13524.fb2
- Вот именно...
- Что случилось?
- Меня с работы выгнали.
Инеc поднимает голову со стоном, от которого Анастасия не просыпается.
- А кофе?
- Готов.
- Принеси мне трусы. На батарее в душе...
После кофе Инеc натягивает сапоги. При этом она морщится, поскольку в поисках работы уже стерла ноги в кровь. Шарф один на двоих, и, надевая его на Инеc, я обнимаю ее на прощанье. Неуместная эрекция елозит по ворсу ее пелерины.
Меня будит дочь.
- Папа, мне пора в школу.
Преимущество нищеты в том, что каждая вещь на виду. Я беру с камина расческу.
- С-сс...
- Что?
- Больно!
- Пардон. Сделаю тебе конский хвост, а то опоздаем.
- Не хочу конский.
- Это же красиво. В мое время все его носили.
- Ты не так его делаешь, надо туго.
Капитулируя, я скатываю обратно зеленую резинку, она распускает по плечам свои медные волосы, бросая при этом взгляд самосознающей красавицы. Четыре года, бог ты мой!
Холодильник у нас запирается на тяж от эспандера.
Дочь ест, болтая ногами.
- Принеси мне воду, пожалуйста. Только в стакане авек Сандрийон.
Имеется в виду из-под горчицы - с картинкой.
- А как по-русски?
- С Золушкой.
- Молодец.
В толпе африканских детей дочь исчезает в двери, над которой герб Парижа и сине-бело-красный флаг. Кафе на углу рю Бельвиль и рю Туртий уже опустело, официант в запятнанном фартуке сгребает опилки, перемешанные с окурками. С пачкой "голуазов" я возвращаюсь на свой перекресток. В писчебумажной лавке - проблема выбора бумаги. Еще в Союзе, где и с белой проблема, меня журнал "Америка" впечатлил фактом, что Джон О'Хара имел обыкновение писать на желтой. Возможностью выбора индивидуальной бумаги. Но какую выбрать мне? Желтую было бы эпигонством. Бледно-бордовую? Но к оттенкам красного у меня идиосинкразия. А сиреневый? Его нет. Может быть, поехать в Центр - приходит из прежней жизни. Но какой тут центр? Ты на Западе, где центр только и исключительно там, где в данную минуту ты заполняешь собой объем. Повсюду. Сейчас - вот здесь. И не в бумаге дело. В том, что внутри. В том, что когда-то называли Царство Божие...
Купив бумаги цвета увядшего латука, я поднимаюсь домой и ложусь головой на стол. Потом я встаю, я открываю дверцу встроенного шкафчика и достаю советский самоучитель французского языка. Я листаю, задерживаюсь на фразе: "Они встретились в Москве. Она парижанка, он -советский. Переведите..."
На вклеенном листке срок возврата - дата пятилетней давности. Я взял этот учебник в библиотеке "спального города" после того, как загоревшая в закрытом доме отдыха в Крыму Инеc в один прекрасный день вернулась в шлакоблочный город на черной "Чайке" со своим отцом, который нас с ней, скрепя сердце, благословил на долгую и счастливую жизнь.
Не на Западе, конечно.
В СССР...
Я запускаю самоучитель в угол.
Беру машинку и удаляюсь в кабинет. Ванную хозяин-бретонец превратил в третью комнату - с плиточным полом и высохшим умывальником. Вот перед ним я и сижу - поперек доска, на ней машинка. Я смотрю в стену, но образы прошлого не возникают. Во-первых, потому что в комнате воняет. Запах из тех, что либерализм оставляет за порогом сознания. Но он реален - плотный, телесный, как бы кондитерский. До нас квартиру населяла огромная семья из Африки. Спали вповалку на циновках. Я набиваю каморку сигаретным дымом. Встаю и с треском открываю окно. Внизу мусорные баки, а квадратик двора красный от крысиного яда. Вокруг тылы домов Бельвиля. Их мрачность оживляют только разноцветные сушилки с бельем, выставленным за окна, в которых никого. Мужчины на работе, дети в школе, женщины досыпают или предаются сексу - который у них для себя.
Я закуриваю новый "голуаз" и, оставив лепрозорий с открытым окном, возвращаюсь с машинкой в цивилизованную часть квартиры. В детской из стены торчат оголенные провода. Надо купить патрон, ввинтить лампочку. Но это уже излишества на будущее, пока же можно утешиться тем, что дотянуться ребенок при всем желании не сможет.
В гостиной камин. Бездействующий, но полезный. За его решеткой мы держим официальные бумаги. Еще гостевая моя трехмесячная виза не истекла, а бумаг накопилось в Париже масса - и это все, что у нас есть. Не считая кровати - основы без матраса.
Я сажусь к окну с машинкой на коленях. Не нищета, в конечном счете, раздражает, в проекте она предусматривалась. Антиэстетичность. То, что обивка основы бордовая, сама она голубая, а одеяло на ней армейское. Пластик стульев и стола. Обои по вкусу хозяина-бретонца. Эстетические разногласия с реальностью и на свободе продолжаются. Вынося все это "за скобки", я устремляю взгляд на флакон Герлена, который отражается в черном зеркале каминной доски. Есть еще утешение, которое всегда под рукой: голубая пачка сигарет. С окрыленным шлемом - бессмертное творение некоего Яхно.
Неужели "голуазы" нарисовал им эмигрант?
Мешок со старой одеждой мы по пути заталкиваем в мусорный бак, а завернутую в номер "Русской мысли" стопку супных тарелок, хотя и старых, но полезных, я несу дальше в ночь.
На повороте нас обгоняет машина новых знакомых. Тяжелый "вольво" юзом идет вниз по бульвару Бельвиль.
Я подскальзываюсь, падаю. В газете одни черепки.
- На счастье, - говорю я, складывая их у порога чужой парадной, где уже выставлены мешки для мусорной машины.
- А если они в гости придут? Неудобно.
- Вряд ли они придут.
Новый год, встреченный у русских парижан под блюдом с двуглавым орлом империи Российской, я выблевываю в свой сортир. На кухне Инеc делает кофе.
- А где Анастасия?
- Спит.
На ней вельветовые джинсы.
- Убери руку.
Я шевелю пальцами в ее заднем кармане.