13438.fb2
Разумеется, дело происходило не среди ночи, а ровно в десять утра. Но я уже примирился с поговоркой «мир – широк, люди – разные» и днем снова позвонил в негостеприимную дверь. На сей раз мне открыла молодая миловидная особа. Очертания ее стройного тела отчетливо проступали под розовым шелком пеньюара. У пеньюара был такой глубокий вырез, что взгляд просто проваливался в него, хотя я приказывал себе не смотреть в эту пропасть.
Хозяйка пригласила меня в гостиную, где сидел мужчина в фиолетовом халате. Он читал утреннюю газету и пил кофе, а точнее, дремал за столом. Его болезненно-желтое заспанное лицо было неподвижно, если не считать подергивания правого глаза, раздражаемого дымом сигары. Хозяин курил сигару, и это придавало ему в моих глазах загадочность. Пока он расписывался в получении карточек, я успел рассмотреть его руки – нервные, с длинными пальцами пианиста, они странно контрастировали с его апатичным и невыразительным лицом.
Поскольку хозяева пили кофе, мне было предложено присоединиться к ним. Я учтиво отказался. Они не настаивали. Мужчина вновь принялся за чтение газеты, точнее, колонки происшествий, а женщина занялась уборкой. Что было нелишним, ибо в гостиной царил такой беспорядок, будто накануне здесь праздновали день рождения. За телом в розовом пеньюаре тянулся благоухающий шлейф аромата дорогих духов, а сигара хозяина источала аромат дорогого табака. Обдаваемый этими запахами, я незаметно изучал обстановку и телесные атрибуты хозяйки и думал: «Есть же такие счастливцы, которые…» и прочее… и прочее…
Молодая женщина, собирая на серебряный поднос рюмки и бутылки, напевала французскую песенку, появившуюся у нас в довольно идиотском переводе:
– Дорогая, может, ты сменишь пластинку? – заметил муж, не отрывая глаз от газеты. – Этот глупый шлягер преследует меня уже и во сне…
– Извини, он и меня преследует, – женщина виновато улыбнулась и продолжила свое дело молча.
Интересно, чем занимается этот тип? Этим вопросом я задался уже на улице, вдали от глубокого декольте, рассеивавшего мое внимание. Когда в квартире я задавал тот же вопрос мужчине, он вместо ответа уставился на меня тяжелым, неподвижным взглядом.
– Я спрашиваю, потому что должен заполнить соответствующую графу, – пояснил я, словно извиняясь.
– Напишите: «профессия – свободный художник», – сухо ответил он.
Теперь, сопоставив все наличные данные, я быстро пришел к выводу: «свободный художник», безусловно, работал по ночам и, вероятнее всего, был музыкантом. Спит до самого обеда… Тонкие длинные пальцы пианиста… Глупый шлягер действует на нервы… Этот тип, наверное, играл в одном из шести кабаре, призванных придать тогдашней Софии европейский вид.
Через несколько дней местные сплетни убедили меня, что я угадал, но только наполовину. Человек с сигарой действительно работал по ночам, но был не музыкантом, а карточным шулером. Это не мешало статной красавице поклоняться ему как богу. Если бы пришлось выбирать, она, безусловно, выбрала бы шулера, а не молодого многообещающего поэта, потому что в те времена поэтам отводилась на социальной лестнице ступенька ниже той, что занимали карточные игроки.
Учитывая, что «свободный художник» играл в покер, следовало признать, что у этого типа были два поистине бесценных качества – непроницаемое лицо и ловкие пальцы. Сумев подметить эти качества, я не смог правильно истолковать их. И мне вдруг показалось, будто я слышу голос Старика:
– Нужно уметь не только видеть, но и понимать. На это я мысленно ответил:
«Писатель – не Шерлок Холмс. Так же, как и Шерлок Холмс – не писатель».
Это не утешило меня. И поделом – когда хочешь отгадать профессию хозяина, нечего шарить взглядом в декольте хозяйки. Если бы нужно было построить гипотезу относительно содержимого розового пеньюара, мои выводы, вероятно, были бы намного точнее.
Разнося по квартирам продуктовые карточки, я встречал там и моих старых знакомых. Так на одном чердаке я нашел еврея-старьевщика с площади Св. Николы. Его магазинчик напоминал холодный коридор, забитый старыми книгами и журналами. Каждый день я бывал в этой дыре, но не знал, что «торговец» живет в пяти шагах от нее, на чердаке соседнего дома.
Время было обеденное, и Аврам сидел за покрытым газетой столом, стоящим под окном чердака. И для него, и для меня встреча была неожиданностью, о чем свидетельствовали наши возгласы. Потом каждый занялся своим делом: я стал доставать списки и карточки, еврей – обедать.
– Это хорошо, что раздают карточки, – заметил он, расписываясь в ведомости. – Плохо, если начнут раздавать желтые звезды.
– До звезд дело не дойдет, – успокоил я его.
– Дойдет, дойдет.
– Ты, Аврам, страшный пессимист.
– Еврей всегда пессимист. На это у него есть причины.
Он пригласил разделить с ним обед. Чтобы не обидеть его, я согласился.
– Один живешь?
Он жил один. Жена умерла, а дочь с мужем уехала куда-то в провинцию. Я слушал его и думал, что он ест, как мой отец. Жует медленно и долго, так долго, что мне становится не по себе. Адамово яблоко движется вверх-вниз на его худой птичьей шее. Ест, как мой отец, с той лишь разницей, что на столе у него – какая-то еврейская колбаса.
Чердак был такой же жалкий, как и магазинчик. На стене висела старая одежда, на полу стоял сундук, в котором, очевидно, держали белье, в углу – железная кровать, покрытая коричневым одеялом, две табуретки, уже упомянутый стол – вот и все. Охватившее меня тягостное чувство объяснялось не этой внешней бедностью. Несколько дней назад, впервые побывав у молодого Марка Бехара, я увидел, что он живет в такой же нищете. Помню, как он радовался, купив простой деревянный стол, обычный кухонный стол, ибо до этого вынужден был рисовать на сундуке. Там, у Марка, были рисунки, было искусство, была цель и надежда, все остальное не имело значения. А здесь – серое существование без смысла и тепла, механическое, безрадостное движение вперед-назад, вперед-назад между чердаком-жилищем и магазином-коридором. И этот чердак, и тот коридор вели в никуда, а небосвод над головой был безнадежно черен и пуст, и взойти на нем могла только страшная желтая звезда.
Когда через несколько лет я увидел на его потертом пиджаке позорный знак – позорный не для тех, кто его носил, а для тех, кто заставил евреев носить его, – Аврам даже не напомнил мне о своем предсказании. Он только покачал головой, будто хотел сказать: «Пессимист? А как же иначе? На это есть причины».
Я вспоминаю еще одну мансарду, нанимателя, а точнее нанимательницу, которой я никогда не видел.
Мне всегда открывала дверь худенькая девочка, лет девяти. У нее были большие черные глаза и бледное лицо.
– Кто-нибудь из взрослых дома? – спросил я, когда пришел в первый раз.
– Мамы и папы нет.
– Они на работе?
– Их нет, – повторила девочка, разводя руками, словно приглашая меня самому убедиться в их отсутствии.
Позднее я узнал, что никогда не застану их дома. Мать девочки умерла вскоре после родов, а отец уехал искать счастья в Канаду, да так и не вернулся. Может, его пугала перспектива остаться одному с грудным ребенком на руках, а может, поехал зарабатывать деньги именно для этого ребенка. Как бы то ни было, но больше его никто не видел.
– Ты одна дома? – спросил я.
– Одна. Бабушка на работе.
– Тогда я оставлю тебе продуктовые карточки, а ты распишешься там, где я тебе покажу.
Девочка, явно не понимая, о чем идет речь, поколебавшись, впустила меня в дом. Мансарда была чуть шире чердака Аврама, но из-за объемистой мебели выглядела тесной. Трехстворчатый шкаф, огромная двуспальная кровать и две ночные тумбочки из тех, что фигурируют, как правило, в каждом спальном гарнитуре, но, не исполняя обычно других функций, служат всего лишь складом для пустых бутылочек из-под лекарств, лоскутов, ниток и прочего хлама, который можно выбросить и который не выбрасывается только потому, что когда-нибудь может понадобиться.
Гарнитур, вероятно, был куплен лет десять назад на деньги, которые долго копили, и предназначался для того, чтобы стать солидной основой для хозяйства новой семьи. Но нет семьи, осталась только потрескавшаяся и потерявшая блеск дешевая мебель да никому не нужный бледный ребенок.
Между кроватью и шкафом стоял столик, покрытый не совсем чистой плюшевой скатертью. Он занял все оставшееся пространство, но, нужно признать, это было единственное место, куда его можно было поставить. Я разложил на столике бумаги, присел на край кровати и занялся работой.
– С такими карточками тоже нужно платить за хлеб? – спросила девочка после того, как я покончил со справками и церемонией вручения.
– Конечно, нужно.
– Зачем тогда эти карточки?
Я постарался объяснить ей основные принципы карточной системы, но не знаю, насколько мне это удалось. Девочка слушала меня, сидя на кровати и глядя в чердачное окно, где на фоне серого городского неба выделялся силуэт закопченной трубы. В больших черных глазах застыло какое-то особенное выражение. Сначала мне показалось, что они косят. Девочка смотрела на меня озабоченно, как смотрят взрослые.
Мне больше нечего было делать здесь, пора было уходить, но, не знаю почему, я чувствовал себя неловко и не мог уйти так сразу, оставив ребенка одного в этой мрачной мансарде.
– Ты вышиваешь? – спросил я, увидев на кровати цветные нитки.
– Штопаю носки.
Она показала штопаные-перештопанные коричневые носочки.
– Их, наверное, уже можно выбросить.