13525.fb2 Дочь гипнотизера - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 23

Дочь гипнотизера - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 23

23

Среди практикующих литераторов нет единого мнения по вопросу стиля. Одни считают стиль своей личной заслугой, своим неотъемлемым правом, как отточенный глазомер или накачанная мышца. Стиль в их понимании — предел самовыражения. Стилем овладевают, стиль можно при желании выработать, отполировать, развить, наконец, изобрести. Короче, согласно этой распространенной теории, следует прежде всего определить цель, а потом уже упорно и неуклонно продвигаться в избранном направлении. Стиль — это сверхчеловек.

Другие придерживаются того мнения, что стиль — естественный дар, он или есть, или его нет. Вернее, он всегда есть, и никакое «высиживание» и «просеивание» не в силах его улучшить или ухудшить. В такой интерпретации к стилю не применимы понятия «плохой» и «хороший», принадлежащие исключительно сфере торгового книгосбыта. Есть стиль, который именно сейчас нравится, востребован, соответствует коллективному ожиданию, «хорошо идет». Литература уступает место политэкономии. Можно оценивать черты лица и строение тела с точки зрения нужд производства, армии, деторождения, эстрады, но кто возьмет на себя смелость утверждать, что лицо Ивана Ивановича плохое, что тело Анны Петровны никуда не годится, если и Ивана Ивановича его лицо вполне устраивает, и Анна Петровна своим телом удовлетворена? Хорошее и плохое определяется практикой, соответствием поставленной цели, а что такое литературный текст как не попытка, пусть обреченная, создать нечто, не имеющее никакого практического применения, абсолютно бесполезное, отсутствующее? Стиль — это всего лишь человек.

Хромов чаще придерживался первой точки зрения. Тропинин был ярым приверженцем второй. Он говорил, что о человеке следует судить не по его внешности, а по поступкам и помыслам. Должно предоставить ему свободу действия, чтобы понять, на что он способен. Конечно, писал он в одной из нашумевших рецензий, я не могу не обращать внимания на стиль, как не могу не заметить кривого носа или хромоты, но я призываю именно в отклонениях от нормы видеть достоинство человека, его право злоупотреблять нашим вниманием и играть на наших лучших чувствах.

Хромов коротко возражал, что стиль — это все-таки не поверхность тела, а одежда, которую каждый выбирает по своему вкусу и, конечно, с оглядкой на окружающих. Но ведь и книгу пишут, глядя по сторонам. Во всяком случае, я так пишу, добавлял он.

Хромов и Тропинин сидели на лавочке, заинтересованно глядя на прогуливающихся по набережной пташек, розочек, мартышек, дудочек, шестеренок.

«В наше время было модное словечко снять девчонку, как снимают карту, снимают с веревки белье, как вор снимает со стены картину, а фотограф снимает с природы черно-белый саван…» — задумчиво сказал Тропинин.

«Мне больше нравится окрутить. Но почему ты говоришь о нашем времени так, будто оно давно прошло. Разве нынешнее время нам уже не принадлежит?»

«Конечно, нет! — весело, звонко сказал Тропинин. — А это значит, что и мы ему уже не служим верой и правдой».

К вопросу о стиле. В далекой палевой дымке томно клубились облака. Солнце только что скрылось за гребнем гор, как дрессировщик, исполнив свой номер, уводит со сцены ручных тигров и слонов. Что у нас по программе? Клоуны. За высоким парапетом шумно вздыхало море, ласкаясь, пенясь, виясь. Из маленьких прибрежных кафе, похожих на разноцветные фонари, сочились мелодии, смешиваясь в приятную какофонию.

Я отдыхаю, думал Хромов, со мной ничего не происходит. Рядом сидит литературный критик по призванию, банкир по обстоятельствам. Я ему не доверяю, но ценю его острое слово и пользуюсь его связями. Благодаря ему и мне кое-что перепадает. Это не значит, что я чувствую себя чем-то ему обязанным. Нет и еще раз нет! Когда моя книга будет написана, он перестанет существовать, и тем самым долг будет отдан сполна. Состояние аффекта. Тело — это душа наизнанку. Снасти. S'annega il pensier mio. Влюбленный водолаз. Запах жареной рыбы выматывал нервы. Вот я вас всех, quos ego! Ратный подвиг. Бдение. Поза: прильнувший к жертвеннику бамбук. Широкополая шляпа с высокой тульей украшена розой из черной тафты. Отданный на съедение птицам. Не важно с кем, где, когда…

«Все дело в правильном выборе. Не стоит брать первую попавшуюся, забот не оберешься: за одну ночь она сделает из тебя бессильного невротика, идущего на нелепейшие ухищрения, чтобы сохранить свое мужское достоинство. Нет, к выбору надо подходить расчетливо, прицениваясь и прицеливаясь. Ты можешь сказать, какая разница — та задница, другая… И будешь по-своему прав. Но мой частный опыт учит меня, что даже там, где нет разницы, есть различие, даже если задним числом понимаешь, что привнес его ты сам на кончике языка. Кажется, я начал путаться, ну да не беда. Суть в том, чтобы быть разборчивым. Вот что я называю смыслом жизни. Быть разборчивым, в этом вся мораль, вся истина. Не хватать что попало, даже если попало. Видишь ту девчонку в розовой майке, которая уже несколько раз прошла мимо нас, туда и обратно, поглядывая с интересом на двух немолодых франтов. Держу пари, стоит мне захотеть, и сегодня ночью она со мной переспит, а завтра будет хныкать, кричать и упираться, когда я выставлю ее вон. Для начала скажу ей, что она неотразима…»

«На сто рублей».

Когда девушка показалась в очередной раз, Тропинин нехотя поднялся и подошел к ней. Высокий, тощий, сухой, сутулый, с рыжеватой бороденкой и лупами круглых очков, в мешковатом табачном костюме, литературный критик был грозен и вкрадчив, точно имел дело с гулящей рифмой «роза — проза». С ходу загреб тонкую талию кащейной рукой, что-то скоромное нашептывая на ушко.

Девушка остановилась, слегка изогнувшись, рассеянно выслушала, склонив голову, быстро взглянула на поникшего Хромова, пожала плечами и, сказав несколько слов, ушла довольно витиевато.

Тропинин вернулся к Хромову, на ходу доставая толстый бумажник.

«Что ты ей сказал?» — спросил Хромов, пряча поглубже честно заработанные деньги.

«Я сказал, что ты хотел бы с ней познакомиться…»

«Ты предложил ей меня?» — удивился Хромов.

«Да, и, поверишь ли, она была не против, но сказала, что слишком хорошо тебя знает, чтобы знакомиться еще раз…»

Лицо Тропинина слегка подергивалось, точно кто-то тянул его то за одно, то за другое ухо. Он был сконфужен, но с долей самоиронии.

«Не повезло. Впрочем, это только подтверждает мою теорию. Мы («мы!» — Х.) поторопились с выбором, сделали неправильный выбор. В следующий раз будем осмотрительнее. Может быть, попробовать вон ту, с сигаретой в оранжево напомаженных губах?»

Обычно с такой вечерней прогулки по набережной Тропинин возвращался с целым букетом длинноногих (он предпочитал длинноногих) дев. Что он с ними делал, одному, самому въедливому богу известно. Наверное, что-то делал, во всяком случае, ни одна из пташек, попавших в его стилистически безупречные сети, не жаловалась, ни одна из подсоединенных шестеренок не чувствовала себя обделенной. Ловкий повеса. Не то чтобы Хромов ему завидовал, но для него познакомиться с девушкой было всегда проблемой (с возрастом утратившей былую остроту и превратившейся скорее в шахматную задачу, которую просматривают, надеясь решить по наитию без долгих, скучных выкладок). Что-то каждый раз не сходилось. Он знал, конечно, старую истину: боящийся несовершенен в любви, идет ли речь о Боге или о противоположном Ему — женщине. Но для него не существовало любви без страха, он не хотел таких отношений, в которых с самого начала и до самого конца не было страха остаться ни с чем.

Тропинин замечал в женщинах только их платоническую «лошадность», готовность тянуть экипаж и трусить в узде, кокетливо поводя задом. Хромов вспомнил стихотворение Агапова, одну строчку, тончайший плагиат:

Тобой дышать до гроба стану…

«Упущенные мысли имеют свойство возвращаться», — сказал Тропинин, хмуро выслушав цитату. Он не признавал у Агапова гения.

«А упущенное счастье?»

«Разумеется, но с опозданием, с большим опозданием…»

Уже совсем стемнело. Вдоль набережной зажглись фонари. Пташек, шестеренок, розочек, мартышек, дудочек смело. Подоспевшие дамы в длинных платьях и на высоких каблуках дефилировали с каким-то мелодраматическим уклоном, как будто им предстояло через пару минут выйти на сцену и умереть под рукоплескания и крики «бис». Фигурами их спутников, напротив, овладела вертлявость и расхлябанность людей, которые уже подсчитали свои убытки и смирились с ними.

«Я вообще не понимаю, почему нужно отдавать другим свои мысли. Почему не унести все с собой?» — задумчиво сказал Тропинин, не любивший почтенную ночную публику с ее драматическими жестами и пожилым коварством. Ему непосредственность подавай!

«Потому что «я», которым ты так дорожишь, это то, что остается, а не то, что уходит».

«А кто же по-твоему уходит?»

«Уходит — он, они… «Я» существует постольку, поскольку открыто для всеобщего обозрения и употребления».

«Ну это, знаешь, кому что нравится. Мне моя тайна дороже моего бессмертия».

«Да какая у тебя тайна? Смешно! Нет ничего смешнее и банальнее человеческих тайн. Скрытность выдает посредственность».

«Ты меня пугаешь».

«Я тебя дезориентирую».

«Лучше бы ты писал свою книгу, клянусь Аполлоном и его отравленными стрелами!»

Тропинин разозлился. Он не терпел наивного сердцеедства.

«Психологический роман умер, сколько раз нужно повторять! — сказал он. Все чувства идут из головы, и жить, руководствуясь ими, дико, дурно, глупо, нелепо, преступно! А почему бы тебе не взяться за историю? Это было бы, на мой взгляд, удачным выходом из создавшегося положения (Какого положения? О чем это он? — Х.). Факты, отсеянные временем, отнюдь не помеха вымыслу. Напротив, маскарад допускает известную вольность… Писать о том, о чем история умалчивает. Присваивать давно почившим персонам свои позывы. Привирать бессовестно, но так, чтобы не бросалось в глаза. Какие возможности для своеволия! История ждет нашего участия. Она трепещет, смущается. Ей нравится, когда ее перекраивают. Я тебе завидую. Если бы моя рука была послушна моему воображению, я бы…»

«Главная проблема — сюжет».

«Нужен сюжет? Пожалуйста. Он, она. Никак не поймут, чего друг от друга хотят».

Тропинин замолчал.

Снег. Тишина. Волки с желтыми глазами, занесенные снегом кресты. Казармы. Пьяненький литератор. Тараканы, свеча. Красный свет. Грязная девочка в простынях. Как тебя зовут? — Промокашка. Тюбик с вазелином закатился под комод.

«Это все?» — спросил Хромов.

«Тебе мало? Да из этого можно выжать не одну сотню страниц!»

«Сомневаюсь».

«А ты попробуй».

«Пустая трата времени».

«Как угодно, я не навязываю. Может быть, я сам когда-нибудь возьмусь, сочиню. Пишешь?»

Хромов замялся, не хотелось сознаваться.

«Не увиливай! И так вижу, без дела не сидишь. Как называется?»

«Дочь гипнотизера», — соврал Хромов. Тропинин посмотрел на него удивленно, пожал плечами:

«Ну, знаешь, это ты чего-то того…»

Он внезапно погрустнел:

«Почему ты больше не сочиняешь рассказов? Когда-то у тебя ловко получалось. Одни названия чего стоили: «Штиль, или Отдыхайте, ребята»…»

«У меня перевелись маленькие идеи».

«Шутишь! Ленишься. Надо работать. Само собой ничего не происходит. Природу следует осторожно насиловать, осквернять, подавлять, иначе, прости господи, одни сантименты да денежные расчеты…»

Хромова неожиданно потянуло на признания:

«Я замышляю книгу, в которой было бы скрыто больше, чем поведано. Этакий склеп событий и пожеланий. В мои владения впускаю лишь наделенных терпением и досугом, любителей мнимых сокровищ и недостоверных историй. В словах мои тайны. Мой долг быть словоохотливо изворотливым. Пусть другой пританцовывает под сопелку низких истин. Я здесь никто, путешественник, хитростью убегающий из пещеры одноглазого гиганта…»

Тропинин слушал его с каким-то грустным сочувствием.

«Написать книгу, — сказал он, — может всякий, не всякий догадывается, что написанное им — книга. Ведь настоящая книга, и это мое твердое убеждение, похожа на что угодно — на блеклый полевой цветок, на старое, застиранное платье, на фейерверк, на кучу дерьма, но только не на книгу. Вот, положим, «Мертвые души»… Если бы мне не внушили со школьной скамьи, что это книга, я бы, право, принял эту, с позволения сказать, книгу за скелет какого-нибудь доисторического зверя, за перевернутую лодку, за удар хлыстом. А «Анна Каренина»? Щупальца, присоски… Есть книги мягкие, щетинистые, гладкие. А есть сыпучие, полые, «на соплях». Нередко книга под воздействием луны или затяжного дождя меняет свойства. Откроешь на заложенной спичкой странице и вместо бала-маскарада попадаешь на скотобойню. Нет сомнения, что в этом смысле книга похожа на парусник, покинутый командой. Не случайно в каждой книге, если хорошо поискать между строк, найдется описание моря. Ныряльщик видит на дне разбитые, занесенные песком статуи. Ныне метафора книги не лабиринт, не засеянное поле, не лестница, а дом, объятый пламенем, из которого никому не выбраться. Читатель сгорает заживо, или погибает от удушья, или разбивается, выпрыгнув из окна… И, однако, во все времена ненаписанная книга ценилась выше, чем написанная. Когда берешь в руки то, чего нет, когда пробегаешь глазами по невидимым строкам, переворачиваешь невидимые страницы, чувствуешь себя одним из богов, который еще не успел сотворить речь…»