13530.fb2
– Знаешь, Лусия, сейчас я скажу нечто для тебя новое и приятное, я ведь вижу, что тебя чересчур поглощают мысли о скоротечности времени и старости. Но красота существует всегда, в самых ужасных обстоятельствах, даже и в старости. Вот тебе пример. Ты, наверное, и не догадываешься, но мы, старики и старухи, любим до самого конца. И когда нет сил на самый любовный акт, мы все равно влюбляемся – в медсестру ли, во врача ли, а то и в социального работника. Некоторые смеются над этими старческими чувствами, людям они кажутся потешными, гротескными, но для меня это столь же истинная и глубокая страсть, как и любое юношеское увлечение. И очень красивая страсть. Вот я, к примеру, люблю тебя, Лусия, ты уж извини. Я люблю тебя, и, думаю, я чуть было не умер от воспаления легких только потому, что боялся потерять тебя. Я о том дне в Амстердаме, когда ты и Адриан… Но мне бы не хотелось, чтобы ты неправильно поняла меня: я люблю тебя, но, разумеется, ничего от тебя не жду. Мне достаточно того, что я люблю тебя и что ты слушаешь иногда мои рассказы про былые дни.
Знаешь ли ты, как умерла Маргарита, моя жена? Она была на десять лет моложе меня, но у нее началась болезнь Альцгеймера. Это жестокая штука, она пожирает память, лишает не только будущего – ты перестаешь быть тем, кем был. Она, прежде такая аккуратная и внимательная, стала забывать гасить свет, выключать воду. Однажды Маргарита проплакала целый день, потому что забыла, как завязывают шнурки на туфлях. Она знала, к каким кошмарным страданиям ведет ее болезнь, и предпочла уйти из жизни сама. Я бы заботился о ней до конца, пусть даже она превратилась бы в пустой каркас былой личности. Но Маргарита была такой старательной во всем, такой щепетильной и так любила чистоту, что и умереть хотела «правильно». Я видел, как она приготовляет смертельное питье, как одну за другой вскрывает капсулы снотворного и бросает порошок в кофе, ловко действуя по-прежнему умелыми и твердыми руками, восхитительными руками сильной женщины, которые умеют и приласкать, и свернуть шею курице, и подтереть попку малыша, и осушить смертный пот. Она двигалась по кухне грациозно и легко, словно готовила одно из своих восхитительных блюд, а вовсе не смертоносное зелье. Когда все было приготовлено, она села за стол, держа в руках вроде бы безобидную чашку кофе с молоком, и выпила ее мелкими глотками. За окном светило упрямое февральское солнце, кухня, прибранная, чистая, сияла, как в веселое воскресное утро. Маргарита взяла меня за руку и посмотрела в окно. «Какой чудесный день», – сказала она и улыбнулась. Понимаешь, Лусия, и в самых последних пределах жизни есть своя красота.
Да, иногда быть старым – очень грустно, а иногда и вообще невыносимо. Тогда начинаешь мучительно жалеть обо всем, что потерял, и о том, чего уже никогда больше не будет. Никогда больше не буду я хозяином собственного тела, как когда-то, никогда не вернется восторг юношеских ночей, никогда больше не будет надежды на будущее и могущество. Если человек стар, как стар я, он уже только то, чем он был.
И все же, дорогая моя Лусия, старость не столь уж безнадежное время. В самом возрасте есть нечто, что тебя защищает, что вознаграждает – принятие мира, понимание. Если проживешь, сколько прожил я, начинаешь чуть лучше понимать смерть. Люди думают, будто смерть – это враг, будто он находится вне нас, будто это чужестранец, который осаждает нас и старается завоевать с помощью болезней. Но это не так На самом деле мы умираем не от внешних и чуждых воздействий, а от нашей собственной смерти. Мы несем ее в себе со дня рождения, она – в нашей повседневности и непосредственной близости, столь же естественная, как сама жизнь. То, о чем я сейчас говорю, – самая очевидная вещь на свете, но наш разум отказывается принимать ее.
Когда проживешь столько, сколько прожил я, начинаешь догадываться, что во всем беспорядке этого мира есть определенный порядок. Может, просто я в этом нуждаюсь, защищаюсь таким образом от отчаяния и бессмысленности существования, но с каждым прожитым днем мне становится все яснее, что гармония существует. Над хрупкостью маленьких вещей простирается величественное спокойствие вселенной. Она так величественна и так спокойна, что вряд ли может служить утешением, когда нас – здесь и сейчас – охватывает ужас. Но иногда мы проникаемся утешительным восприятием космического равновесия, ощущением того, что все каким-то образом связано со всем. Например, боль. Знаешь ли ты, что есть такой синдром – неспособность ощущать боль? Да, такой синдром существует, он обусловлен на генетическом уровне, дети с этим синдромом умирают очень рано, потому что не испытывают страданий от ран и болезней. Они обжигаются насмерть, потому что хватаются за кипящую кастрюлю, или умирают от некроза, потому что часами не меняют позы. Я хочу сказать, что даже боль, вещь ужасная, невыносимая и недопустимая, тоже, возможно, имеет свое определенное место в системе, свое обоснование – она защищает нашу жизнь.
Внутренняя гармония. Вот что я пытался объяснить Продавцу Тыкв – в том, какие мы, – при том, что ему мы кажемся смешными идеалистами, – тоже с необходимостью проявляется добро. Конечно, он прав, что всегда побеждают продавцы тыкв, но если мы сделаем усилие и представим себе общий ход истории человечества, то легко заметим, что во все времена существовало напряжение между утверждением жизни и утверждением смерти, между стремлением понять другого и стремлением его ограбить. Эта битва лежит в основе всей истории, и можно сказать: невзирая ни на что, постепенно побеждают разум и понимание. К примеру, сейчас уже весь мир считает рабство недопустимым, хотя до сих пор существует нелегальное рабство, а также возникают новые его формы. Но сама по себе неприемлемость рабства утвердилась в общественном сознании. Может показаться, что это мелочь, но тем не менее это шаг вперед – все стороны публично признают недопустимость рабства, а это и есть основа цивилизации. Я уже говорил тебе: слово для нас – все.
Давай я расскажу тебе о пингвинах, этих нелетающих птицах, которые живут в пустынной Антарктиде. Когда птенцы вылупляются из яиц, родители оставляют их одних, потому что вынуждены искать пропитание в море. Из-за этого возникают серьезные проблемы, потому что оперение у птенцов очень слабое, совершенно недостаточное для выживания в экстремальных условиях Южного полюса. И птенцы сбиваются в одну кучу, тесно прижимаясь к друг другу, чтобы сохранить тепло, на маленьких ледяных островах. А чтобы не замерзли те, кто находится по краям этой кучи, птенцы постоянно перемещаются, и ни один из них не остается необогретым дольше, чем несколько секунд. Если перенести эту ситуацию на людей, то получается, что это поразительное коллективное изобретение есть выражение наивысшей солидарности, но пингвины – в отличие от нас – не понимают слов и спасают друг друга ради выживания, их великодушие продиктовано генетической памятью, мудростью на клеточном уровне. Я хочу сказать тебе, Лусия, что добро, к которому мы взываем, уже присутствует в самой сущности вещей, в неразумных тварях, в слепой материи. Мир – это не только ужас, насилие и хаос, в нем обитают также порядочные, солидарные пингвины. Не стоит так уж бояться реальности, она не только кошмарна, но и прекрасна.
Я расскажу тебе кое-что, никому и никогда я этого не рассказывал. Было это семь лет назад, за несколько месяцев до кончины Маргариты. Я уже не мог находиться дома и целыми днями шатался по улицам. Стояла зима, было холодно, и я завел обыкновение проводить вторую половину дня на вокзале Аточа, в зале с пальмами. Я устраивался на скамейке и убивал время в жарком и влажном оранжерейном воздухе. Однажды рядом со мной сел парень лет двадцати, он был в костюме и галстуке и с портфелем, который поставил себе на колени. Он стал лихорадочно рыться в портфеле, вытащил блокнот, исписанный мельчайшим почерком, и принялся яростно листать его. Было ясно: он ищет что-то, не может найти и страшно нервничает от этих поспешных и безрезультатных поисков. В конце концов он сдался и застыл в неподвижности, тупо глядя перед собой остекленевшими глазами; у него выступила обильная испарина, он вытер шею галстуком. Я не знаю, почему он так заинтересовал меня, но я определенно ему сочувствовал. И внимательно, не скрываясь, изучал его – молодой человек настолько был поглощен своим отчаянием, что совсем не замечал меня. Он был худой, смуглый, с черными глазами; лицо его никого мне не напоминало, и все же он казался мне очень близким человеком, старым знакомым. Настолько, что я не смог сдержать первый порыв и сказал ему:
– Не волнуйся.
Парень встряхнул головой и с удивлением на меня посмотрел.
– Что вы сказали?
– Сказал, что не стоит волноваться. Со всеми такое случается, бывают черные минуты, когда кажется: жизнь кончена. Когда мы боимся, что не вынесем того, что нам предстоит.
Слова я находил так легко, словно читал по-писаному. Парень смотрел на меня изумленно и в то же время с интересом. Я забеспокоился – мне были знакомы такие ситуации, то, что происходило сейчас, случалось и раньше.
– Поверь, я переживал подобные моменты, и они проходят, я тебе точно говорю. Жизнь намного больше, чем наши страхи. И все мы можем перенести намного больше, чем хотели бы переносить. А потому успокойся. Когда-нибудь, через несколько лет, ты вспомнишь о своем сегодняшнем горе и только удивишься. Скажу тебе больше – ты, может быть, еще пожалеешь об этих минутах.
Я всерьез произносил эти банальные фразы, которые теперь, когда я повторяю их вслух, кажутся мне снисходительными и неоригинальными. Но парень слушал меня, и меня поразило, что они явно идут ему на пользу. Сжатые губы несколько расслабились, он задышал ровнее.
– Звучит разумно, – сказал он и вздохнул.
А потом, слегка покраснев, улыбнулся:
– Это так заметно?
– Что заметно? – спросил я.
– Что я конченый человек. Заметно?
– В общем, да. Во всяком случае, я заметил.
Парень улыбнулся снова. Закрыл портфель, встал и протянул мне руку.
– Спасибо.
И только когда он пошел в сторону платформы, я увидел маленькую деталь – на левой руке, той, в которой он держал портфель, не хватало пальцев. Как минимум двух.
И тут на меня все навалилось одновременно, меня словно ослепило: я вдруг все понял, все вспомнил. Ведь я уже переживал то же самое, что этот юноша, правда, так сказать, с другой стороны, Лусия. Не думай, я не спятил, не принимай меня за выжившего из ума старика. Это было в тридцать третьем году. Дуррути возглавил восстание в Арагоне, и республиканское правительство ответило жестокими репрессиями. Мне было очень худо: я не был рядом с Дуррути, не сделал ничего ради его дела, я думал, что веду себя как мелкобуржуазный элемент. Я не знаю, что случилось у молодого человека с вокзала Аточа, но думаю, в такие моменты человек себя очень не любит, а именно это и происходило со мной в тот день тридцать третьего года. Я тоже сидел на скамейке, полностью уйдя в свое несчастье, когда ко мне подошел старик и начал говорить мне разумные слова. Примерно те же самые, какие годы спустя я говорил тому юноше. Те же слова, тот же возраст, почти такие же пальмы вокруг: та моя встреча произошла на эспланаде в Аликанте, куда я приехал, чтобы участвовать в бое быков. Ты понимаешь, что я хочу тебе сказать? Я и сам не осмеливаюсь точно выразить это, но у меня есть глубочайшее убеждение, что в определенный момент жизни мы пересекаемся со своим будущим «я». Или с прошлым «я». Пойми, я не говорю ни о реинкарнации, ни о призраках. Я говорю о реальности, которая выходит за пределы «здесь и сейчас», о гармонической непрерывности, которая неизмеримо больше каждого из нас. Мы все входим в некое единство, все находимся в неких точках громадной и непонятной нам карты. Я не верю ни в Бога, ни в небеса, ни в преисподнюю, но, возможно, существует вселенский ритм, которому мы подчиняемся. Человеческое существо всегда стремится быть частью чего-то большого; потому верующие изобрели религии, а анархисты – молились на революцию, и все ради того, чтобы придать этой скоротечной жизни какой-то смысл. Теперь же я верю больше в глухое и слепое спокойствие материи, в сверхчеловеческую отрешенность, которая составляет основу всего прекрасного.
Для меня эта непрерывность выражается в бесконечном шелесте людских разговоров. В том, что мы, люди, говорим друг другу из поколения в поколение. В тех словах, что плавают в космосе с тех пор, как был произнесен первый членораздельный слог. Именно поэтому – поскольку все мы суть произнесенные слова – я и рассказываю в последние месяцы свою историю. Я счастливчик Феликс, везучий Талисман, я сумел прожить восемьдесят лет, хотя на это потребовалось немало времени и усилий. Много часов, много дней, много страданий и переживаний. А теперь, в конце жизни, все это свелось к тем миллионам слов, что я оставил в космосе после себя. Чтобы не умереть совсем, я отдался в твои уши. Как отдался бы в твои руки.
Я одна, и мне это нравится.
За последнее время все сильно изменилось. Адриан отправился дальше по маршруту своей жизни. Сейчас он в Бильбао, где вместе с друзьями открыл звукозаписывающую студию для альтернативной музыки. Он живет в коммуне, не имеет ни гроша и, думаю, счастлив. Он делает то, что ему хочется делать, и я уверена, у него нет недостатка в девушках, которые с радостью разделят его матрас, брошенный прямо на пол, постирают комок грязных носков и без неудовольствия будут мыться в общей замызганной ванне. Восхитительное существование, но, по-моему, я это уже переросла. Хотя мы очень любим друг друга и регулярно обмениваемся письмами.
Феликс тоже уехал. Мне удалось преодолеть его сопротивление и послать отдохнуть в Пальма-де-Мальорка. Как я и предполагала, он прекрасно поладил с моей матерью. Последние дни они довольно часто звонят мне по телефону; легкомысленные и смеющиеся, как подростки, рассказывают мне, на каких пляжах побывали, где гуляли, что читали и что ели. Причем в мельчайших подробностях. Я убеждена, что они нравятся друг другу, что они переживают пылкую страсть восьмидесятилетних людей, и эта мысль приносит мне странное удовлетворение, глубокое облегчение, природа которого мне пока еще не совсем ясна.
Так что я теперь одна, и мне это нравится. После стольких лет жизни с Рамоном я снова вступаю во владение своим домом, причем с таким чувством, словно я колония, освободившаяся от имперского ига. Теперь я госпожа своей гостиной, королева своей спальни, императрица собственного времени. Я держу свои компакт-диски в полном беспорядке, читаю до пяти утра, ем когда мне заблагорассудится. Жить с кем-то вместе значит уступать. Это значит вести постоянный торг и неизменно платить свою цену, платить своим временем и пространством жизни. Разумеется, свои повседневные права ты уступаешь, получая нечто взамен – убежище, любовь, компанию, секс, развлечения, сообщничество. Но когда пара начинает распадаться, сделка становится разрушительной. В конце нашего брака мы с Рамоном стали равнодушны друг к другу, а когда супружеская жизнь надоела, то это все равно что жить в неудобной гостинице с чрезмерным количеством постояльцев. Конечно, мне хотелось бы переехать в другую гостиницу. Но не торопясь, не опьяняясь иллюзиями; одним словом, проглядев глаза в поисках Идеального Мужчины, я начала подозревать, что проще и приятнее найти просто хорошего человека.
За последние месяцы я многому научилась. Например, теперь я знаю, что в районе сорока лет мы переживаем еще один переходный возраст. Речь идет о столь же конкретном, четко очерченном периоде, как и в подростковом возрасте; и оба эти периода очень схожи своими переживаниями. Как и физическими переменами – в четырнадцать лет тело начинает оформляться, в сорок – разрушаться. А также утратой невинности: в отрочестве хоронишь детство, в середине жизни – молодость, иначе говоря, тебя опустошает открытие реальности, ты утрачиваешь остатки прежнего простодушия. Ах, как же это? Разве жизнь такова? Дряхление родителей, собственное старение, упадок всего на свете, невыносимые потери? А еще – предательство, ложь, коррупция, низость, всему присущее уродство?
– Как отвратителен этот мир, – пожаловалась я однажды, доведенная почти до отчаяния. – Политики лгут, журналисты лгут, соседи лгут, все на свете продается и покупается, столпы отечества причастны к убийствам, Торговцы Тыквами пользуются полной неприкосновенностью и называют улицы городов своими именами. Такого еще никогда не было.
– Да, это очень тяжело, но не стоит и слишком драматизировать, – сказал Феликс. – В этом смысле я оптимист. Ты же знаешь: пессимисты полагают, что все так плохо, что хуже уже и быть не может, а мы, оптимисты, думаем, что хуже может быть всегда. Но, если всерьез, я действительно уверен, что все люди должны пройти через разочарование и что во все эпохи людям приходилось испытывать коллективную утрату иллюзий. Вспомни Флобера, его «Воспитание чувств». Там главный герой, сейчас уж не помню, как его звали, юношей принимал участие в революции тысяча восемьсот сорок восьмого года, а повзрослев, разочаровался в своих юношеских мечтах так же, как я, когда наблюдал развенчание анархистского идеала. И все же эти мечты, которые в том или ином виде повторяются из поколения в поколение, необходимы, чтобы человечество продвигалось вперед. Ты говоришь, что хуже времен не бывало. Я так не думаю. Рушились другие утопии, Великая французская революция, например, которая превратилась в кошмарные реки крови. Сейчас у нас эпоха приспособленчества и посредственности, и наши утопии превращаются в жалкий мусор, в грязные деньги и счета в швейцарских банках. И уж лучше так, чем рубить головы на гильотине.
– А мне все, что ты говоришь, кажется безнадежно устарелым, – сказал Адриан, ведь этот разговор происходил в то время, когда мы составляли триумвират и целые дни проводили вместе. – Ты ведь имеешь в виду, что юношеские мечты – всего лишь глупости и со временем проходят, да? Так и отец мой говорит. Ужасно скучная мысль.
– Я не говорю, что это глупости, совсем наоборот. Вот как ты меня слушаешь! Я говорю, что эти утопии движут миром. Но я уверен и в том, что между утопиями и реальностью существует большой зазор, и с этим нельзя не считаться. Взрослеть значит терять себя и предавать себя; взрослея, теряешь близких, теряешь юность, теряешь собственную жизнь и зачастую – свои идеалы, тут и начинается предательство самого себя. Только есть люди, которые предают себя с оглушительным треском, доходят до подлости и настоящих преступлений, как вся эта шайка, замешанная в историю с коррупцией, другие же стараются приукрасить свое предательство, сохранить некоторое достоинство в стычках с реальным миром, отступая в каких-то своих маленьких сражениях, но в целом выдерживая намеченную линию поведения.
– А зачем надо отступать в маленьких битвах? – снова возмутился Адриан.
– Дело не в том, надо или не надо. Просто стерильной чистоты не существует. Мир нас искушает, ослепляет, подталкивает. А мы, люди, существа жалкие, тщеславные, честолюбивые, слабые. Мы действительно мало чего стоим, а жизнь полна искушений. И все мы собираем свою кучку гадостей, которую толкаем перед собой, как навозные жуки. В этой кучке – ложь, сказанная из страха, притворство, вызванное боязнью одиночества, трусость, в которой не хочется признаваться. Но нельзя путать эти мелкие стычки с настоящими битвами – есть этические границы, переступив которые ты становишься изгоем, и такое предательство человек не имеет права себе позволить.
– Если я правильно тебя понял, то мошенничать, играя в дурака, можно, а организовать строительный кооператив и потом удрать с деньгами в Бразилию – нельзя, – насмехался Адриан.
– Смейся, смейся. В твоем возрасте чаще всего кажется, что добро и зло – категории, четко разграниченные, но на самом деле мы живем в мире двойственном и размытом. И все же каждый день мы принимаем решения, которые имеют практические и моральные последствия для нашей жизни, и ты можешь либо придерживаться своего личного кодекса поведения, либо – что нежелательно – кончишь как Рамон. Разговоры разговорами, но надо знать, кем ты будешь в конце твоей жизни. Не знаю почему, но мне кажется, что ты станешь банковской акулой и будешь выгонять из дома бедных людей, которым не хватает денег, чтобы выплачивать ипотеку, или кем-то в этом роде.
– Выходит, ты думаешь, что взрослеть значит терять и предавать себя? – вмешалась я наконец, опасаясь, что они вновь сцепятся, как обычно. – Не очень утешительная мысль.
И тогда Феликс сказал то, во что мне хотелось бы верить, что, на мой взгляд, и есть истина.
– Однако ты получаешь и вознаграждение. Это – мудрость. Взрослея, приобретаешь знание. То единственное, что с течением жизни лишь увеличивается, и это немало. В невинности столько невежества, что иногда невинность не кажется мне положительным свойством.
Знание и вправду освобождает. Не так давно я обедала с отцом. Мы отправились на террасу, чтобы насладиться прекрасным днем, и с первой же минуты эта наша встреча не походила ни на одну предыдущую. Я вдруг увидела, что он постарел. Это было более чем оправдано – ему исполнилось семьдесят восемь лет. Но до того дня я и представить не могла, что мой отец Каннибал подвержен естественным законам разрушения. На той террасе я вдруг увидела перед собой почти дряхлого человека, и ничего людоедского в нем не было. Наоборот, теперь он старался есть только овощи, чтобы держать в форме себя и свой желудок. Завтрак прошел весело, нам было хорошо вместе, мы смеялись до слез и ни разу не поссорились, как всегда бывало прежде. На закуску, опьянев от веселья и вина, я позволила себе нескромный вопрос:
– Что все-таки произошло между тобой и мамой?
Мое любопытство вовсе не показалось ему неуместным. Он взял бутылку «Риохи», чтобы налить себе последний стакан, и вздохнул.
– Это длинная история.
– У меня есть время.
– Во-первых, и я плохо себя вел, и она плохо себя вела, и оба мы плохо себя вели, и под конец причинили друг другу много вреда. Но если ты ищешь виноватого, то вот он, перед тобой. Мне первому все это осточертело. Я был мудак, детка. Уж прости мне это слово.
Но я не искала виноватого. На этот раз не искала.