13530.fb2 Дочь Каннибала - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Дочь Каннибала - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Тогда впервые было употреблено это название. Это была идея Аскасо: он считал, что на то время, пока «Солидариос» находятся в Америке, им лучше называться «Эррантес» (бродячие). Аскасо всегда переполняли идеи. Но я до сих пор не знаю, хорошие ли это были идеи. Он был горячий человек, очень небольшого роста, с вечной иронической усмешкой. Вел он себя барственно и вызывающе, словно старался искупить низкорослость и явное тщедушие. Он был из тех людей, которые едва пойдя в комнату, порождают в ней атмосферу напряженности. Представляю, как в бытность официантом его душила ярость из-за позорной формы и необходимости прислуживать. Хотя, возможно, я и несправедлив к нему, он мне никогда не нравился: как только мы приехали в Веракрус, рядом с ним я ощутил себя жалким червяком. Я хотел чувствовать себя мужчиной, а он унижал меня прилюдно:

«Прекрасно. Когда мы в следующий раз столкнемся с полицией, пусть этот сопляк распустит нюни. Может, полицейские проникнутся. Нет, правда, Пепе, нам этот чертов малец ни к чему».

Он никогда прямо ко мне не обращался, только к Дуррути. Ни разу даже не взглянул, что меня особенно унижало. Зато Буэнавентура, огромный, волосатый, подошел ко мне и посмотрел прямо в глаза, слово оценивая или взвешивая, потом положил свою лапищу металлиста мне на плечо и с мягкой улыбкой сказал Аскасо:

«Ты, Пако, прав, как всегда прав, но мальчик пока останется с нами, а там видно будет».

И я остался, потому что последнее слово всегда было за Дуррути, впустую он не говорил, и потому всегда казалось, что Аскасо произносит больше слов.

Странная эта была пара, Дуррути и Аскасо. Буэнавентура, которого близкие звали Пепе, был высоченный могучий мужчина горячего нрава, иногда он стучал кулаком по столу, а от его баса звенели стекла. Энергии у него было хоть отбавляй, и становилось очевидно, что энергия эта может стать роковой. Глядя на Дуррути, ты понимал, что этот человек, если пожелает, убьет: для этого у него хватало силы, страсти, самообладания и жестокости. Но понимал ты и то, что Дуррути этого не хотел. Потом, во время войны, откуда-то возник миф о чудовищных жестокостях, которые он совершал. Якобы он сжег собор в Лериде. Неправда: его колонна проходила через Лериду за месяц до пожара, а когда поджигатели, отставшие анархисты, присоединились на фронте к бойцам Дуррути, он велел их наказать. Он всегда стремился быть справедливым. Да, он был человеком страстным и горячим, но обладал удивительным чувством меры даже в то время, которое меры не признавало: война, революция, хаос. Он кровавый герой, потому что ему выпало жить в кровавую эпоху, но полностью душевной чистоты он не утратил.

Аскасо был совсем другой. Я уже говорил, что несправедлив к нему, но ничего не поделаешь, все мы субъективны, для нас реальность – то, что видим, изменяем и переиначиваем собственным взглядом. Реальностей столько же, сколько глаз. А мои глаза говорят мне, что Аскасо был человеком холодным, надменным и высокомерным с вечной сардонической улыбочкой. Там, где у Дуррути были чувства, у Аскасо – идеология. В нашей группе он считался интеллектуалом и признанным стратегом. Умный, что и говорить, утонченный даже. Но меня он пугал. Огромный Дуррути со своим громовым голосом, с кулачищами, которыми он колотил по столу, пугал вдвое меньше, чем недомерок Аскасо, хрупкий, спокойный, никогда не повышающий голоса. Ему было лет на пять-шесть меньше, чем Дуррути, и Буэнавентура относился к нему с восхищением, защищал его, как любимого младшего братишку, который и начитаннее, и умнее, но еще многого не знает о жизни.

Но, в общем, они были молоды, горячи, отважны и привлекательны. Живя в невежественном окружении, они были сами современными, стремились к переменам – одним словом, авангард эпохи. И внешне они старались подчеркнуть это: хорошо пошитые костюмы, галстук-бабочка, кокетливо торчащий из кармашка носовой платок. Маскарадные костюмы, чтобы их не приняли за боевиков, каковыми они на самом деле и являлись. Или наоборот, чтобы походить на боевиков, я помню, что громилы у правых одевались точно так же. Одинаковые, как манекены. Как бы то ни было, «Солидариос» ходили по улицам как короли. Это я точно помню, потому что и сам ходил с ними; и хоть в сравнении с ними я был сопляк, я тоже чувствовал эту гордость, эту лихорадку. Подумай только: тогда мы считали, что будущее – в наших руках, что нынешние наши подвиги созидают завтрашний день. Знаешь, что сделали «Солидариос» с деньгами, которые захватили в банке Хихона? Это было в тысяча девятьсот двадцать третьем, еще до Веракруса. Так вот, они бежали в Париж и открыли там Интернациональное издательство на улице Пти, дом четырнадцать. И начали выпускать «Анархистскую энциклопедию». Они ведь создавали новый мир и нуждались в новых словах, чтобы дать всему имя. В энциклопедию они вложили все, действительно все деньги. «Пистолет и Энциклопедия – это ключи к свободе», – любил повторять Аскасо. Ему очень нравилось говорить афоризмами.

На себя после ограблений они не тратили ни песеты. На жизнь, на еду, жилье и лекарства для детей они зарабатывали, кто как мог. В Париже Дуррути, например, служил механиком на заводе «Рено». Буэнавентура всегда был беден, как церковная мышь: полжизни он провел за решеткой и его не очень-то охотно брали на работу, уж слишком известный он был анархист. Часто ему не хватало на чашку кофе. Когда в тридцать шестом его убили, всего имущества после него осталась одежда, что была на нем, пистолет, смена белья, очки и кожаный берет – потом такие береты называли «дуррути», ты понимаешь, о чем я. Хотя нет, откуда тебе знать – с тех пор столько воды утекло…

Но я забегаю вперед. Мы добрались до Веракруса, и Дуррути разрешил мне остаться. Я и остался. Вся группа отправилась на ферму в Тикомане, чтобы готовить акции. Ферма принадлежала вдове анархиста, очень толстой и очень смуглой женщине, которая казалась мне совсем пожилой, хотя ей было, наверное, тридцать с небольшим. Лоб пересекали сросшиеся в одну линию брови – как усы, казалось мне. Но глаза у нее были красивые, а таких белых зубов я вообще никогда не видел. Ближе к вечеру, когда в дом попадали только косые лучи солнца, зайчики от ее блестящих зубов сверкали на стенах. Хотя она почти никогда не улыбалась. Только если смотрела на Грегорио Ховера. Вот тогда-то зажигались ее глаза и сияли зубы.

Так шли дни: старшие сидели в комнате и разрабатывали планы, я же был на подхвате у вдовы – водил вола на водопой, таскал воду из колодца, собирал помидоры. Дух захватывало, когда вдова резала кур: она хватала курицу, клала ее голову на чурбак и в мгновение ока разрубала шею. Она резала поросят, кроликов, беззащитных ягнят. Там я и научился убивать: отрезал голову утке. До сих пор помню, как блестела под мексиканским солнцем струйка крови.

Однажды вся группа уехала с фермы. Они уехали очень рано, в огромном облезлом форде. Брат крепко обнял меня, чего обычно никогда не делал, но я и так все понял, они мне ничего не говорили, но я знал, что они едут на ограбление. Машина исчезла в дорожной пыли, и на высушенной солнцем, знойной ферме остались только мы двое – вдова и я. Она шумно вздохнула и зарезала петуха. Не знаю, зачем она это сделала – мы этого петуха не ели.

По-моему, это был жреческий обряд, древнее жертвоприношение, остатки ацтекских ритуалов.

Жертвоприношение помогло: через два дня они вернулись, и очень довольные – ограбили две фабрики, и добыча оказалась немаленькая.

«Все прошло очень легко, обошлось без стрельбы», – хвастался мой брат. Он очень переменился: зачесал набриллиантиненные волосы назад, как Ховер, и прищуривал глаза, как Аскасо. Он чувствовал, что стал важной персоной и занял достойное место среди «Солидариос». Виктор был в хорошем настроении, да и все остальные тоже не скрывали радости. Возбужденный Дуррути составил для меня программу чтения – как истинного анархиста его очень заботило мое образование. А по вечерам он учил меня быть настоящим бойцом. Например, преподал мне науку, как сделать бомбу из пороха и старой консервной банки. Или как смотреть в глаза человеку, которому угрожаешь оружием.

«Главное – не отпускать его взгляд ни на миг, надо уставиться ему в глаза и держать его взглядом так, словно он – рыба у тебя на крючке, – объяснял Дуррути. – Если ты сидишь и спокойно работаешь в банке, а тебе вдруг суют пистолет чуть не в рот и вот так смотрят в глаза, ты испугаешься настолько, уверяю тебя, что будешь видеть только черное отверстие ствола, черные зрачки и черную дыру собственной паники. Поэтому налетчик может не закрывать лицо – его все равно не вспомнят».

Даже Аскасо вроде бы смягчился. Иногда даже бросал мне слово-другое и ничуть не возмущался, когда остальные строили дальнейшие планы в моем присутствии. Скоро, к моему величайшему облегчению, стало ясно, что меня не оставят на ферме. Когда мы отсюда уедем, начнется самое интересное: смелые налеты, увлекательные приключения в пути, восхитительная опасность. Я был вне себя от восторга, считал дни, оставшиеся до отъезда; считала их и вдова, но с грустью. По-моему, она была немного влюблена в Грегорио, но в ночь перед отъездом она пришла ко мне, а не к нему. Я, как обычно, спал на своем тюфяке в кухне, когда меня разбудило чье-то присутствие, чье-то прикосновение. В испуге я открыл глаза – прямо передо мной было ее лицо. Она присела на корточки возле моей постели и смотрела на меня как-то странно, я ничего не понимал. На ней была грубая серая рубаха, скрывавшая ее от шеи до пяток, в одной руке она держала огарок, другой поглаживала меня по голове.

«Что-то случилось?» – испуганно спросил я хриплым со сна голосом.

«Тссс, – прошептала она, еще ласковее гладя мои волосы, словно успокаивала разбуженного ребенка. – Тсссс!»

И легла на тюфяк, рядом со мной. Мы были вместе до рассвета. Раньше она всегда молчала, а теперь без устали нашептывала мне с материнской лаской почти неразборчивые нежные имена, ворковала колыбельные песенки, давала заботливые советы:

«Береги себя, сынок, сердечко мое, одевайся теплее, да благословит тебя Святая Дева, веди себя хорошо, будь умницей…»

Позже, когда я уже любил женщин, мне встречались и такие, что в обычной жизни не произносили почти ни слова, но в постели вдруг начинали говорить красноречиво и цветисто. Примерно то же произошло тогда с вдовой, но слова, лившиеся из ее уст, были не о любви, они были домашние, материнские. Между нами ничего не произошло: в течение нескольких часов я казался безмужней и бездетной женщине ее собственным ребенком, а я, сирота, тосковавший по матери, с радостью отдавался нежным ласкам ее огромных рук. Так мы провели все время до рассвета, прижавшись друг к другу, я – в грязной драной майке, она – в грубой хрустящей рубахе: от нее исходил сытный дух хлеба, всепроникающий запах пота; ее руки, резавшие кур и уток, нежнейшими прикосновениями ласкали мои волосы… Эти могучие женские руки, что умели и зарезать, и накормить, и успокоить так необычно. То была незабываемая ночь, когда она кончилась, кончилось и мое детство. Последняя ночь невинности.

* * *

Мне было не по себе в одиночестве.

А ведь доподлинно известно: в мире с нами вместе существуют миллиарды живых организмов, пусть даже они так малы, что глазу нашему незаметны. А больше всего вокруг нас постельных клещей, это такие паукообразные, которые есть всюду. Я видела их на увеличенных фотоснимках: тело шарообразное, ноги длинные, и вообще, вид такой, будто это жуткие и смертельно опасные пришельцы из других миров. Когда я прочитала, что в каждом сантиметре наших матрасов обитает уж не знаю сколько сотен тысяч этих тварей, я каждую ночь, ложась спать, слушаю, как они переговариваются возле моей головы: ш-ш-ш, слышу потрескивания, топот невидимых ножек. Клещи не знают, что вся их вселенная ограничивается моим матрасом. Если подумать, так и наша Вселенная, наверное, всего лишь матрас какого-нибудь сверхгиганта. И если принять во внимание, как густо населен мир разными существами, то странно, что мы, люди, можем чувствовать себя одинокими среди всех этих насекомых, клещей, бактерий и прочих микробов.

Но когда Рамона похитили, я почувствовала себя одинокой, одинокой до полного отчаяния, одинокой до жути. Теперь я поняла, почему не развелась с мужем: пусть он мне надоел, пусть раздражал меня, но это было животное моей породы, его дыхание как бы защищало меня, его глаза видели меня, мы вместе, как сообщники, противостояли натиску бури, этому внешнему миру, в котором бушуют бешеные штормы, ураганы и землетрясения. Вот почему в одиночестве меня охватила паника.

Наверное, в этом и состоит причина, по которой я позволила Феликсу Робле настолько внедриться в мою жизнь, открыла перед ним и двери своего дома, и будничные заботы. И его, как многих вдовцов и пенсионеров, тоже, видимо, угнетало одиночество. А при этом нет ничего странного, что он сразу же погрузился в мои проблемы.

Нечто похожее произошло и с Адрианом. В тот день, когда на нас напали в подъезде, наш молодой сосед, проснувшись, вышел на кухню и застал нас с Феликсом за разговором о Дуррути и смазкой древнего пистолета. Адриан явно поразился, увидев оружие, и я решила, что надо рассказать ему кое-что из моей истории. Понятное дело, не все: например, я не упомянула о двухстах миллионах песет, которые лежали в мешке с собачьим кормом.

– Твоего мужа похитили? – удивился Адриан, это известие явно подействовало на него возбуждающе. – Какой ужас! Конечно же, я с удовольствием помогу тебе. Можешь рассчитывать на меня, я сделаю все, что тебе понадобится.

Парень он был приятный, только не слишком разговорчивый. Почти ничего не говорил, и я подумала, что он застенчив. В общем, я пригласила его поужинать, вместе с Феликсом Робле. Адриан явился с подарком: маленьким изящным кактусом, на верхушке которого распустился совсем уж крошечный цветочек; я решила, что такое сочетание жестких колючек и уязвимости соответствует его характеру. Феликс же принес бутылку «Риохи» и снова даже не пригубил бокал.

Вечер прошел замечательно. Я сама не ожидала, но мне было с ними очень хорошо. Понятно, что я в них нуждалась, а человеку свойственно идеализировать тех, в ком он нуждается. Мне они были нужны, чтобы не оставаться в одиночестве, а присутствия родных и друзей я вынести не могла – меня раздражало их благоразумие, бесконечные пустяковые пререкания, вопросы с неприятным подтекстом, покровительственное отношение ко мне. Когда родственники и знакомые звонили или приходили ко мне (в первые дни некоторые являлись без предупреждения), в их интонациях, в их проницательных взглядах я чувствовала какое-то порицание, упрек, и это было так тяжело, что я старалась побыстрее отделаться от них, причем вела себя, наверное, не слишком вежливо, поскольку они вскоре оставили свои попытки. Уж не знаю, как, по мнению моих друзей, я должна была вести себя в качестве супруги похищенного, но ясно понимала, что они ждут чего-то особенного – быть может, мне следовало демонстрировать пристойное горе, сдержанную тревогу, в общем, как бы неокончательное вдовство.

А Феликс и Адриан, наоборот, ничего от меня не требовали, не заставляли изображать из себя вдову и отвечать на коварные вопросы. Наши отношения становились все ближе, причем это сближение происходило очень быстро, как это случается с курортниками или жителями пострадавшего от наводнения района. Похищение Рамона оказалось той внешней силой, которая крепко связала нас, как потерпевших кораблекрушение бог весть в каких далеких водах. И наконец, нам всем не надо было ходить на работу, у пас не было четких обязанностей в жизни и постоянной ответственности перед семьей. Сначала Феликс под тем или иным предлогом стал проводить у меня свободное время, а потом и Адриан присоединился к нему. В ожидании, когда объявятся похитители, мы коротали дни у меня в квартире, словно находились в осажденном лагере, мы не впускали нахалов, которые отваживались постучать в дверь, сухо и коротко отвечали на звонки, врали инспектору Гарсии, ели апельсины и омлеты по-французски, иногда слушали рассказы Феликса из его прошлой жизни. За какие-то сутки мы прониклись таким доверием друг к другу, что сообщили Адриану о сорока миллионах песет, спрятанных в жестянке из-под сахара. Через два дня мы стали такими друзьями, что признались Адриану у нас под шкафом лежат двести миллионов, а не сорок. На третий день мы были уже просто неразлучны и со всеми подробностями рассказали, как прятали деньги в мешке с собачьим кормом.

– Мне это известно, – признался Адриан.

– Откуда?

– Да вот известно. С первого же дня. Я не так уж крепко спал и слышал, как вы рассуждали, куда спрятать деньги, как перетаскивали мешок с кормом, и все остальное.

– Что же ты сразу не сказал? Зачем делал из нас посмешище все это время?

– Потому что хотел убедиться, что вы мне доверяете. Человек, который не боится правды, не должен бояться лжи. Это сказал Томас Джефферсон. А потом, я был уверен, что долго это не продлится. Ложь никогда не доживает до старости. А это уже Софокл.

На четвертый день нам уже казалось, что мы всегда так жили, в подвешенном состоянии, существовали как бы в скобках, ожидая некоего неизвестного, но неизбежного события. Мы расходились только на время сна, спал каждый у себя. Я закрывала за ними дверь, с бешеной скоростью запирая все замки, выбрасывала в мусорное ведро апельсиновые корки, некоторое время посвящала обязательному вечернему ритуалу – почесывала собаке Фоке брюхо, ложилась в постель, брала книгу и, не в состоянии сосредоточиться, проводила несколько часов уставившись на одну и ту же страницу; когда же сквозь жалюзи вместе с первыми лучами солнца начинал доноситься утренний гомон птиц и грохот воды в водопроводных трубах, я гасила свет и падала-падала в колодец страха. Поймите меня правильно: я не боялась за Рамона, не боялась, что из-за похищения на меня нападут… Это был тот глубинный страх, который вцепляется в каждого из нас, тот колодец страха, который всякий человек роет и роет по мере того, как растет, это страх, который ты источаешь по капле, но непрестанно, такой же неотделимый от тебя, как кожа, это ужас, охватывающий тебя, когда ты знаешь, что жив, но приговорен к смерти. Хоть раз в жизни каждому доводилось нырнуть в этот колодец в минуту, когда еще не заснул, но уже не бодрствуешь, потом же ты погружаешься в летаргический сон беспамятства. Засыпать – все равно что репетировать смерть, потому так страшно уходить в сон.

Был у меня когда-то любовник, который просто не мог ложиться в постель, в спальне у него стояла кровать, напоминающая аскетическое ложе монаха, на ней мы иногда предавались любви, но спал он всегда на диване в гостиной. Он устраивался среди подушек, полностью не раздевался и прикрывал ноги пледом, будто бы не спать ложился, а просто передохнуть после обеда, будто бы не существует чередования дней и ночей, ни вообще времени, ни того глубокого сна, который словно стирает человеческое существо с лица земли; а есть лишь временами охватывающая нас легкая дремота, недолгая и не сулящая ничего таинственного и необратимого. Нельзя не признать, что кровать – вещь тревожащая, гнездо кошмаров, последнее прибежище или логово зверюшек, каковыми мы и являемся. Мы находимся в теснейшей близости с этим предметом мебели, здесь мы покрываемся испариной, здесь болеем и выздоравливаем, видим сны и зачинаем детей, и в этой же лодке с металлическим или деревянным каркасом мы отправляемся на тот свет. Ведь понятно, что умрем мы, скорее всего, в постели, и даже в своей собственной постели, на этом проклятом, оккупированном клещами ложе, в этом месте, где мы пребываем чаще, чем в любой иной точке планеты, и где каждую ночь репетируем погружение в последнюю тьму. Стоит только подумать об этом, как проникаешься отвращением к матрасам.

Это я к тому, что к моим извечным страхам теперь прибавилась тревога из-за похищения, и ночами я не смыкала глаз, засыпала только с рассветом, даже не засыпала, а проваливалась в тяжелое забытье. И потому, когда утром пятого дня зазвонил телефон, я никак не могла проснуться.

– Иду. иду! – бессмысленно крикнула я, не в состоянии стряхнуть с себя паутину сна и определить, что за шум разбудил меня.

Постепенно я приходила в себя. Квартира выстыла, за окном светило низкое зимнее солнце. Босая, я подошла к телефону, который визжал, как рассвирепевший звереныш: я перестала включать автоответчик, потому что ждала звонка похитителей. С мрачным предчувствием я сняла трубку:

– В чем дело?

– Слушайте внимательно. Это сообщение от «Оргульо обреро». Сейчас вы получите инструкции о передаче выкупа. Слушайте внимательно, повторять я не буду, так что вам лучше все запомнить сразу.

Наконец-то они объявились. Остатки сна улетучились в одно мгновение, но на меня нашло какое-то оцепенение, все происходило как в замедленной съемке. Явилась мысль: я одна, все эти дни со мной кто-то был, и вот именно теперь я в полном одиночестве, как же мне не повезло. Потом другая: я не сумею, я не сумею выслушать его, не смогу понять того, что он мне скажет, я все перезабуду, все перепутаю, и по моей вине убьют Рамона. И третья: ноги у меня оледенели, надо было надеть тапочки, сейчас мне только простуды не хватало. Все это промелькнуло в голове, пока длилась бесконечная пауза после слов «запомнить сразу». Затем последовало продолжение:

– Отправляйтесь в супермаркет «Мад и Спендер» и купите чемодан фирмы «Самсонит», самый маленький, с жестким каркасом, черный. Продавец привяжет к ручке фирменный пакет, не снимайте его. Возвращайтесь домой, положите деньги в чемодан, а снаружи скотчем приклейте товарный чек. Вечером снова приезжайте в супермаркет, станьте в очередь в центральную кассу, будто хотите вернуть покупку-. Поставьте чемодан на пол рядом с собой и смотрите только вперед. Остальное мы сделаем сами. Ровно в семь вы должны стоять в очереди. Не вздумайте сообщать в полицию, иначе мужа вы больше не увидите.

Вот и все. Он повесил трубку, а я стояла и дрожала. Какой чемодан надо купить? Какого размера? В котором часу надо быть там? Мне пришлось прокрутить пленку несколько раз, вытаскивая смысл инструкции из того, что удалось запомнить. Когда я наконец разобралась, то все записала на бумажку и побежала к Феликсу.

– М-да. Понятно, почему он требовал чек и фирменный пакет – это доказательства, что чемодан не украден, – размышлял вслух старик. – Значит, они собираются выйти из супермаркета с чемоданом так, словно они его только что купили. Ну и наглость, ну и нахальство! Сколько надо хладнокровия, чтобы спокойно пройти через весь магазин, ведь, пока они доберутся до выхода, они будут у всех на виду. Нельзя не признать: храбрые ребята.

Удивительное дело: он произнес это таким тоном, будто его радовало, что похитители – такие крутые парни, будто достоинства противника прибавляли славы ему самому.

* * *

Потом все получилось иначе. Получилось так, что вопреки смелым предположениям Феликса похитители оказались совсем даже не на виду в момент передачи выкупа. Было 7 января. Иначе говоря, тот самый день, когда начинается знаменитая распродажа фирмы «Мад и Спендер» и когда их супермаркеты напоминают Сараево в самые страшные дни войны. Огромными толпами покупатели врываются в отделы, натыкаясь на вешалки, словно преследуемая хищниками дичь. Продавщицы в выбившихся из юбок блузках и продавцы в съехавших набок галстуках, бледные и потные, тщетно стараются скрыться за прилавками. Почти два часа мы потратили на то, чтобы купить этот чертов чемодан, и это при том, что мы точно знали, за чем идем. Из магазина мы вышли в полубессознательном состоянии. Вечером наверняка будет еще хуже.

Не знаю, удастся ли мне вразумительно рассказать, что произошло в тот вечер. Я помню его кусочками, как лихорадочный бред. Или как отрывки ночного кошмара. Ничего не поделаешь – из-за адреналина все воспринимаешь конвульсивно, каждое событие существует самостоятельно, гипнотизирует тебя своей яркостью. Адреналин – наркотик почище гашиша. А в тот вечер у всех нас адреналина в крови хватало.