135313.fb2
И он по-дружески похлопал его по плечу.
- Когда приедет государь? - спросил полковник.
- Какой государь? - удивился Дюри.
- Какой же еще, как не князь Гессенский. Ведь его же приезда вы ожидаете, или еще чьего-то?
- Не знаю, - признался мальчик. - Я не из придворных. Я кадет Винернойштдтского училища.
- Ну тогда, сынок, расти большой! - сказал полковник, прощаясь с мальчиком.
Тем временем они вышли в роскошный, облицованный мрамором коридор. Полковник, шагая горделивой походкой, позванивая шпорами, повернул направо. Дюри же повернул налево, в сторону квартиры императорского камердинера, папаши Лаубе. Однако, не успел он сделать и нескольких шагов, как навстречу ему мелкими шажками выбежал сам старый Лаубе.
Вот и верь присловью, что нет человеку удачи! Однако как поседел, как сморщился старый Лаубе. Он нес на одной руке какой-то странный зеленоватого сукна мундир и брюки, в другой держал отороченный золотой бахромой кивер.
Дюри, улыбаясь во весь рот, поспешил навстречу старику, но добрые голубые глаза папаши Лаубе уставились на него с удивлением, не узнавая.
- Здравствуйте. Господин Лаубе! Или не узнаете меня?
- Почему же? Узнаю, узнаю! Голос ваш например очень даже знакомый. И как я в самом деле мог вас забыть? Это же вы, мой маленький, замечательный венгерский мальчик. Ах вы, мой милый, так это вы!? А я, знаете ли, забыл. Да вы уже самый настоящий солдат. И какой стройный да складный. И даже при шпаге! Ой, видно совсем слабы стали мои глаза, коли не признал я вас! Только по голосу и угадал, потому что слух у меня еще совсем хороший. Конечно, у такого старого осла, как я, уши сохраняются молодыми дольше всего. А ведь когда-то у меня и глаза были зоркие, как у орла. В самых любимых егерях его императорского величества ходил. А сколько мы охотились в Ишле с ним вместе. И с вашим папочкой, вечная ему память. Ну, а как же вы здесь-то оказались, барич?
- Да вот хотел вас посетить, господин Лаубе. Только вижу - не ко времени. Вон вы службой заняты.
- Несу императору мундир гессенского полка, потому что сегодня на обед мы ждем князя Гессенского. А у них, у государей, такое глупое обыкновение заведено, принимать гостя в мундире его гвардейского полка. И вообще глупое это ремесло - управлять государством. Но не трудное. И уж коли не наскучило оно мне до сих пор, не менять же мне его на старости лет? Можно сказать - сойдет этакая работа и за отдых. Уши-то у меня, слава богу, хорошие, хозяйский колокольчик еще издалека слышу. Великое благодарение господу богу, что уши у меня такие. Ну, а вы-то, барич, по какому делу здесь оказались?
- Хотел своего наставника, господина Акли, проведать, да вот слышал будто с ним беда приключилась и что нет его теперь здесь. Поэтому решил вот к вам, господин Лаубе. Заглянуть, порасспросить, что и как?
- Как? Разве вы не знаете? - удивленно вскричал камердинер и положил мундир и брюки на мраморные перила, взглянув на свои золотые часы, висевшие на толстой массивной церии. - Ну что ж, есть у меня еще несколько минут. Так вы в самом деле ничего не знаете? Ох, конец бедному господину Акли. Написал какое-то дурацкое стихотворение, а за него беднягу щелк (он рукой показал, как ключом запирают дверной замок), и вот сидит он где-то в прохладном местечке, один бог знает - где. И неизвестно еще, увидит ли когда вновь свет божий. Потому что у господина Акли были крылышки, как принято говорить. Он и парил на них. А это никогда до добра не доводит. Куда лучше, когда у человека не крыльев, зато есть уши...
По мере того, как папаша Лаубе все больше входил в раж, Дюри оценил все выгоды ситуации и все больше пятился спиной к мраморным перилам, на которых лежала гессенская гусарская униформа его императорского величества. Воспользовавшись тем, что старый камердинер был подслеповат, он улучил момент, когда старик Лаубе закашлялся, и одним ловким движением вложил прошение Миклоша Акли в карман зеленоватого гессенского мундира, не переставая все время причитать:
- Ах, бедный дядя Акли! Ах, бедный Акли! И как же ему помочь?
- А никак ему не поможешь. И не ломайте над этим попусту голову. Если груша до времени свалилась с дерева, обратно на ветку она уже не вскарабкается.
- А может он и не виноват ни в чем вовсе?
- С точки зрения груши это не имеет значения. Упала ли она, потому что сгнила, или даже пусть была крепкая, да ветром ее сбило. Но дело ее все равно плохо. И точка. Ну, ладно, и хватит, а теперь мне пора нести мундир, потому что его императорское величество будут одеваться. Вы дождетесь меня, барич?
- Не, господин Лаубе, не дождусь. Я хотел к вам заглянуть всего на одну минутку. Потому что мне надо спешить обратно к себе, в Винернойштадт. Вы наверное знаете?
- Конечно. Но вы же всегда вхожи к нам. Можете навестить еще и графа Коловрата, которого император теперь назначил вашим попечителем. А как ваша сестричка? Слышал я, что выросла и стала красивой барышней.
- Спасибо, хорошо. Только не говорите графу Коловрату, господин Лаубе, что я здесь был и без разрешения обратился к вам и тем более - хотел повидать господина Акли. Нежелательно, чтобы его величество или граф Коловрат меня за это отчитали.
- Одним словом, вы здесь инкогнито! - рассмеялся папаша Лаубе. - Ну ладно, ладно. Никому слова не скажу. Собственно говоря у меня и нет языка-то настолько я привык держать его за зубами. Знаю, что у меня - только уши. А языка - нету.
Папаша Лаубе исчез в глубине коридора с гусарским мундиром и брюками в руке, а Дюри, уверенный, что блестяще справился с задачей, прямиком отправился в Винернойштадт, не дожидаясь конца парада и приезда гессенского князя, которому предстояло отобедать в красной столовой Лаксенбергского дворца.
Между тем уже сильно пылила дорога со стороны Вены, откуда полагалось появится блестящему кортежу и длинной веренице экипажей и всадников. Часовой на башне караулил миг, когда подать сигнал, возле орудий уже стояли артиллеристы, чтобы дать приветственный салют, кони гусаров Планкенштайна нетерпеливо рыли копытами землю, но Дюри все это ничуть не волновало. Он думал. Что вот император начнет одеваться, уже натянул на себя мундир и вдруг слышит, что-то хрустит в кармане. Смотрит: какая-то бумаженция, читает ее. Сердце его смягчается, и он тотчас же шлет конного нарочного, который через миг помчится во весь опор с приказом немедленно освободить узника Миклоша Акли. Ой, только бы он не примчался в Винернойштадт раньше него: Дюри хотел бы переброситься словом- другим с вышедшим на свободу Акли.
И он заторопился домой. Не слишком подолгу отдыхая по пути в трактирах, так что очень скоро очередной камешек, выпущенный им из пращи, застучал, запрыгал по полу камеры Акли. Миклош жадно принялся читать бумажку, примотанную ниткой к камешку: "Ваше письмо положил в карман императору. Думаю, результаты последуют"
И они последовали. Очень даже скоро. В том смысле, что в одну из ночей Акли тайно перевели в какую-то другую тюрьму. А господина Бернота - в виду его "подорванного здоровья" - отправили на пенсию. А поскольку здоровье у начальника было как у быка, он принялся гадать, какая же у него болезнь. Скорее всего император нашел письмо в своем мундире, но вычитал из него не про невиновность Акли, а про то, как плохо охраняют узников в тюрьме Винернойштадта.
Тем временем и в Венгрии заметили, что не впервые уже честнейших людей, будто какие-то драгоценности, венское правительство для надежности упрятывает от глаз людских под замок. Достаточно проявить симпатии к Наполеону, и человек вдруг исчезает из общества, и никто не знает - куда. Так что венгерский парламент в острой дискуссии потребовал, чтобы венгерские политические заключенные были будимы венгерскими судами.
Отеческое сердце императора размякло в горьком соусе венгерских обид, и появился милостивый императорский указ о переводе венгерских политических узников, где бы они ни находились - в Ольмютце, Куфштайне или Винернойштадте - в венгерские тюрьмы. Ну что ж, если им больше нравится отечественная тюремная плесень, въедающаяся в их легкие с осклизлых казематных стен, пусть будут счастливы, сидя в своих родных застенках...
Так Миклош Акли и оказался в Братиславе: в новой темнице, при новом начальнике тюрьмы. Пусть, по крайней мере, родное небо улыбается ему сквозь круглое свинцовое окно. Правда, только маленький его лоскуток. Так окончательно был погребен в темнице "королевский шут". Теперь он больше не сможет ни писать писем, ни получать их. И чернил и бумаги ему тоже больше не давали, сколько он ни умолял начальника тюрьмы, говоря, что хочет написать книгу. Начальник был истинным венгром и отговорил узника от этой мысли: нельзя с одной лисы две шкуры драть, хватит с человека того, что он сидит, да чтобы он еще и книгу при этом писал! Если нет никаких указаний о применении строгого режима, так что же его заставляет писать книгу? Отдохните лучше несколько годков. Вдруг времена переменятся. Мир тоже не лежит все время на одном боку. Возьмет да и перевернется, если ему вдруг вздумается.
Мир не перевернулся, но повернулся, особенно если глядеть на него с колокольни венского собора святого Стефана. И старая Европа обрела тот самый образ, который многим так нравился - судачащей тетушки из кафе. Болтовня и сплетня шепотком, казалось, заглушили гром пушек. Наполеон разводится с Жозефиной и женится на дочери австрийского императора Марии-Луизе. Уже начинался и дипломатический зондаж. "Это ли не сон? О, господи боже, из каких же странных ниток, удивительными челноками ткешь ты полотно нашей истории!
Словом, мир поворачивался, правда, только медленно. И времена года, сменяясь, бежали быстро, быстро. Как у них заведено. Тут уж и Наполеон ничего не может изменить. За летом пришла осень, за ней последовала - зима! И прекрасное морозное рождество подкатило в своей белой шубке (хотя корсиканец кое-где запятнал, расцветил ее белизну красными розами).
Рождество и масленица во все времена были мещанскими праздниками в Бурге. На масленицу император самолично обмывает ноги старым нищим, в канун рождества - раздает подарки семье, чтобы весь день все творили только добрые дела.
Поэтому накануне рождества он не подписывает никаких государственных документов (ведь от государственных документов ничего доброго не проистекает). Смертных приговоров тоже не утверждает, гражданских тяжб не разрешает (то, что хорошо одной тяжущейся стороне - наверняка плохо другой). Короче говоря, на рождество император не делает ничего, а значит не может сделать и ничего плохого. Напротив, уже рано утром он посылает мешочек золотых талеров для раздачи бедноте, жертвует на три сгоревших храма - по сто форинтов на каждый. И это соблюдается так строго, что если бы за истекший год в империи сгорели бы только две церкви, то министры сами подпалили бы третью. До завтрака император отправляется в усыпальницу капуцинов - помолиться у гробов своих опочивших супруг. Число их сильно возросло, но все равно к девяти утра он заканчивает все благодеяния и садится завтракать. Поскольку его величество в сочельник соблюдает пост до самого восхода вечерней звезды, то на завтрак ему подают только рыбу, фрукты, мед, токайское вино. Испив последний бокал, он удаляется в свой рабочий кабинет, где принимает князя Меттерниха22, преемника графа Штадиона (Штадион уже давно в прошлом), который докладывает ему о внешнеполитических делах, группируя полученную за прошедший день информацию, с великим усердием (новая метла исправно метет!) развивает свои изящные, как паутина, планы и замыслы на шахматной доске Европы.
- Давайте всегда поступать только мудрейшим образом, дорогой князь, только мудрейшим! - возвещает император, зевнув.
- Беда в том, что ты не всегда знаем, что мудренее, - возражает Меттерних, недовольный, что планы его не восхитили господина.
- Как будет угодно Всевышнему! - набожно заканчивает император.
Меттерних иронически улыбается.
- Этого маловато, ваше величество: Всевышний - он не специалист по австрийской внешней политике.
- Ах, князь, князь! - возмущается император.
Пока его святейшее величество (таков был принятый в ту эпоху титул австрийского государя) совещается с министром иностранных дел, в передних уже начинают собираться "отростки двора". Окружение императорского окружения. Будто старая давно выкинутая мебель возвратилась на свои прежние места, они заполняют коридоры: бывшие фавориты, отправленные на пенсию старички, "личные бедняки" и приживалки императора, обнищавшие фрейлины бывших государевых жен, няни-кормилицы, воспитавшие своим молоком его детей, гувернантки, учившие престолонаследника Фердинанда (ну эти за работу разве что подзатыльник заслужили), подружки детских игр принцессы Марии-Луизы, бывшие камергеры императора, перешедшие на другие должности, иначе говоря - все те, кто, кружась возле трона как мухи вокруг сахарницы, впитали в себя привычку всегда находиться поблизости от нее. Император считал своим долгом каждый год на рождество принимать их и одаривать - в соответствии с рангом и положением каждого из них.
Сочельник же император проводил в кругу семьи и настоящего двора, совсем в духе отца семейства и "христианнейшего" из всех дворов Европы. Устанавливались три рождественских елки: отдельно - для императорской семьи, для придворных и - для прислуги. Лакеи ежегодно по приказу императора приглашали и "христославящих" с улицы, и государь любил посмеяться над своими коллегами - королями, отправляющимися навстречу восходящей на Востоке звезде.
По этим же дням в числе других приближенных ко двору император принимал для целования руки сирот полковника Ковача.
Их привозил для этого граф Коловрат, накануне за несколько недель, докладывавший государю об их успехах в учебе и поведении.
Император в этих случаях всегда был весел, и на его похожем на огурец лице блуждала улыбка.
Рабочий кабинет императора, это, собственно говоря, - большой зал, в самой середине которого стоял стол красного дерева, а на нем в беспорядке валялись всякие бумаги, письма, заметки, доклады. Государственные акты. К стене, обтянутой хромовой кордовской кожей, был придвинут другой стол, доверху заваленный всевозможными пакетами и шкатулками, и возле каждой - записка с указанием, кому они предназначались, а иногда - чтобы император не забыл - и с напоминанием, о чем император должен поговорить с данным человеком.
Когда в кабинет вошли сироты полковника Ковача, император даже попятился от удивления: до того хороша была девушка - скромная, как голубка, и стройная, как тополь. Но больше всего его поразила ее благородная осанка, когда она шествовала, как прирожденная герцогиня, явившаяся к государю выразить свое почтение и верноподданность.
- А, смотрите-ка, да это ж наша венгерская дочка пришла! - оживленно вскричал император. - Ну, входите, входите!