха еще рассказывала про французов, что эта нация ей не нравится, они все бонжурятся, бонжурятся, а толку нет. К тому же, очень носатая нация — куда ни ткнись, везде одни носы торчат, а людей не видно. Не люди, а одни носы. Старуха так и говорила:
— Я за собой слежу и мне плевать, что про меня соседки говорят. Им просто завидно, они просто завистницы. А у меня дома три ковра, занавески тюлевые — все мне дочка из Франции передала. Она мне и еды купила на дорогу — вон, несколько сумок, там и колбаса, и сыр, и фрукты, и шоколад — и все мне говорила: «ешьте мама, ешьте», я уж и не хочу, а она мне: «ешьте, ешьте!» И шубу новую купила, и пальто — все у меня есть. А люди такие завистливые.
Она говорила все громче и быстрее, так что изо рта у нее вылетала слюна.
— А летом я на автобусе ехала, так видела, как молодые ребята наркотики перевозили — они пакет под телевизор спрятали — и пограничники его не заметили. А я молчала, а то еще ножом бы раз! — и все. А мне-то что, больше всех надо, что ли? Все сидят, и я сижу. А парни такие наглые, молодые, такие нахальные, ну я думаю — что мне старухе с ними связываться?
Марусе надоела ее болтовня, и она решила пройтись до поезда, скоро должна была начаться посадка.
Маруся отдала свои билет и паспорт проводнику, и устроилась в купе, где она была совершенно одна, а вагон был почти пустой, только рядом по соседству ехали французские юноши. Когда поезд проезжал Бельгию,
Маруся вся тряслась, она закрыла купе, спустила шторы на окна, забилась в угол купе и не дыша, ждала, когда поезд наконец-то тронется. Она слышала, как по коридору несколько раз прошли люди, слышала их голоса, а потом поезд тронулся с места и она облегченно вздохнула, услышав за дверью голос проводника:
— Ну, все в порядке, можно расслабиться.
Потом была Германия, и немецкие пограничники со свойственной им дотошностью сами обошли каждое купе и осмотрели его, и проверили все паспорта, а Маруся уже не пряталась, а сидела на своем диване как полноправный член общества. В Варшаве проводник подсадил к ней в купе прыщавого юношу, сказав, что тот будет ее охранять. Юноша забрался на верхнюю полку и ничего не говорил. Потом, правда, он рассказал Марусе, что сидел в Польше в тюрьме, и у него там даже была отдельная камера с телевизором, а этажом ниже сидел его брат, за что он сидел, юноша не сказал. Зато он рассказал, что в Варшаве на вытянутом пальце огромного пятиметрового памятника Ленину повесили одного коммунистического деятеля, это произошло ночью, и утром многие ходили на это полюбоваться, сняли же повешенного только после полудня. А на следующее утро в вагоне разразился ужасный скандал — один из французов, ехавших в соседнем купе, перепил с новыми русскими друзьями и захотел помочиться, но почему-то не дошел до туалета, а открыл дверь в соседнее купе и помочился там прямо на ковер, и кажется, даже попал на спавшую на нижней полке женщину. Тут, конечно, поднялся шум, позвали проводника, и тот попросил Марусю по-французски поговорить с этими пассажирами. Маруся сказала им, что у них могут быть неприятности, и поэтому французы, посовещавшись, отнесли в купе проводнику пару пачек сигарет «Кэмел» и шоколадку.
А юноша, ехавший в купе с Марусей, вдруг очень оживился и поведал ей, что недаром он на ночь закрыл купе на ключ и еще для надежности привязал дверь веревкой к полке, так, чтобы никто его не открыл, потому что есть люди, которые ночью ходят по поездам и забирают вещи у спящих пассажиров, вот у него знакомые так делали, и юноша все очень подробно описал, как нужно воровать у пассажиров вещи так, чтобы никто этого не заметил, после его рассказа Маруся догадалась, за что он сидел в польской тюрьме. Юноша был родом из Магадана, и собирался туда ехать через Москву. Маруся угостила его салатом, который ей с собой в дорогу дала Луиза, это был салат из холодных макарон с яйцами, кусочками мяса и майонезом, юноша сперва стеснялся, но потом поел. Когда поезд подошел к перрону вокзала в Москве, Маруся увидела, как за вагоном бегут носильщики, стаей, как собаки или волки. На перроне ее встречал Костя.
Церковь на рю Дарю пуста, праздник Вознесения… священник в мягких тапочках и с нечесанной бородой, шаркая ногами бродит помахивая кадилом, тонкий голос из левого придела алтаря поет то басом, то пищит… Лики
святых, свечи горят ровно, священник то исчезает, то появляется, открыл царские врата, закрыл… неведомый церемониал, неизвестно для кого предназначенный, голоса гулко отдаются в пустом храме, служба должна идти до конца, своим чередом, как сотни и тысячи лет назад, мы
хвалим Господа, он дает нам силы жить и помогает…
— Какую церковь вы посещаете в Петербурге? — В голосе священника Марусе почудилась враждебность, а может это просто ей показалось.
Протянутая рука перед рукопожатием осеняется торопливым маленьким крестиком, или просто механически, как автомат, не успел сменить программу, обычно к его руке прикладываются, а он сверху крестит… Свечи погашены, надо приложиться ко всем иконам, таков порядок, лампадки горят…
Каждый вечер Лиля приходит сюда и поет, она помогает священнику вести службу. Это она привела сюда Марусю в последний день ее пребывания в Париже. Маруся стоит в церкви совершенно одна, больше нет никого, кроме священника, а тонкий поющий голос Лили гулко разносился под сводами храма. После службы они долго прощались со священником, батюшкой, как называла его Лиля, он жаловался на то, что церкви пустеют, и нет денег на ремонт храма. Потом Маруся с Лилей вышли из прохладной церкви на залитую палящим солнцем улицу и побрели вдоль чугунной литой оградки какого-то садика, где цвела сирень, а посередине журчал небольшой фонтанчик. На скамейках, как всегда, сидели старушки с детьми, какие-то одинокие негры, и лежал клошар, задрав ноги в пыльных драных ботинках на спинку и положив под голову свою сумку. Лиля повела Марусю в ресторан, находившийся на узенькой улочке, выходившей на центральную улицу Бобур, недалеко от Центра Помпиду. Они поднялись на второй этаж, и там девушка-китаянка в белом передничке принесла им меню. Лиля, как всегда, заказала две бутылки красного вина, какой-то острый суп, где плавала длинная прозрачная вермишель, и горячие жареные бананы, запеченные в тесте. Они выпили, и напоследок Лиля заказала еще одну маленькую бутылочку того же вина. Маруся довольно сильно опьянела — она ничего не ела целый день, и очень устала, потому что ночью не спала, а ухаживала за девяносточетырехлетней старушкой.
Лиля была женой писателя Лямзина. Лямзин был полным, небольшого роста, с седыми волосами, говорили, в молодости он был даже красив. У него была странная манера говорить: он все время как будто блеял, склоняя голову к правому плечу, при этом его глаза суживались и внимательно, как бы исподтишка, рассматривали собеседника. Однажды он пригласил Марусю к себе в гости, он уезжал в Москву и хотел, чтобы она перевела ему с немецкого несколько рецензий на его последний роман. Он был в хорошем расположении духа и вдруг начал говорить:
— Да, это круто! Блеск! Просто блеск! Круто! Ну этот, как его…
Маруся никак не могла понять, о чем это он, а он все твердил свое:
— Круто! Блеск! Ну как его, этот… — в голосе у него уже послышалось некоторое раздражение и даже озлобление, хорошее настроение стало улетучиваться, а Маруся все никак не могла понять, о чем это. Наконец, он произнес:
— Блеск! Ну, это, как его, роман, ваш роман…
— А! «Голубая кровь», что ли?
— Да-да! Конечно, «Голубая кровь»!
Маруся вспомнила, что уже давно, года два назад дала ему почитать свой роман и потом совсем забыла об этом. И вот теперь он, видимо, опасаясь, что Маруся откажется переводить рецензии, решил сделать ей комплимент, а название забыл. В дальнейшем Маруся еще несколько раз присутствовала при том, как он говорил самым разным людям, желая похвалить их стихи, картины или музыку: «Блеск! Круто! Просто блеск!» В тот день, в гости к Лямзину пришел еще один молодой человек, который принес с собой пачку печенья. Лямзин выложил половину пачки на стол, а остальное положил на подоконник и предложил им чаю. Как-то очень быстро все лежавшее на столе печенье кончилось. Маруся сидела и переводила, в рецензиях его творчество называлось эзотерическим и несколько раз сравнивалось с Достоевским, «с Достоевским, с водкой и с бесконечным простором необъятных русских степеней», а он тем временем встал и, незаметно достав из пакетика на подоконнике еще пригоршню печенья, стал жадно его есть, при этом, случайно взглянул на Марусю и поймал на себе ее взгляд, на лице его изобразился ужас, и он, быстро бросив в вазочку одну печенинку, поспешно запихнул остальные себе в рот.
В эмиграции Лиля лет десять с мужем жила в Америке, а потом они переехали в Париж. Правда, вид на жительство во Франции у них уже заканчивался, поэтому Лиля лихорадочно искала знакомых, которые могли бы ей помочь остаться во Франции. В Америку они ни за что не хотели возвращаться. И вот теперь, покончив с двумя бутылками, Лиля откинулась на спинку стула и все говорила, говорила:
— В Америке живут одни идиоты, там не люди, а автоматы, вот с нами в самолете летел американский священник, а тогда только появились такие электронные часы с музыкой, и он каждый раз, когда проходил мимо, все нам их показывал, так тыкал прямо в физиономию и все: «Гы-ы-ы! Гы-ы-ы!» Я и думаю: «Боже мой, какой идиот, а ведь священник! И там все такие! И только — р-р-р-раз — по плечу! Все по плечу бьет и улыбается своей деревянной улыбкой, а глаза мертвые. А в Южном Бронксе одни уроды, с двумя головами, или головы вытянуты так по-уродски, все такие скорченные, скореженные. И дома там без фундамента, а если с фундаментом, то это жутко дорого. И дети там после школы даже читать не умеют, если, конечно, это не платная школа, не дорогой частный колледж, они там в общих школах все в игры играют и все: „Гы-ы-ы! Гы-ы-ы!“ А потом ни читать, ни считать! А у вас по телевизору все показывают: „Америка! Америка! Рай, все живут хорошо, все такие деловые! И веселые, и бодрые! Одна пропаганда! — Лиля взяла в руку оставшуюся маленькую бутылочку и подлила себе в бокал вина. — Да и здесь во Франции идиотов хватает! Я как-то тут познакомилась на пляже с одним французом, он мне понравился, мы разговорились и я уже подумала: „Ну ладно, если он пригласит куда-нибудь, пойду“, а он вдруг стал рассказывать мне, что работает в биологическом институте, и они там ставят опыты на кошках — проверяют их выносливость. Ужас! Это же настоящий садизм! Я кошек вообще обожаю, не только свою Милочку. Тогда я сразу же встала, собрала свои вещи и молча ушла. Он так ничего и не понял. Идиот!
Марусе казалось, что она не замолчит никогда, она уже несколько раз слышала этот ее монолог и успела выучить его наизусть. Тут Лиля вдруг осеклась и начала энергично махать рукой кому-то, кто находился за спиной Маруси у дверей кафе.
— Ой, Лилек, привет, — услышала Маруся тягучий мужской голос и кудрявый юноша, видимо, только что вошедший в кафе, бросился обнимать и целовать Лилю. Маруся молча наблюдала за ними. Лиля представила их друг другу, юношу звали Сережа, он был приятелем ее мужа.
— Вы что такие кислые, девчонки? — спросил Сережа. — Пошли гулять, я сегодня богатый! Я вас приглашаю в ресторан.
Маруся сперва хотела отказаться, но решила все же пойти с ними, чтобы хоть немного развеяться. Они отправились по направлению к Мулэн Руж, у входа в ресторан, который выбрал Сережа, толпилось множество проституток и гомосексуалистов, точнее, все они бродили вокруг, а так уж прямо откровенно стоящих проституток там не было, перед Мулэн Руж тоже стояла куча народу, как там всегда бывает до или после представления, вообще там постоянно трется множество каких-то темных личностей, которые пялились на проходящих мимо девушек и юношей, особенно если те были более или менее привлекательными. Сережа был балетным танцовщиком, он недавно получил политическое убежище в Германии, и пребывал в возбужденно-радостном состоянии, то и дело демонстрируя Марусе с Лилей свой новенький паспорт. Он считал, что это чистая случайность, что ему дали политическое убежище, больше ведь уже никому не давали, потому что в России никого теперь не преследовали за политические взгляды, теперь там наступила полная свобода. А он два года назад приехал в Гамбург на гастроли со своим театром и устроил какое-то эротическое шоу, после чего в газете „Советский воин“ была опубликована разносная статья, хотя непонятно, что, собственно, там было такого ужасного, и почему именно в этой газете напечатали такую статью, но он уверял, что именно благодаря этой статье на него обратили внимание в западной прессе и вот теперь дали ему политическое убежище. Ему казалось, что в Париже все очень дешево по сравнению с Берлином, да что там дешево, все почти даром, „просто невероятно“. При этих словах Сережи Лиля хмыкнула и многозначительно посмотрела на Марусю. А Сережа уже перешел к тому, как все время ездил здесь на такси, хотя ни слова не говорил по-французски, и к тому же совершенно не знал Париж, и вот однажды он заблудился и сел прямо на мостовую на проезжей части, его подобрали полицейские, но он никак не мог с ними объясниться, потому что говорил только по-немецки. В этом месте Сережа остановился, вытащил из внутреннего кармана пиджака свой паспорт, положил его на стол и нежно похлопал по нему рукой. А одна его знакомая, которая раньше тоже была балериной и знала всех балетных знаменитостей, предложила ему недавно жениться на дочке Барышникова, но потом вдруг спросила его, а не „голубой“ ли он. Сережа опять замолчал, а потом с какой-то едва уловимой улыбкой на губах посмотрел сначала на Лилю, а потом на Марусю и произнес:
— Нет, не „голубой“!
Но та знакомая вытаращила на него свои зенки, короче, уставилась на него, как прокурор, и сказала, что у него странное лицо. Рассказывая об этом, Сережа не мог скрыть своего возмущения. Лицо у Сережи было действительно немного странное, он был похож не то на лягушку, не то на жабу: выпученные глаза, толстые вывернутые губы и пышные неестественно вьющиеся волосы. Правда, он был стройный и вообще, фигура у него была хорошая. Внезапно Сережа вскочил из-за столика и громко, на весь ресторан, завопил:
— Да, я „голубой“! Как можно задавать такие бестактные вопросы? И вообще, какая разница?
Успокоившись он сел, и с грустью добавил:
— Но правда для меня это тяжело, потому что я очень люблю детей. Дети для меня — это настоящая трагедия… Потом Сережа заказал себе водки, а дамам — апельсиновый сок, и продолжил свои откровения:
— Мы люди богемы, ну нельзя же так. Можно отдаваться например женщине или мужчине, кого ты любишь, но отдаваться идее, нет так нельзя. Мы живем единым порывом, мы не такие, как все, мы свободные, мы пьем и треплемся об искусстве. И все-таки, лучше уж найти себе мальчика у метро, шестнадцати лет или там двенадцати — какая разница. Можно спать с кем угодно, ну трахаться там, любить человека, но нельзя любить идею. Это чушь какая-то, просто бред.
У Маруси и так было впечатление, что он бредит.
Сережа знал и Павлика, и Веню, и Колобка и еще какую-то Лариску, которая уже давно вышла замуж за швейцарца и жила в Швейцарии. Маруся вспомнила, что когда они с Павликом были в ресторане, там мимо проходила какая-то накрашенная девка, она мило улыбнулась Павлику, а тот сказал Марусе, что это Лариска. Наверное, это была она. Про Павлика Сережа сказал:
— Да, он лапочка, но характер у него стервозный.
А про Веню сказал, что его никто не убивал, а он преспокойно уехал в Америку. Маруся вспомнила, что в последний раз говорила с Веней по телефону год назад, он внезапно позвонил ей ночью и попросил срочно позвонить в гостиницу своему американскому другу, предупредить его, чтобы он ни в коем случае не сдавал свой чемодан в камеру хранения, потому что его могут украсть и чтобы он ни в коем случае не ехал на вокзал один. Веня очень боялся за его жизнь. Маруся хотела спать, поэтому никому звонить не стала, а отключила телефон и легла спать. Наутро раздался звонок и обиженный Веня стал ей выговаривать:
— Ну что, старый козел Алянский (это была фамилия Вени) так тебя заколебал, что ты отключила телефон и спокойно легла спать?