13524.fb2
Что помню я сама?
В Париже на кухне родители по ночам разговаривают. По-испански обсуждают непонятные дела. Доносятся слова: план Маршалла, ООН, НАТО,СССР. Десятки имен, из которых все время возвращается одно и то же - СТАЛИН.
Несмотря на то, что по моей просьбе дверь приоткрыта, мне страшно, как сейчас. На вбитом в шкаф гвозде плащ и шляпа. Я знаю, что это моего отца, но когда начинаю засыпать, плащ и шляпа превращаются в мужчину, который, притаившись, только и ждет момента, когда я засну. Что он со мной сделает тогда?
Второе воспоминание без эмоций. В саду под Парижем люди без лиц едят улиток, вынимая их булавками, среди которых, по общей бедности, мелькают вынутые из одежды английские.
По-французски я впервые заговорила среди друзей матери по Сопротивлению. Меня им отдали на лето. Своих детей у них не было, только огромная немецкая овчарка, которая служила в охране концлагеря, а после войны так и осталась во Франции. Собака меня охраняла. Ее звали Лили.
Во время моего отсутствия у меня появился брат Рамон. Я перешла на испанский, которому его и научила.
Первая поездка за границу. Чехословакия. В Праге нам с Рамоном подарили скрипку и аккордеон. Когда нас надолго забыли в номере гостиницы, мы стерли канифоль о струны в порошок. Наполнили ванну и, разорвав аккордеон, стали пускать кораблики.
Мы снова у овчарки Лили. Мать выслали за пределы Франции как коммунистку. Ей удалось вернуться. Ее наградили медалью за Сопротивление и выслали снова - вместе с нами. Отец остался в Париже, а мы улетели на переделанном в пассажирский военном самолете.
- Мама, куда мы?
- В Польшу.
Варшава. С усилием и радостью на лице мать втаскивает огромную картонку. Это - Радио. С гибкой трубкой медной антенны, которую мать прикручивает к батарее, а потом прицепляет к карнизу. Она слушает теперь радиостанцию "Пиренаика". Это эмигрантская радиостанция, которая вещает на порабощенную фашистами Испанию. Мы знаем, что мы испанцы. Хотя мать говорит, что лично она - баск.
Я поднимаюсь с ней развешивать белье. На чердаке солнечно, сухо. У окошек большие гнезда из прутьев. Мать берет в руки птицу.
- Это голубенок. Он еще не умеет летать.
Квартира сумрачная, окнами во двор. На кухне я краду из коробочки поливитамины. Это оранжевые червячки, которые крошатся под зубами с кисло-сладким вкусом.
В большой комнате тахта, которую надо поднять, чтобы вынуть постель. Мать поднимает ее с трудом.
На кухне ниша с железной кроватью. Здесь спит служанка. Здоровая и краснощекая. Я сижу на стуле, она меня одевает. Натягивает коричневые хлопчатобумажные чулки, пристегивает к лифу. Лиф - это такой жакет без рукавов. Застегивается на спине и к нему пришиты подвязки. Служанка одевает меня долго, с перерывами, во время которых она смотрит куда-то мимо. У нее прозрачные глаза, которые мне кажутся уродливыми. В моем окружении у всех глаза темные - черные или карие. Я думаю, что одевает она меня грубо. Я сижу молча. Со служанкой я никогда не разговариваю.
В шкафу есть пара плетеных туфель. Из чешуйчатой кожи и на высоких каблуках. Я влезаю в них и цокаю по квартире. Весь мусор служанка заметает под ковер. Приходя с работы, мать выметает мусор и убирает квартиру заново.
Наши с Рамоном кровати железные и с сетчатыми перегородками. Краска на них пожелтела и облупилась. Сидя в кровати, я расковыриваю краску. Потом влезаю на перекладину и сижу на корточках. Я - курица. Я ни о чем не думаю. Проходя мимо, мать бросает: "Упадешь". И я падаю. На пол. Мне совсем не больно. Мать приносит Рамона обратно, забирает меня. Она купает нас каждый вечер. Потом надевает чистую пижаму, нагретую на батарее.
Вечером к матери приходит подруга. Из ее комнаты свет, женщины болтают. Чтобы привлечь к себе внимание, я скатываюсь в сетку и свисаю, притворяясь спящей. Но берет меня не мать, а ее подруга. "Какая миленькая! Можно я ее перенесу?" Я испытываю ненависть к чужому прикосновению, к этой женщине. Это горе. Первое.
У Рамона скарлатина. Он спит в комнате один. Мать входит к нему с марлевой повязкой на лице и кипятит посуду, из которой Рамон ест. Как только она уходит в магазин, я вхожу к нему. По случаю болезни ему купили цветные карандаши, тетрадки и бумагу. Он сидит на горшке, я рядом. Мы рисуем. Вечером его заворачивают в одеяло и уносят. Потом заболеваю и я.
Больница. Толстая няня купает меня в кипятке. Мыло здесь воняет и бьет по ребрам. Меня одевают в холодную пижаму.
Огромный зал. Дети хитроумно связаны. На них холщевые жилеты с завязками, связанными под кроватью. Сесть в кровати можно, слезть с нее нельзя. Постоянно кто-то ревет. Я веду себя тихо, и меня отвязывают. Ночь. Мне нужен горшок. Я зову дежурную сестру. Я зову ее долго, с нарастающим отчаянием. Потом ощущением кошмара, ибо делаю это трезво, не имея даже алиби сна, писаю в постель и засыпаю в мокром.
На стене у изголовьев приклеены картинки. Каждый вечер детей отвязывают, они становятся перед картинками на колени, крестятся и что-то бормочут. Я тоже становлюсь на колени, крещусь и бормочу. Но над моей кроватью картинки нет, стена пустая. Воскресенье. Приходит ксендз. Он останавливается перед каждой кроватью. Дети в них становятся на колени и складывают руки. Ксендз кропит их святой водой. Когда он подходит ко мне, подбегает сестра: "Ее нельзя, она неверующая". Ксендз проходит мимо, оставляя меня в обиде.
Кроме общего зала есть ряд двухместных боксов, разделенных переборками. Медсестра несет меня мимо боксов, предлагая выбрать себе партнера. Я выбираю девочку с огромными белыми бантами. "С ней не надо, она злая и капризная". Но я хочу именно с ней. Девочка все время кричит, отказываясь от пищи, уколов, игрушек. От меня требует только одного - чтобы я ее отвязала. Но я боюсь.
Потом ее мне заменяют мальчиком. "Он - русский, - говорят мне. По-польски не говорит, но все понимает". Русский мальчик белесый и стриженый. Я пытаюсь с ним заговорить, но он даже не смотрит на меня. Не меняясь в лице, он начинает орать: "Писать, писать!" Был тихий, стал громкий. Прибегает медсестра: "Чего он хочет? Где этот врач, который говорит по-русски?" Другая приносит мальчику бумагу и карандаш, думая, что он хочет писать. Русский все орет. Сестра застывает на мгновенье, потом убегает и возвращается с целым набором цветных карандашей. Но мальчик уже плачет. Сестры осматривают его под одеялом и с облегчением смеются.
Первое Мая. Радио в квартире и громкоговорители на улице говорят, что сегодня праздник. Мать надевает на нас шерстяные штаны, пальто, шапки. Мы выходим на улицу, а там лето. Солнце слепит глаза. Мать раздевает нас и несет одежду в руках. Полно народу. С тротуаров все смотрят на проходящее шествие: флаги, большие и множество маленьких, воздушные шарики. На платформах с колесами везут великанов и великанш. Полусмешные, полустрашные, они раскачиваются, оборачиваясь вокруг оси. Внутри них прячутся люди.
В 1965-м мы с братом вернулись в Варшаву и обошли тот район. На улице Груецкой ничего не изменилось. Двор мрачный и сырой, дом старый, и жильцы его бедные люди. Это было наше последнее лицейское лето. Мне было 17, ему 15. Мы приехали из Франции по приглашению подруги матери, которая за это время стала здесь министром. Мать постоянно повторяла и ей, и другим гостям, что квартира темная и сырая, темная и сырая, темная и сырая... А это очень плохо для детей.
Мы переезжаем на улицу Тамка. Здесь квартира светлая. Желтые шторы и занавески с райскими птицами. На кухне чугунная плита. С дисками, которые снимаются ухватом. Ее топят углем.
Улица Тамка - одна из уцелевших после войны. Это крутая улица. Если машину плохо поставить на тормоза, она начинает съезжать вниз. Улица ведет к памятнику над рекой. Это грудастая Сирена с мечом. Символ Варшавы.
В угловом доме играют на фортепьяно. Люди стоят на улице и слушают.
- Хопин, - они говорят.
Мать переводит мне:
- Шопен.
Она работает стилистом испанской службы польского радио. О своей работе она говорит с удовольствием.
Из Франции отец присылает одежду и вещи, которых в Польше нет. В одной из посылок - тапки из белого фетра. Это специальная обувь для испанского танца хота. Мать надевает их и начинает танцевать. Руки у нее подняты, музыку поет сама, а в конце прокручивается вокруг себя. Она учит и меня. Я знаю, что я испанка, но у меня не получается.
Рамон лежит под дверью ванной. В нижней части этой двери дырки для вентиляции. Я подхожу и ложусь рядом. Он подвигается, уступает мне место у дырок. Сквозь них я вижу руку матери, повисшую над краем ванны. Мать поднимается, под животом струятся черные волосы. Я смотрю на Рамона, он на меня. Мы поднимаемся и уходим на цыпочках.
В детской я беру с пола советскую книжку "Первоклассница". Ее перевели на испанский. Я учу брата читать по-испански.
В Испании Аркас был великим архитектором. Потом он стал коммунистом. Теперь он эмигрант и приходит к нам в гости. Чтобы объединиться с матерью в саркастическом отношении к прочему миру.
Со мной Аркас разговаривает охотно и доброжелательно. Мне с ним хорошо. Он рассказывает про архитектуру Испании, показывая ее по книжке с маленькими фотографиями и рисунками. Он объясняет, употребляя непонятные слова. Рассказывает, как устроен патиос. Я понимаю только то, что самые прекрасные памятники арабского зодчества находятся в Испании.
Эту фразу потом я часто слышу от матери.
Лето. Мы в Швидере, в доме отдыха. Я иду мимо футбольного поля. Я кажусь себе маленькой и незаметной. Вдруг в глазах черно - мяч попадает прямо в голову. Не оборачиваясь, я продолжаю идти, унося на плечах огромный колокол. Вслед мне одобрительно кричат, поскольку мяч отскочил игроку прямо в руки.
Из Франции приезжает человек, которого я не сразу вспоминаю. Это - мой отец. Где-то там, на Западе, он борется за освобождение нашей страны и всего человечества. Он рискует жизнью. Его могут убить. В каждой стране убивают по-разному, в нашей - завинчивая на горле гаротту. Но это не самое страшное. Потому что перед смертью ему могут затолкать в рот все, что он написал против фашистов.
Я сижу у него на плечах, в руке у меня яблоко. Перед нами польская равнина, залитая солнцем. Цветы в траве. Середина лета. Мы с отцом друг друга любим. Счастье портит только то, что перед прогулкой он дал мне яблоко от обеда. С кожурой есть не могу. Мать всегда очищает яблоки, она вынимает середину и подает на блюдце в виде четырех долек. На плечах у отца я делаю вид, что ем. Потом плавным жестом отбрасываю яблоко назад. С глухим стуком оно падает в траву. Отец меня снимает. Он идет молча, обособленно, а я плетусь за ним в отчаянии.
Снова Варшава, и нас откуда-то привозят к нам же домой. В квартире полно народу. Нас подводят к кроватке. За сеткой корчится сморщенное существо: волосы до плеч, но лысая макушка.
- Ваша сестра, - говорит мать.
На лице Района гримаса:
- Ке фэа.
- Не говорите глупостей! - кричит мать. - Ее зовут Палома.
В ужасе я молчу. Эта Палома похожа на мартышку.