13527.fb2
И сама же, спустя недели две, вспомнила:
-- Ну, что еще разыскал? В словах-то? Какие там еще разъяснения?
-- Разъяснения мне больше неинтересны, -- ответил Иван, напуская на себя опытность. -- Я в этом предмете в следующий класс перешел. Я теперь интересуюсь, как слова меняют свой смысл. Вроде как взрослеют. Вот, к примеру... вот, к примеру, "злыдни"... Ты знаешь, что такое "злыдни"?
-- У нас в деревне говорили: последние злыдни выгребли. Значит: остатки, деньги там или продуктишки, на черный день приготовлены.
-- Да, теперь так. Но если смотреть на слово -- это "злые дни". Сначала оно, видать, жило с этим значением, а потом потихоньку-потихоньку перешло в запас для тяжелых, для злых дней. Или слово "равнодушный". Оно относилось к человеку равной с другим, равновеликой, души, а сейчас это бездушный человек. Вон куда уехало.
Тамара Ивановна покивала, с усиленным вниманием разглядывая сына, и спросила:
-- Так ты, может, по этой части и пойдешь после школы? Ишь как завлекло! -- Она вздохнула. -- Только не кормежное, однако, это дело, это твое гадание на словах...
-- Языкознание называется. Конечно, не кормежное. -- Иван вдруг заливисто, притопывая ногами, рассмеялся. -- Не кормежное -- еще бы!
-- Чего ржешь-то как жеребец! Кормить-то кто будет?
-- Да мне ведь еще два года в школе.
-- Школу-то не задумал бросать?
-- Нет, не задумал. Я мог бы, конечно, самостоятельно... --"Хвастунишка, -- подумала Тамара Ивановна. -- Сразу то и другое заедино: и хвастунишка-мальчишка, и взрослый уж, серьезный человек". -- Мог бы самостоятельно, -- выхвалялся сын, -- но мне аттестат зрелости не повредит.
-- Вот чего бы Светке не учиться?.. Школа -- плохо и без школы плохо.
-- С нами плохо, а без нас тоже плохо, -- поддразнил Иван.
-- И правильно! -- решительно подтвердила Тамара Ивановна. -- Ты надо мной смешки не строй, я тоже разбираюсь. Правильное -- оно и будет правильным, как ты его ни обсмеивай. Этим твоим горлопанам, этим твоим дуроплясам надо бы знать: правильное правильным и останется. Они в дым превратятся, в фук, в вонь, а оно стоять будет.
-- Да с чего они мои-то? Ты с чего их мне в родню-то записала?
-- Потому что они для тебя стараются!
-- Они и на тебя стараются!
-- Меня им не взять!
-- А если меня взять -- плохо ты меня воспитываешь!
-- Ничего, я вас воспитаю! Вы у меня шелковые станете!
-- Ма-а-ма! -- миролюбиво протянул Иван, лицо его поехало на сторону от смеха. -- Как называются первые огурцы?
-- Чего-о-о?
-- Как называются первые огурцы, помидоры, ну и так далее?
-- Чего ты меня дуришь?
-- Ну, как они называются -- знаешь?
-- Так и называются. Первые они и есть первые. Первый ребенок --первенец. Первый огурец -- тоже, поди, первенец.
-- Поди... Вот тебе и поди. Огурец-то -- это, поди, не ребенок. Первые овощи, мама, -- начатки. А как называется беременная женщина? Она называется: непраздная. Вот так. Тоже мне: не кормежное дело... А вспомнишь, что начатки, и огурцы вкуснее.
-- Хоть русские слова -- и то ладно. А то сейчас понатаскали всякую дребедень, будто мы уж не дома, и скалят под нее зубы, и скалят.
-- А почему девушку называют красной? -- не отставал Иван; очень ему нравилось учительствовать перед матерью, так и приплясывал он перед нею, наигрывая головой, так и брызгали его глаза веселым нетерпением. -- Красна девушка -- это что?
-- На морковке да на свекле со своей грядки возросла -- вот и красная.
-- Красная -- это красивая. Так в старину говорили. Красная площадь в Москве -- не от морковки же она красная... А потому что выстроена красиво.
-- Площадь, может, и не от морковки, а красна девушка от морковки, --уперлась Тамара Ивановна. -- Тут уж ты меня не перебьешь. От огородного, от таежного, от чистого воздуха -- вот она откуда, краса. Никакой мазни не надо. Лицо белое -- от коровки, щеки жаром пышут -- от чего же еще, как не от нее, не от морковки; глаза чисто глядят -- утром встанет пораньше да умоет свои глаза свежей росой, они и рады-радешеньки. А ежели еще коса на месте... Коса на месте -- все на месте, так и запомни.
Иван на торжественной ноте продекламировал:
-- У красной девицы, мама, не глаза, а очи: жгучие очи. Не щеки, а ланиты: бархатные ланиты. Губы алые, шея лебединая, груди -- это перси: трепетные перси...
-- Что еще за персы? Рано тебе трепетать от всяких персов. Ишь, туда же! Имей стыд-тоЗаповзглядывал куда не просят! Персы!
-- Не персы, мама, а перси-и. Это по-старорусски. Когда хотели возвышенно сказать о женщине, наградить ее неземной красотой...
-- Чем земная-то плоха стала?
-- Да посмотри: с ланитами да персями, с очами да веждами совсем по-другому смотрится женщина. Боярыней смотрится. Павой. Знаешь, что такое пава? "А сама-то величава, выступает словно пава". Помнишь?
"Пава" почему-то обидела Тамару Ивановну:
-- Ладно, хватит выставляться-то перед матерью. Учись, да не заучивайся, дальше ума не лезь. Ишь, пава... Придет время -- не паву себе ищи, не на персы глаза пяль, а душу почуй. Душа-то, поди, себе имена-фамилии не перебирала... Перебирала или нет?
-- Не знаю. Кажется, нет.
-- Ей это и не надо. Она скромницей живет. Терпеливицей. А паву твою я и знать не желаю.
* * *
К следователю в том же кабинете на втором этаже, где Светка провела накануне вечером более двух часов, в этот раз их, Тамару Ивановну и Светку, вызвали вместе. Тамару Ивановну как законного представителя потерпевшей. Вот кто теперь они, дочь и мать: одна законная потерпевшая, другая законный представитель потерпевшей. Таков язык в этих стенах, видевших и слышавших такие истории, что никакие слова и никакие происшествия тут никого покоробить не должны, и если, по несчастью, это происходит, значит, человек плохо представлял себе, куда он шел.
Следователь, сидевший за столом, был из того распространенного типа мужчин, в который в схожих условиях и со схожим образом жизни к сорока годам попадают многие: рыхлое и посиневшее крупное лицо, лысина на голове, которую уже и маскировать нечем, нарочито замедленные движения, поскольку в неконтролируемом положении они нервны и суетливы, и мутный взгляд много повидавших глаз. Фамилия его была Цоколь, он назвал себя сразу же, как только усадил перед собой Тамару Ивановну и Светку. Светка села напротив следователя, Тамара Ивановна в углу стола, справа от дочери. Имя не сказал, тут это не полагалось. И их имена записал только на лицевой стороне протокола допроса и впредь легко, нисколько не затрудняясь в обращении, обходился без имен.
Кабинет был сурового и холодного вида: кроме стола Цоколя в левом углу у окна еще один стол по правой стене ближе к двери, окно, невеселое, выходящее во двор, на покрытую металлическими листами и крашенную суриком крышу хозяйственного пристроя. Одинаково громоздко подпирали боковые стены большой темный шкаф справа и большой железный сейф слева, тот и другой давно миновавших, но поразительно прочных образцов. Тамару Ивановну эта мрачная обстановка удивила. Она считала, что если новая власть купается в сказочной роскоши, а закон истово помогает новой власти нарушать правосудие, то и его служба должна оплачиваться щедро. Оказалось, судя по обстановке в прокуратуре, это совсем не так.
Цоколь хлюпал носом: спасаясь от вчерашней жары, он, должно быть, неосторожно подставил себя сквозняку. Окно и теперь было приоткрыто, и в него наносило приторным запахом растопленной на пристрое краски. Но сегодня и жара донимала меньше, солнце горело вполнакала.
Цоколь спрашивал и записывал. Записывал шариковой ручкой, машинки в кабинете не водилось. Он предупредил Светку, как и Тамару Ивановну, об ответственности, сказал о правах и обязанностях. Здесь упоминание о них казалось единственно к месту, не то что на площадях среди одуревших от свобод митингующих. Тамара Ивановна поняла только, что она не должна мешать допросу. А чего бы ради ей и мешать? Жалея девчонку, она так и не расспросила ее... да и когда бы, как бы она стала расспрашивать? Под утро пришли чуть живые; сегодня, пока не постучала к ней Тамара Ивановна, Светка из комнаты не выходила, а сон ли ее свалил после двух страшных ночей, или рвала она на себе волосы -- как знать! Да и что прикидываться: Тамара Ивановна, откладывая разговор, не только Светку жалела, но и себя. Пытать, добиваться подробностей -- это хищной птицей расклевывать сердце дочери и свое. И вот теперь она вынуждена была слушать.