13392.fb2
- А ты не знаешь?
- Тот-то и дело, что не знаю!
- И вспомнить не можешь?
- Не могу. Ничего не помню!
Следователь невесело улыбнулся:
- И я не знаю.
- Да как же так, - удивился Леха, - да как же так?
В голосе его послышалось отчаяние.
- Да ты уж лучше докажи, Михалыч, пусть будет, что будет, а то ведь и свихнуться недолго. Ну скажи, я поджег? Да? Толик научил меня и я поджег?
- Не знаю.
- Не знаешь... А как думаешь?
- А этого я не имею права тебе говорить.
- Не имеешь?
- Не имею.
- Как это - не имеешь? Такая пустая формальность, да?
Следователь Владимир Михайлович вдруг расслабился, вытянул под столом длинные ноги в огромных унтах, потянулся, как кот, прикрыв от удовольствия глаза. Потом он открыл глаза, встряхнулся и заговорил неофициальным тоном.
- Друг мой Леха, - начал он задумчиво, - вообще-то говоря, я не обязан, более того, я не должен поддерживать этот или подобный этому разговор. Но постольку, поскольку у меня совершенно случайно образовалось немного свободного времени, и постольку, поскольку ты действительно мучаешься и пребываешь в неудовлетворенности, я, так и быть, поделюсь с тобой, друг мой Леха, некоторыми своими соображениями о смысле формальностей.
Видишь ли, друг мой Леха, формальность на голом месте не возникает. Формальность - это не что иное, как узаконенная фактическая необходимость. Причем смысл этой необходимости не всегда и не сразу понятен, и поэтому иногда кажется, что формальность действительно пустая. Бывает, конечно, и так, что фактическая причина отмирает, а какое-то правило остается. Тогда да. Тогда - это пустая формальность, и чем скорее ее отменят, тем лучше. Но в следственных делах, друг мой Леха, смею тебя уверить, все правила имеют смысл, являются необходимыми. Ну как я, например, могу поделиться с тобой своими предположениями, когда я - следователь. Предположения мои могут быть недоказуемы, могут быть ошибочны, а в твоем сознании они укоренятся как истина. Потому что я - следователь. Ну, скажу я тебе, допустим: так и так, я лично считаю, что тебя подговорили, когда ты был в невменяемом состоянии, и ты, не ведая, что творишь, поджег этот проклятый склад, и дело только в том, чтобы доказать, что так оно и было, и привлечь к суду твоего друга Толика ("Он мне не друг", - вставил Леха) и тебя, грешного. Конечно, юридической силы это мое частное мнение никакой иметь не будет. Но вред от этого моего неосмотрительного высказывания будет большой. Во-первых, что касается тебя, друг мой Леха, то ты уже станешь считать себя преступником, и, не дожидаясь никакого следствия, осудишь себя своим собственным судом, и будешь носить в душе этот свой приговор, а ведь очень может быть, что напрасно.
Во-вторых, что касается нашего общего друга Толика, то он, с одной стороны, может привлечь меня к суду за клевету, с другой стороны, может приготовиться принять соответствующие меры и помешать следствию.
В-третьих, возможные свидетели по этому делу тоже будут знать мое на этот счет мнение, и оно будет незаметно давить на них, и показания их будут тенденциозны, что также, безусловно, помешает благородному делу выяснения истины.
И наконец, в-четвертых, в случае полной ошибочности этого моего неосмотрительного заявления некий другой истинный виновник всячески станет способствовать подтверждению этой выгодной для него версии, чем опять помешает следствию, и оно может пойти по ложному пути...
Очень может быть, что следователь Владимир Михайлович, беседуя таким образом с Лехой, был движим наилучшими побуждениями. И речь его, не лишенная занятности и некоторого ведомственного юмора, действительно могла бы кого-нибудь успокоить и настроить, если не на веселый, то, по крайней мере, на спокойный лад... Кого-нибудь, но не Леху. Для того чтобы успокоить Леху, от следователя требовалось немного. От него требовалось некое определенное утверждение, что Леха, мол, ни при чем, пусть не беспокоится. Или пусть другое, противоположное, но все-таки тоже определенное утверждение, что Леха, по всей вероятности, поджег склад, и ожидает его такое-то и такое-то примерно наказание. И могут быть такие-то и такие-то смягчающие обстоятельства. И так далее. Но первое утверждение, конечно, было бы желательней. И был момент, когда у следователя Владимира Михайловича даже мелькнула мысль облегчить таким образом Лехину душу, сказать, что, мол, не виноват ты, друг мой Леха, успокойся. Тем более что следствие, скорее всего, придется за недостаточностью улик прекратить. Однако, мысль эта промелькнула и не утвердилась, да и не могла утвердиться, потому что Владимир Михайлович был прежде всего следователем, а не утешителем и служил прежде всего истине, а не благотворительности.
Таким образом, после беседы со следователем подавленность Лехиного духа ни в коей мере не развеялась, а, напротив, усугубилась, потому что прежде существовала надежда, что с помощью следователя все в конце концов разрешится. Теперь надежда эта разрушилась, и Лехе стало так скверно, что он не находил себе места. Он испытывал какой-то повсеместный зуд и томление в теле, все это сопровождалось бессонницей и невыносимым ощущением подсасывания под ложечкой, как будто от голода, но аппетита не было, ел Леха мало и неохотно.
И он запил.
Он еще день продержался после этой не полезной для себя беседы и запил.
Леха, понимал, что запьет, потому что не выпить ему было уже невмоготу, и все внушал себе, что на этот раз запьет несильно, сдерживаясь, и ни в коем случае не опустится до одеколона. Поэтому он поехал на попутке в Нижний, купил две бутылки спирта и вечером на попутке же вернулся.
Где Леха прятал спирт, этого никто не знал, и Сеня, к сожалению, тоже не знал. Если бы Сеня знал, он бы, безусловно, спирт вылил и, может быть, остановил бы Лехин запой. Но Сеня не знал, и Леха стал входить в режим, принимая через примерно равные промежутки времени по небольшой дозе и впадая постепенно в прострацию.
И тогда Сеня не на шутку забеспокоился за Леху. Он просто стал опасаться, что Леха одно из двух - или умрет, или лишится разума. С этими своими опасениями Сеня пошел к Зудину и сообщил ему, что Леха опять запил и что он за Леху беспокоится, потому что Леха одно из двух - или умрет, или лишится разума.
Тут нужно прямо сказать, что Зудин Сене не посочувствовал. То есть он не разделил это Сенино почти отеческое беспокойство, а, напротив, очень разозлился и довольно резко заявил, что с него хватит и больше он с этим алкашом чикаться не намерен. С этими словами Зудин решительно взял телефонную трубку и набрал номер начальника милиции. После короткого энергичного разговора он заявил Сене:
- Значит, так. Сегодня собираем местком. Мое ходатайство, постановление месткома, и - на принудительное лечение. Путевки есть.
- Да вы что, Герман Васильевич! - испугался Сеня. - Зачем же так-то?
- Че так-то? - зло спросил Зудин. - Жалеешь, че ли?
- Жалею, - признался Сеня, - жалею. Человек же!
- Ну жалей, - согласился Зудин. - Жалей, жалей! Жалельщик. Дожалеешься, пока он в самом деле не околеет. Ты зачем ко мне пришел? Чтобы я меры принял, так или не так? Вот я и принимаю.
- Нет, - печально возразил Сеня, - я к вам пришел просто посоветоваться.
- Посоветоваться? - Зудин недобро усмехнулся. - Так вот тебе мой совет: собирай местком и поддержи на месткоме мое ходатайство. На год. Может быть, еще человеком стянет.
- А так, без этой крайней меры, - спросил Сеня упавшим голосом, - а так, без этой крайней меры, думаете, не станет?
- Я не думаю, - ответил Зудин, ловя убегающий Сенин взгляд, - я не думаю, я знаю.
- Что знаете? - совсем уже убито спросил Сеня, и стало ясно, что принимает он зудинские слова как приговор, как жестокую, но непреложную истину, и можно этой истине ужаснуться, но усомниться в ней нельзя. Поэтому и спросил он совсем убитым голосом, не ожидая услышать в ответ ничего хорошего:
- Что знаете?
И Зудин ответил, почти не разжимая зубов:
- Сдохнет под забором.
Лехина судьба была решена.
УЧАСТОК ВЕСЕЛАЯ. ЗИМА
Фиса сидела за крепким, недавно отремонтированным столом, уткнувшись в бумаги, и не смотрела на Забелевича. Забелевич же смотрел на Фису во все глаза. Но видел только ее склоненную голову - лица она не поднимала. Забелевич переминался с ноги на ногу, не зная, с чего начать разговор. В вагончике никого не было. Механизаторы занимались своим непосредственным делом - вынимали из карьера грунт и отсыпали автомобильную дорогу. Старший прораб - в недавнем прошлом "зеленый мастер" - Славик Лосев занимался своим непосредственным делом - геометрией отсыпаемого полотна. И наконец, Фиса, как строймастер, занималась порученным ей делом - приводила в порядок документацию участка. И только Забелевич никаким делом не занимался. Все, что нужно было сварить, он сварил, все, что нужно было отремонтировать, отремонтировал, выполняя по ходу дела и слесарную, и плотницкую работу. Теперь он был свободен, ждал оказии отправиться в поселок, и сейчас был, на его взгляд, самый момент поговорить с Фисой. Дело было в том, что Фиса умудрялась до такой степени не замечать Забелевича, что иногда Забелевичу начинало казаться, что он вообще лишний на участке человек, лишний и никому не знакомый, по крайней мере Фисе.
- Ну ладно, - сказал Забелевич, кашлянув, - ты меня, допустим, знать не знаешь. Но технику безопасности положено у меня принять? Положено? Вот и принимай. Задавай вопросы.
Это была, конечно, удачная мысль - насчет техники безопасности. Дело в том, что Фиса замучила этими зачетами по ТБ весь участок. Она просто не пожелала считаться в этом смысле с традицией, а традиция заключалась в том, что прежде "зеленый мастер" Славик да и старший прораб Истомин стеснялись задавать бывалым механизаторам элементарные вопросы по инструкциям и заполняли журнал формально, а то и вовсе забывали его заполнять. Фиса же никаких условностей сразу не приняла и, спокойно перенося насмешки, обиды, раздражение и даже гнев, подвергала всех - независимо от заслуг и возраста зачету, причем случалось, что некоторые бывалые механизаторы не могли ответить на некоторые элементарные вопросы, и Фиса их, согласно инструкции, просвещала. И только электросварщик Юра Забелевич остался неохваченным зачетом по ТБ, хотя в электросварке вопросы безопасности имеют, конечно, очень важное значение. Он так и сказал:
- Неужели ты не понимаешь, что в электросварке вопросы техники безопасности...
Фиса оторвалась наконец от бумаг и подняла на Забелевича глаза, и такая была в них тоска, что Забелевич съехал с ёрнического тона и спросил серьезно и осторожно: