133856.fb2
На западе небо пожелтело. Может быть, дождь прекратится и я смогу увидеть Байрет не только сквозь эту тонкую и гладкую сетку дождя или сквозь туман своих горьких слёз.
Потому что с тех пор, как мы сюда приехали, из моих глаз непрестанно льются потоки слёз, подобно тому как с неба льются потоки дождя. Мне даже немного стыдно писать о том, чем вызван этот приступ отчаяния, ведь причина совсем пустяковая.
Мы сошли, как нам и следовало, с поезда Нюрнберг—Карлсбад в Шнабельвайде, но поезд отошёл слишком быстро и бестолково – такое редко бывает в Германии – и умчал в Австрию мой несессер с туалетными принадлежностями и чемодан, и вот, после пятнадцати часов, проведённых в поезде, вся пропитанная угольной пылью, пахнущая серой и йодоформом, я осталась без губки, без лишнего носового платка, без гребешка, без… без всего того, без чего я не могу обойтись, и так пала духом, что, пока Леон и Можи отправились наводить справки, я горько расплакалась прямо на перроне вокзала, я плакала крупными слезами, и они, падая, свёртывались в шарики пыли.
– Ах уж эта мне Анни, – философски-спокойно прошептала Клодина, – настоящая мокрая курица.
Вот почему у меня был такой жалкий и нелепый вид, когда мы прибыли в Священный город. Марта могла из снобизма сколько угодно восторгаться во всеуслышание почтовыми открытками, чашами Грааля из красного стекла, безвкусными картинами, деревянными статуэтками, расписными тарелками, пивными кружками – всё это с изображением божественного Вагнера, – я ни на что не обращала внимания, я едва улыбнулась даже тогда, когда Клодина, растрёпанная, в соломенной шляпе набекрень, потрясла перед самым моим носом длинной дымящейся сосиской, которую она купила где-то неподалёку, возле вокзала.
– Посмотрите, что я купила, – крикнула она, – их продаёт какой-то тип, похожий на почтальона. Да, Рено, настоящий почтальон! У него сосиски варятся в кожаной почтовой сумке, и он вылавливает их вилами, будто это змеи. И незачем вам надувать губки, Марта, это восхитительно. Я отправлю такие сосиски Мели и напишу ей, что здесь их называют Wagner-wurst.[25]
И она удалилась своей танцующей походкой, увлекая за собой своего ласкового мужа, повела его в выкрашенную в лиловый цвет conditorei,[26] чтобы съесть там свою сосиску вместе со взбитыми сливками.
Благодаря усилиям подгоняемого Мартой Леона и полиглотизму Можи, говорящего на стольких немецких диалектах, сколько имеется родовых колен в Израиле, и сумевшего совершенно непонятной для меня фразой расшевелить вежливо улыбающихся и апатичных чиновников, я получила обратно свои чемоданы, получила как раз тогда, когда Клодина, видя, в каком жалком положении я оказалась, прислала мне одну из своих рубашек из очень тонкого батиста, такую короткую, что я даже покраснела, и панталончики из японского шёлка, усеянные жёлтыми полумесяцами, с запиской: «Примите это от меня, Анни, может, они пригодятся вам хотя бы для того, чтоб утереть ваши слёзы. Видите, во мне есть что-то от святого Мартина! Да ещё кто знает, отдал бы святой Мартин свои панталоны?»
Я лениво жду, когда прекратится дождь и мы отправимся обедать. Клочки голубого неба то вдруг появляются в просветах между косматыми чёрными тучами, то исчезают. Моё окно выходит на Опернштрассе, где под деревянным тротуаром плещется зловонная вода. На лестнице пахнет капустой. Моя кровать до странности напоминает гроб. Днём её накрывают какой-то удивительной крышкой, обитой пёстрой тканью с разводами. Пододеяльник пристёгивается к одеялу на пуговицах, матрас состоит из трёх частей, как шезлонги во времена Людовика XIV… Нет, определённо нет, я не испытываю никакого священного трепета. Я завидую Марте, которая, стоило ей оказаться на вокзале, тотчас же прониклась полагающимся в подобном случае восторгом и испытывает, если выражаться пышным слогом её мужа, «благоговение всех народов мира, пришедших поклониться сверхчеловеку»… Я слышу, как за дощатой стеной эта неофитка расправляется с чемоданами и расплёскивает горячую воду, которую приносят здесь в маленьких кувшинах. Леон что-то негромко говорит. Молчание Марты не предвещает ничего хорошего. И я даже не слишком удивлена, когда до меня доносится пронзительный резкий голос Марты, отнюдь не в стиле Марии-Антуанетты:
– Чёрт! Что за отвратительная дыра!
Единственное, что радует меня, что позволяет спокойно стоять у моего окна возле безвкусного, красного дерева, столика на одной ножке, – это сознание, что я нахожусь далеко, вне досягаемости… Сколько времени прошло с тех пор, как уехал Ален? Месяц, год? Не знаю. Я пытаюсь вызвать в своём воображении его полузабытый образ, иногда я начинаю прислушиваться, мне чудится шум его шагов… Жду ли я его возвращения или опасаюсь его? Порой я резко оборачиваюсь с чувством, что он стоит здесь, за моей спиной, что он сейчас опустит свою сильную руку на моё плечо и оно тут же согнётся под её тяжестью… Это длится лишь короткое мгновение, но я вижу в этом предостережение, я не сомневаюсь: вернись он сейчас, он бы снова стал моим повелителем, и моя шея покорно склонилась бы под этим ярмом, которое я носила ещё недавно, подобно тому как я ношу обручальное кольцо, которое Ален надел мне в день нашей свадьбы, хотя оно мне слишком узко и впивается в палец.
Для людей, путешествующих ради собственного удовольствия, у нас троих слишком мрачные лица. Себя я прекрасно знаю: новизна места, тусклый свет мигающих газовых рожков, порывы холодного ветра, проникающие под плохо пригнанный тент, не могут настроить меня на весёлый лад, но ведь и у Марты и её мужа такой же подавленный и растерянный вид. Марта лишь смотрит на цыплёнка и грушевый компот и ест один хлеб. Леон что-то заносит в свою записную книжку. Что именно? Хотелось бы знать. Здесь нет ничего примечательного. Этот байретский ресторан, который славится угловой террасой, затянутой полосатой парусиной, как мне кажется, страшно похож на арьежский – правда, там не было грушевого компота. Только здесь, пожалуй, больше англичанок за столиками, а на столиках стоят маленькие бутылочки с сельтерской водой. Как много здесь англичанок! И мне ещё станут говорить об их чопорной сдержанности! Леон полагает, что они пришли сюда после «Парсифаля». Лица их раскраснелись, шляпы съехали набок, чудесные густые волосы небрежно стянуты в узел верёвочкой, они кричат и плачут, обмениваясь впечатлениями, размахивают руками и едят, едят без конца. А мне не хочется есть, не хочется плакать, я зябко прячу руки в широкие рукава платья и смотрю на этих англичанок с брезгливым любопытством пьяницы: «Неужели и я буду выглядеть так в воскресенье?» По правде говоря, мне бы этого очень хотелось.
Марта молчит и дерзко разглядывает посетителей ресторана. Она, должно быть, считает, что здесь слишком мало интересных шляп. Леон продолжает что-то писать. Сколько записей! На него смотрят. Я тоже смотрю на него. В нём сразу можно узнать француза. Со своими портным-англичанином, сапожником-шведом, шляпником-американцем этот красивый человек является типичным французом во всей его бесцветной изысканности. Мягкие, торопливые, словно заученные, жесты, правильные, пропорциональные, но невыразительные черты лица – неужели таким должен быть типичный француз, человек без крупных недостатков, но и без ярких достоинств?
Марта внезапно грубо отрывает меня от моих этнологических размышлений.
– Пожалуйста, не говорите все разом. Ну и тоска же тут. Нет ли здесь местечка повеселее?
– Есть, – отвечает Леон и заглядывает в путеводитель Бедекера. – Ресторан «Берлин». Там гораздо шикарнее, он больше во французском духе, но там меньше национального колорита.
– Тем хуже для национального колорита. Я приехала сюда ради Вагнера, а не ради Байрета. Так что завтра мы отправимся в «Берлин»…
– Нам придётся заплатить там десять марок за порцию форели под пряным соусом…
– Ну и что? Можи здесь, ему ничего не стоит заплатить за нас в ресторане раз… или два.
Я решаюсь вмешаться:
– Но пойми. Марта, мне неловко напрашиваться на приглашение Можи.
– Так вот, дорогая моя, в этот день ты можешь обедать в кафе «Дюваль»!..
Леон раздосадованно откладывает в сторону свой карандаш:
– Как вы резки. Марта! Во-первых, здесь нет кафе «Дюваль»…
Марта явно раздражена, она язвительно смеётся.
– Ах уж мне этот Леон! У него всегда найдётся подходящий ответ… Полно, Анни, не строй из себя мученицу. Просто этот цыплёнок с грушами вывел меня из себя… Вы идёте или нет? Сегодня я выдохлась и возвращаюсь в гостиницу.
С недовольным видом она подбирает свою длинную, волочащуюся по земле пышную юбку и окидывает террасу презрительным взглядом.
– Как бы там ни было, дети мои, когда у нас в Париже откроют маленький ресторан «Байрет», там будет куда шикарнее… И народу будет больше!
Как прошла первая ночь… об этом мне лучше не говорить. Я лежала, свернувшись клубочком, на жёстком матрасе, тело царапали шершавые простыни, с боязливой осторожностью я вдыхала – возможно, мне это только казалось – неотступный запах капусты, проникавший в комнату через щель под дверью, через окна, сквозь стены. В конце концов я вылила на простыни целый флакон «Белой гвоздики» и забылась тяжёлым сном, полным причудливых и сладострастных сновидений, это был целый скабрёзно-карикатурный роман, где героями выступали мы в нарядах времён Луи-Филиппа; Ален в чесучовом костюме, я же, в платье из органди, была так неприступна, как мне и не снилось. Впрочем, мои длинные панталоны делали любое согласие с моей стороны невозможным.
Билеты мы взяли чуть ли не перед самым спектаклем, и случилось так, что место моё оказалось довольно далеко от Марты и Леона. Я рада этому, хоть и не подаю виду. Я стою в зрительном зале, освещённом неярким светом круглых ламп, образующих разорванное ожерелье, и осторожно вдыхаю запах жжёной резины и подвальной плесени. Серое уродство самого зала нисколько не раздражает меня. Всё это – и низкая сцена, и зияющая чёрная яма, откуда должны политься звуки оркестра, – уже столько раз было описано, что кажется мне даже знакомым. Жду. Где-то во второй раз зазвучали фанфары (по-моему, это призыв Доннера). Иностранки утомлённо-привычным жестом вынимают шпильки из шляп. Я следую их примеру. Как и они, я посматриваю на Furstenloge,[27] где торжественно восседают какие-то чёрные фигуры и мелькают лысые головы… Всё это не представляет ни малейшего интереса. Надо подождать ещё немножко, пока в последний раз откроется обитая сукном дверь, пропустив голубоватую полоску света, пока в последний раз прокашляется старая англичанка, и тогда наконец из ямы вырвется первая нота и пророкочет, словно притаившийся зверь…
– Действительно, это великолепно, – не допускающим возражений тоном заявляет Марта. – Но как мало антрактов.
Я ещё вся дрожу, как в лихорадке, но ревниво стараюсь скрыть своё волнение, словно пытаюсь подавить чувственный порыв. А потому я просто отвечаю, что не заметила, как пролетело время. Но моя золовка, напрасно надевшая впервые своё оранжевое платье, платье цвета её волос, не слишком высоко ценит этот пролог-феерию.
– Антракты здесь, дорогая моя, – часть спектакля. Их смотрят, спроси у любого завсегдатая. Во время антрактов закусывают, встречают знакомых, обмениваются впечатлениями… Это уникальное в своём роде зрелище. Вы согласны со мной, Можи?
Неприятный субъект едва заметно пожимает своими толстыми плечами.
– «Уникальное в своём роде» – это как раз то, что я хотел сказать. И тем не менее они не боятся подавать вам здесь вместо светлого пива помои с привкусом мастики. Пить в Байрете подобную мерзость! Они, видимо, за дураков нас принимают.
Я напрасно ищу в этом развязном, опустившемся типе хоть какой-нибудь признак облагораживающего его фанатизма. А ведь именно Можи одним из первых открыл Вагнера французам. Он буквально заставил их обратить на него внимание, упрямо, из года в год печатая статьи, где откровенный скептицизм неожиданно соседствует с неподдельным лиризмом хронического алкоголика. Я знаю, что Леон презрительно отзывается о его напыщенном, вульгарном слоге, а Можи язвительно называет Леона не иначе как «светским человеком»… В остальном же они прекрасно ладят друг с другом, особенно эти два последних месяца.
Затерявшись в огромном театральном буфете, я чувствую себя так далеко… нет, я недостаточно точно выразилась – такой отрезанной от всего, что меня окружает! Во мне ещё живёт демон музыки, во мне ещё поют и жалобно плачут ундины, стараясь заглушить громкое звяканье тарелок и вилок. Обезумевшие официанты в насквозь просаленных чёрных фраках носятся взад и вперёд с подносами в руках, и розоватая пена из пивных кружек попадает на тарелки с мясом под соусом.
– Как будто недостаточно их Gemischte-compote.[28] – ворчит недовольно Марта. – Этот Логе – удивительная посредственность, согласны, Можи?
– И совсем не удивительная, – снисходительно-шутовским тоном откликается Можи. – Я слышал, как он исполнял эту партию семнадцать лет назад, и нахожу, что теперь он поёт бесспорно лучше.
Марта не слушает его. Она пристально всматривается вдаль и направляет туда свой лорнет.
– Но… но это в самом деле она!
– Кто – она?
– Шесне! И с ней незнакомые люди. Там, в глубине зала, их столик стоит у самой стены.
С тяжёлым чувством, словно какая-то невидимая рука потянула меня назад, в мою прежнюю жизнь, я внимательно и боязливо изучаю расположенные в шахматном порядке столики: этот узел белокуро-розовых волос, несомненно, принадлежит Валентине Шесне.
– Ах! Какая досада! – вздыхаю я обескураженно. Марта опускает лорнет и внимательно разглядывает меня.
– А тебе-то что до этого? Ведь не боишься же ты, что она и тут уведёт у тебя Алена?
Я делаю робкую попытку встать на дыбы.
– Что значит «и тут»? И потом, ты говоришь таким тоном, точно это ей уже удавалось прежде, а я и не ведала…
– Говорить надо не «не ведала», а «не выгнала», – с трудом ворочая языком, благожелательно объясняет Можи.