13438.fb2
– Да, да, ушла.
Многозначительно покачав головой, он посмотрел на меня так, словно я был не просто чиновник, раздающий карточки, а Общество с большой буквы:
– Как меня ославил этот обойщик!
Он протянул мне руку именно в тот момент, когда я бормотал:
– Да разве он вас опозорил, по-моему, это она…
Я не окончил фразу, потому что увидел, как его рука сжимается в кулак, и испугался, что сейчас он ударит меня. Белая жирная рука наконец опустилась. Хозяин добродушно похлопал меня по плечу:
– Ну-ну, не надо! И ты, как все, суешь нос не в свои дела… Она хорошая женщина… и хорошая хозяйка… но ты еще молодой и многого не понимаешь…
Я действительно ничего не понимал. То, что парикмахер сошелся с женой после скандала, никого не удивило. У них это был не первый и не последний скандал. Хотя бы из-за детей и чтобы не остаться на улице, супруга должна была пойти на мировую. Но вот то, что этот толстый флегматичный человек тосковал по женщине, которая сделала его посмешищем, что он готов был простить ей измену, что не мог жить без нее, причем в том возрасте, когда женщина перестает быть предметом первой необходимости, этого я понять не мог.
Прелюбодейка ушла к маме… Таким образом она отдыхала от домашних обязанностей и мстила супругу за то, что он осмелился устроить ей ловушку. Она мстила ему и тем, что появлялась в компании молодых людей, готовых провести с ней ночь, предаваясь удовольствиям, которые сулила се зрелая и обильная плоть. Но кульминацией мести было заявление о разводе и молва о том, что она собирается замуж. Тут супруг окончательно сдался. Отказавшись от стыдливых попыток вести переговоры через посредников, он лично явился к изменнице просить прощения и в конце концов, как и следовало ожидать, был помилован. Она снова появилась в нашем квартале, ослепляя всех туалетами и движениями задних частей, и никто не смел смеяться над ней, потому что она вернулась не как раскаявшаяся грешница, а как победительница. Смеялись над рогоносцем.
Этого я не мог понять. И мне никогда не пришло бы в голову так закончить свой рассказ. И никогда мне не пришло бы в голову многое другое, чего я не понимал. В сущности, урок, полученный мною в те времена, когда я занимался раздачей карточек, сводился к следующему: я убедился, что не знаю людей.
В этом я все больше убеждался по разным поводам и при разных обстоятельствах. Так было и в случае с моим другом скульптором. С ним и еще с одним художником мы подрабатывали, малярничая на частных квартирах. Он был невысокий, но крепкого сложения, такой, каким должен быть настоящий скульптор. Вся его фигура, выражение лица говорили о силе и дерзости. Больше всех на свете он не любил полицейских. Эта нелюбовь родилась после того, как во время одной демонстрации его арестовали и избили в участке так, что он едва выжил.
Бывало, мы красили оконные рамы и скульптор, завидев полицейского, начинал громко распевать «Марсельезу».
– Зачем ты нарываешься на неприятности? – спрашивал художник.
– Позволь и болгарской полиции знать французский, – вмешивался я.
Полицейский, озадаченный агрессивной интонацией песни, иногда останавливался, поднимал голову, смотрел на нас, но ничего не предпринимал, потому что интонация – нечто недостаточно определенное, чтобы мотивировать ею арест.
И вот однажды, через год или два, я увидел скульптора на улице. На нем была темно-синяя полицейская форма с золотыми капитанскими погонами и аксельбантами, лакированные сапоги. Сначала я подумал, что обознался: скульптор-полицейский был от меня на значительном расстоянии. Но он тоже заметил меня и неловко улыбнулся. Я беспомощно оглянулся, охваченный глупым желанием спрятаться, но поскольку прятаться было некуда, попятился и, наверное, повернул бы назад, если бы не мое врожденное упрямство: «Почему я должен возвращаться? Пускай возвращается он». Так я и прошел мимо него, глядя куда-то поверх его головы.
А ведь он был крепкий и сильный человек, такой крепкий и сильный, что я мог бы поспорить – сломить его невозможно, даже переехав трактором. Но вот же, сломили. И не трактором, а мелкими посулами и… лакированными сапогами.
Этого я не понимал. Как не понимал и ту маленькую, стеснительную девушку, которую иногда встречал на наших кружках и молодежных сходках. Вообще-то, я не обращал на нее внимания, потому что она была не из броских, а из тех, что обречены жить и умереть в тени. Прожила она совсем мало: ушла в партизанский отряд и погибла в бою. А мне-то казалось, что она несмелая и тихая, из тех, кто и муравью уступает дорогу.
Я думаю, что настоящий писательский труд начинается с того простого открытия, что ты не знаешь людей, да и потом его сопровождает мысль: ты все еще не знаешь их, не понял до конца. Кто думает, что знает все, не испытывает потребности искать, а литература – это поиск, разумеется, успешный поиск, но окажется ли он успешным, этого никто не может обещать заранее.
Бессонными ночами и в часы одиночества все эти истории, свидетелем которых мне довелось быть в нашем квартале, в нашем городе, всплывали в памяти помимо моей воли. Я думал о них просто так, как думаешь над ребусом, чтобы убить время. По крайней мере тогда мне и в голову не приходило использовать их как темы. Мне казалось, что нетрудно придумать что-нибудь поинтереснее, чем эти городские драмы. В душе я все еще надеялся, что напишу интересную книгу. Она будет начинаться именно так:
«Дорога в Санта-Крус узкая и размытая дождями, но самым неприятным было не это…»
Я надеялся, что напишу роман, для которого пока что был готов только вступительный пассаж. Надеялся, хотя был ярым сторонником социального искусства. В кафе «Средец» мы только и говорили об этом социальном искусстве, спорили о принципах социалистического реализма. Но я был убежден, что социалистический реализм – это не обязательно описание только житейской прозы, что если искусство преподносит тебе то же самое, что преподносит и жизнь, то от такого искусства нет никакой пользы.
Мой друг Макето, который тогда учился в Академии художеств, приехал как-то в свое село. Родители как раз только что побелили комнаты.
– На этой стене я нарисую тебе большую картину, – сказал Макето сестре, хотел обрадовать ее.
– Какую картину?
– Я нарисую тебе голубое небо, под ним зеленые холмы, а на переднем плане широкое поле колосящейся пшеницы.
– Поле? – нахмурилась сестра. – Да я целый день гну спину в поле, а ты хочешь, чтобы я, вернувшись домой, снова на него смотрела?
Вот и я, как сестра Макето, мечтал о чем-то таком, что отличалось бы от каждодневного, потому что в жизни нашей тогда было много неприглядного, много грязи. Грязь была на улице и в быту. Осенние рассветы с туманами, толпы спешащих на работу мрачных людей, мальчишки, продающие газеты и выкрикивающие тревожные новости; закопченные фасады домов, окна, завешенные черной бумагой, с наклеенными на стекла белыми полосами на случай бомбардировки; толкучка, гам и моросящий холодный дождь на базаре, где можно было купить только желтые тыквы да всю в грязи свеклу; провонявшие горелым жиром трактиры, и бедняки, заливающие горе дешевым вином; растрепанные старые проститутки на улице Сердика, высматривающие свои жертвы из темных подъездов, где пахнет грязным бельем; длинные вереницы легковых автомобилей серого цвета, набитых немецкими солдатами, отправляющимися в неизвестном направлении; уличные перекрестки, куда мы стекались на демонстрации и обнаруживали, что полиция уже окружила их; тесные мансарды, где мы курили и спорили до хрипоты, – все это я знал слишком хорошо, чтобы увидеть в этом увлекательный сюжет, а не обычные будничные картины.
И вот однажды капризная судьба, которая обычно довольно грубо обходится с дебютантами, неожиданно смилостивилась надо мной и подарила мне экзотическую тему, совсем готовую. Действительно готовую – только садись и пиши!
Я ездил в Пловдив – мне нужны были книги из городской библиотеки, т. к. я сам писал большую книгу о современном искусстве. Ни больше, ни меньше как «Историю искусства XX века». Я молодой, но многообещающий автор, только что окончивший гимназию, работал в кабинете Вичо Иванова. Однажды утром, войдя туда, я застал его беседующим с каким-то не первой молодости человеком, худым и настолько загорелым, что он походил на индейца.
– Это брат Теодора Траянова, – представил мне Вичо незнакомца. – Только что вернулся из Южной Америки.
«Южная Америка… – подумал я с ностальгией. – Дорога в Санта-Крус узкая и размытая дождями…»
Брат Траянова оказался трудным собеседником. Не потому, что был молчалив, а потому, что потерял голос. Слова он выговаривал со страшным хрипом. Но за какие-то полчаса я приноровился расшифровывать этот хрип и засыпал его таким количеством вопросов, что Вичо оставил нас и ушел по своим делам.
Траянов, по его рассказам, которые я никогда не пытался да и не мог проверить, много лет провел в Южной Америке, по неисследованным рукавам Амазонки заплывал далеко в джунгли, по воле случая попал к индейцам полудикого племени и завоевал уважение туземцев умением лечить лихорадку с помощью обычной хины. Траянов стал правой рукой вождя племени, а после его смерти сам был избран вождем. Племя имело примитивную организацию, но располагало огромным количеством золота, добываемого в джунглях. Он регулярно посылал экспедиции на лодках к ближайшему городку, покупал одежду и медикаменты, оружие и сельскохозяйственный инвентарь, даже создал армию, защищавшую племя от белых авантюристов. Но со временем одиночество все больше донимало его, и настал день, когда он вернулся в цивилизованный мир. Индейцы проводили его с царскими почестями. Купив имение на каком-то острове, он женился. И тогда его стала терзать ностальгия, но на этот раз – по дикой жизни в джунглях. Поэтому раз в год он навещал племя, используя для этой цели катер. Однажды во время такого путешествия он почувствовал жажду. Стояла адская жара. Емкость для воды оказалась пустой, а грязная вода Амазонки была непригодна для питья. Тогда он достал из холодильника лед, растолок его и проглотил еще не растаявшим. С тех пор потерял голос.
То, что я рассказываю, – это не история Траянова, а стержень, на который были нанизаны разные его истории. Их было много, дюжина или больше, – история о золоте, о приключениях в джунглях, о перестрелках, о смертельной опасности и еще бог знает о чем. Единственным вещественным доказательством всей этой долгой и необычной одиссеи служил индейский пояс, который Траянов носил под европейским пиджаком. Пояс был золотым, сплетенным из длинных нитей, а застежка сделана в виде двух змеиных голов. Эффектный и тяжелый пояс и все же легковесный как доказательство.
Но смуглый худощавый мужчина приехал в Болгарию лечиться, а не подтверждать факты своей биографии. Кто-то внушил ему, что родной климат вылечит его. Он надеялся, что исцелится и вернется в Южную Америку, где его ждали жена и дочь. Но не исцелился. Умер от рака горла.
Лично мне не нужны были никакие доказательства. Я был настолько очарован историями Траянова, что, вернувшись в Софию, поспешил рассказать их моему другу Павлу Вежинову. Мы сразу же решили написать роман сообща. Истории – мои, беллетристический опыт – его.
Вклад Павла не ограничился опытом, он обеспечил и публикацию. Публикацию не в виде отдельной книжки – о таком тогда мы не смели и мечтать, – а в одном охочем до сенсаций софийском еженедельнике, название которого я уже не помню. Сперва мы обсудили повествование в общих чертах, потом выдумывали пассаж за пассажем и отстукивали их на машинке. История печаталась в приложении и сначала была довольно забавной, по крайней мере так казалось нам, авторам, но постепенно стала надоедать. Так и не помню, завершили мы ее или оборвали, не доведя до конца. Тем более, что конец истории – понятие довольно неопределенное, по крайней мере до тех пор, пока ты не убил героя.
Как бы то ни было, экзотическая находка, обещавшая мне счастье, превратилась в разочарование. Издали яркая и роскошная, вблизи она съеживалась и бледнела. Схемы элементарных ситуаций и элементарных переживаний чередовались и повторялись до бесконечности или, по крайней мере, до тех пор, пока забывалось, когда и зачем мы начали писать эту историю. Экзотическая тема только издали представлялась загадочной, а вблизи оказалась обычной и банальной до тошноты, обычной и банальной еще с детства, со времен Майна Рида.
А необычное, как ни странно, было рядом, в каменных мешках городских кварталов, в шуме улиц и базаров, трактиров и фабричных районов. И вот однажды, когда я обходил с портфелем под мышкой свои дома, раздавая уже опротивевшие карточки, меня осенила большая идея, яркая и неожиданная, как каждая большая идея: описать все это необычное, описать всех, охватить город, весь этот хаос амбиций и страстей, влечений и конфликтов, успехов и провалов. По сути дела, другая идея в то время и не могла бы меня осенить. Меня устраивали только грандиозные планы: или всё, или ничего. Как с историей современного искусства.
– Бальзак обо всем этом уже писал, – заметил один мой приятель, когда я поделился с ним своими планами.
– Бальзак писал о другом времени и о другой стране, недовольно ответил я, вспомнив слова отца. – И сделал это с расточительством гения. Мы же не гении. Я хочу написать одну книгу, понимаешь – только одну, но собрать в ней всё.
– Все, что нас окружает, или все, что у тебя в голове? – полюбопытствовал приятель.
Есть люди, которые просто не могут жить, если не посмеются над человеком.
Вспоминая то время, я не удивляюсь своему глобальному проекту описать все. Удивляюсь только, почему я не решил превзойти Бальзака. А почему бы и нет? В те годы любая цель казалась достижимой. В те годы, о которых я вспоминаю сейчас с иронией и немного с завистью. Потому что, в противовес тому, что мы представляем себе в начале пути, чем дальше мы по нему идем, тем труднее он кажется, тем больше препятствий, реальных и мнимых, встает перед нами; бывают даже такие моменты, когда вообще не видишь перед собой дороги, когда вообще не можешь понять, идешь ли ты вперед или топчешься на одном месте, когда садишься за письменный стол с таким же глупым и отвратительным страхом, с каким садишься в кресло зубного врача.
Но тогда я был еще в начале пути, в самом начале и потому смело взялся описать все. И принялся за свое «Путешествие в повседневность».
Сейчас, листая эту раннюю книгу, я не могу объяснить себе, почему при столь бедном тогдашнем запасе впечатлений я оставил неиспользованными столько человеческих историй, о которых сегодня едва ли могу вспомнить. Наверное, они казались мне неинтересными. Или не вписывались в предварительно составленный план. Или, может быть, я чувствовал себя неловко перед живыми героями, которые могли узнать себя в повествовании.
– Вам, писателям, опасно что-либо говорить… Сразу же бьете в барабаны… – вознегодовал как-то прототип моего шулера, прочитав соответствующую главу.
– Как видишь, я многое изменил. Тебя никто не узнает.