13530.fb2 Дочь Каннибала - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 12

Дочь Каннибала - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 12

– Доктор Тобиас, как обычно, представил ему предварительную смету, чтобы он подписал, но Маррасате ответил, что он достаточно богат и предварительных смет не подписывает. Наглый тип, сама понимаешь. А доктор Тобиас не сумел поставить на своем.

– Не осмелился.

– В общем, закончил он работу и послал счет миллионеру. Проходит неделя, вторая, миллионер молчит. Тогда как-то вечером доктор Тобиас сам отправился к нему, благо жил Маррасате рядом с кабинетом…

– В соседнем доме.

– Привратник сказал ему, что никого нет, что супруги срочно уехали в Барселону, так как сеньора серьезно заболела. На этом доктор Тобиас успокоился и вернулся к своим делам. Прошел месяц или чуть больше, в дверь позвонили, и рассыльный вручил медсестре пакет.

– Маленький пакетик.

Каннибал вносил свои уточнения, не мешая и не прерывая рассказ матери, и она принимала их даже с удовольствием, поскольку то не было попыткой перехватить слово и играть главную роль, наоборот, то был вклад в общий котел, в парную речь супругов. Нет лучшего подтверждения долгой совместной жизни, чем такая неосознанная, почти инстинктивная манера говорить вдвоем, дополнять своими мыслями размышления другого. Потому что постоянное в супружестве соприкосновение двоих размывает границы личности. По прошествии многих лет, прожитых с другим, ты уже все рассказал бесчисленное множество раз или столько же раз, до тоски, выслушал. И каждое слово отдается в тебе эхом.

– Коробочку открыли, и что, по-твоему, там было? Зубы сеньоры Маррасате, вставные зубы. Сеньора умерла, и этот кошмарный тип вытащил у нее зубы, чтобы вернуть их дантисту и не платить. И учти, что протезы были не съемные, а постоянные, то есть их надо было выбить.

– Молотком.

Мои родители прожили вместе более тридцати лет и не только называли друг друга по-прежнему «папа» и «мама», но и сохранили, к моему изумлению, привычную семейную манеру разговора с эхом, одну на двоих речь с ненужными вставками и уточнениями. Но это супружеское здание, сооружавшееся так же медленно и упорно, как растет сталактит, в один прекрасный миг разлетелось на куски. Мои родители расстались более десяти лет тому назад. Позади остались чудные времена ухаживания, скука зрелых лет, невыносимость совместной жизни в конце. Все утрачено. От тридцати лет совместной жизни остался только автоматизм семейной привычки говорить вдвоем.

Иногда я иду по улице и спрашиваю себя, какова история потерь у встреченных мной людей. Как и когда теряли они то, что все мы теряем? Вот этот человек в костюме, например. Долго ли он оплакивал утрату волос? Когда он привык к тому, что лыс как колено, когда перестал вздрагивать, глядя на себя в зеркало по утрам? Становится ли ему грустно, когда он рассматривает старые фотографии и видит себя молодым, с большой шевелюрой и большим будущим, которое прорастало с той же юношеской неудержимостью, что и волосы на голове? А вот эта женщина, старая и тучная… Как ей удалось привыкнуть к тому, что ее не замечают, что никогда уже мужчина не глянет на нее с интересом? В автобусе я задаюсь вопросом: сколько пассажиров уже потеряли родителей? Как они это переживали, как оплакивали, как забывали? А как женятся, рвут с любовницей, бросают работу, уходят на пенсию? Недавно я получила рекламный проспект компании по страхованию жизни. В нем была напечатана таблица с подробнейшим перечислением всевозможных ужасных потерь и указывалось соответствующее возмещение. Полная утрата подвижности правого плеча – три миллиона песет, левого – два миллиона. Ампутация нижней челюсти – три миллиона. Частичная ампутация стопы, включая все пальцы, – четыре миллиона. Список был составлен с ледяным бюрократическим равнодушием, словно можно всю боль, переживания и муки, которые скрываются за этими потерями, занести в ведомость и пересчитать. Утрата трех пальцев руки, кроме большого и указательного, – три с половиной миллиона. На такую сумму мог бы претендовать Феликс. Утрата либо среднего пальца, либо безымянного, либо мизинца – миллион. Такие деньги мог бы требовать мой муж. Однако в этой таблице не указывались самые важные пункты, например, резкое падение самооценки, а ведь это серьезная и очень распространенная болезнь. Ничего не говорилось и о зубах, утраченных при аварии, когда машина врезалась в грузовик. Мой беззубый рот возмещения не удостоился.

Потеря, любая потеря – предвестие смерти. Потери не укладываются у нас в голове, как не укладывается в голове мысль о неизбежном конце. Человек никогда не готов к потерям.

– Я к этому не была готова, – сказала мне несколько лет назад одна женщина в приемной у дантиста.

Когда я выписалась из больницы после аварии, мне пришлось много месяцев ходить к стоматологу, чтобы исправить неисправимое: вырвать остатки корней, зашить десны, выправить челюсть. Ожидая очередного приема, я и столкнулась с той вполне симпатичной женщиной, на вид лет тридцати. Но она была лысая, совершенно лысая.

– К этому я не была готова, – сказала она слабым голоском, указывая на свой блестящий череп. – Я никогда, ни в детстве, ни в юности, ни потом, и подумать не могла, что останусь без единого волоса. Но это со мной произошло, и положение мое невыносимо. Теперь в памяти моей все разделено на «до» и «после». «До» была я, а «после» превратилась в неизвестную мне женщину. Врачи послали меня сюда, чтобы выяснить, нет ли связи между состоянием полости рта и выпадением волос. Однако я знаю, что все бесполезно, что исправить ничего нельзя. Я не только волосы потеряла, я потеряла саму себя. Я потерялась в середине жизни, как другие теряются в лесу.

Когда она говорила, я чувствовала, что говорит она и про меня, и реакция моя была нелепой и неадекватной: я вытащила свои вставные челюсти и подбросила вверх, к самому потолку, как настоящий жонглер. А потом мы обе – лысая и беззубая – долго хохотали до слез, примирившись на это время со своей неполноценностью.

Все теряется рано или поздно, пока не настигнет нас последняя потеря. Даже собака Фока потеряла зрение и слух, она больше не бегает и гоняет кошек только во сне. Рамон потерял палец. А я потеряла Рамона.

– Но это неправда. Жизнь – это не только потери. Жизнь – это путешествие. Что-то уходит, что-то обретается. Жизнь – прекрасная штука, если ее не бояться. Это слова Чарли Чаплина, – сказал Адриан.

Это было уже совсем вечером, прошло несколько часов с тех пор, как мы получили палец моего мужа. Приняв валиум, я надела свою китайскую пижаму и легла в постель, на кухне Феликс подогревал для меня вино, а Адриан сидел рядом со мной в небольшом кресле и рассказывал всякие глупости, чтобы отвлечь меня от мрачных мыслей.

– Ты так говоришь, потому что тебе всего двадцать один год, – ответила я. – Вот поживешь с мое…

– У тебя нет возраста. В постели ты вообще кажешься маленькой девочкой. Да ты и есть маленькая девочка.

Он взял мою руку в свои ладони и несколько неуклюже сжал ее. Электрический заряд проскочил до плеча, словно я сунула руку в розетку. Наверное, он почувствовал то же самое, потому что сразу отпустил меня. Мне очень нравилось его кошачье лицо с ямочками. Но я все-таки уже не была маленькой девочкой.

– Адриан, как тебе пришло в голову делать удавку из своих шнурков? – спросила я.

Он покраснел.

– Это глупость. Я сглупил как ребенок, мне просто хотелось показать тебе, что я тоже знаю всякие любопытные вещи. Хотел привлечь твое внимание. Ты только Феликса слушаешь, стоит ему открыть рот, ты просто цепенеешь. Он, конечно, очень интересно рассказывает про свою жизнь, но… Меня ты ни о чем не спрашиваешь. Советуешься только с ним.

Я пристально посмотрела на него. Действительно, он был прав.

– Хорошо, я буду советоваться с тобой почаще. Но не надо принимать это так близко к сердцу. Понятно, что Феликсу есть что рассказать. Это одно из преимуществ старости. У Феликса много воспоминаний и интересных рассказов, а у тебя…

– Ну, что есть у меня?

– У тебя есть жизнь, Адриан. Я тебе завидую и даже немного злюсь. Ты бы не жаловался, а пользовался ею.

* * *

Наверное, пришла пора рассказать немного о себе. Точнее, пришла пора рассказать немного о Лусии Ромеро. Мне гораздо удобнее говорить о ней: употребление третьего лица превращает хаос воспоминаний в некое подобие хорошо выстроенного повествования и скрывает истинную суть бытия, делает наше существование вроде бы осмысленным, тогда как каждому известно, что само по себе проживание жизни ни к чему не ведет.

В начале этой книги Лусия Ромеро проходила черную полосу своей жизни. Похищение Рамона оказалось для нее дном бездны печали, в которую она была погружена и до того. Она заблудилась. Жизнь – это путешествие, и в середине его Лусия обнаружила, что дальше простирается пустыня. Куда скрылась красота мира? Когда утратила она веру в страсть и будущее? Лусия вдруг стала старой. И ни при чем тут была ее внешность, она выглядела еще более или менее сносно, но то был последний бастион, край, за которым следовал полный разгром. А потом она прекрасно – лучше других – знала тайные бреши в этой героической обороне: мышцы становились дряблыми, появлялись первые морщины. А главное – проклятые вставные челюсти. Когда она потеряла свои собственные зубы в той аварии, что-то в ней сломалось. И кончилось навсегда.

Возраст, однако, сказывался не только на внешности. Еще более страшная пустыня открывалась в душе. Теперь она по ночам уже не представляла себя кем-то другим. А такая, какой она была на самом деле, она себе не нравилась. Она больше не мечтала о том, чтобы лучше писать, сильнее любить, знакомиться с новыми людьми, странствовать по миру и попадать в неожиданные ситуации. Жизнь с Рамоном стала ей скучна, друзей можно было назвать друзьями с большой натяжкой, а уж свою писанину вместе с курочкой-недурочкой она просто ненавидела. Родители ее одиноки, вот-вот начнут дряхлеть, скоро ей придется заботиться о них. Весь мир казался ей опасным, слишком жестоким и прогнившим. А потом, она боялась. Боялась все больше и больше. Это был онтологический и животный страх смерти, она боялась старости и смерти. Все получилось не так, как ей мечталось в детстве, юности и молодости. Не то чтобы у нее тогда были четкие и ясные представления о будущем, но, уж во всяком случае, она не предполагала, что мир окажется таким унылым, жалким, таким непрочным и к тому же так внезапно съежится, что при мысли об этом у нее до боли сожмется все внутри. «У тебя кризис середины жизни», – сказал Эмилио, ее издатель. «Климакс, наверно, начинается», – говорил Рамон, когда вдруг замечал, что с ней что-то не так. Климакс! Этого еще не хватало. Нет, это не гормональные изменения – она еще молода. Но хуже всего была мысль, что она действительно неудержимо движется в этом направлении, и если ей сейчас так паршиво, то каково же придется, когда к депрессии добавится кошмар приливов?

Значит, кризис середины жизни. Не так давно Лусия зашла выпить кофе в бар рядом с домом, там ей понадобилось спуститься в туалет. Я говорю «спуститься», потому что туалет находился внизу, туда вела крутая узкая лестница. Выходя оттуда, она столкнулась с мужчиной лет пятидесяти с лишком, который ждал своей очереди у телефона. В этот дешевый, без претензий бар захаживали в основном рабочие, чистокровные испанцы; мужчина, о котором идет речь, принадлежал к тому подвиду кельто-иберийской расы, которую я называю Неотесанный Дальнобойщик. У представителей этого подвида тестостерона всегда в избытке, они пожирают глазами любую попавшуюся им на глаза женщину, пусть даже самую уродливую на всем земном шаре. А надо отметить, что в тот день Лусия надела обтягивающий свитер, причем была без лифчика, и узкую и короткую черную юбку. Лусия прошла мимо мужчины, не обратив на него внимания, и стала подниматься по лестнице. Когда она почти добралась до площадки, она вдруг сказала себе: «Надо проверить, смотрит ли он на меня», и обернулась, уверенная, что поймает, как рыбак уже заглотившую крючок рыбу, его похотливый, бычий взгляд. И, поднявшись на последнюю ступеньку, осторожно оглянулась. Мужчина никуда не ушел, но смотрел совсем в другую сторону, он остался равнодушен к Лусии, к ее ногам и груди без лифчика, туго обтянутой свитером. «Все, кончено. Ты стала невидимой, – сказала она себе. – Отныне и навсегда всем будет наплевать на тебя».

Это подтверждают опросы общественного мнения. Все анкеты, все статистические исследования в мире строятся по возрастной шкале: от 18 до 25 лет, от 26 до 35 лет, от 36 до 44… И дальше – граница, за которой начинаются потемки: от 45 лет и старше. Так грубят вам статистические таблицы, как будто за этим пределом начинается чуждое пространство, Земля «Никогда Больше», презренная вселенная Невидимых. Именно на этой границе и находилась Лусия, почти переступив последний порог.

Может быть, стоит немного вспомнить прошлое Лусии Ромеро. Лусия была единственной и, как она полагала, не слишком любимой дочерью. Отец Каннибал, соблазнитель и эгоист, неплохой актер, надеявшийся стать звездой, успеха не достиг и теперь скромно жил на небольшие заработки, которые ему давало телевидение. Он чудесно улыбался и расточал свое обаяние. Ничего больше он на других не тратил – ни денег, ни времени, ни настоящего внимания. Он никогда не спорил, никогда не повышал голоса: для этого ему не хватало темперамента, а может, и мыслей; с другой стороны, он был уверен, что плохое настроение его старит, делает некрасивым, а он очень заботился о себе. Он был человек неосновательный, поверхностный, как бы отсутствующий; ни один разговор, если он не касался его персоны, не мог увлечь его надолго.

Однако вся эта очаровательная пустота превращалась в сталь, стоило затронуть его интересы. Он часто рассказывал, что когда началась война, он, еще совсем мальчишка, решил бежать из Мадрида и присоединиться к франкистам. Тогда он был за правых и сочувствовал фалангистам, это потом, со временем, он стал антифранкистом, во всяком случае на словах, так как в театральной среде это было принято. Он и два его друга бежали из столицы в самые холода и выбрали дорогу напрямик, через заснеженные перевалы Навасеррады. Была ночь, метель слепила глаза, снег осыпался под ногами… Они упали в расщелину. Один из них умер сразу, а Каннибал и его второй приятель, оба раненые, оказались в ловушке. Они охрипли, призывая на помощь, но по недоступным горным перевалам никто не ходил напрямик, тем более во время войны; потом было очень морозно, холод, с одной стороны, не давал им истечь кровью, с другой – таил в себе неминуемую смерть. В конце концов к исходу первого дня отец Лусии, который прихватил в дорогу мясницкий нож, отрезал мясо с плеча своего погибшего друга. Его мясом они и питались, заедая его снегом, четверо суток; потом их, полузамерзших, нашел республиканский патруль. Сержант, командовавший патрулем, был поражен их стойкостью; обоих подлечили и отправили в тюрьму. И сержант сказал, что им еще на редкость повезло,· если бы они попали в руки к фалангистам, у которых, как у всех фашистов, в мозгах всякая ерунда про религию, душу и всякое такое прочее, их расстреляли бы на месте за людоедство. Рассказывая об этом, отец Лусии всегда прибавлял: «Он, без сомнения, был прав. Фалангистам не хватало размаха!» Это он говорил потому, что мир с тех пор изменился, в театральных кругах в моде были антифранкистские настроения, а он всегда разделял мнение большинства.

Лусия Ромеро не знала, правду ли он рассказывал, потому что, когда стала взрослой, обнаружила, что собственной склонностью придумывать ситуации и проживать их как настоящие она обязана своему родителю. Повторяю, она поняла это, только когда стала взрослой, потому что долгие годы верила Каннибалу безоговорочно. Подпав под обаяние отца, она не замечала его эскапад, побегов из дома, его отсутствия, его пренебрежения, его забывчивости – он никогда не помнил ее дня рождения, – его витиеватых фантастических объяснений, сложных и разветвленных, как старое дерево, обманов. Вполне возможно и даже более чем вероятно, что отец Лусии никогда не ел человечины, но она столько лет верила в это, и людоедство отца было неоспоримой реальностью, поскольку все мы суть то, что думают о нас и как нас воспринимают окружающие. А еще Лусия думала, что отцовское людоедство – точная поэтическая метафора, очень верно описывающая его сущность. Ее, например, он пожирал живьем много лет, а мать почти уже прожевал, оставив на ней следы своих зубов.

Мать Лусии была красавицей, истеричкой и трусихой. Как актриса она была лучше мужа, но патриархальное воспитание, старомодное окружение и слабость характера привели к тому, что она сдалась, похоронила свое честолюбие и смирилась с судьбой посредственности. Она не пользовалась представлявшимися ей возможностями, чтобы не унижать мужа, терпела его бесконечные измены и даже многомесячные исчезновения ради того, чтобы сохранить семейный очаг. На самом деле очаг этот давно потух и превратился для нее в тюрьму.

– Не надо заводить детей, дочка, – говорила она, выкидывая в мусорное ведро кукол шести– семилетней Лусии и предлагая взамен всякие наборы юного химика.

– Дорогая моя, не заводи детей. Из-за тебя я не могла бросить твоего отца, а ты видишь, каково мне с ним приходится, – твердила она годы спустя, когда Лусии уже исполнилось четырнадцать.

Свои многочисленные внутренние проблемы мать Лусии снимала нервическими припадками, бешеными криками и рыданиями. Но после этих пароксизмов жизнь шла по-прежнему, утомительная и приниженная. Тем не менее в один прекрасный день, когда ей было уже за шестьдесят, она, вдруг обретя мужество и поняв невозможность такой жизни, сложила чемоданы и отправилась на Мальорку. Каннибал, в ту пору влюбленный в двадцатилетнюю девицу, узнал об этом только через несколько недель, когда – отвергнутый, постаревший, обрюзгший и почти семидесятилетний – вернулся в пустой дом. То был окончательный надрыв – мать Лусии и знать больше не хотела ни про мужа, ни про театр. На Мальорке она завязала связи в мире моды; пила, танцевала, красилась и веселилась. Уже десять лет она жила как престарелая девчонка.

Лусии Ромеро не хотелось быть похожей на свою мать. На отца, Каннибала, конечно, тоже, но преследовал и мучил ее именно образ и судьба матери; в зеркалах примерочной кабинки Лусия вдруг с ужасом обнаруживала, что телом становится как мать: надевая джинсы или летнее платье, Лусия неожиданно и ненамеренно вдруг замечала свою спину и узнавала – какой кошмар! – ту же сутулость, что и у матери, те же жировые складки, которые с возрастом стали образовываться на бедрах, тот же тип старения и, может быть, существования вообще. Все женщины в какой-то период жизни начинают походить на своих матерей, но на матерей пожилых, когда жизнь матери клонится к упадку; словно родительница, угасая, компенсирует свой близящийся конец генетическим вторжением в дочь, почти дьявольским образом овладевая телом и духом дочери. Такая судьба ужасала Лусию, она вовсе не хотела походить на свою мать, тем более что она сама была всего лишь дочерью, дочерью навсегда и навеки, и никогда не сможет через гены воплотить свой образ в дочери, прервав таким образом нескончаемую цепь матерей-вампиров и их жертв – дочерей.

– «Трагедия мужчин в том, что они никогда не походят на своих отцов. Женщины, напротив, всегда похожи на своих матерей, и в этом их трагедия». Это Оскар Уайльд, – сказал однажды Адриан, который вечно цитировал великих и часто не к месту.

Однако на сей раз цитата задела Лусию: фраза Уайльда отозвалась в ней сразу же и весьма болезненно, хотя со времен английского писателя многое переменилось. Лусии вовсе не хотелось быть трусихой, как мать, однако шли и шли годы, а она не делала того, что хотела, и не жила, как хотела. Лусия не хотела потерпеть поражение в своей профессии, но писать осмеливалась только про цыпляточек. Она не хотела, чтобы счастливая любовь обошла ее стороной, но смирилась с жалкой рутиной брака с Рамоном. В молодости Лусия к чему-то стремилась, была более смелой и честолюбивой. Потом, с течением жизни, мотор ее заглох. Когда-то она начала писать роман, но закончить так и не смогла, было у нее несколько бурных любовных историй, которые ни к чему не привели, а потом авария… В общем, ничего катастрофического не происходило, никаких по-настоящему невыносимых трагедий, но Лусия не сумела оправиться. Хотя, вероятно, дело в том, что у нее просто короткое дыхание, мало жизненных сил. Обо всем этом Лусия думала в начале этой книги и чувствовала себя прескверно.

Наверное, здесь стоит рассказать одну историю, которая случилась несколько лет тому назад, ничего особенного, так, просто случай из жизни, но он может помочь нам лучше понять главную героиню этой книги. Это было незадолго до того, как она познакомилась с Рамоном, и вскоре после того, как неизбежным образом закончился ее роман с женатым мужчиной. Его звали Ганс, он был известным и модным художником. Его удивительно черные глаза смотрели сквозь густые ресницы, его руки, сухие, крупные, так же властно мяли ее тело, как некогда мял глину Господь, сотворяя Еву. Распростертая на постели, наша героиня, недвижная, с вожделением позволяла себя раздевать; а Ганс, одетый, зарывшись лицом в простыню, стоя на коленях у кровати, твердой рукой держал ее запястья за головой, другой же рукой медленно оглаживал все ее тело: шею, горячие подмышки, груди, темные круги вокруг сосков, пупок, которого не было у Евы, живот, мучительно отзывающуюся внутреннюю сторону бедер. Здесь он останавливался и медленно, уже обеими руками открывал Лусию, раздвигая темные глубины… Ни тот, ни другой не произносил ни слова… Он впивался глазами в женское лоно, как энтомолог рассматривает редкое

насекомое или как художник – натуру, Лусия тяжело дышала, почти обезумев от желания, существуя уже только как тело и наслаждаясь своей полной и откровенной беспомощностью. И только тогда (а к тому времени уже прошла бесконечность, наверное, две-три жизни обычных смертных) он начинал раздеваться, снимал рубашку, пояс, брюки. И, голый, крепкий, красивый, он входил в нее с одного раза.

Я думаю, что уже ясно, насколько Лусии нравился этот самый Ганс. Она желала его всем телом, это все равно что сказать: она любила его всей душой, потому что секс – опыт душевный и духовный, предчувствие слияния с любимым, сопричастие душ, происходящее через соитие. Если такого трансцендентального измерения нет, значит это плохой секс, привычный, как утренняя гимнастика, умертвляющий свою собственную суть, такой секс – всегда онанизм, хотя в нем участвуют двое.

Такой рутины у Лусии с Гансом быть не могло, ведь ее любовник стал ее избегать. Он все хуже понимал ее, а она все хуже понимала себя. Ганс ее не любил, все шло к концу, и Лусия мучительно переживала свое отчаяние, в такую пору женщина теряет то достоинство, которое у нее еще осталось, звонит, когда звонить не следует, умоляет, плачет, произносит патетические фразы, которые, как она раньше думала, просто не могли сорваться с ее губ. И как любой удар отдается в недавней ране, так и боль нелюбимости усугубляется всей окружающей жизнью: когда видишь машину, похожую на ту, на которой ездил он, когда в каком-нибудь баре по телевизору звучит песенка, которую вы когда-то слушали вместе, когда вдруг от какого-нибудь прохожего (возможно, противного толстяка с волосами в носу) вдруг пахнёт его одеколоном, который никогда и ни с чем не спутаешь.

Эта мука полностью захватила Лусию, когда произошло то, о чем я хочу сейчас рассказать. Был сочельник, Лусия оставалась одна. Она могла, конечно, поужинать с родителями – тогда они еще не развелись, но в то время Лусия их не выносила настолько, что соврала, будто бы уезжает на праздники. Да они и не слишком огорчились из-за ее отказа.

Итак, наступало Рождество, и она была одна – две великолепных причины, чтобы с мазохистским остервенением предаваться мукам отвергнутой любовницы. Целый день она провела дома, ожидая чуда – вдруг Ганс позвонит, – но вечером, когда все садятся за праздничный стол (сейчас он не позвонит, сейчас он отмечает праздник с женой и детьми), она вывела погулять собаку, тогда еще не толстую старушку, а веселого щенка нескольких месяцев от роду. Когда Лусия вернулась, лампочка автоответчика мигала. Конечно, это был не Ганс. С пленки прозвучало: