13541.fb2
Охота кончилась. За возвращавшимися домой охотниками следовали целые возы с убитой дичью, в числе которой было несколько исполинских вепрей, убитых собственной рукой Камбиса. Перед воротами дворца охотники разошлись по своим жилищам, чтобы сменить староперсидское платье из гладкой кожи на блестящие мидийские придворные одежды.
Во время охоты царь, с трудом сдерживая свое раздражение, отдал брату все еще дружественное с виду приказание – на следующий же день отправляться за Сапфо и привезти ее в Персию. Вместе с тем на домашнее обзаведение он назначил брату доходы городов Бактры, Рагэ и Синопа, а молодой его жене в виде так называемых «денег на пояса», подарил подати с ее родной стороны, Фокеи.
Бартия благодарил щедрого брата с непритворной теплотой; но Камбис оставался холодным как лед, сказал ему несколько коротких прощальных фраз, повернулся к нему спиной и погнался за диким ослом.
Возвращаясь с охоты, молодой человек пригласил своих задушевных друзей – Креза, Дария, Зопира и Гигеса на прощальный пир.
Крез хотел позже присоединиться к пирующим, потому что обещал во время восхода звезды Тистар присутствовать, вместе с несколькими знатными любителями цветов, при расцветании голубой лилии в висячих садах.
Рано утром Крез хотел было посетить там Нитетис, но сторожа решительно не впустили его; теперь голубая лилия, по-видимому, представляла Крезу новую возможность увидать свою любимицу и поговорить с ней; вчерашнее поведение ее старик едва мог себе объяснить, а строгий надзор за ней сильно его встревожил.
Когда наступили сумерки, молодые Ахемениды, дружески разговаривая, сидели в тенистой беседке царского сада, подле которой весело журчали фонтаны. Арасп, знатный перс и друг покойного Кира, присоседился к компании и добродушно попивал превосходное вино царского сына.
– Счастливец ты, Бартия, – воскликнул старый холостяк, – ты отправляешься в золотую страну, за любимой женщиной; а вот я, бедный старый холостяк, всеми порицаемый, приближаюсь к могиле и не оставляю ни жен, ни детей, которые могли бы меня оплакать и испросить у богов милостивый суд моей душе.
– Что за вздорные мысли! – вскричал Зопир, размахивая кубком. – Верь мне, каждый, кто берет себе жену, будет по крайней мере раз в день раскаиваться в том, что не остался холостяком! Будь же весел, старик, и подумай, что ты жалуешься на свою собственную вину или, быть может, на свою мудрость. Женщин выбирают по наружности, как орехи по виду скорлупы. Кто может знать, хорошее ядро в орехе или испорченное, или нет вовсе никакого! Я говорю по опыту: хотя мне только двадцать два года, но у меня пять красивых жен и целая толпа красивых и некрасивых невольниц.
Арасп горько улыбнулся.
– Кто же тебе мешает еще и теперь жениться? – спросил Гигес. – Правда, тебе шестьдесят лет, но ты не уступишь многим молодым в статности, силе и бодрости. Ты принадлежишь к самым знатным царским родственникам; говорю тебе, Арасп, ты можешь получить еще двадцать красивых, молодых женщин!
– Подметай сор перед своей дверью! – возразил старый холостяк сыну Кира. – Если бы я был такой, как ты, то, конечно, не остался бы неженатым в тридцатилетнем возрасте.
– Оракул запретил мне жениться.
– Глупости! Станет ли разумный человек слушать оракула! Боги возвещают нам будущее только в сновидениях! Я думаю, что ты в своем родном отце должен бы видеть, как бесстыдно греческие жрецы обманывают своих лучших друзей.
– Этого ты не понимаешь, Арасп.
– Да и не желаю понимать; а ты, мальчик, веришь в оракула именно потому, что не понимаешь его изречений. Вообще вы, по своей ограниченности, называете чудом все, что не понимаете. Что вам кажется чудесным, к тому вы имеете больше доверия, чем к простой, открытой для всех истине. Оракул обманул твоего отца, довел его до погибели; но по оракулу – чудо, вот и ты также с полным доверием даешь ему лишить тебя счастья!
– Ты богохульствуешь, Арасп. Вина ли богов, если мы ложно толкуем их изречения?
– Без сомнения, потому что если бы они хотели принести нам пользу, то наделили бы нас и нужной прозорливостью, чтобы понимать эти изречения. К чему мне хорошие речи, если они передаются на непонятном языке.
– Оставьте бесполезные споры! – воскликнул Дарий. – Объясни нам лучше, Арасп, почему ты так долго позволяешь жрецам порицать себя, отодвигать на задний план во время праздников, почему возбуждаешь против себя неудовольствие женщин, желаешь счастья каждому жениху, а сам остаешься старым холостяком?
Арасп задумчиво смотрел в землю, потом встрепенулся, хлебнул большой глоток из кубка и сказал:
– Я имею основание для этого, друзья; но не могу поведать его вам теперь.
– Расскажи, расскажи!
– Не могу, дети, не могу. Этот кубок я осушаю за здоровье твоей красавицы Сапфо, счастливец Бартия, а этот посвящаю твоему будущему счастью, возлюбленный мой Дарий!
– Благодарю! – воскликнул Бартия, весело поднося кубок к губам.
– Ты желаешь мне добра, – пробормотал Дарий, мрачно глядя в землю.
– Эх, сын Гистаспа, – вскричал старик, устремив пристальный взор на серьезного юношу, – такие мрачные черты совсем не идут к жениху, который должен пить за здоровье своей возлюбленной! Разве дочка Гобриаса не самая знатная из всех молодых персиянок после Атоссы? Разве она не красавица?
– Артистона обладает всеми достоинствами, свойственными Ахеменидам, – отвечал Дарий; но складки на его лбу все-таки не разгладились.
– Так чего же ты еще требуешь, недовольный?
Дарий поднял кубок и смотрел на вино.
– Мальчик влюблен; это так же верно, как то, что я называюсь Араспом, – сказал старик.
– Что вы за неразумные люди! – прервал Зопир эти восклицания. – Один, вопреки всем персидским обычаям, остается холостяком; другой не женится потому, что страшится оракула; Бартия хочет удовольствоваться одной женой, а Дарий смотрит дестуром, поющим заупокойные гимны, единственно потому, что отец приказывает ему быть счастливым с самой прекрасной и знатной девушкой во всей Персии!
– Зопир прав, – сказал старик, – Дарий не ценит своего счастья!
Бартия не сводил глаз с порицаемого друга. Он видел, что шутки товарищей неприятны Дарию, и, сознавая собственное счастье, протянул ему руку со словами:
Жаль мне, что я не буду на твоей свадьбе. Надеюсь по возвращении найти тебя уже примирившимся с отцовским выбором.
– Быть может, – отвечал Дарий, – по возвращении твоем я покажу тебе еще вторую и третью жену.
– Да поможет этому Анахита! – вскричал Зопир. – Ахемениды скоро бы вымерли, если бы все они вздумали поступать подобно Араспу и Гигесу. О твоем намерении, Бартия, остаться при одной жене также не стоит говорить. Ты обязан привезти домой сразу трех жен, хотя бы для того, чтобы поддержать род Кира.
– Я ненавижу наш обычай брать многих жен, – воскликнул Бартия. – Он ставит нас ниже женщин, от них мы требуем верности нам на целую жизнь, тогда как сами, которым верность приличествует гораздо более, клянемся сегодня одной, а завтра другой женщине в неизменной любви!
– Ба! – удивился Зопир. – Я согласился бы лучше лишиться языка, чем солгать мужчине; но наши жены – такие лживые создания, что и им следует платить той же монетой.
– Вот эллинки – другое дело, потому что с ними и поступают иначе, – возразил Бартия. – Сапфо рассказывала мне об одной греческой женщине, которая называлась, кажется, Пенелопой. Она провела целых двадцать лет в любви, терпении и верности своему супругу, считавшемуся мертвым, хотя пятьдесят женихов каждый день бывали у нее в доме.
– Мои жены не стали бы ждать меня так долго! – весело рассмеялся Зопир. – Говоря откровенно, я и сам не слишком бы опечалился, если бы, после двадцатилетнего отсутствия, нашел свой дом пустым. Вместо изменниц, которые тем временем должны были бы состариться, я набрал бы тогда в свой гарем молоденьких, красивых девочек. Но не каждая найдет себе похитителя, а нашим женам все-таки приятнее иметь хоть отсутствующего мужа, чем вовсе никакого.
– Ну, если бы твои жены слышали такие слова! – усмехнулся Арасп.
– Они объявили бы мне войну или, что еще хуже, заключили бы между собой мир.
– Как так?
– Не понимаете? Вот и видно, что у вас нет никакого опыта!
– Так посвяти нас в таинства твоей брачной жизни.
– Охотно! Вы можете вообразить себе, что пять жен в одном доме живут не так мирно, как пять голубей в одной клетке; по крайней мере, мои жены ведут беспрерывную войну не на жизнь, а на смерть. Я к этому привык и забавляюсь их деятельностью. С год назад они в первый раз как-то помирились, и этот день их мира я должен назвать самым несчастным в моей жизни.
– Шутник!
– Нет, я говорю совершенно серьезно. Проклятый евнух, который должен смотреть за всеми пятью, впустил к ним старого продавца драгоценных камней из Тира. Каждая выбрала себе дорогой убор. Когда я вернулся домой, Судабе подходит ко мне и просит денег на драгоценные вещи. Вышло так дорого, что я отказался дать требуемую цену. Все пятеро в один голос просили у меня денег. Я отказал наотрез каждой и ушел из дому. Когда я вернулся домой, то увидел, что все мои бабы сидят и воют друг подле друга. Одна обнимает другую, называя ее подругой своих страданий и несчастий. Недавние враги напустились на меня с трогательным единодушием и до того доняли бранью и угрозами, что я оставил комнату. Когда пришло время ложиться спать, я нашел пять запертых дверей. На следующее утро вчерашние вопли продолжаются. Я опять убегаю и еду с царем на охоту. Возвращаюсь изнуренный, голодный, замерзший (дело было весной, и мы жили уже в Экбатане [73], когда снег лежал еще на Оронте [74] в локоть толщиной), – огня в очаге нет, обед не приготовлен. Благородная компания, чтобы меня достойно наказать, заключила между собою союз, погасила огонь, запретила поварам исполнять свои обязанности и, что самое худшее, удержала при себе драгоценные украшения! Едва я успел приказать рабам раздуть огонь и приготовить обед, как снова является бесстыдный торговец и требует денег за драгоценности. Я опять отказываюсь заплатить и опять, отдаленный от моих жен, провожу ночь кое-как; на следующее утро, для восстановления мира, жертвую десять талантов. С тех пор я как злых дивов страшусь единодушия моих возлюбленных и не нахожу ничего лучше их маленьких перебранок и ссор.
– Бедный Зопир! – усмехнулся Бартия.
– Бедный? – повторил муж пятерых жен. – Я счастливее вас – вот что я вам скажу! Мои жены молоды и красивы, а когда они состарятся, то кто мне помешает взять к себе в дом еще более красивых, которые, рядом с поблекшими прежними женами, покажутся вдвойне очаровательными? Эй, раб, позаботься о лампах! Солнце село, а вино только тогда и нравится, когда стол озарен ярким светом!
– Послушайте, как прекрасно поет птица бюль-бюль, – вскричал, обращаясь к друзьям, Дарий, который из беседки вышел на воздух.
– Клянусь Митрой, сын Гистаспа, ты влюблен! – прервал Арасп восклицание юноши. – Кто покидает вино, чтобы слушать соловья, тот поражен цветочной стрелой любви; это так же верно, как то, что я называюсь Араспом!
– Ты прав, дедушка! – согласился Бартия. – Сладкозвучные песни филомелы, как называют эллины нашу бюльбюль, так и льются в грудь; она у всех народов считается птицей влюбленных. О какой красавице мечтаешь ты, Дарий, когда ночью выходишь слушать соловья?
– Ни о какой, – отвечал тот, – вы знаете, что я люблю смотреть на усеянное звездами небо. Звезда Тистар взошла сегодня в таком великолепном сиянии, что я оставил вино, чтобы на свободе посмотреть на нее. Чтобы не слыхать громкого пения перекликающихся соловьев, мне пришлось бы заткнуть себе уши.
– А ты не только не заткнул, но еще больше навострил их; это доказывается твоим восторженным восклицанием, – усмехнулся Арасп.
– Довольно! – воскликнул Дарий, которого раздражали эти насмешки.
– Какой ты недальновидный, – шепнул старик юноше, – теперь-то и выдал себя! Если бы ты не был влюблен, то сам смеялся бы вместо того, чтобы кипятиться! Но не буду тебя раздражать, а спрошу только – что ты вычитал в звездах?
При этих словах Дарий еще раз обратил лицо к небу и устремил пристальный взор на блестящее созвездие, которое показалось на горизонте. Зопир наблюдал за астрологом и сказал друзьям:
– Там, должно быть, произошло что-нибудь важное. Эй, Дарий, расскажи нам, что делается на небе!
– Ничего хорошего, – отвечал тот. – Мне нужно поговорить наедине с тобой, Бартия.
– Зачем же? Арасп человек скромный, а от других у меня нет секретов.
– Однако…
– Да говори же!
– Нет, прошу тебя, следуй за мной в сад.
Бартия подмигнул остальным собеседникам, положил руку на плечо Дария и вышел с ним на яркий лунный свет. Когда они остались одни, сын Гистаспа взял своего друга за обе руки и сказал:
– Сегодня в третий раз на небе совершается нечто, не предвещающее тебе ничего хорошего. Твоя несчастная звезда так близко подошла к твоему благодетельному созвездию, что не много нужно смыслить в астрологии для предсказания тебе серьезной опасности. Будь осторожен, Бартия, и сегодня же отправляйся в Египет: звезды говорят, что на Евфрате, недалеко отсюда, тебе угрожает бедствие.
– Неужели ты так твердо веруешь в пророческую силу звездного неба!
– Конечно! Звезды никогда не лгут!
– В таком случае было бы безумием стараться избегнуть того, что они предвещают.
– Конечно, человек не может уйти от своей судьбы; но судьба похожа на учителя фехтовального искусства, который больше всего любит тех учеников, которые смелее и искуснее других умеют с ним драться. Поезжай сегодня же в Египет, Бартия.
– Не могу, потому что еще не простился с матерью и с Атоссой.
– Пошли им прощальное приветствие через нарочного и поручи Крезу разъяснить им причину твоего отъезда.
– Они сочтут меня трусом.
– Отступить перед человеком – позор; но уклониться от ударов судьбы – это мудрость.
– Ты сам себе противоречишь, Дарий! Что сказал бы фехтовальный учитель об учениках, которые бежали?
– Он был бы доволен военной хитростью, посредством которой одинокий боец старается ускользнуть от превосходящей его силы!
– Которая его, наконец, все-таки захватит и уничтожит. Каким образом могу я устранить опасность, которую, ты сам говоришь, отвратить нельзя? Если у меня болит зуб, то я тотчас его вырываю, между тем как женщины и трусы целые недели мучаются страхом, стараясь отдалить причиняющую боль операцию на сколько возможно дальнейший срок. Я ожидаю опасности со спокойным духом и желаю встретить ее немедленно, чтобы она тем скорее осталась позади меня.
– Но ты не знаешь ее размеров.
– Разве ты страшишься за мою жизнь?
– Нет.
– Так скажи же мне, чем ты озабочен?
– Египетский жрец в Саисе, с которым я наблюдал звезды, составил вместе со мною твой гороскоп. Это был самый сведущий астролог, какого я только видел. Я ему обязан многими познаниями и не скрою от тебя, что он уже тогда обратил мое внимание на опасности, которые висят над твоей головой.
– И ты от меня скрывал это?
– Зачем было преждевременно пугать тебя? Теперь же, когда роковые обстоятельства приближаются, я тебя предостерегаю.
– Благодарю тебя, я буду осторожен. В прежнее время я не обратил бы внимания на твое предупреждение, но с тех пор, как я полюбил, мне кажется, что я уже не могу так свободно распоряжаться своей жизнью, как прежде.
– Я понимаю это чувство…
– Ты меня понимаешь? Так Арасп не ошибся в своих наблюдениях? Ты не говоришь: нет?
– Безнадежные мечты!
– Но какая женщина могла бы пренебречь тобою?
– Пренебречь?
– Я тебя не понимаю! Неужели у тебя, самого смелого охотника, непобедимого бойца, умнейшего из всех молодых персов, недостает смелости перед женщиной?
– Могу ли я довериться тебе, Бартия, довериться больше, чем мог бы родному отцу?
– Можешь!
– Я люблю дочь Кира, царскую и твою сестру, Атоссу!
– Правильно ли я тебя понял? Ты любишь Атоссу? Благодарю вас, вы, чистые Амеша спента [75]! С нынешнего дня я не верю более твоим звездам, потому что вместо опасностей, какие будто бы грозят мне, они шлют неожиданное счастье. Обними меня, брат мой, и расскажи историю твоей любви, чтобы я мог тебе помочь – обратить в действительность то, что ты называешь безнадежной мечтой!
– Перед отъездом в Египет мы отправились, как ты знаешь, со всем двором из Экбатаны в Сузы. Я командовал тогда отрядом «бессмертных», которые должны были охранять экипажи царских жен. В узком проходе, ведущем через Оронт, лошади в колеснице твоей матери и сестры поскользнулись. Ярмо, в которое были впряжены лошади, оторвалось от дышла, и перед моими глазами тяжелая четырехколесная колесница покатилась в пропасть без всякой помехи и остановки. С содроганием видели мы, пришпоривая своих лошадей изо всех сил, что повозка исчезла. Прибыв на место несчастья, мы уже думали, что должны быть готовы видеть обломки и трупы; но боги взяли твоих родных под свое всемогущее покровительство, и повозка, быстро катившаяся в пропасть, зацепилась сломанными колесами за два гигантских кипариса, которые своими цепкими ветвями охватили разбитый экипаж.
Быстрее мысли соскочил я с лошади и, не раздумывая, начал спускаться вниз по одному из кипарисов. Мать и сестра твои звали на помощь и с мольбой протягивали мне руки. Им грозила страшная опасность, потому что деревянные стенки колесницы, вследствие сильного сотрясения сорвавшиеся из пазов, грозили каждую минуту распасться, и узницы неизбежно полетели бы в пропасть, которая уже раскрывала широкий, черный необъятный зев, жилище мрачных дивов, и, казалось, готова была поглотить прекрасные жертвы.
Ухватясь за ствол кипариса, я стоял перед растрескавшейся, повисшей в воздухе колесницей. Тут впервые заметил я умоляющий взгляд твоей сестры. С этого мгновения я полюбил Атоссу; но тогда еще я не сознавал, что происходит в моем сердце, и не мог думать ни о чем, кроме спасения несчастных. С отчаянной поспешностью вынул я дрожащих женщин из колесницы, части которой, спустя минуту, распались и с треском полетели в пропасть. Я человек сильный, но должен был употребить чрезвычайное напряжение, чтобы держаться самому и держать двух женщин над пропастью до тех пор, пока ко мне не сбросили веревку. Атосса уцепилась мне за шею, Кассандана, которую я поддерживал левой рукой, покоилась у меня на груди. Правой рукой я обмотал веревку вокруг своего тела, нас вытащили наверх, и спустя несколько минут я сам и спасенные женщины оказались на безопасной проезжей дороге. Как только один маг перевязал мне раны, которые натерла на моем боку туго натянутая веревка, царь меня позвал к себе, подарил эту цепь и доходы с целой сатрапии и сам повел меня к женщинам, которые в теплых словах выразили мне свою благодарность.
Кассандана позволила мне поцеловать ее в лоб и подарила мне для будущей моей жены весь убор, бывший на ней самой в минуту опасности. Атосса сняла с пальца кольцо, всунула его мне в руку и быстро поцеловала ее, как бы в порыве благодарности. С того дня, самого счастливого в моей жизни, до вчерашнего вечера я не видал твоей сестры. На большом пиру в день рождения царя мы сидели друг против друга. Мои глаза встретились с ее глазами. Я видел только Атоссу и знаю, что она не забыла своего спасителя. Кассандана…
– О, мать моя охотно назовет тебя своим зятем, в этом я ручаюсь! К царю пусть обратится твой отец; он нам дядя и с полным правом может искать для своего сына руки дочери Кира!
– Помнишь ли ты тот сон твоего отца? Камбис из-за этого сна никогда не переставал смотреть на меня с недоверием.
– Это давно забыто! Моему отцу перед смертью снилось, что у тебя выросли крылья, поэтому, смущенный снотолкователями, он страшился, как бы ты, восемнадцатилетний мальчик, не стал добиваться царского венца. Камбиса тревожило это сновидение до тех пор, пока Крез не растолковал ему, – после спасения тобою моих сестры и матери, – что оно уже исполнилось, так как только крылатый орел или Дарий в состоянии с такой силой и ловкостью парить над бездной.
– Однако же и такое толкование не очень понравилось твоему брату. Он хочет сам быть единственным орлом в Персии; впрочем, Крез никогда не льстит его гордости. Но где Крез задерживается сейчас так долго?
– В висячих садах. Вероятно, его задержали твой отец и Гобриас.
– Вот это я называю вежливостью! – послышался в эту минуту голос Зопира. – Бартия приглашает гостей на пир, а сам, поверяя разные тайны, оставляет нас осушать кубки без хозяина.
– Мы идем, идем! – крикнул в ответ царевич. Тут он схватил руку Дария, пожал ее и сказал: – Твоя любовь к Атоссе делает меня счастливым. Я останусь здесь до послезавтра, хотя бы звезды грозили мне всевозможными опасностями на свете. Завтра я разузнаю о склонности сердца Атоссы и, если все в должном порядке, отправлюсь в путь и предоставлю моему крылатому Дарию достигать цели собственными силами.
С этими словами Бартия пошел в беседку, а его друг снова стал смотреть на небо. Чем дольше наблюдал он звезды, тем мрачнее становилось его лицо. Когда звезда Тистар закатилась, он прошептал: «Бедный Бартия!» Друзья позвали Дария, и он хотел уже возвращаться к ним, но заметил новую звезду, положение которой начал рассматривать с величайшим вниманием. Серьезное выражение его лица превратилось в торжествующую улыбку, его высокая фигура, казалось, выросла еще более, рука прижалась к сердцу, и он отправился к ожидавшим его друзьям, тихо прошептав:
– Крылатый Дарий, воспользуйся своими крыльями; твоя звезда подходит к тебе.
Вскоре после того к беседке подошел Крез. Юноши вскочили с мест, чтобы приветствовать старца, который остановился, точно пораженный молнией, когда увидел лицо Бартии, озаренное ярким лунным светом.
– Что с тобой, отец? – спросил Гигес, заботливо взяв Креза за руку.
– Ничего, ничего, – пролепетал тот едва слышно, доброжелательно оттеснил сына в сторону, подошел к Бартии и шепнул ему на ухо: – Несчастный, ты еще здесь? Не медли больше и беги! За мной по пятам следуют биченосцы, которые должны тебя арестовать! Верь мне, что если ты не поспешишь, то такая двойная неосторожность будет стоить тебе жизни.
– Но, Крез, я…
– Ты посмеялся над законом здешней страны, здешнего двора и, по крайней мере, по-видимому, оскорбил честь твоего брата…
– Ты говоришь…
– Беги, беги, говорю тебе; хотя бы ты и без дурного намерения был в висячих садах у египтянки, но все-таки должен страшиться всего! Как мог ты, зная бешеную вспыльчивость Камбиса, так дерзко нарушить его ясно выраженное приказание!
– Не понимаю…
– Без оправданий! Беги! Ты не знаешь, что Камбис уже давно смотрит на тебя ревнивыми глазами, а твое ночное посещение египтянки…
– Моя нога не бывала в висячих садах с тех пор, как Нитетис здесь!
– Не увеличивай своего преступления ложью, я…
– Клянусь тебе…
– Или ты хочешь свой легкомысленный поступок обратить в преступление ложною клятвою? Биченосцы уже идут, спасайся, спасайся!
– Я остаюсь потому, что настаиваю на своей клятве.
– Безумец! Знай, что я сам, Гистасп и другие Ахемениды меньше часа тому назад видели тебя в висячих садах…
Бартия, почти потерявший самообладание от изумления, дал старцу вести его, но, услыхав последние слова Креза, остановился, подозвал друзей и сказал:
– Крез утверждает, что встретил меня в висячих садах меньше часа тому назад; но я, как вы знаете, не расставался с вами с самого заката солнца. Засвидетельствуйте же ему, что здесь, должно быть, злой див сыграл шутку с нашим другом и его спутниками.
– Клянусь тебе, отец, – вскричал Гигес, – что Бартия не выходил из этого сада уже несколько часов.
– Мы клятвенно подтверждаем то же самое, – с живостью подхватили Арасп, Зопир и Дарий.
– Вы хотите меня обмануть? – вспылил Крез, смотря с упреком то на того, то на другого юношу. – Не думаете ли вы, что я ослеп или сошел с ума? Или вы воображаете, что ваше свидетельство отнимет силу у показания благородных старцев – Гистаспа, Гобриаса, Интафернеса и верховного жреца Оропаста? Несмотря на ваше ложное свидетельство, которое нельзя оправдать никакой дружбой, Бартия – неминуемая жертва смерти, если не спасется бегством!
– Пусть меня погубит Анхраманью, – прервал встревоженного Креза старый Арасп, – если наше свидетельство ложно.
– Ты можешь не называть меня больше твоим сыном, – прибавил Гигес, – если наше свидетельство ложно.
– Клянусь вечными звездами, – начал Дарий, но Бартия прервал друзей и твердым голосом сказал:
– В сад идет отряд телохранителей. Я обречен попасть в темницу, но не хочу бежать – хотя я и невинен, но бегством навлек бы на себя подозрение в виновности. Клянусь тебе, Крез, душою моего отца, клянусь слепыми глазами матери, клянусь чистым светом солнечным, что я не лгу.
– Неужели должен я тебе верить, вопреки собственным глазам, которые меня никогда не обманывали? Хотел бы верить, юноша, потому что люблю и уважаю тебя. Виновен ли ты или невинен – этого я не знаю и не хочу знать; знаю только то, что ты должен бежать как можно скорее! Ты знаешь Камбиса! Моя колесница ожидает у ворот. Загони лошадей до смерти, но беги! Солдаты, по-видимому, знают, в чем дело, и, без сомнения, медлят только для того, чтобы дать тебе, их любимцу, время скрыться. Беги, беги, или ты погиб!
– Беги, Бартия, – вскричал Дарий, толкая вперед своего друга, – вспомни о предостережении, которое само небо посылало тебе в звездных знаках.
Бартия молча покачал своей красивой головой и сказал, отстраняя боязливых друзей:
– Я никогда еще не бегал; надеюсь остаться верным этому принципу и сегодня. Трусость, по моему мнению, хуже смерти, и я скорее снесу несправедливость от других, чем опозорю сам себя. Вот и воины! Здравствуй, Бишен. Ты должен заключить меня в тюрьму? Да? Подожди с минуту. Я только прощусь с друзьями.
Бишен был старый воин Кира; он давал Бартии первые уроки в стрельбе из лука и в метании копий, на войне с тапурами сражался подле него и любил юношу как собственного сына. Он прервал Бартию словами:
– Тебе нет нужды прощаться с друзьями; царь мечется, как бешеный, и велел мне заточить и тебя, и всех, кого при тебе найду. – Затем он прибавил тихо: – Царь вне себя от гнева и грозит твоей жизни. Ты должен бежать. Мои люди слепо повинуются мне и не будут тебя преследовать; я же стар, и если моя голова падет, Персия потеряет немного.
– Благодарю тебя, друг, – возразил Бартия, протягивая ему руку, – но не могу принять твоей жертвы, потому что я невинен; знаю, что Камбис хотя и вспыльчив, но не лишен справедливости. Идем, друзья, я думаю, что царь нас сегодня же выслушает.
Спустя два часа Бартия со своими спутниками стоял перед царем. Бледный, с впалыми глазами, Камбис сидел на золотом кресле, позади которого стояли два царских врача с различными сосудами и инструментами. Камбис только за несколько минут перед тем пришел в себя: больше часа он мучился тем страшным недугом, который разрушает душу и тело и известен у нас под именем падучей болезни, или эпилепсии.
Со времени прибытия Нитетис эта болезнь не посещала его; но в этот день, вследствие страшного душевного потрясения, припадок повторился с неслыханной силой.
Если бы за несколько часов перед тем Камбис встретил Бартию, то умертвил бы его собственной рукой; но эпилептический припадок если не унял его гнева, то все-таки смягчил его настолько, что царь был в состоянии выслушать обвинителя и обвиненного.
По правую сторону трона стояли Гистасп, седой отец Дария, Гобриас, его будущий тесть, престарелый Интафернес, отец Федимы, которая из-за египтянки потеряла благосклонность царя, верховный жрец Оропаст, Крез и за ним Богес, начальник евнухов. Налево помещались: Бартия, руки которого были скованы тяжелыми цепями, Арасп, Дарий, Зопир и Гигес. На заднем плане стояли несколько сот человек сановников и вельмож.
После продолжительного молчания Камбис поднял глаза, устремил уничтожающий взор на скованного юношу и сказал глухим голосом:
– Верховный жрец, скажи нам, что ожидает того, кто обманывает своего брата, бесчестит и позорит царя и омрачает свое сердце черной ложью!
Оропаст выступил вперед и отвечал:
– Такого человека, как скоро он изобличен, ожидает мучительная смерть на этом свете и страшный суд на мосту Чинват [76], так как он погрешил против высших заповедей и, совершив три преступления, потерял право на ту милость нашего закона, в силу которой согрешившему только однажды даруется жизнь, хотя бы он был не более как рабом.
– Значит, Бартия достоин смерти! Уведите его, стражи, и удушите его! Уведите! Молчи, несчастный; я не хочу слышать более твоего лицемерного голоса, не хочу видеть этих лживых глаз, которые совращают все своим похотливым взором и обязаны своим происхождением дивам. Прочь! Эй, стража!
Сотник Бишен приблизился, чтобы выполнить приказание; но в эту минуту Крез подошел к царю, бросился ниц, касаясь лбом каменного пола, поднял руки и сказал:
– Пусть каждый год и каждый день в году приносит тебе счастье! Да изольет на тебя Ахурамазда все блага жизни, и Амеша спента да будут хранителями твоего трона! Не закрывай уха твоего для слов старца и вспомни, что Кир, твой отец, поставил меня твоим советником. Ты хочешь умертвить своего брата, но я скажу тебе: не следуй внушениям гнева, старайся обуздать самого себя! Обсудить поступок прежде, чем совершить его, – такова обязанность мудрецов и царей! Берегись проливать родную кровь: знай, что ее испарение восходит к небу и становится облаком, омрачающим дни убийцы и низвергающим на него тысячу молний мести. Но я знаю, что ты хочешь судить, а не убивать. Поступи же по обычаю судей и выслушай обе стороны прежде, чем произнесешь приговор. Если ты это сделаешь, если преступник будет изобличен и сознается в своем преступлении, то кровавое облако не будет уже омрачать твое существование, а лишь осенять тебя, и вместо кары богов ты получишь славу праведного судьи.
Камбис молча выслушал старца, сделал знак Бишену отойти и приказал Богесу повторить обвинение.
Евнух поклонился и начал:
– Я был болен и поэтому должен был передать надзор за египтянкой моему товарищу Кандавлу, который за свое нерадение заплатил жизнью. К вечеру я почувствовал себя лучше и поднялся в висячие сады, чтобы посмотреть, все ли в порядке, и взглянуть на редкий цветок, который должен был расцвести в эту ночь. Царь – да ниспошлет Ахурамазда ему победу! – повелел стеречь египтянку строже, чем прежде, потому что она осмелилась написать благородному Бартии письмо…
– Молчи, – прервал царь, – и ограничивайся делом.
– Как только взошла звезда Тистар, я пришел в сад и провел некоторое время с этими благородными Ахеменидами, с верховным жрецом и с царем Крезом у голубой лилии, так как она блистала поистине волшебной красотою. Я позвал моего товарища Кандавла и, в присутствии этих высоких свидетелей, спросил, все ли в порядке. Он дал утвердительный ответ и прибавил, что он только что пришел от Нитетис, которая плакала целый день и не принимала ни пищи, ни питья. Озабоченный здоровьем моей высокой повелительницы, я поручаю Кандавлу позвать врача и только что хочу расстаться с благородными Ахеменидами, как при свете месяца вижу мужскую фигуру. Я был так болен и слаб, что едва мог стоять и не имел при себе в помощь ни одного мужчины, кроме садовника. Мои подчиненные держались довольно далеко от нас, у входа в караульню. Я хлопнул ладонями, чтобы позвать некоторых из них, и так как они не подходили, то приблизился к дому, под охраною этих благородных мужей. Мужская фигура стояла перед окнами египтянки и, видя наше приближение, испустила легкий свист. Тотчас появилась вторая фигура, которую легко было узнать при ярком лунном свете. Она выскочила в сад из окна спальни египтянки и шла нам навстречу со своим спутником. Я не поверил своим глазам, когда узнал в приближавшемся мужчине благородного Бартию. Фиговый куст скрывал нас от бегущих, но мы могли их ясно различить, так как они шли впереди нас в каких-нибудь четырех шагах. Пока я еще раздумывал, имею ли право схватить сына Кира, а Крез звал Бартию по имени, обе фигуры внезапно исчезли за кипарисовым деревом. Мы следовали за ними и долго, но напрасно искали исчезнувших таким загадочным образом. Только твой брат в состоянии будет разъяснить нам свое странное исчезновение. Когда вслед за тем я осматривал дом, египтянка лежала без чувств на диване в своей спальне.
Все присутствовавшие слушали с боязливым, напряженным вниманием. Камбиз заскрежетал зубами и спросил раздраженным голосом:
– Можешь ли ты подтвердить слова евнуха, Гисташ?
– Да.
– Почему вы не схватили преступника?
– Мы воины, а не сыщики.
– Или, другими словами, этот мальчишка для вас дороже царя.
– Мы почитаем тебя и гнушаемся преступного Бартии, хотя и любили сына Кира, пока он был невинен.
– Вы точно узнали Бартию?
– Да.
– А ты, Крез, подтвердишь это?
– Мне кажется, что я видел твоего брата при свете месяца так ясно, как будто он стоял передо мною; только не обмануло ли нас какое-нибудь удивительное сходство?
При этих словах Богес побледнел, но Камбис с неудовольствием покачал головой и сказал:
– Кому мне верить, если глаза моих наиболее испытанных защитников могли ошибиться; кто должен быть судьей, если такие свидетельства, как ваши, не имеют никакого значения.
– Другие, столь же веские показания, как наши, докажут тебе, что мы ошибались.
– Кто осмелится являться свидетелем в пользу этого преступника? – воскликнул Камбис, вскакивая и топая ногой.
– Мы, я, мы! – взревел Арасп, Дарий, Гигес и Зопир в один голос.
– Изменники, негодяи! – вскричал царь, но, встретив взгляд Креза, понизил голос и прибавил: – Что можете вы сказать в оправдание преступника? Подумайте хорошенько, прежде чем скажете, и бойтесь наказания за лжесвидетельство.
– Мы не нуждаемся в этом напоминании, – сказал Арасп, – но можем поклясться Митрой, что со времени возвращения с охоты мы ни на минуту не покидали Бартию и его сад.
– А я, сын Гистаспа, – прибавил Дарий, – могу еще очевиднее доказать невинность твоего брата тем, что вместе с ним наблюдал звезду Тистар, которая, по свидетельству Богеса, будто бы озаряла бегство Бартии.
При этих словах Гистасп с изумленным и вопросительным видом посмотрел на сына. Камбис смотрел испытующим и нерешительным взглядом то на одну, то на другую часть свидетелей, которые привыкли верить друг другу, а теперь явно противоречили.
Бартия, который до тех пор молчал и грустно смотрел на цепи, сковывавшие его руки, воспользовался общим безмолвием и, низко преклонившись, сказал:
– Позволишь ли, государь, сказать мне несколько слов?
– Говори!
– Наш отец своим примером учил нас стремиться только к доброму и чистому; поэтому мои поступки до сих пор ничем не были запятнаны. Если ты можешь уличить меня хотя в одном мрачном деле, то не верь мне; но если не находишь во мне вины, то доверяй моим словам и не забывай, что сын Кира смерть предпочитает лжи. Признаюсь, что еще ни один судья не был в более сомнительном положении, чем ты. Лучшие люди твоего царства свидетельствуют против лучших, друг против друга, отец против сына. Я же говорю тебе, что если бы целая Персия восстала против тебя и все клялись бы, что Камбис совершил то или другое, а ты уверял бы, что этого не делал, то я, Бартия, целую Персию наказал бы за ложь и воскликнул бы: вы ложные свидетели, потому что скорее море будет извергать пламя, чем уста сына Кирова произнесут ложь! Мы оба по рождению поставлены так высоко, что один только ты против меня, как против себя самого, можешь быть свидетелем.
После этих слов Камбис менее гневно посмотрел на своего брата, а последний продолжал:
– Итак, я клянусь здесь Митрой и всеми чистыми духами в своей невинности. Если со времени возвращения домой я был в висячих садах, если язык мой теперь произносит ложь, то пусть моя жизнь погибнет и род мой вымрет!
Бартия произнес эту клятву таким твердым, исполненным убеждения голосом, что Камбис приказал снять с него цепи. Потом, после короткого раздумья, сказал:
– Я поверю тебе, потому что все еще не считаю своего брата самым отверженным из людей. Завтра мы спросим астрологов, прорицателей и жрецов. Быть может, они обнаружат правду. Видишь ли ты какой-нибудь луч в этом мраке, Оропаст?
– Твой слуга думает, что див принял вид Бартии, чтобы погубить твоего брата и осквернить твою царскую душу кровью сына твоего отца.
Камбис и все присутствующие одобрительно кивнули головой; Камбис хотел даже протянуть руку брату, когда вошел жезлоносец и подал царю нож, найденный евнухом под окном спальни Нитетис.
Камбис пытливо взглянул на оружие, драгоценная рукоятка которого сверкала рубинами и бирюзой, и вдруг, побледнев, бросил нож к ногам своего брата с такой запальчивостью, что драгоценные камни выпали из оправы.
– Это твой нож, злодей! – вскричал он, снова приходя в бешенство. – Сегодня утром на охоте ты им нанес последний удар вепрю, которого я умертвил. И ты, Крез, должен знать это оружие: оно взято моим отцом из твоей сокровищницы в Сардесе. Теперь ты изобличен, лжец и обманщик! Дивы не нуждаются в оружии, а ножа, подобного этому, не найти нигде. Ты хватаешься за кинжал? Ты бледнеешь? Кинжала у тебя не оказывается?
– Он пропал. Должно быть, я его потерял, и какой-нибудь враг мой…
– Связать его, сковать его, Бишен! Отвести преступника и ложных свидетелей в темницу. Утром они будут удавлены. Клятвопреступление наказывается смертью. Если они ускользнут, то падут головы стражей. Не хочу слышать ни слова более; вон отсюда, клятвопреступники, негодяи! Спеши в висячие сады, Богес, и приведи ко мне египтянку. Впрочем, нет, я не хочу больше видеть эту змею. Скоро утро. В полдень изменница будет ударами плетей изгнана из города. Тогда я…
Дальше царь не мог говорить: он опять упал в эпилептических судорогах на мраморный пол залы.
Во время этой ужасающей сцены в залу вошла слепая Кассандана, которую вел престарелый военачальник Мегабиз. Весть о случившемся проникла в ее уединенные комнаты, и потому она, несмотря на ночную пору, отправилась, чтобы узнать истину и предостеречь сына от опрометчивости. Твердо и неколебимо верила Кассандана в невинность Бартии и Нитетис, хотя и не могла найти объяснения тому, что случилось. Несколько раз пыталась она переговорить с египтянкой, но это ей не удалось: стража имела смелость отказать в доступе Кассандане, когда та, наконец, даже сама пришла в висячие сады.
Крез поспешил навстречу старой царице, сообщил ей о происшедшем в осторожных выражениях, укрепил ее в убеждении о невинности обвиненного и отвел к ложу царя.
Судороги последнего продолжались на этот раз недолго. Изнуренный, бледный, лежал он на золотом ложе под пурпурным шелковым покрывалом. Подле него сидела слепая мать, в ногах стояли Крез с Оропастом, а в глубине комнаты четыре царских врача тихо совещались о состоянии больного.
Кассандана кротко убеждала своего сына остерегаться вспыльчивых порывов и подумать, какие печальные последствия для его здоровья может иметь каждая вспышка гнева.
– Ты права, мать, – отвечал царь, горько улыбаясь. – Необходимо устранять от меня все, что возбуждает гнев. Египтянка должна умереть, и мой вероломный брат последует за своей любовницей!
Кассандана употребила все свое красноречие, говоря о невинности осужденных и стараясь укротить гнев царя, но ни просьбы, ни слезы, ни материнские вещания не могли поколебать решения Камбиса – отделаться от людей, которые уничтожили его счастье и спокойствие.
Наконец, Камбис перебил плачущую царицу, сказав:
– Я чувствую себя смертельно изнуренным и не могу больше слушать твои рыдания и жалобы. Вина Нитетис доказана. Мужчина в ночное время выходил из ее комнаты, и это был не вор, а прекраснейший из персов, которому она вчера вечером осмелилась послать письмо.
– Знаешь ли ты содержание этого письма? – спросил Крез, приближаясь к ложу Камбиса.
– Нет, оно было написано на греческом языке. Изменница выбирает для своих преступных сношений знаки, которых при здешнем доме никто не может прочесть.
– Позволишь ли ты мне перевести тебе письмо?
Камбис, указывая рукой на ящик из слоновой кости, в котором лежало роковое письмо, сказал:
– Бери и читай; но не скрой от меня ни одного слова: завтра я велю прочесть это письмо еще раз одному из синопских купцов, которые живут в Вавилоне.
Крез вздохнул с новой надеждой и взял в руки бумагу. Когда он перечитал ее, глаза его наполнились слезами и губы прошептали:
– Приходится сознаться, что сказание о Пандоре – истина, и я не могу более порицать поэтов, когда они бранят женщин. Все, все женщины лживы и вероломны. О Кассандана, как издеваются над нами боги! Они даровали нам увидеть старость, но только для того, чтобы мы были подобны деревьям с опавшими листьями при приближении зимы; все, что мы считали за золото, оказалось простою медью, а в чем надеялись найти усладу – то обратилось в яд.
Кассандана громко зарыдала и разорвала свои драгоценные одежды; Камбис сжимал кулаки, когда Крез взволнованным голосом прочел следующее:
«Нитетис, дочь Амазиса Египетского, к Бартии, сыну великого Кира.
Я имею сказать тебе, но тебе одному, нечто важное. Завтра надеюсь поговорить с тобой, быть может, у твоей матери. В твоей власти успокоить бедное, любящее сердце и дать ему счастливое мгновение, прежде чем оно угаснет. Мне надо рассказать тебе много печального; повторяю, что мне необходимо скорее поговорить с тобою».
Хохот сына, исполненный отчаянья, поразил сердце матери. Она склонилась над ним и хотела поцеловать его лицо; но Камбис отстранил ее ласки и сказал:
– Принадлежать к числу твоих любимцев – честь сомнительная. Бартия не дожидался вторичного приглашения от изменницы и обесчестил себя ложными клятвами. Друзья Бартии, цвет нашей молодежи, покрыли себя из-за него неизгладимым позором, а твоя «возлюбленная дочь» из-за него… Но нет, Бартия не виноват в порче этого чудовища, которое имеет вид пери. Ее жизнь вся состояла из лицемерия, лжи и обмана; смерть ее покажет вам, что я умею наказывать. Теперь оставьте меня, я должен побыть один.
Лишь только присутствующие удалились, Камбис вскочил, он бегал, метаясь как бешеный, пока священная птица пародар не возвестила о наступлении дня. Когда солнце взошло, царь опять опустился на свое ложе и погрузился в сон, похожий на оцепенение.
Пока это происходило, молодые узники и старый Арасп сидели и пировали, а Бартия диктовал Гигесу прощальное письмо к Сапфо.
– Будем веселиться, – вскричал Зопир, – ведь с весельем скоро будет покончено; я не хочу один оставаться в живых, если мы завтра не умрем все без исключения. Жаль, что у людей только одна шея; если бы было две, то я прозакладывал бы не больше одной золотой монеты за нашу жизнь.
– Зопир прав, – прибавил Арасп, – мы хотим быть веселы и не смыкать глаз всю ночь, потому что они вскоре сомкнутся навсегда.
– Кто идет на смерть невинным, как мы, тому нет причины печалиться, – сказал Гигес. – Налей мне чашу, виночерпий!
– Эй вы, Бартия и Дарий, – обратился Зопир к друзьям, которые тихо разговаривали. – Что у вас опять за тайны? Идите к нам и берите кубки! Клянусь Митрой, я никогда себе не желал смерти, а сегодня радуюсь черному Азису, потому что он уведет нас всех разом. Зопиру приятнее умереть вместе с друзьями, чем жить без них!
– Прежде всего, – сказал Дарий, присоединившись к пирующим вместе с Бартией, – мы должны попытаться выяснить то, что случилось.
– Мне все равно, – вскричал Зопир, – с разъяснением ли я умру или без разъяснения; лишь бы я знал, что умираю невинным и не заслужил казни, карающей лжесвидетеля. Достань нам золотые бокалы, Бишен; в этих гадких медных кубках вино мне кажется невкусным. Если Камбис и запрещает нашим друзьям и отцам посещать нас, то все-таки он не захочет, чтобы в последние часы жизни мы испытывали нужду!
– Не плохой металл сосуда, а полынные капли смерти делают для тебя напиток горьким, – сказал Бартия.
– Клянусь, что нет, – возразил Зопир, – я уже почти забыл, что от удушения обыкновенно умирают.
При этих словах он толкнул Гигеса и шепнул ему:
– Будь же весел. Разве ты не видишь, что для Бартии расстаться со светом будет тяжело? Что ты сказал, Дарий?
– Я думаю, тут возможно только то, как утверждает и Оропаст, что злой див принял вид Бартии и отправился к египтянке, чтобы нас погубить.
– Пустяки, я не верю подобным вещам.
– Разве вы не помните сказание о царе Кавусе, которому также являлся див в образе прекрасного певца?
– Разумеется, помню, – согласился Арасп. – Кир так часто приказывал петь это сказание во время своих пиров, что я знаю его наизусть. Не хотите ли послушать?
– Хорошо, хорошо, пой, послушаем… – воскликнули юноши.
Арасп с минуту подумал и потом начал речитативом:
– Хотите слушать песню о Мазендеране?
– Пой, пой дальше!
– Кай Кавус послушал песню переодетого дива и отправился в Мазендеран, где дивы его избили и лишили зрения.
– Но, – прервал Дарий, – великий герой Рустем [79] пришел и убил Эршенга и других злых духов, освободил заключенных и возвратил им зрение, спрыснув им глаза кровью убитых дивов. То же будет и с нами, друзья! Мы, пленники, будем освобождены, а у Камбиса и наших ослепленных отцов откроются глаза, чтобы они знали нашу невинность. Слушай, Бишен, если мы все-таки будем лишены жизни, то сходи к магам, к халдеям и к египтянину Небенхари и скажи им, что больше им нечего смотреть на звезды, так как эти звезды доказали Дарию, что они лгут!
– Я всегда говорил, – перебил его Арасп, – что только сновидения могут предсказывать будущее. Перед тем как Абрадат пал в битве при Сардесе, несравненная Пантея видела во сне, что его пронзила мидийская стрела.
– Жестокий человек, – вскричал Зопир, – зачем ты нам напоминаешь, что лучше умереть на поле битвы, чем с петлей на шее?
– Ты прав! – согласился старик. – Я видел много видов смерти, которые мне казались более желанными, чем тот, который предстоит нам, и даже чем самая жизнь. Ах, дети, было время, когда жилось лучше, чем теперь!
– Расскажи нам что-нибудь о тех временах!
– Открой нам, почему ты никогда не женился. Ведь на том свете мы тебе повредить не можем, даже если и разболтаем твою тайну!
– У меня нет никакой тайны; то, о чем вы хотите слышать, может сообщить вам каждый из ваших отцов. Слушайте же! В молодости я забавлялся с женщинами, но насмехался над любовью. Случай хотел, чтобы Пантея, прекраснейшая из всех женщин, попала в наши руки. Надзор за нею Кир поручил мне, так как я известен был неуязвимостью своего сердца. Я видел Пантею каждый день и – да, друзья мои, – узнал, что любовь сильнее нашей воли. Пантея отклонила мои ухаживания, побудила Кира удалить меня от себя и заключить дружеский союз с супругом ее Абрадатом. Верная, благородная жена украсила своего красавца мужа перед уходом его на битву всеми своими драгоценностями и сказала ему, что он только верностью и геройской храбростью может отблагодарить Кира, который с ней, пленницей, обращался, как с сестрой. Абрадат согласился с женой, сражался за Кира как лев и пал на поле брани. Пантея у его трупа лишила себя жизни. Слуги, узнав об этом, тоже кончили свою жизнь у могилы своей госпожи. Кир оплакал благородную чету и велел воздвигнуть ей надгробный камень, который еще и теперь можно видеть в Сардесе. На нем начертаны следующие простые слова: «Пантее, Абрадату и вернейшим из всех слуг». Ну вот, видите, дети, кто любил такую женщину, тот никогда не сможет помышлять о другой!
Молодые люди молча слушали старца и оставались безмолвными еще долго после того, как он окончил рассказ. Наконец Бартия, поднимая руки к небу, воскликнул:
– О, великий Аурамазда! Зачем ты не дал мне кончить жизнь подобно Абрадату? Зачем мы, точно убийцы, должны умирать постыдной смертью?
В эту минуту в залу вошел Крез, со связанными руками, окруженный биченосцами. Друзья поспешили навстречу старику и осыпали его вопросами. Гигес бросился на грудь своего отца, а Бартия приблизился к наставнику своей юности с распростертыми объятиями.
Обыкновенно ясное лицо Креза было строго и серьезно, его прежде столь кроткие глаза сделались мрачными, почти грозными. Холодным, повелительным движением руки отвел он назад царского сына и проговорил дрожащим, полным горести и упрека голосом:
– Оставь мою руку, ослепленный мальчик! Ты недостоин любви, которую я к тебе питал до сих пор. Ты четырежды преступник: ты обманул брата, погубил друзей, изменил бедному ребенку, который ждет тебя в Наукратисе, и отравил жизнь несчастной дочери Амазиса.
Сначала Бартия слушал хладнокровно; но когда Крез произнес слово «обманул», кулаки молодого человека сжались, и он, с яростью топая ногами, вскричал:
– Ну, старик, только твои годы, слабость и благодарность, которою я тебе обязан, служат тебе защитой, иначе твои бранные речи стали бы и последними.
Крез спокойно выслушал эту вспышку справедливого гнева и сказал:
– Камбис и ты – одной крови; это доказывается твоим глупым бешенством. Лучше бы уж было, если бы ты, раскаявшись в своих преступных делах, просил прощения у меня, твоего учителя и друга, а не увеличивал своего неслыханного позора еще и неблагодарностью.
Эти слова пригасили гнев оскорбленного юноши. Сжатые кулаки его бессильно опустились, и щеки покрылись мертвенной бледностью.
Эти кажущиеся знаки раскаяния смягчили гнев старика. Любовь его была достаточно сильна, чтобы обнять как виновного, так и невинного Бартию, и он, обхватив его правую руку обеими руками, спросил юношу, как мог бы спросить отец сына, найдя его раненым на поле битвы:
– Сознайся мне, бедный, ослепленный мальчик, каким образом твое чистое сердце могло так скоро покориться силе зла?
Бартия дрожа слушал эти слова. Лицо его опять побагровело, а душа наполнилась жгучей болью. Впервые покинула его вера в правосудие богов.
Он считал себя жертвой жестокой, неумолимой судьбы; он ощущал то же самое, что должен чувствовать невинный зверь на травле, когда он падает, заслышав близость стаи собак и охотников. Его нежная, детская натура не знала, как встретить эти первые, суровые удары рока. Воспитатели сумели закалить тело и дух юноши против земных врагов, но они не научили его, так же как и его брата, сопротивляться ударам судьбы. Камбис и Бартия казались предназначенными только к тому, чтобы пить из чаши счастья и радости.
Зопир не мог выносить слез своего друга. С гневом упрекнул он Креза в жестокости и несправедливости. Гигес смотрел на отца с умоляющим видом; Арасп поместился между раздраженным стариком и оскорбленным юношей. Дарий некоторое время наблюдал за всеми участниками спора, потом подошел со спокойным сознанием своего превосходства к Крезу и сказал:
– Вы оскорбляете друг друга: обвиненный, по-видимому, даже не знает, что ему приписывают, а судья не слушает оправдания обвиняемого. Прошу тебя, Крез, сообщи нам во имя дружбы, которая связывала нас до сих пор, что тебя побудило так сильно упрекать Бартию, в невинности которого ты еще недавно был убежден.
Старик рассказал, что он читал собственноручное письмо египтянки, в котором она приглашала юношу на тайное свидание. Собственные глаза, свидетельство первых людей в государстве, даже кинжал, найденный перед домом Нитетис, не могли убедить Креза в виновности его любимца; но это письмо поразило его сердце подобно воспламенительному факелу и уничтожило последний остаток веры в добродетель и чистоту этой женщины.
– Я оставил царя, – заключил он, – в твердом убеждении относительно преступной связи вашего друга с этой египтянкой, сердце которой до сих пор считал зеркалом всего доброго и прекрасного. Можете ли вы меня осуждать, если я порицаю того, кто так постыдно осквернил это светлое зеркало и не менее безукоризненную чистоту своей собственной души…
– Чем же должен я доказать тебе мою невинность? – воскликнул Бартия, ломая руки. – Если бы ты меня любил, то верил бы моим словам; если бы ты был мне предан…
– Сын мой! Чтобы спасти твою жизнь, я несколько минут назад погубил свою собственную. Когда я узнал, что Камбис безоговорочно решил предать вас смерти, я поспешил к нему, осыпал его просьбами и, видя их бесплодность, отважился бросить горькие упреки раздраженному царю. Тут тонкая ткань его терпения лопнула, и в ярости Камбис велел телохранителям отрубить мне голову. Начальник биченосцев Гив арестовал меня, но оставил мне жизнь до утра. Он мне многим обязан и может скрыть отсрочку казни. Радуюсь, что не предстоит мне пережить вас, моих сыновей, и что я умру невинным, вместе с вами, виновными.
Эти слова подняли новую бурю протестующего негодования.
И снова только Дарий остался хладнокровным среди общего волнения. Он еще раз рассказал старцу, как они провели весь вечер, и доказывал невозможность виновности Бартии.
Потом он потребовал, чтобы заговорил сам обвиненный. Бартия так резко, коротко и решительно отверг существование всякого тайного соглашения с Нитетис и подкрепил свои слова такой страшной клятвой, что уверенность Креза начала сперва колебаться, потом исчезать, и, когда Бартия кончил, Крез заключил его в свои объятия, глубоко вздохнув, как человек, освободившийся от тяжелого бремени.
Как ни старались с этой минуты друзья объяснить себе происшедшее, однако их размышления и рассуждения не привели ни к чему. Все, впрочем, были твердо убеждены, что Нитетис любит Бартию и написала ему письмо с дурным намерением.
– Кто ее видел в ту минуту, когда Камбис сообщил застольным собеседникам, что Бартия выбрал себе жену, – вскричал Дарий, – тот не может сомневаться в том, что она питает к нему страсть. Когда она уронила кубок, я слышал, как отец Федимы сказал, что египтянки, по-видимому, принимают большое участие в сердечных делах своих деверей.
Во время этих разговоров взошло солнце и ярко и празднично озарило помещение узников.
– Митра хочет сделать для нас тяжким расставание с жизнью, – прошептал Бартия.
– Нет, – возразил Крез, – он только дружески освещает нам путь в вечность.
Невольная причина всех этих печальных событий, Нитетис с самого дня рождения царя переживала невыразимо скорбные минуты. После жестоких слов, с которыми Камбис выслал бедную девушку из залы, когда его ревность была возбуждена необъяснимым поведением Нитетис, до нее не доходило никакой вести ни от разъяренного Камбиса, ни от его матери и сестры. С тех пор как Нитетис была в Вавилоне, она каждый день сходилась с Кассанданой и Атоссой. Она и теперь хотела отправиться к ним, чтобы объяснить им свое странное поведение; но Кандавл, новый страж Нитетис, в коротких словах запретил ей выходить. До тех пор она еще думала откровенным рассказом обо всем, что сообщалось в последнем письме из отечества, разъяснить все недоразумения. Мысленно Нитетис уже видела, как Камбис раскаивается в своей горячности и глупой ревности и протягивает ей руку с просьбой о прощении. Наконец, в душу Нитетис проникла даже некоторая радость, когда она вспомнила слова, которые когда-то слышала от Ивика: «Как лихорадка больше истощает человека крепкого, чем слабого, так и ревность больше мучает сильно любящее сердце, чем то, которое только слегка затронуто страстью».
Если великий знаток любви быв прав, то Камбис, ревность которого воспламенялась так быстро и страшно, должен был чувствовать к Нитетис великую страсть. С этой уверенностью постоянно смешивались печальные мысли об отечестве и мрачные предчувствия, которые она не могла от себя отогнать. Когда полуденное солнце полыхало на небе, а все еще не было известия о тех, кого любила Нитетис, ею овладело лихорадочное беспокойство, которое постоянно увеличивалось до самого наступления ночи. Когда стемнело, к египтянке вошел Богес и с горькой насмешкой рассказал, что царь завладел письмом ее к Бартии и что мальчик-садовник, который должен был передать письмо, будет казнен. Потрясенные нервы царской дочери не смогли выдержать этого нового удара. Богес снес лишившуюся чувств женщину в ее спальню, которую тщательно запер на задвижку.
Спустя несколько минут из потайных дверей, которые Богес внимательно рассматривал два дня назад, вышли два человека, молодой и старик. Старик остановился, прислонившись к стене дома, а юноша подошел к окну, откуда ему делала знаки чья-то рука, и одним прыжком вскочил в комнату. Тихим шепотом были произнесены слова любви и имена Гауматы и Манданы, произошел обмен поцелуями и клятвами. Наконец, старик всплеснул руками, подавая условный знак; молодой обнял еще раз служанку Нитетис, выскочил опять через окно в сад, пробежал мимо приближавшихся людей, которые шли смотреть голубую лилию, скользнул со своим спутником в раскрытую настежь потайную дверь, тщательно запер ее – и исчез.
Мандана поспешила в комнату, в которой ее госпожа обыкновенно проводила вечер. Она знала ее привычки, знала, что Нитетис каждый вечер при восходе звезды садится у окна, обращенного к Евфрату, и оттуда, не требуя к себе служанку, по целым часам смотрит на реку и на равнины. Потому-то Мандана, не страшась помехи с этой стороны и заручившись покровительством самого Богеса, спокойно могла ожидать своего возлюбленного.
Лишь только Мандана увидела, что ее госпожа лежит без чувств, как сад наполнился людьми, послышались голоса мужчин и евнухов, зазвучала труба, которой обыкновенно созывались стражи, и сначала Мандана испугалась – не открыли ли ее возлюбленного. Но явился Богес и шепнул ей: «Он благополучно ускользнул!» Тогда Мандана приказала служанкам, прибежавшим толпой из женской комнаты, куда она их прогнала для удобства свидания, перенести госпожу в спальню и употребила все средства, чтобы привести Нитетис в себя. Едва последняя открыла глаза, как Богес вошел в ее комнату с двумя евнухами, которым велел надеть цепи на нежные руки девушки.
Нитетис не могла выговорить ни слова и не оказала никакого сопротивления, она не возразила ничего даже и тогда, когда Богес, выходя из дома, сказал:
– Желаю тебе счастливо жить в клетке, моя пленная птичка. Сейчас расскажут твоему повелителю, что царская куница натешилась вволю в его голубятне. Прощай, и если тебя при такой жаре прохладит сырая земля, то помни о бедном, докучном Богесе. Да, моя голубка, своих истинных друзей мы познаем только в момент смерти: вот и я похороню тебя не в мешке из грубого холста, а в покрывале из нежного шелка! Прощай, мое сердце!
Несчастная женщина с трепетом выслушала эти слова. Когда евнух удалился, она попросила Мандану объяснить, что случилось. Служанка рассказала Нитетис, по совету евнуха, что Бартия прокрался в висячие сады и, когда хотел вскочить в окно, был замечен многими Ахеменидами.
Камбису сообщили о вероломстве брата, и теперь следовало всякого страшиться от ревности царя. Легкомысленная девушка проливала при этом рассказе обильные слезы горького раскаянья, которые несколько утешили Нитетис; последняя сочла их доказательством истинной любви и участия.
Когда Мандана умолкла, Нитетис с отчаянием смотрела на свои цепи и долго не могла собраться с мыслями в своем отчаянном положении. Тогда перечитала она еще раз письмо из отечества, написала на записке краткие слова «я невиновна», приказала рыдающей девушке передать то и другое после ее смерти матери царя и провела бесконечно длинную ночь. В ее шкатулке с мазями находилось средство для умягчения кожи, которое, как знала Нитетис, будучи принято внутрь в большом количестве, причиняло смерть. Она велела принести этот яд и после спокойного размышления решилась, при приближении палача, принять смерть от собственной руки. С этого времени Нитетис даже была довольна наступлением своего последнего часа, говоря сама себе: «Хоть он тебя и убивает, но убивает из любви». Тут пришло ей на мысль написать Камбису письмо и излить в нем свою любовь во всей полноте. Камбис должен получить это письмо только после ее смерти, чтобы он не подумал, что оно написано с целью выпросить пощаду. Надежда, что этот непреклонный властелин, может быть, оросит слезами это последнее приветствие, наполняла ее душу горькою отрадой.
Несмотря на мешающие ей цепи, Нитетис написала следующие слова:
«Камбис получит это письмо уже тогда, когда меня не будет в живых. Оно скажет моему повелителю, что я люблю его больше богов, больше света, даже больше моей собственной молодой жизни. Пусть Кассандана и Атосса вспомнят обо мне с чувством дружеского расположения. Из письма моей матери они увидят, что я невиновна и хотела говорить с Бартией только о моей бедной сестре. Богес сказал, что моя смерть предрешена. Когда палач приблизится, я сама положу своей жизни конец. Совершаю преступление над собой для того, чтобы тебя, Камбис, предохранить от позорного дела».
Это письмо она передала, вместе с письмом своей матери, плачущей Мандане с просьбой доставить то и другое Камбису после ее смерти.
Потом Нитетис распростерлась ниц, в мольбе к богам своей родины о прощении ее за отступничество.
Когда Мандана убеждала ее подумать о своей слабости и лечь, Нитетис сказала:
– Мне нет нужды спать, ведь так недолго осталось мне бодрствовать!
Чем дольше она молилась и пела египетские гимны, тем искреннее обращалась она снова к богам своей родины, которых оставила после непродолжительной душевной борьбы. Почти все молитвы, какие Нитетис знала, относились к загробной жизни. В царстве Осириса, в преисподней, где сорок два судьи мертвых должны произнести приговор о достоинстве или недостоинстве души, согласно решению богини истины Маат и небесного писца Тота, – она может надеяться опять увидеть своих милых, если только ее неоправданной душе не придется выдержать странствование по телам зверей и если ее тело, оболочка души, останется невредимым. Это «если» наполняло Нитетис лихорадочным беспокойством. Учение, что благо души связано с сохранением остающейся земной части человеческого «я», было ей внушено с детства. Она верила в то заблуждение, которое воздвигло пирамиды и выдолбило утесы; содрогалась при мысли, что ее труп, по персидскому обычаю, будет отдан собакам, хищным птицам и истребительным силам, и вместе с тем для нее утратится всякая надежда на вечную жизнь. Тут Нитетис пришла мысль еще раз отречься от старых богов и повергнуться ниц перед новыми духами света. Последние возвращали умершее тело тем стихиям, из которых оно состояло, и допрашивали только его душу. Но когда Нитетис воздела руки к великому солнцу, которое только что разогнало своими золотыми лучами клубившийся в долине Евфрата туман, когда она хотела приступить к прославлению Митры недавно изученными ею хвалебными гимнами, то голос ее сорвался, и Нитетис увидела в дневном светиле бога, которого часто воспевала в Египте, великого Ра, и, вместо гимна магов, запела песнь, которой египетские жрецы обыкновенно приветствовали восходящее солнце:
С этой песней изобильное утешение пролилось в сердце Нитетис. Вспоминая свое детство, она смотрела влажными от слез глазами на восходившее светило, лучи которого еще не ослепляли глаз. Потом она взглянула вниз, на равнину. Там катились желтые волны Евфрата, подобного Нилу. Среди роскошных хлебных полей и зарослей фиговых кустарников многочисленные деревни. К западу на многие мили простирался царский заповедник с высокими кипарисами и ореховыми деревьями. На всех листьях и стеблях блистала утренняя роса, а в кустах садов, где жила Нитетис, слышались звонкие голоса бесчисленных птиц. Подул тихий ветерок, донося к Нитетис аромат роз и играя верхушками пальм, тонкие стволы которых возвышались на берегу реки и на всех окрестных полях.
Часто любовалась Нитетис этими прекрасными деревьями, сравнивая их с танцовщицами, когда буря колебала тяжелые верхушки пальм и сгибала их стройные стволы. Как часто говорила она себе, что здесь должна быть родина феникса, птицы пальмовых стран, которая, как рассказывали жрецы, каждые пятьсот лет прилетает к храму Ра в Гелиополе, где сгорает в священном пламени фимиама, чтобы возродиться из пепла еще более прекрасной, и через три дня отлетает в свое восточное отечество. И между тем как она думала об этой птице и желала, подобно ей, возродиться из пепла страданий для нового, более полного счастья, – из кипарисов, окружавших жилище человека, которого она любила и который сделал ее несчастной, вылетела большая птица с блестящими перьями. Она взвивалась выше и выше и, наконец, опустилась на пальму, у самого окна египтянки. Такой птицы Нитетис еще никогда не видела; эта птица не могла быть обыкновенной, потому что на ее ноге висела золотая цепочка, а хвост состоял не из перьев, но, как показалось Нитетис, из солнечных лучей. Это был Бенну [80], птица бога Ра! Набожно опустилась Нитетис снова на колени и запела старинную песнь о фениксе, не спуская глаз с сияющего обитателя воздуха:
Птица, поворачивая туда и сюда головку, украшенную волнующимися перьями, как бы прислушивалась к этому пению и отлетела, лишь только оно кончилось. Нитетис сочувственно смотрела вслед мнимому фениксу, то есть райской птице, которая оборвала цепочку, привязывавшую ее к дереву в царском зверинце. Радостная уверенность в спасении возникла в сердце Нитетис: она думала, что бог Ра послал ей небесного вестника.
Пока человек желает и надеется, он может перенести много страданий; если счастье и не приходит, то все-таки само его ожидание сладостно. Такое настроение удовлетворяет само себя; оно содержит в себе особого рода наслаждение, которое может заменить действительность. Нитетис с новой надеждой легла, утомленная, на диван и скоро, против своей воли, погрузилась в глубокий, безмятежный сон, не прикоснувшись к яду.
На несчастных, которые ночь провели в слезах, восходящее солнце действует утешительно, тогда как виновным, которые ищут мрака, то же самое солнце досаждает своим чересчур ярким светом. Пока Нитетис спала, Мандана мучилась страшными угрызениями совести. Как рада была бы Мандана подвинуть назад солнце, которое по ее вине должно было осветить смерть доброй госпожи! Мандана охотно согласилась бы жить среди вечного мрака, если бы этим она могла нейтрализовать свои вчерашние поступки.
Это доброе, легкомысленное создание беспрерывно называло себя безбожной убийцей. Сто раз намеревалась она объявить всю правду и спасти Нитетис; но каждый раз любовь к жизни и страх одерживали верх над добрыми порывами ее слабого сердца. В случае признания ее ожидала верная смерть, а Мандана чувствовала в себе такое желание жить, ее так страшила могила, будущее обольщало такими надеждами! Если бы ей грозило только вечное заточение, то, быть может, Мандана еще открыла бы правду; но умереть… она не могла! Притом, действительно ли можно было таким признанием спасти осужденную?
Разве не пришлось ей устраивать посылку письма Нитетис к Бартии через несчастного мальчика-садовника? Этот тайный обмен письмами был обнаружен, и Нитетис погибла бы и без ее содействия! Мы никогда не выказываем большей ловкости, как в том случае, когда нужно оправдать в собственных глазах совершенный нами проступок.
Когда взошло солнце, Мандана преклонила колени перед постелью своей госпожи и горько заплакала, не понимая, как может та спокойно спать.
Евнух Богес тоже провел бессонную, но счастливую ночь. Товарищ его и заступавший его место по должности, Кандавл, которого Богес ненавидел, был, по царскому приказанию, немедленно казнен за нерадение, а быть может, и по подозрению в подкупе; Нитетис была не только низвергнута, – после низвержения она впоследствии могла опять возвыситься, – но приговорена к позорной смерти и теперь уже навсегда безвредна для него. Влиянию матери царя нанесен сильный удар. Наконец, Богесу льстило сознание собственного превосходства и ловкого выполнения трудного предприятия, а также улыбалась надежда, через свою любимицу Федиму, сделаться опять, как прежде, всемогущим фаворитом. Смертный приговор, нависший над Крезом и молодыми людьми, был также желателен Богесу, потому что, останься они в живых, огласка устроенной им западни была еще возможна.
Утро уже забрезжило, когда Богес оставил комнаты царя, чтобы отправиться к Федиме. Гордая персиянка еще не спала. В лихорадочном нетерпении ждала она евнуха; слух о происшедшем уже достиг обитательниц женской половины.
Облаченная только в легкую шелковую рубашку, обутая в желтые туфли, изукрашенные бирюзой и жемчугом, окруженная двадцатью прислужницами, она лежала на пурпурном диване в своей комнате. Как только Федима услыхала шаги Богеса, она тотчас выслала невольниц вон, вскочила, побежала ему навстречу и осыпала бессвязными вопросами, которые все касались ненавистной Нитетис.
– Тише, моя голубка, – сказал Богес, положив свои пухлые руки на ее плечи. – Тише! Если ты не можешь быть спокойной, смирной, как мышка, и без вопросов слушать мой рассказ, то сегодня не услышишь ни одного слова. Да, моя золотая царица, у меня найдется так много чего тебе порассказать, что я кончу только завтра, если ты меня станешь прерывать когда тебе вздумается! Ах, моя овечка, мне сегодня еще столько надо сделать! Во-первых, я должен присутствовать при египетском поезде на осле, во-вторых, быть свидетелем одной египетской казни… Но я слишком забегаю вперед; расскажу сначала. Плакать, смеяться, кричать от радости можешь сколько хочешь; но задавать вопросы тебе запрещается, пока я не завершу. Эту награду я заслужил! Ну, теперь я отлично улегся и могу начать. Жил-был в Персии великий царь, у него было много жен, а из них он больше всех любил Федиму и отличал от других. Вздумалось ему раз посвататься к дочери Амазиса Египетского. Послал он большое посольство в Саис со своим братом в качестве свата…
– Глупости! – вскричала Федима нетерпеливо. – Я хочу знать, что случилось сегодня.
– Терпение, терпение, мой неукротимый ветер Адера. Если ты меня прервешь еще раз, то я уйду и расскажу свою историю деревьям. Доставь же мне радость – пережить снова мои успехи. Пока я рассказываю, я чувствую себя так хорошо, как ваятель, который выпустил из рук молоток и рассматривает свое оконченное творение.
– Нет, нет, – прервала его Федима еще раз, – теперь я не могу слушать то, что знаю уже давно. Я умираю от нетерпения. Сколько часов жду я здесь в лихорадочном напряжении. Каждый новый слух, который приносили мне служанки и евнухи, усиливал мое нетерпение. Я в лихорадке и не могу более ждать. Требуй от меня, чего хочешь, но избавь от этого ужасного волнения. Потом, если ты меня попросишь, буду слушать тебя целые дни!
Богес усмехнулся с довольным видом и сказал, потирая руки:
– Еще в детстве для меня не было большего удовольствия, как рассматривать рыбку, трепещущую на крючке; теперь ты, прекраснейшая из всех золотых рыбок, висишь у меня на удочке, и я тебя не выпущу, пока вдоволь не позабавлюсь твоим нетерпением.
Федима спрыгнула с ложа, которое делила с Богесом, и затопала ногами, кривляясь и ломаясь, как избалованное дитя. Евнуху это, по-видимому, доставляло большое удовольствие; он все веселее потирал руки, смеялся до того, что у него показались слезы на мясистых щеках, и осушил много чаш вина за здоровье измученной красавицы, прежде чем начал рассказ.
– От меня не укрылось, что Камбис без всякой другой причины, кроме ревности, посылает против тапуров своего брата Бартию, который привез сюда египтянку. Высокомерная женщина, которой я не должен был сметь ничего приказывать, показалась мне столь же мало расположенной обращать внимание на красивую головку блондина, как еврей на свиное мясо или египтянин на белые бобы. Я все-таки решился поддерживать ревность царя и, посредством ее, сделать безвредной нахалку, которой, по-видимому, удалось вытеснить нас обоих из милости повелителя. Долго и напрасно искал я подходящего случая. Когда, наконец, наступил праздник нового года, все жрецы царства собрались в Вавилоне. Целых восемь дней город был полон торжеств, пиров и попоек. При дворе также была порядочная кутерьма, у меня было мало времени думать о своих планах. Когда я уже совсем перестал надеяться на успех, милостивые Амеша спента послали мне юношу, которого сам Анграманью как бы нарочно создал для моих целей. Гаумата, брат Оропаста, прибыл в Вавилон, чтобы присутствовать при большом жертвоприношении по случаю нового года. Когда я этого юношу увидел в первый раз у его брата, которого должен был посетить по поручению царя, мне показалось, что я вижу призрак – так изумительно он похож на Бартию. Когда я кончил дела с Оропастом, юноша довел меня до колесницы. Я не выказал своего удивления, обошелся с ним дружески и просил его навещать меня. Он явился ко мне в тот же вечер. Я поставил лучшего вина, заставил его пить и еще раз убедился, что полезнейшее свойство виноградного сока – делать молчаливых людей болтливыми. Юноша, опьянев, признался мне, что явился в Вавилон не только для жертвоприношения, но и ради девушки, которая состоит при египтянке главной прислужницей. Он любит ее, рассказывал Гаумата, еще с детства, но честолюбивый брат желает для него более знатной невесты и – чтобы разлучить Гаумату с красавицей Манданой – доставил ей место при новой супруге царя. Наконец молодой человек стал меня упрашивать, чтобы я доставил ему случай перемолвиться словом с его возлюбленной. Я дружески его выслушал, но затруднился дать согласие и в заключение пригласил его на следующий день снова ко мне наведаться. Он пришел. Я сообщил Гаумате, что можно будет как-нибудь устроить свидание, если он решится слепо повиноваться моим приказаниям. Он охотно согласился на все и отправился, по моему распоряжению, назад в Рагэ и только третьего дня тайно приехал в Вавилон. Я спрятал его в своем жилище. Между тем Бартия опять явился. Теперь дело было в том, чтобы снова разжечь в царе ревность и погубить египтянку одним ударом. Твое унижение послужило мне верным средством возбудить ропот твоих родственников против нашей противницы и облегчить мое предприятие. Судьба была особенно благосклонна. Ты знаешь, как Нитетис держала себя на пиру в день рожденья; но тебе еще не известно, что в тот же вечер она послала мальчика-садовника с письмом к Бартии. Неловкий посол дал себя поймать и в ту же ночь был казнен по приказанию разъяренного царя, а я позаботился о том, чтобы Нитетис была совершенно отрезана от всякого сообщения со своими друзьями, как будто бы жила в гнезде симурга [81]. Остальное ты знаешь.
– Но как ускользнул Гаумата?
– Через потайную дверь, только мне известную. Все шло превосходно; мне даже удалось достать кинжал Бартии, который он потерял на охоте, и подбросить его к окну Нитетис. Чтобы удалить князя и помешать ему во время этих событий увидеться с царем или с другими важными свидетелями, я упросил греческого купца Колея (он продает в Вавилоне милетские материи и готов мне всячески угождать, потому что я принимаю от него всю поставку шерстяных материй для женской половины дворца), – упросил его написать мне письмо на греческом языке с просьбой к Бартии от имени его возлюбленной, – она зовется Сапфо, – прийти одному во время восхода звезды Тистар к первому станционному дому, расположенному перед Евфратскими воротами. Но с этим письмом мне не посчастливилось: посланный, который должен был передать его Бартии, не сумел выполнить своего поручения. Хотя он и уверяет, что вручил письмо самому Бартии, но нет никакого сомнения, что он отдал его кому-то другому, по-видимому, Гаумате. Я немало испугался, узнав, что Бартия вечером пировал со своими приятелями. Однако сделанного воротить было нельзя, и притом такие свидетели, как твой отец, Гистасп, Крез и Интафернес, далеко перевесили все уверения Дария, Гигеса и Араспа: первые показывали против общего всем друга, а последние – за него. В конце концов все вышло превосходно. Молодчики приговорены к смерти, а для Креза, который, как всегда, осмелился говорить царю дерзости, скоро наступит последний час. Относительно же египтянки верховный писец написал следующее сочиненьице. Слушай, голубушка, и радуйся:
«Нарушительница супружеской верности, дочь царя египетского, Нитетис, в наказание за свои постыдные дела должна быть казнена по всей строгости закона, а именно: ее посадят верхом на осла и провезут по улицам города, чтобы жители Вавилона видели, что Камбис может так же точно покарать царскую дочь, как его судьи наказывают последнюю нищую. С закатом солнца клятвопреступница будет погребена заживо. Это повеление будет передано для исполнения начальнику евнухов Богесу.
Лишь только я всунул эти строки в рукав, как в залу протеснилась мать царя, в изодранной одежде, в сопровождении Атоссы. Тут было много рыданий, крика, упреков, клятв, просьб и молений, – но царь остался непреклонным. Я даже думаю, что Кассандана и Атосса, вслед за Крезом и Бартией, были бы отправлены в другой мир, если бы страх перед душой отца не удержал пылающего яростью сына наложить руку на вдову Кира. За Нитетис, впрочем, Кассандана не сказала ни одного слова. По-видимому, она так же твердо убеждена в ее виновности, как ты и я. Влюбленного Гаумату нам тоже нечего страшиться. У меня наняты три человека, которые ему, прежде чем он возвратится в Рагэ, устроят холодную ванну в волнах Евфрата! Рыбам и червям будет славная пожива, ха-ха!
Федима присоединилась к этому смеху, осыпала евнуха ласковыми именами, которым у него же и выучилась, и в знак благодарности надела своими полными руками на мясистую шею Богеса тяжелую цепь из драгоценных камней.
Весть о том, что случилось и что готовится, разнеслась по всему Вавилону прежде, чем солнце достигло полудня. Улицы кишели людьми, которые нетерпеливо хотели видеть редкое зрелище наказания неверной супруги царя. Биченосцы должны были пустить в дело все свои внушительные полномочия, чтобы сдержать напор зевак. Но когда позже распространился слух о предстоящей казни Бартии и его друзей, возбуждение народа, опьяненного пальмовым вином, которое щедро было раздаваемо в день царского рождения и в следующие дни, приняло другой характер. Пьяные, люди толпились на улицах с криком: «Бартия, добрый сын Кира, будет убит!» Женщины, заслышав такие крики, выбегали из уединения, ускользали от стражей, забывали обычные покрывала и спешили на улицу с воплями, следом за разгоряченными мужчинами. Не лишенное радости желание видеть, как смирят гордость неверной царицы, исчезало перед горем предстоявшей казни народного любимца. Мужчины, женщины, дети вопили, кричали, проклинали и возбуждали друг друга к новым, еще более гневным протестам. Все мастерские опустели, купцы заперли свои склады, а школьники и слуги, которым по случаю дня рождения царя обыкновенно давалось восемь свободных дней, воспользовались своей свободой, чтобы на просторе погорланить вдоволь, хотя они сами хорошенько не знали о чем.
Наконец суматоха сделалась так велика, что биченосцы не могли более сохранять спокойствие; явился отряд телохранителей, чтобы очистить улицы. Как только показались блестящие латы и длинные копья, народ отступил и заполонил смежные улицы, но едва солдаты прошли мимо, снова собрался толпами.
Самая большая давка была в так называемых воротах Ваала, к которым выходила улица, обращенная к западу: носился слух, что так как через эти ворота египтянка въезжала в Вавилон, то через них же будет и вывезена с позором. На этом же месте был поставлен и особенно многочисленный отряд биченосцев, обязанность которого состояла в очищении дороги для проходивших в ворота людей. Впрочем, в этот день немногие выходили из города: любопытство оказалось сильнее всяких деловых нужд и желания подышать чистым воздухом; но те, кто прибывал из-за города, почти все оставались у ворот, когда узнавали, какое зрелище предстоит собравшейся там толпе.
Уже солнце стояло высоко на небе, и немного оставалось времени до позорного шествия Нитетис на осле, когда к воротам быстро приблизился дорожный поезд. Впереди ехала так называемая гармамакса на четырех лошадях, потом двухколесная повозка, наконец, повозка с поклажей, запряженная мулами. В первой повозке сидели красивый, видный мужчина лет пятидесяти в персидском придворном наряде и старик в длинной белой одежде; повозку занимало множество невольников в простых рубахах и широкополых поярковых шляпах на коротко остриженных головах. Рядом с последними ехал старик в одежде персидских слуг. Возница первого экипажа с большим трудом пролагал путь через толпу народа для своих лошадей, увешанных кистями и бубенчиками. Перед самыми воротами он был вынужден остановиться и подозвать нескольких биченосцев.
– Очисти нам дорогу! – кричал он начальнику стражи, который со своими людьми подошел к экипажу. – Царская почта не может терять время, а я везу знатного господина, каждая минута промедления которого будет тебе стоить дорого!
– Потише, друг, – возразил начальник стражи. – Видишь сам – сегодня легче выехать из Вавилона, чем въехать в него. Кого ты везешь?
– Знатного господина, который имеет вид на свободный проезд от самого царя. Скорее место нам!
– Гм… поезд-то выглядит не совсем царским!
– Что тебе за дело? Пропускной вид…
– Я должен его посмотреть прежде, чем впущу вас в город! – возразил страж, обращаясь отчасти к путешественникам, которых осматривал внимательно и недоверчиво, отчасти к вознице.
Пока человек, одетый в персидское платье, искал пропускной вид в рукаве своей одежды, биченосец обратился к подошедшему к нему товарищу и сказал, указывая на незначительную свиту путешественника:
– Видал ли ты когда-нибудь такой удивительный поезд? Не называй меня Гивом, если за этими пришельцами не скрывается что-нибудь особенное. Самый обыкновенный расстилатель ковров при дворе царя имеет в путешествии вчетверо большую свиту, чем этот человек, который обладает пропускным видом от самого царя и носит одежду царского сотрапезника.
Заподозренный человек подал стражу шелковый, пропитанный запахом мускуса свиток, на котором виднелись царская печать и несколько букв.
Биченосец взял его и посмотрел на печать. «Печать подлинная», – пробормотал он. Потом он начал разбирать буквы, но лишь только разобрал первые из них, как стал всматриваться в путешественника пристально и, наконец, схватил лошадь за поводья с криком: «Сюда, люди, окружить его: это обманщик!»
Убедившись, что путешественникам ускользнуть невозможно, он опять подошел к чужеземцу и сказал:
– Ты везешь пропускной вид, который не принадлежит тебе. Гигес, сын Креза, за которого ты себя выдаешь, сидит в темнице и сегодня должен быть казнен. Ты на него вовсе не похож и раскаешься в своем самозванстве. Выходи и следуй за мной.
Путешественник и не думал повиноваться этому приказанию, на ломаном персидском языке просил начальника стражи сесть к нему в повозку, так как он имеет сообщить ему нечто важное. Тот с минуту колебался, но, видя, что приближается еще отряд биченосцев, сделал им знак остаться у лошадей, нетерпеливо бьющих копытами, и сел в гармамаксу.
Чужеземец, усмехаясь, посмотрел на начальника стражи и спросил его:
– Похож ли я на обманщика?
– Нет, потому что хотя язык твой болтает неправду, то есть ты вовсе не перс, но все-таки у тебя благородная наружность.
– Я эллин и явился сюда, чтобы оказать Камбису неоценимую услугу. Пропускной вид моего друга Гигеса был одолжен мне им, еще когда он находился в Египте, на случай моего приезда в Персию. Я готов оправдаться перед самим царем и мне страшиться нечего, – а за известия, которые я привез, я могу даже ожидать большой милости. Вели отвести меня немедленно к Крезу, если того требует твоя обязанность. Он поручится за меня и отошлет к тебе обратно твоих людей, в которых ты сегодня, по-видимому, нуждаешься. Раздай им это золото да расскажи мне, в чем провинился мой бедный друг Гигес и вообще что означают эти вопли и суматоха?
Чужеземец говорил хоть и на плохом персидском языке, но с внушающим уважение достоинством и самоуверенностью, притом и подарок его был так щедр, что слуга деспотов, привыкший к унижению, почувствовал себя сидящим в присутствии владетельного лица, почтительно скрестил руки и, оправдываясь своими многочисленными занятиями, начал рассказывать вкратце. В прошлую ночь он стоял на страже в большой зале и потому мог сообщить чужеземцу о происшедшем с достаточной точностью. Грек с большим вниманием слушал рассказчика и часто с сомнением покачивал своей красивой головой, особенно когда речь шла о вероломстве дочери Амазиса и сына Кира. Смертные приговоры, особенно приговор Крезу, казалось, глубоко поразили его; но скоро сострадание исчезло с живого лица грека, уступив место глубокой задумчивости, а вслед за тем – радости, которая показала, что ему пришла в голову хорошая мысль. Суровое достоинство сразу слетело от чужеземца. Весело смеясь и потирая правой рукой высокий лоб, левой он взял руку удивленного перса, пожал ее и спросил:
– А ты будешь рад, если Бартия спасется?
– Невыразимо!
– Хорошо, так я тебе ручаюсь, что ты получишь, по крайней мере, два таланта, если доставишь мне возможность переговорить с царем прежде, чем будет исполнен первый из смертных приговоров.
– Но как могу я, ничтожный человек…
– Ты должен, ты должен!
– Я не могу!…
– Знаю, что чужеземцу трудно, почти невозможно добиться разговора с вашим повелителем; но мое посольство не терпит ни малейшей отсрочки, так как я в состоянии доказать невинность Бартии и его друзей. Слышишь ли, я могу это сделать! Понимаешь ли теперь, что ты должен доставить меня к царю?…
– Но как это сделать?
– Не спрашивай, а действуй! Ты ведь сказал, что и Дарий в числе осужденных?
– Да.
– Я слышал, что отец его – человек высокопоставленный.
– Он первый в царстве после детей Кира.
– Веди меня сейчас же к нему. Он примет меня дружески, когда узнает, что я могу спасти его сына.
– Диковинный чужеземец, в твоих словах столько самоуверенности, что я…
– Что ты склонен мне верить? Скорее доставь нам людей, которые раздвинули бы толпу и проводили нас во дворец.
Кроме сомнения, ничто другое так быстро не сообщается, как надежда на выполнение заветного желания, особенно если эту надежду подают нам с неподдельной уверенностью.
Начальник стражи поверил странному путешественнику, он выскочил, размахивая бичом, из повозки и крикнул своим подчиненным: «Этот благородный господин прибыл для того, чтобы доказать невинность Бартии; его должно сейчас же отвести к царю. Следуйте за мною, друзья, и очищайте ему дорогу!»
В эту минуту показался отряд конных телохранителей. Сотник поспешил навстречу их начальнику и, при одобрительных криках толпы, просил проводить чужеземца во дворец.
Между тем путешественник вскочил на лошадь своего слуги и последовал за персами, которые расчищали ему путь.
Быстрее ветра облетела громадный город исполненная надежды новость. Чем дальше продвигались всадники, тем охотнее раздвигались толпы народа, тем откровеннее выражалась радость толпы, тем более поездка чужеземца становилась похожей на триумфальное шествие.
Через несколько минут всадники очутились у ворот дворца. Еще не открылись перед ними медные ворота, как показался второй поезд, во главе которого медленно ехал седой Гистасп, в черной, разодранной траурной одежде, на коне, выкрашенном голубой краской, с остриженными гривой и хвостом. Он явился умолять царя о помиловании сына.
Начальник биченосцев чрезвычайно обрадовался, заметив благородного старца; он бросился на колени перед его лошадью и, сложив руки, сообщил Гистаспу, какую надежду вселил в них чужеземец.
Гистасп сделал знак путешественнику, который, оставаясь на лошади, грациозно ему поклонился и подтвердил ему слова биченосца. С этого времени он обрел дополнительную уверенность, просил чужеземца следовать за ним, привел грека во дворец, велел старшему жезлоносцу провести себя, Гистаспа, к царю, а греку приказал подождать у двери царского покоя.
Бледный как смерть лежал Камбис на своем пурпурном диване, когда его престарелый родственник вошел в комнату. У ног царя стоял на коленях виночерпий, который старался подобрать черепки драгоценного египетского стеклянного сосуда, нетерпеливо брошенного царем к ногам потому, что ему не понравился содержавшийся там напиток. Многочисленные придворные в почтительном отдалении окружали раздраженного повелителя. На лице каждого из них было написано, что он боится гнева властелина и старается держаться от него сколько можно дальше. Глубокая тишина наполняла обширную комнату, через открытое окно которой врывались ослепительный свет и удушливый зной вавилонского летнего дня. Большая собака хорошей эпирской породы была единственным существом, которое осмеливалось прерывать глубокое молчание своим повизгиванием. Камбис сильным ударом ноги оттолкнул ласкавшееся животное. Прежде чем жезлоносец ввел Гистаспа, царь вскочил с места. Он не мог более выносить ленивый покой; скорбь и гнев душили его. Визг собаки вновь возбудил быстроту мысли в его измученном, алчущем покоя мозгу.
– На охоту! – вскричал он устрашенным царедворцам. Ловчие, конюшие и главный надзиратель псарни поспешили повиноваться приказанию повелителя. Последний крикнул им:
– Я хочу ехать на невыезженном жеребце Рекше. Приготовьте соколов, спустите всех собак, зовите каждого, кто умеет владеть копьем! Мы поочистим заповедник!
Тут Камбис снова лег на диван, как будто эта вспышка совершенно истощила его могучее тело. Он не заметил вошедшего Гистаспа: мрачный взор властелина беспрерывно следил за пылинками, которые неслись в лучах света, проникавшего через окно.
Отец Дария не смел говорить с раздраженным царем, но встал к окну, посреди летавших пылинок, и таким образом обратил на себя внимание повелителя.
Камбис взглянул на Гистаспа и на его разодранные одежды сначала с неудовольствием, потом с горькой усмешкой и спросил:
– Что тебе нужно?
– Победа царю! Твой бедный слуга и дядя пришел воззвать к милосердию своего властелина!
– Встань и уходи! Ты знаешь, что для клятвопреступников и лжесвидетелей у меня нет милосердия. Лучше мертвый, чем такой бесчестный сын!
– Но если бы Бартия оказался невинным, то и Дарий…
– Ты осмеливаешься возражать против моего приговора?
– Далеко от моих мыслей поступать так. Все, что ни делает царь, хорошо и не терпит противоречия, однако…
– Молчи! Не хочу, чтобы снова касались этих мрачных злодеяний. Ты достоин сожаления, как отец; но и мне последние часы не принесли радости; жалею тебя, старик; но наказание твоего сына точно так же не могу отменить, как ты не можешь сделать его преступление несовершившимся.
– Но если бы Бартия все-таки оказался невиновным, если боги…
– Не думаешь ли ты, что небожители покровительствуют обманщикам и клятвопреступникам?
– Нет, государь! Но явился новый свидетель, который…
– Новый свидетель? Право, я охотно отдал бы полцарства, если бы мог убедиться в невинности многих людей, столь близких моему дому!
– Победа моему владыке, оку государства! У дворца ждет один эллин, который, судя по его виду и осанке, принадлежит к числу знатнейших лиц своего племени. Он утверждает, что может доказать невинность Бартии.
Царь горько усмехнулся и вскричал:
– Эллин! Быть может, родственник той красавицы, которой Бартия выказал такую верность? Что может знать чужеземец о событиях в моем доме? Но мне хорошо известны эти ионийские бродяги! Они смело и бесстыдно вмешиваются повсюду и думают нас одурачить своими хитростями и коварством. Сколько ты заплатил новому свидетелю, дядя? У греков ложь так же легко сходит с языка, как у магов слова благословения; я хорошо знаю, что за деньги они способны на все. Любопытно мне видеть твоего свидетеля! Позови-ка его! Но если он намерен мне лгать, то пусть лучше остается там, где он теперь, и не забывает, что, где падает голова сына Кира, там мало будет тысячи греческих голов.
При этих словах глаза царя гневно сверкнули; Гистасп велел позвать эллина.
Не успел последний вступить в залу, как царские жезлоносцы перевязали ему рот платком и велели пасть ниц перед царем. С благородным видом подошел грек к царю, устремившему на него проницательный взор, и, согласно персидскому обычаю, распростерся перед ним, целуя землю.
Приятный вид и красивая осанка чужеземца, который спокойно и скромно выносил взгляды царя, по-видимому, понравились Камбису: он не дал ему долго лежать на земле и спросил без всякой неприязни:
– Кто ты?
– Я благородный эллин. Мое имя Фанес, моя родина – Афины. Десять лет без славы служил я начальником греческих наемников Амазиса.
– Не ты ли тот человек, искусному предводительству которого египтяне обязаны победой над киприотами?
– Я самый.
– Что привело тебя в Персию?
– Блеск твоего имени, Камбис, и желание посвятить твоей службе мой меч и мои знания.
– Только это? Будь правдив и помни, что малейшая ложь может стоить тебе жизни. У нас, персов, другие понятия о справедливости, чем у вас, эллинов.
– Мне ложь столько же отвратительна уже потому, что она мне кажется безобразной, как искажение и извращение естественного, то есть истины.
– Итак, говори!
– Правда, меня привело в Персию еще нечто третье, о чем тебе я сообщу позже. Это третье касается предмета чрезвычайной важности, для обсуждения которого нужно много времени; теперь же…
– Сегодня-то именно я и хочу слышать что-нибудь новое. Сопровождай меня на охоту! Ты явился кстати: никогда развлечение не было мне так необходимо, как теперь.
– Я охотно буду тебя сопровождать, если ты…
– Царю условий не ставят. Ты ловок на охоте?
– Я убил не одного льва в ливийских пустынях.
– Так следуй за мной!
В мыслях об охоте царь, казалось, стряхнул свое изнеможение и хотел уже оставить залу, как Гистасп снова бросился к его ногам и, подняв руки, воскликнул:
– Неужели мой сын и твой брат умрут невинно? Заклинаю тебя душой твоего отца, который называл меня своим вернейшим другом, выслушать этого благородного чужеземца.
Камбис остановился. Его лоб опять нахмурился, голос зазвучал угрозой, а глаза блеснули молнией; протягивая руку к греку, он вскричал:
– Говори, что известно тебе, но знай, что с каждым несправедливым словом ты произносишь собственный смертный приговор!
Фанес спокойно выслушал его и, с достоинством поклонившись, сказал:
– От солнца и от царя ничто не может скрыться. Как мог бы бедный смертный утаить правду от столь могущественного властителя? Благородный Гистасп говорит, что я могу доказать невинность твоего брата; но я могу только надеяться и желать, чтобы мне удалось столь великое и правое дело. Во всяком случае, боги доставили мне такую нить, которая может повести к новому взгляду на вчерашние события. Суди сам, слишком ли смелы мои надежды, слишком ли опрометчивы подозрения; помни только, что мое желание служить тебе искренно, моя ошибка, если я ошибаюсь, простительна; помни, что на свете нет ничего верного и каждый обыкновенно называет безошибочным даже то, что считает только правдоподобным.
– Ты говоришь красиво и своими словами напоминаешь мне о… Проклятый! Говори – да короче! На дворе уже лают собаки!
– Я находился еще в Египте, когда туда прибыло твое посольство, чтобы везти Нитетис в Персию. В доме моей прекрасной, знаменитой соотечественницы и подруги, Родопис, познакомился я с Крезом и его сыном, но твоего брата и его друзей видел только мимоходом. Несмотря на это я хорошо запомнил красивое лицо царственного юноши; когда впоследствии я посетил мастерскую великого ваятеля Феодора в Самосе, то тотчас же узнал его черты.
– Ты встречался с ним в Самосе?
– Нет! Феодору заказана была Алкмеонидами для нового дельфийского храма голова бога солнца, и он украсил ее лицом твоего брата, которое твердо удержалось в его памяти.
– Твой рассказ начинается не очень правдоподобно. Возможно ли так верно изобразить лицо, которого не имеешь перед собой?
– Феодор выполнил это образцовое произведение и, если ты одобришь его искусство, охотно сделает и для тебя второе изображение твоего брата.
– Я не желаю этого. Рассказывай дальше!
– На пути сюда, совершенном мной благодаря превосходным порядкам, заведенным при твоем отце, в невероятно короткое время, меняя лошадей на каждой четвертой миле…
– Кто позволил тебе, чужеземцу, пользоваться почтовыми лошадьми?
– Выданный на имя сына Креза пропускной вид, который случайно достался мне в распоряжение, когда Гигес, чтобы спасти мне жизнь, заставил обменяться с собой одеждами.
– Лидиец обманет лисицу, сириец – лидийца, а иониец – их обоих, – пробормотал царь и в первый раз усмехнулся: – Крез рассказывал мне эту историю. Бедный Крез! – При этих словах лицо Камбиса омрачилось, а рука попыталась расправить складки на лбу; афинянин же рассказывал далее:
– Я сначала беспрепятственно продолжал свое путешествие; но сегодня утром, в первом часу пополуночи, был задержан странным происшествием.
Царь слушал все внимательнее и торопил афинянина, который с трудом объяснялся по-персидски.
– Мы находились, – продолжал тот, – между последней и предпоследней станциями перед Вавилоном и надеялись при восходе солнца достигнуть города. Я думал о своем бурном прошлом, о неотомщенных преступлениях и не находил сна, между тем как старик-египтянин, который ехал со мной, мирно спал, убаюканный однообразным звоном бубенчиков на конской упряжи, однообразным стуком лошадиных подков и шумом волн Евфрата. Ночь была изумительно прекрасная и тихая. Лучи месяца падали на дорогу и, соединяясь с блеском звезд, освещали дремлющую окрестность почти дневным светом. Ни повозки, ни пешехода, ни всадника не встречалось нам уже с час времени; все население окрестностей Вавилона, как нам сказали, находилось в городе, на празднестве дня твоего рождения, чтобы посмотреть на великолепие царского двора и воспользоваться твоей щедростью. Наконец, моих ушей достигло неравномерное постукивание копыт и звон колокольчиков, а спустя несколько минут явственно послышались крики о помощи. Я быстро велел сойти с лошади сопровождавшему меня слуге-персу, вскочил в его седло, приказал вознице, который правил повозкой с моими невольниками, не щадить лошаков, выхватил саблю и меч, дал лошади шпоры и помчался туда, откуда слышались крики о помощи. Не больше как через минуту я сделался свидетелем ужасного зрелища. Трое людей дикого вида сбили с лошади юношу в белой одежде мага, оглушили его ударами и готовы были бросить свою жертву в Евфрат, который в этом месте омывает корни пальмовых и фиговых деревьев, окаймляющих дорогу. Я испустил свой эллинский боевой клич, который заставлял трепетать уже многих врагов, и решительно бросился на убийц, которые – трусы, как все подобные люди, – обратились в бегство, лишь только увидели одного из своих товарищей с раскроенным черепом! Я не преследовал негодяев и наклонился над тяжело раненным юношей. Кто опишет мой ужас, когда в нем узнал я твоего брата Бартию! Да, я видел то самое лицо, которое видел в Наукратисе и в мастерской Феодора…
– Удивительно! – прервал рассказчика Гистасп.
– Может быть, даже слишком удивительно, чтобы быть правдоподобным, – прибавил Камбис, – остерегись, эллин, и не забывай, что моя рука достает далеко! Я расследую, справедлив ли твой рассказ!
– Я привык, – возразил афинянин, низко кланяясь, – следовать учению мудрого Пифагора, слава которого, может быть, достигла и тебя: всегда, прежде чем начинаю говорить, я спрашиваю себя, не придется ли мне впоследствии раскаиваться в своих словах?
– Это звучит прекрасно и исполнено мудрости, но, клянусь Митрой, я знал существо, у которого часто было на языке имя этого самого учителя и которое в своих действиях оказалось верной последовательницей Анграманью. Ты знаешь изменницу, которая сегодня будет стерта с лица земли, как ядовитая гадина?
– Простишь ли ты меня, – спросил Фанес, заметивший глубокую скорбь, выразившуюся в чертах царя, – если я скажу тебе другое изречение нашего великого учителя?
– Говори!
– Всякое добро можно утратить так же скоро, как приобрести его; поэтому, если боги посылают тебе горе, то переноси его с терпением. Не ропщи, а обдумай, что никому боги не посылают бремени, превышающего его силы. Если у тебя есть душевная рана, то касайся ее так же редко, как ты прикасаешься к страждущему глазу. Против душевных страданий есть только два лекарства: «Надежда и терпение!»
Камбис вслушивался в слова, заимствованные из золотых изречений Пифагора, и горько улыбнулся, услыхав слово «терпение». Но речь афинянина понравилась ему, и он просил его рассказывать дальше.
– Мы отнесли, – продолжал Фанес с низким поклоном, – бесчувственного юношу в мою колесницу и отвезли его в ближайший станционный дом. Хозяин этого станционного дома стоял около нас; поэтому, чтобы не выказать поддельность своего вида, по которому я должен был получить новых лошадей, и не возбудить в этом человеке подозрения, я оказался вынужденным выдать себя за Гигеса, сына Креза. Раненый, по-видимому, знал того, за кого я желал быть принятым, так как, услыхав мои слова, покачал головой и прошептал: «Ты не тот, за которого выдаешь себя». Затем он снова закрыл глаза и впал в жестокую лихорадку. Тогда мы раздели его, пустили ему кровь и перевязали его раны. Мой слуга, перс, видевший Бартию при дворе Амазиса, где он служил надсмотрщиком над конюшнями, при содействии старика-перса оказал юноше большую помощь и непрестанно повторял, что раненый есть не кто иной, как твой высокорожденный брат. Также и хозяин станционного дома поклялся, когда мы смыли кровь с лица юноши, что подвергшийся нападению – младший сын твоего великого отца. Между тем мой египетский провожатый вышел, и из дорожной аптеки, без которой египтяне редко покидают родину, достал питье и подал его больному. Капли подействовали так удивительно, что воспламененная кровь больного успокоилась через несколько часов, и юноша, на закате солнца, открыл глаза. Тогда мы все собрались вокруг него и стали спрашивать, не желает ли он быть перенесенным в вавилонский дворец. Он раздраженно отверг это и уверял, что он не тот, за которого мы принимали его, а…
– Кто может быть до такой степени похож на Бартию? Говори! Мне весьма любопытно узнать это! – прервал царь рассказчика.
– Он утверждал, что он брат твоего верховного жреца, что его зовут Гаумата и что его имя можно найти на открытом листе, спрятанном в рукаве его жреческой одежды. Хозяин дома нашел упомянутый документ и, будучи грамотным, подтвердил показание больного, которым снова овладел припадок лихорадки и который во время этого припадка говорил бессвязные речи.
– Понял ты их?
– Да, он повторял все одно и то же. Казалось, все его мысли были заняты висячими садами. Должно быть, он только что избегнул какой-нибудь великой опасности и имел там любовное свидание с женщиной по имени Мандана.
– Мандана, – пробормотал Камбис, – Мандана!… Если я не ошибаюсь, так зовут первую служанку дочери Амазиса.
Эти слова не ускользнули от тонкого уха грека. На один момент он впал в безмолвную думу, затем улыбнулся и вскричал:
– Освободи заключенных друзей, царь; ручаюсь тебе моей головой в том, что Бартия не был в висячих садах!
Царь посмотрел на смелого собеседника с удивлением, но ласково. Свободная, непринужденная, приятная манера, с которой держал себя по отношению к нему этот афинянин, была для него новостью и действовала на него подобно свежему дыханию морского воздуха, обвевающего лоб человека в первый раз. Между тем как его вельможи и даже ближайшие родственники осмеливались говорить с ним не иначе как согнув спину, грек стоял перед ним прямо и стройно; между тем как персы каждое слово, обращаемое ими к своему владетелю, приправляли цветистыми фразами и льстивыми оборотами речи, афинянин говорил просто и без прикрас. При этом он сопровождал свою речь такими грациозными движениями и выразительными взглядами, что, несмотря на недостаточное владение персидским языком, царь понимал речь грека лучше, чем большую часть украшенных сравнениями докладов своих подданных. Только в отношении Нитетис и этого иностранца он мог забыть, что он царь. Здесь стоял человек перед человеком, здесь гордый самодержец забыл, что он говорит с существом, жизнь или смерть которого зависит от его каприза. Так могущественно действуют даже на сурового деспота достоинство человека, самосознание личности, чувствующей свое право на свободу и свое превосходство в образованности. Но было еще нечто другое, что так быстро возбудило в Камбисе симпатию к афинянину. Этот человек, по-видимому, явился для того, чтобы возвратить ему драгоценнейшее сокровище, которое он считал потерянным и даже более чем потерянным. Но могла ли жизнь этого чужеземного искателя приключений служить залогом за жизни сыновей первейших персов? Однако же предложение Фанеса вовсе не разгневало царя. Он только улыбнулся смелости эллина, освободившегося, в своем увлечении, от платка, закрывавшего его рот и бороду, и вскричал:
– Клянусь Митрой! Мне сдается, что ты желаешь принести нам добро, эллин! Я принимаю твое предложение. Если заключенные окажутся, несмотря на твое уверение, виновными, то ты обязан будешь всю свою жизнь оставаться при нашем дворе в качестве моего слуги; если же ты в самом деле сумеешь доказать то, чего жаждет мое сердце, то я сделаю тебя богатейшим из твоих соотечественников.
Фанес уклончиво улыбнулся и спросил:
– Позволишь ли ты мне задать тебе и твоим царедворцам несколько вопросов?
– Говори и спрашивай, как и что хочешь!
В эту минуту в залу вошел главный ловчий и возвестил, что все готово для охоты.
– Подождать! – приказал царь своим сотрапезникам, выбившимся из сил в своем усердии, с которым они старались ускорить все приготовления. – Я не знаю даже, будем ли мы охотиться сегодня. Где сотник биченосцев, Бишен?
Датис, так называемый глаз царя, то есть в переводе на современный язык министр полиции, быстро вышел из комнаты и явился с требуемым лицом через несколько минут, которые Фанес употребил на то, чтобы расспросить присутствовавших вельмож о разных важных для него подробностях.
– Что делают узники? – спросил Камбис лежавшего у его ног сотника биченосцев.
– Победа царю! Они ждут смерти спокойно, так как сладко умереть по твоей воле.
– Слыхал ли ты их разговоры?
– Да, мой повелитель.
– Признаются ли они друг другу в своей виновности?
– Один Митра умеет заглядывать в сердце, но ты, мой государь, так же как я, твой жалчайший раб, поверил бы в невинность этих осужденных, если бы слышал их разговоры.
Сотник биченосцев боязливо смотрел на царя, так как опасался, что эти слова возбудят его гнев, но Камбис ласково улыбнулся вместо того, чтобы разгневаться. Вдруг тревожная мысль омрачила его лицо, и он едва внятно спросил:
– Когда казнен Крез?
Сотник задрожал при этих словах: холодный пот выступил у него на лбу и его губы едва могли пробормотать слова:
– Он… он был… мы думали…
– Что вы думали? – прервал его Камбис, в душе которого мелькнула новая надежда. – Разве вы не исполнили тотчас же моего приказания? Неужели Крез еще жив? Говори, рассказывай, я хочу знать полную правду!
Сотник извивался как червь у ног своего повелителя и, наконец, простирая к нему руки с мольбой, пробормотал:
– Пощади, пощади, властитель! Я бедный человек и имею тридцать детей, из которых пятнадцать…
– Я хочу знать, жив он или нет!
– Он жив! Я думал, что не сделаю ничего дурного, если позволю ему, которому я обязан всем, пожить одним часом более, чтобы он…
– Довольно! – вскричал царь с глубоким вздохом облегчения. – На этот раз твое непослушание останется не наказанным, и так как ты имеешь много детей, то казначей наш выдаст тебе два таланта. Отправляйся теперь к узникам, призови Креза сюда и скажи другим, что если они невиновны, то пусть будут спокойны.
– Ты, государь, – светило мира и океан милосердия!
– Бартия и его друзья более не должны сидеть в уздилище! Пусть они, под вашей охраной, походят по дворцовому двору; ты, Даис, отправляйся немедленно в висячие сады и прикажи Богесу отложить исполнение казни над египтянкой. Затем послать в станционный дом, указанный афинянином, и привезти сюда находящегося там раненого, под достаточной охраной.
Глаз царя собирался уйти, но Фанес остановил его и спросил:
– Позволит ли мне государь сделать одно замечание?
– Говори!
– Мне кажется, что начальник евнухов Богес может доставить нам самые верные сведения. Бредящий юноша часто произносил его имя в связи с именем своей возлюбленной.
– Спеши, Датис, и приведи сюда Богеса.
– И главный жрец Оропаст должен быть допрошен в качестве брата Гауматы; также и Мандана, главная служанка египтянки, как меня уверяли сейчас.
– Приведи ее, Датис!
– Если бы, наконец, сама Нитетис…
При этих словах афинянина царь побледнел и легкая дрожь пробежала по его членам. Как охотно увидел бы он вновь свою возлюбленную! Но могущественный государь боялся чарующих и укоризненных взглядов этой женщины; поэтому он воскликнул, указывая на дверь и обращаясь к Датису:
– Отправляйся и приведи Богеса и Мандану, а египтянка пусть останется под стражей в висячих садах!
Афинянин почтительно поклонился, точно хотел сказать:
– Только тебе одному принадлежит право повелевать здесь.
Царь с удовольствием поглядел на него и снова уселся на пурпурный диван. Задумчиво подпер он свой лоб рукой и глядел на пол. Образ когда-то столь пламенно любимой девушки постоянно стоял у него перед глазами и вкрадывался в душу с осязательной ясностью, и мысль, что эти черты не могут обманывать, что Нитетис все-таки, может быть, невинна, все более и более укоренялась в его сознании, вновь открывшемся для надежды. Если бы Бартию можно было оправдать, тогда и всякая другая ошибка оказалась бы возможной; тогда он сам отправился бы в висячие сады, взял бы ее за руку и выслушал бы ее оправдание. Если любовь овладевает человеком в зрелом возрасте, то она, подобно разветвлениям кровеносных сосудов, пронизывает насквозь все его существо и может быть уничтожена только вместе с его жизнью.
Когда Крез вошел в комнату, Камбис очнулся от своих дум, ласково поднял старика, бросившегося перед ним на колени, и проговорил:
– Ты провинился передо мною, но я хочу быть милостивым, так как помню слова моего умирающего отца, который завещал мне держать тебя при себе в качестве советника и друга. Возьми свою жизнь из моих рук снова и забудь мой гнев так же, как я хочу забыть твою непреклонность. Пусть вон тот человек, утверждающий, что он знает тебя, сообщит тебе свои догадки. Он просил меня, чтобы я выслушал и твое мнение.
Крез, глубоко взволнованный, повернулся к афинянину и, от души приветствуя его, выслушал то, что Фанес хотел ему сказать.
Бодрый старик все внимательнее следил за рассказом Фанеса, и когда тот закончил, он поднял руки к небу и вскричал:
– Простите мне, вечные боги, если я когда-нибудь сомневался в вашей справедливости! Разве это не удивительно, Камбис? Мой сын бросился в опасность, чтобы спасти жизнь этого благородного человека, и теперь боги привели спасенного в Персию, чтобы вознаградить десятерицей за ту услугу, которую ему оказал Гигес! Если бы египтяне убили Фанеса, то в этот час, может быть, пали бы головы наших сыновей!
При этих словах Крез бросился на грудь к Гистаспу, который, подобно ему, видел своего любимого сына как бы родившимся во второй раз.
Царь, Фанес и персидские сановники с глубоким волнением смотрели на двух обнимавшихся старцев. Ни один из присутствовавших уже не сомневался в невинности Бартии, хотя до этих пор она была основана только на предположениях. Где вера в виновность слаба, там защитника выслушивают с полным вниманием.
Фанес с истинно аттической проницательностью, по соображении всего выслушанного, угадал истинное содержание фактов этого печального события; от него не укрылось даже и то, что в этом деле было замешано зложелательство. Кинжал Бартии, найденный в висячих садах, мог быть подброшен туда каким-нибудь изменником.
Между тем как он сообщал это свое подозрение царю, жезлоносцы ввели в залу верховного жреца, Оропаста.
Царь сурово посмотрел на него и спросил его без всяких предисловий:
– Есть у тебя брат?
– Да, царь, я и он – единственные братья, пережившие шестерых сестер; мои родители…
– Этот брат моложе или старше тебя?
– Я был самый старший из всех детей, между тем как он, младший, родился поздно, чтобы быть радостью преклонных лет моего отца.
– Заметил ли ты поразительное сходство между ним и одним на моих родственников?
– Да, государь. Гаумата похож на твоего брата Бартию до того, что в школе жрецов в Рагэ, где он находится еще и теперь, его постоянно называли князем.
– Не был ли он в недавнее время в Вавилоне?
– В последний раз он был во время праздника нового года.
– Правду ли ты говоришь?
– Мое платье и моя должность делали бы меня вдвойне виновным, если бы я вздумал открыть рот для лжи.
При этих словах царь покраснел от гнева и вскричал:
– Однако же ты лжешь, так как Гаумата был здесь вчера вечером! Ты дрожишь, имея на это основательную причину!
– Моя жизнь принадлежит тебе; однако же я, верховный жрец, клянусь высочайшим богом, которому верно служил тридцать лет, что мне ничего не известно о вчерашнем пребывании брата моего в Вавилоне.
– Черты твоего лица носят печать правдивости, – заметил Камбис.
– Ты знаешь, что во вчерашний высокоторжественный день я ни на одну минуту не отходил от тебя.
– Знаю.
Двери снова отворились, чтобы впустить трепещущую Мандану. Верховный жрец посмотрел на нее вопросительно и с удивлением. От замечательно зорких глаз царя не укрылось то, что служанка находилась в каких-то отношениях с Оропастом, поэтому он спросил жреца, не обращая внимания на дрожавшую девушку, которая лежала у его ног:
– Знаешь ты эту женщину?
– Да, государь. Через меня она получила важное место начальницы всей прислуги при – да простит ей Аурамазда! – при дочери египетского царя.
– Что побудило тебя, жреца, покровительствовать этой молодой женщине?
– Ее родители умерли во время той же моровой язвы, которая похитила моих братьев. Ее отец был почтенный жрец и друг нашего дома; поэтому мы взяли девочку к себе, памятуя высокое учение: «Если ты не даешь ничего чистому человеку и его сиротам, то ты будешь выброшен чистой покорной землей в жгучую крапиву, в самые мучительные страдания и страшнейшие места». Таким образом, я сделался опекуном и воспитывал ее вместе с моим младшим братом, пока он не поступил в школу жрецов.
Царь обменялся с Фанесом значительным взглядом и спросил:
– Почему ты не оставил при себе девушку, которая, по-видимому, так красива?
– Когда ей надели серьги, я счел приличным удалить ее из моего жреческого дома и позаботиться о ее независимой будущности.
– Когда она выросла, виделась она с твоим братом?
– Да, государь. Когда Гаумата посещал меня, я позволял ему обращаться с Манданой, как со своей сестрой; но когда потом заметил, что к детской дружбе начинает примешиваться юношеская страсть, то моя решимость удалить от себя девушку сделалась тверже.
– Мы знаем довольно, – сказал царь, дав верховному жрецу знак удалиться. Затем он взглянул на девушку и сказал ей:
– Встань!
Мандана встала, шатаясь и трепеща.
– Рассказывай, что знаешь ты о вчерашнем вечере, но помни, что ложь принесет тебе смерть.
Колени испуганной девушки задрожали так сильно, что она едва могла стоять, губы ее онемели от страха.
– Мое терпение коротко! – снова вскричал Камбис.
Мандана вздрогнула, побледнела еще сильнее и почувствовала себя неспособной говорить еще более, чем прежде. Тогда Фанес подошел к разгневанному царю и только просил Камбиса позволить ему выслушать эту женщину, говоря, что ее губы, сомкнутые теперь страхом, откроются от ласковых слов.
Царь кивнул в знак согласия, и предсказание египтянина оправдалось. Едва он уверил Мандану в доброжелательстве к ней всех присутствующих, положил свою руку на ее голову и начал говорить с ней ласково, как из глаз ее полились слезы и чары, которые сковали ее язык, исчезли. Прерывая свой рассказ всхлипываниями, она рассказала все, что знала, не умолчав и о том, что Богес покровительствовал свиданию ее с Гауматой, и закончила словами:
– Я хорошо знаю, что заслужила смерть и что я самое дурное и неблагодарное существо в мире; но все это несчастье было бы для меня невозможно, если бы Оропаст позволил своему брату жениться на мне!
При этих словах, произнесенных тоном страстного томления, она снова зарыдала, между тем как ее серьезные слушатели, даже сам царь, не могли удержаться от улыбки.
Эта улыбка спасла находившуюся в большой опасности жизнь молодой девушки. Но после всего, пережитого Камбисом, он едва ли улыбнулся бы, если бы Мандана, с тем тонким инстинктом, который является женщинам на помощь всего более в минуту грозящей им опасности, не сумела угадать и употребить в свою пользу слабую струну царя. В своем рассказе она гораздо больше, чем это было необходимо, останавливалась на радости, которую выказала Нитетис, получив от него подарок.
– Тысячу раз, – вскричала Мандана, – моя госпожа целовала вещи, которые принесли к ней от тебя, – о царь! – но чаще всего губы ее прижимались к тому букету, который ты сорвал для нее несколько дней тому назад своими собственными руками.
И когда этот букет начал увядать, тогда она разобрала его, цветок за цветком, тщательно расправила их листики, заложила их между шерстяными платками и собственноручно поставила на них свой тяжелый золотой ящик с благовониями, чтобы высушить их и сохранить на память о твоей доброте!
Когда Мандана заметила, что черты строгого судьи просияли при этих словах, то она ободрилась еще более, вложила в уста своей госпожи нежные слова, которых та вовсе и не говорила, и прибавила, что она, Мандана, слышала сто раз, как Нитетис с невыразимой нежностью произносила во сне имя Камбиса. Наконец она заключила свой рассказ слезной просьбой о помиловании.
Царь без гнева, но с безграничным презрением посмотрел на Мандану, оттолкнул ее ногой и вскричал:
– Прочь с глаз моих, ты, собачонка! Кровь, подобная твоей, запачкала бы топор палача! Прочь с глаз моих!
Мандана не заставила себя долго просить оставить залу. Это «прочь с глаз моих» показалось ей сладкой музыкой. Она стремительно помчалась через широкий двор и закричала, как безумная, теснившемуся на улице народу: «Я свободна! Я свободна!»
Едва она оставила залу, как Датис, глаз царя, снова подошел к нему и сообщил, что начальник евнухов пропал и что поиски его оказались напрасными. Богес загадочным образом исчез из висячих садов; впрочем, он, Датис, приказал своим подчиненным отыскать беглеца и доставить его живого или мертвого.
При этом известии царь снова вспыхнул внезапным гневом и погрозил начальнику полиции, – который благоразумно умолчал перед своим повелителем о волнении народа, – тяжким наказанием, если беглец не будет схвачен к следующему утру.
Едва Камбис сказал это, как жезлоносец ввел одного из евнухов Кассанданы, через которого она просила у своего сына свидания с ним.
Камбис тотчас же решил исполнить желание слепой царицы, протянул Фанесу свою руку для поцелуя, – редкий знак благоволения, который оказывался только сотрапезникам царя, – и воскликнул:
– Всех узников немедленно выпустить на свободу! Устрашенные отцы, ступайте к своим сыновьям и скажите им, чтобы они были уверены в моей милости и благосклонности. Каждый из них получит сатрапию, в вознаграждение за эту ночь неповинного узничества. Тебе, мой эллинский друг, я обязан великой благодарностью. Чтобы выразить ее и привязать тебя к моему двору, я прошу тебя принять от моего казначея сто талантов.
– Такую большую сумму, – сказал Фанес, откланиваясь, – я едва ли сумею употребить в пользу.
– Так употреби ее во зло! – возразил царь, дружески улыбаясь, и в сопровождении своих царедворцев оставил залу, крикнув афинянину:
– До свидания на пиру!
Во время этих происшествий в покоях матери царя господствовала глубокая печаль. Узнав содержание письма к Бартии, она верила в вероломство Нитетис, своего же любимого сына считала невиновным. Кому же могла она доверять, если девушка, которую до сих пор она считала воплощением всех добродетелей, должна была назваться преступной изменницей; если благороднейшие юноши могли сделаться клятвопреступниками?
Нитетис считала она для себя более чем умершей. Бартия, Крез, Дарий, Гигес, Арасп, с которыми ее сердце было соединено узами крови и дружбы, все равно что умерли для нее. И она не смела даже дать волю своему горю, так как ей надлежало обуздывать порывы отчаянья своей неукротимой дочери.
Атосса металась как безумная, услыхав о предстоявших смертных приговорах. Сдержанность, приобретенная ею в обществе египтянки, оставила девушку, и ее столь долго подавляемая страсть вспыхнула с удвоенной силой.
Ей предстояло теперь потерять всех, кто был ей дорог: Нитетис, ее единственную подругу; Бартию, брата, к которому она была привязана всей душой; Дария, которого она – как теперь чувствовала это – не только уважала как спасителя ее жизни, но и любила со всей глубиной первой страсти; Креза, которого она любила, как дочь.
Она разорвала одежды, растрепала свои волосы, называла Камбиса чудовищем, а каждого, кто верил в виновность этих превосходных людей, – слепым и сумасшедшим. Затем она снова начинала плакать и воссылала смиренные молитвы к богам, чтобы несколько минут спустя заклинать Кассандану проводить ее в висячие сады и вместе с ней выслушать оправдание Нитетис.
Мать старалась успокоить взволнованную девушку и уверяла ее, что каждая попытка говорить с Нитетис была бы напрасна. Теперь Атосса снова начала бесноваться и, наконец, довела старуху до того, что она с материнской строгостью приказала ей молчать и отослала ее на рассвете в спальню.
Девушка покорилась приказанию матери, но вместо того, чтобы лечь в постель, стала у высокого окна, выходившего к висячим садам. Плача смотрела она на дом, в котором теперь ее подруга, ее сестра, одинокая, изгнанная, покинутая, ожидала позорной смерти. Вдруг ее потускневшие от слез глаза сверкнули искрами могучей воли, и вместо того, чтобы смотреть в безграничную ширь, она остановила свои взгляды на одной черной точке, которая летела к ней от дома египтянки, становясь все больше и заметнее, и, наконец, опустилась на кипарис возле самого ее окна.
Печаль исчезла с миловидного лица Атоссы; громко переведя дух, она захлопала руками и вскричала:
– Это птица гомай! Вестница счастья! Теперь все будет хорошо!
Та же самая райская птица, вид которой принес сердцу Нитетис столь чудное утешение, придала новую уверенность и Атоссе.
Желая узнать, не видит ли ее кто-нибудь, она заглянула в сад. Убедившись, что там нет никого, кроме старого садовника, она с легкостью серны выпрыгнула из окна, сорвала несколько роз и веток кипариса и с ними подошла к старику, который, качая головой, смотрел на ее проказы.
С заискивающей лаской она погладила щеки старика, положила свои цветы в его загорелую руку и спросила его:
– Любишь ты меня, Сабас?
– О, госпожа! – воскликнул старик, прижимая к своим губам край платья царевны.
– Я верю тебе, старичок, и хочу доказать, что доверяю моему старому, верному Сабасу. Спрячь эти цветы и поспеши во дворец царя. Скажи, что ты несешь плоды для стола. Возле караульни бессмертных находятся в заключении мой бедный брат Бартия и Дарий, сын благородного Гистаспа. Позаботься о том, чтобы обоим тотчас же – слышишь? – тотчас же были переданы эти цветы с искренним приветствием от меня.
– Стража не допустит меня к узникам!
– Возьми эти кольца и всунь их стражам в руку. Несчастным нельзя же запрещать наслаждаться цветами.
– Я попытаюсь.
– Я знала, что ты любишь меня, добрый Сабас. Теперь живо иди и возвращайся скорей!
Старик удалился так поспешно, как только мог. Атосса задумчиво смотрела ему вслед и шептала:
– Теперь оба они будут знать, что я любила их до самого их конца. Роза значит: «я люблю тебя», а вечно зеленый кипарис значит: «вечно и неизменно».
Через час воротился старик и принес поспешившей к нему навстречу царевне любимое кольцо Бартии, а от Дария – индийский платок, смоченный кровью.
С полными слез глазами Атосса приняла эти дары из рук садовника; затем, предаваясь дорогим ее сердцу воспоминаниям, села под широковетвистым платановым деревом и, прижимая оба подарка к своим губам, прошептала:
– Кольцо Бартии значит, что он вспоминает обо мне; кровью напитанный платок Дария свидетельствует, что он готов пролить за меня кровь своего сердца!
При этих словах Атосса улыбнулась и с этой минуты, думая о судьбе своих друзей, могла плакать хотя горько, но тихо.
Через несколько часов после того посланец Креза возвестил женщинам царского дома, что невинность Бартии и его друзей доказана и что Нитетис тоже оправдана.
Кассандана тотчас же послала в висячие сады пригласить к ней Нитетис.
Атосса, необузданная в радости так же, как и в горе, бросилась навстречу носилкам своей подруги и перебегала от одной из своих служанок к другой, крича: «Все невинны, все, все возвращены нам!»
Когда же, наконец, носилки ее подруги приблизились, когда она увидела в них свою бледную как смерть любимицу, то она разразилась рыданиями, бросилась к Нитетис на шею и осыпала ее ласками и поцелуями до тех пор, пока не заметила, что колени освобожденной девушки трясутся и что она нуждается в более сильной опоре, чем ее слабые руки.
Египтянка в обмороке была принесена в покои матери царя. Когда она снова открыла глаза, то ее мраморно-бледная голова покоилась на груди слепой; на своем лбу она чувствовала теплые губы Атоссы, а Камбис, явившийся на призыв своей матери, стоял у ее постели.
В смущении и страхе смотрела Нитетис на тех, кого более всего любила. Наконец она узнала всех их поодиночке, провела ладонью по своему бледному лбу, как будто желая сбросить с него покрывало, улыбнулась дружески каждому отдельному лицу и затем снова закрыла глаза. Она вообразила, что добрая Исида послала ей приятные грезы, и старалась удержать их всеми силами своей души.
Тогда Атосса со страстной нежностью произнесла ее имя. Нитетис снова открыла глаза и снова встретила те же полные любви взгляды, о которых она думала, что видела их во сне. Да, это были они: Атосса, Кассандана, ее вторая мать, и не разгневанный царь, а человек, которого она любила. Он тоже теперь раскрыл губы и вскричал, причем его суровый повелительный взгляд смягчился до выражения мольбы о милости:
– Нитетис, проснись! Ты не должна, не можешь быть виновной!
Она тихо пошевельнула головой с радостным выражением отрицания, и по ее прекрасным чертам, подобно дыханию молодой весны на розовых кустах, пробежала очаровательная улыбка.
– Она невиновна, клянусь Митрой; она не может быть виновна! – повторял Камбис и, не обращая внимания на присутствовавших, бросился перед Нитетис на колени.
К больной подошел персидский врач и натер ей виски священным благовонным маслом, между тем как глазной врач Небенхари, бормоча заклинания и качая головой, пощупал ее пульс и подал ей лекарство из своей походной аптеки. Теперь к ней возвратилось полное сознание и она, приподнявшись с усилием и ответив на выражения любви со стороны Атоссы и Кассанданы, сказала, повернувшись к царю:
– Как мог ты, царь, думать обо мне таким образом?
В этих словах не было никакого упрека, они звучали только огорчением, и Камбис отвечал на них тихой просьбой:
– Извини меня.
Кассандана ласковым взглядом своих слепых глаз поблагодарила сына за признание им своей вины и сказала:
– И я тоже, дочь моя, имею нужду в твоем прощении.
– А я никогда не сомневалась в тебе! – вскричала Атосса с гордостью, целуя свою подругу в губы.
– Твое письмо к Бартии поколебало мою веру в твою невинность, – прибавила мать Камбиса.
– И, однако же, все было так просто и естественно, – отвечала Нитетис. – Вот, матушка, возьми это письмо, полученное мной из Египта. Пусть переведет его тебе Крез. Оно объяснит тебе все. Может быть, я была неосторожна. Пусть сообщит тебе твоя мать все необходимое, – прибавила она, обращаясь к царю. – Прошу тебя, не смейся над моей бедной, больной сестрой. Когда египтянка любит, она не может забыть своей любви. Мне так страшно! Дело идет к концу. Последние часы были так ужасны! Грозный смертный приговор, который прочел мне этот ужасный человек, Богес, заставил меня прибегнуть к яду. Ах, мое сердце!
С этими словами она упала на грудь старухи. Небенхари бросился к больной, влил ей в рот снова несколько капель лекарства и воскликнул:
– Я так и думал! Она приняла яд и наверное умрет, если даже ее смерть и будет отсрочена на несколько дней этим противоядием.
Камбис стоял возле него, бледный и оцепенелый, следя за всеми его движениями, между тем как Атосса обливала слезами лоб своей подруги.
– Пусть принесут молока и мой большой ящик с лекарствами, – приказал глазной врач. – Призовите также служанок, чтобы перенести ее отсюда, так как прежде всего ей нужно спокойствие.
Атосса поспешила в соседнюю комнату, а Камбис спросил персидского врача, не глядя на него:
– Есть ли какое-нибудь спасение?
– Яд, принятый ею, имеет своим последствием неизбежную смерть.
Когда царь услышал эти слова, он оттолкнул врача от больной и вскричал:
– Она должна жить! Я приказываю это! Сюда, евнух! Созвать всех врачей в Вавилоне, всех жрецов и мобедов [82]. Она будет жить, слышите, она должна жить. Я приказываю это – я, царь!
В это мгновение Нитетис открыла глаза, как будто повинуясь приказанию своего повелителя. Ее лицо было обращено к окну. Перед ним на кипарисовом дереве сидела райская птичка с золотой цепочкой на ноге. Взгляды страждущей прежде всего упали на ее возлюбленного, который, склонившись над ней, прижимал губы к ее правой руке. Улыбаясь, она прошептала:
– Какое счастье!
Затем она увидела птицу, указала на нее левой рукой и вскричала:
– Посмотрите, посмотрите! Птица бога Ра, феникс!
После этих слов она опять закрыла глаза, и вскоре ею овладела горячка.
Прекасп, посол царя, один из знатнейших придворных, привез Гаумату, возлюбленного Манданы, сходство которого с Бартией действительно можно было назвать поразительным, больного и раненого, в Вавилон. Здесь, в тюрьме, он ожидал судебного приговора, между тем как его соблазнитель, Богес, несмотря на все усилия полицейских властей, нигде не отыскивался. Толкотня народа на улицах облегчила ему бегство, которое он совершил по знакомой нам потайной лестнице висячего сада. Богатства, найденные в его жилище, были громадны. Целые сундуки, наполненные золотом и драгоценностями, которые он мог легко накопить при своей должности, были возвращены в царское казнохранилище, откуда они произошли. Но Камбис охотно отдал бы вдесятеро большую, чем эти богатства, сумму, чтобы только иметь изменника в своих руках.
Через два дня после оправдания обвиненных он, к отчаянью Федимы, велел отправить в Сузу всех обитательниц женского дома, за исключением своей матери, Атоссы и боровшейся со смертью Нитетис. Многие знатные евнухи были отставлены от своих должностей. Эта каста должна была поплатиться за своего члена, избегнувшего заслуженной кары.
Оропаст, который вступил уже в должность царского наместника и ясно доказал свою непричастность к проступку своего брата, предоставил вакантные места исключительно магам. О демонстрации, произведенной жителями Вавилона в пользу Бартии, царь узнал только тогда, когда толпы народа давно уже разошлись. Несмотря на свою заботу по поводу болезни Нитетис, занимавшую его мысли почти исключительно, он велел представить себе подробный доклад об этих противозаконных поступках и строго наказать вожаков бунта. Из случившегося царь заключил, что брат ищет у народа популярности, и он, может быть, уже выказал бы Бартии на деле свое неудовольствие, если бы более благородное чувство не внушало ему, что не он должен простить Бартии, а Бартия – ему. Несмотря на то, царь не мог подавить в себе как мысли, что брат его, хотя бы и не по своей воле, все-таки был виновником печальных событий последних дней, так и желания насколько возможно устранить его со своего пути. Поэтому он тотчас же изъявил полное согласие на выраженное юношей желание немедленно отправиться в Наукратис.
После нежного прощания с сестрой и матерью Бартия, через два дня после своего оправдания, отправился в путь. Его сопровождали Гигес, Зопир и многочисленная свита, которая везла Сапфо драгоценные подарки от Камбиса. Дарий не поехал с ним, так как его удерживала любовь к Атоссе, и притом приближался день, в который он, по приказанию отца, должен был жениться на Артистоне, дочери Гобриаса.
Бартия грустно простился со своим другом, который ему в особенности был дорог по чувствам его к Атоссе. Кассандана уже знала о тайне влюбленных и обещала замолвить о Дарий слово перед царем.
Сын Гистаспа имел не меньше кого-либо другого право мечтать о дочери Кира. Ведь он находился в близком свойстве с царствующим домом; он принадлежал, как и Камбис, к Пасаргадам; его род составлял младшую линию царствующей династии, а потому не уступал ей в знатности. Его отец считал себя главой всего благородного сословия в государстве и в этом качестве управлял провинцией Персии, родиной, которой громадная империя и ее властитель были обязаны своим происхождением. По смерти членов фамилии Кира потомки Гистаспа имели бы законное право наследовать персидский трон. Поэтому Дарий, совершенно независимо от своих личных качеств, был вполне подходящим женихом для Атоссы. Однако же теперь нельзя было решиться просить согласия царя на этот брак. При мрачном настроении, в котором он находился со времени последних событий, он легко мог дать отрицательный ответ, и подобное решение, при каких бы то ни было обстоятельствах, следовало бы считать неотменимым. Таким образом, Бартия отправился на чужбину, не будучи успокоен насчет будущности столь дорогой ему четы.
Крез и тут обещал выступить в роли посредника и свел Бартию, незадолго до его отъезда, с Фанесом.
Юноша с великим дружелюбием отнесся к афинянину, о котором он слышал так много хорошего от своей возлюбленной, и скоро приобрел расположение этого многоопытного человека, давшего ему немало полезных указаний и рекомендательное письмо к милетцу Феопомпу в Наукратисе, и в заключение выразил желание поговорить с ним наедине.
Когда Бартия воротился с афинянином к своим друзьям, он казался серьезным и задумчивым; но он скоро забыл свою заботу и за веселым прощальным кубком шутил со своими собеседниками. На следующее утро, прежде чем он сел на своего коня, слуга доложил о приходе Небенхари. Глазной врач был принят и просил Бартию взять с собой в Египет объемистый свиток, заключавший в себе письмо к царю Амазису. В нем были подробно описаны страдания Нитетис, и оно оканчивалось следующими словами:
«Таким образом, эта бедная жертва твоего честолюбия, вследствие яда, который она, несомненно, приняла, в несколько часов приблизилась к ранней могиле. Произвол сильных земли уничтожает счастье жизни человеческого существа подобно тому, как губка стирает картину с доски. Твой слуга Небенхари изгнан из отечества и лишен имущества, а несчастная дочь египетского царя умирает как самоубийца. Труп ее, по персидским обычаям, будет брошен на растерзание собакам и коршунам. Горе тем, которые лишают невинных счастья на земле и спокойствия в замогильной жизни!»
Бартия обещал мрачному Небенхари взять с собой это письмо, содержание которого ему было неизвестно, водрузил перед городскими воротами, окруженный восторженной толпой народа, груду камней, что по персидскому суеверию обеспечивало благополучное путешествие, и оставил Вавилон.
Между тем Небенхари отправился к своему посту у смертного одра египтянки.
У медных ворот, соединявших сад женского дома с дворами большого дворца, он встретил какого-то старика в белой одежде. Едва он увидел его, как попятился назад и устремил на него неподвижный взор, как на привидение. Но так как старик приветливо и дружески улыбался ему, то Небенхари ускорил свои шаги, протянул ему руку с радушием, которым не удостоил ни одного из своих знакомых персов, и вскричал на египетском языке:
– Могу ли я верить собственным глазам? Старый Гиб [83], как ты попал сюда, в Персию? Я скорее мог бы ожидать, что обрушится небо, чем надеяться на радость увидеть тебя здесь, на Евфрате. Скажи мне, во имя Осириса, что могло побудить тебя, старого ибиса, оставить свое теплое гнездо на Ниле и предпринять дальнее путешествие на восток?
Старик, который во время этих слов, опустив руки, глубоко поклонился, теперь с невыразимым блаженством посмотрел на врача, пощупал своими дрожащими руками свою грудь и вскричал, преклоняя правое колено и прижав одну руку к своему сердцу:
– Благодарение тебе, великая Исида, охраняющая странника, что ты позволила мне найти моего господина в таком виде! Ах, дитя мое, как тосковал я по тебе! Я думал, что найду тебя исхудалым, подобно узнику на каменоломнях, жалким, истерзанным, – а теперь вижу тебя в цветущем здоровье, прекрасным и статным, как всегда! О, если бы бедный Гиб был на твоем месте, то он бы давно уже истосковался и истомился до смерти!
– Верю тебе, старичок. Ведь и я оставил отечество только по принуждению и с сердцем, обливающимся кровью. Чужбина принадлежит Сету, благодетельные боги живут только в Египте, только на священном, благословенном Ниле.
– Хорошо благословение, нечего сказать! – пробормотал старик.
– Ты пугаешь меня, дедушка. Что случилось?
– Случилось! Гм! Случились прекрасные вещи! Ты будешь иметь довольно времени услышать о них! Неужели ты думаешь, что я, оставив свой дом и своих внучат на шестидесятом году жизни, отправился бы путешествовать, подобно эллинским или финикийским бродягам, в страну безбожных чужеземцев, – да уничтожат их боги! – если бы была какая-нибудь возможность оставаться в Египте?
– Говори же, в чем дело?
– После, после! Теперь прежде всего ты должен вести меня в свое жилище, которого я не покину до тех пор, пока буду оставаться в этой стране Тифона.
Старик произнес эти слова со столь явным отвращением, что Небенхари не мог удержаться от улыбки и спросил:
– Разве тебя уже так худо приняли здесь, старик?
– Чума и хамсин [84], – проворчал старик. – Все эти персы – подлое отродье Тифона! Меня удивляет только одно: как это они не родились все красноголовыми и прокаженными! Ах, дитятко, я уже два дня нахожусь в этом аду и столько же времени должен был жить среди богохульников! Мне сказали, что с тобой невозможно видеться, так как ты не можешь отойти от одра больной Нитетис. Бедная малютка! Я с самого начала сказал, что этот брак с иноземцем кончится дурно. Ба! Амазису поделом, что его дети причиняют ему горе! Он заслужил это уже за одного тебя!
– Стыдись, старик!
– Чего мне стыдиться? Когда-нибудь я должен высказаться! Я ненавижу этого царя-выскочку, который, когда был еще бедным мальчиком, обивал финики с деревьев твоего отца и срывал вывески с дверей домов! О, я хорошо в те времена знал этого бездельника! Это позор, что подобный человек, который…
– Тише, тише, старик! – прервал Небенхари разгорячившегося Гиба. – Не все мы выточены из одного и того же дерева; и если Амазис, будучи мальчиком, в самом деле был немногим выше тебя, то ты сам виноват, что, будучи стариком, ты ниже его до такой степени.
– Мой дед был храмослужителем, отец мой – тоже, и потому, естественно, я должен был сделаться тем же.
– Совершенно справедливо, так повелевает закон о кастах, по которому Амазис мог бы достигнуть самое большее звания сотника.
– Ни у кого нет такой неразборчивой совести, как у этого выскочки!
– Ты все свое, старик! Стыдись, Гиб! С тех пор, как я живу, – что длится уже целых полстолетия, – каждое третье слово твоей речи – ругань. Когда я был ребенком, мне приходилось терпеть от твоей сварливости, теперь же от нее достается царю!
– И поделом! О, если бы ты знал! Семь месяцев прошло с тех пор, как…
– Я не могу слушать тебя теперь! При восходе семизвездия я пришлю раба, который проведет тебя в мое жилище. До тех пор ты должен оставаться в теперешней квартире, так как мне необходимо идти к своей больной.
– Необходимо? Хорошо, иди – и дай умереть старому Гибу! Да, я пропал, если останусь еще хоть один час с этими людьми!
– Но чего же ты, собственно, хочешь?
– Жить в твоих комнатах, пока мы не уедем отсюда.
– Неужели с тобой обошлись так грубо?
– Да еще как! Что за мерзость! Они принудили меня есть из одного с ними горшка и резать мой хлеб их ножом. Один безбожный перс, долго живший в Египте и ехавший вместе со мною, рассказал им все, что оскверняет нас. Когда я хотел бриться, он отнял у меня бритву. Какая-то негодная девка поцеловала меня в лоб, прежде чем я заметил это. Мне потребовался целый месяц на то, чтобы очистить себя от всей этой скверны. Когда, наконец, рвотное, которое я принял, возымело свое действие, то они осмеяли меня. Но это еще не все. Один проклятый поваренок заколотил до полусмерти священного котенка в моем присутствии. Один втиратель мазей, узнав, что я твой слуга, велел через того же проклятого Бубариса, с которым я прибыл сюда, спросить меня – не смыслю ли я кое-чего в искусстве лечить глаза. На этот вопрос я, может быть, отвечал утвердительно, так как в шестьдесят лет можно перенять что-нибудь у своего господина. Тогда этот презренный человек, слова которого переводил мне Бубарис, начал жаловаться, что его сильно беспокоит страшное повреждение в глазах. На вопрос мой, в чем оно состоит, он отвечал, что ничего не видит в темноте!
– Ты бы должен был ответить ему, что единственное средство против этой болезни – зажечь свечу.
– О, как я ненавижу этих бездельников! Если я пробуду с ними еще хоть один час – я погибну!
Небенхари улыбнулся и возразил своему слуге:
– Ты, должно быть, удивительно вел себя с иностранцами и раздражал их гордость. Персы вообще очень вежливые люди. Еще раз попробуй поладить с ними. Сегодня вечером я охотно приму тебя у себя, но ранее вечера – не могу.
– Я так и думал! И он переменился! Осирис умер, и Сет снова царствует на земле!
– Прощай! Когда взойдет семизвездие, тебя будет ждать на этом самом месте раб Пьянхи, наш старый эфиоп.
– Пьянхи, старый мошенник, которого я видеть не мог?
– Он самый!
– Гм… все-таки есть нечто хорошее в том, когда что-нибудь остается таким, как было. Конечно, я знаю людей, которые не могут сказать этого о себе; которые, вместо того чтобы ограничиваться своим искусством, берутся лечить внутренние болезни; которые старого слугу…
– Попридержи свой язык и жди терпеливо вечера.
Эти последние слова, произнесенные серьезным тоном, подействовали на старика. Он поклонился и сказал, прежде чем господин оставил его:
– Я прибыл сюда под покровительством бывшего начальника наемных воинов, Фанеса. Он имеет настоятельную надобность поговорить с тобой.
– Это его дело; пусть он ищет свидания со мною.
– Но ведь ты целый день торчишь у этой больной, глаза которой здоровы…
– Гиб!
– Пусть у нее появятся бельма на обоих за меня! Может ли Фанес прийти вместе со мной сегодня вечером?
– Я желал бы говорить с тобой наедине.
– А я – с тобой; но эллин, по-видимому, очень спешит и знает почти все, что я хочу сказать тебе.
– Ты разболтал?
– Не совсем, но…
– Мой отец хвалил мне твою верность, и я считал тебя надежным и скромным.
– Я таким и был всегда. Но этот эллин знал уже многое из того, что я знаю, а остальное…
– Ну?
– А остальное он выведал от меня – я и сам не знаю как. Если бы я не носил этого амулета против дурного глаза, то мне пришлось бы…
– Я знаю афинянина и извиняю тебя; мне будет приятно, если он придет с тобой сегодня вечером. Как уже высоко стоит солнце! Время не терпит. Расскажи мне в коротких словах, что случилось.
– Я думаю, сегодня вечером…
– Нет, я должен иметь по крайней мере общее понятие о случившемся, прежде чем буду говорить с афинянином. Говори короче.
– Ты обокраден.
– Больше ничего?
– Если ты называешь это ничем…
– Отвечай! Больше ничего?
– Ничего.
– Так прощай.
– Но, Небенхари!…
Глазной врач уже не слышал этого призыва, так как дверь, которая вела к гарему царя, уже затворилась за ним.
Когда взошло семизвездие, Небенхари сидел в великолепной комнате, которую он занимал в восточной стороне дворца, недалеко от жилища Кассанданы. Радушие, с которым он встретил своего слугу, снова уступило место той серьезности, которая у легкомысленных персов доставила ему прозвище ворчуна.
Он был настоящий египтянин, истый сын той касты жрецов, члены которой даже в своем отечестве, как только они являлись публично, выступали торжественно и с достоинством, не позволяя себе ни малейшей шутки, между тем как в кругу своего семейства и своих товарищей отлагали в сторону наложенное на себя ограничение и доходили иногда до необузданной веселости.
Небенхари принял Фанеса с холодной вежливостью, хотя был знаком с ним еще в Саисе, и после короткого приветствия приказал старому Гибу оставить его наедине с бывшим начальником телохранителей.
– Я хотел видеться с тобою, – начал афинянин на египетском языке, которым он владел в совершенстве, – так как обязан поговорить с тобой о важных вещах…
– О которых я имею сведения, – прервал врач.
– В этом я сомневаюсь, – возразил Фанес с недоверчивой улыбкой.
– Ты изгнан из Египта; тебя жестоко преследовал и обижал Псаметих, наследник престола, и ты теперь прибыл в Персию, чтобы сделать Камбиса орудием твоей мести против моего отечества.
– Ты ошибаешься. Я ничего не должен твоему отечеству; но тем более долгов я имею относительно дома Амазиса.
– Тебе известно, что в Египте государство и царь – суть одно и то же.
– Я скорее думаю, что жрецы твоего отечества любят отождествлять себя с государством.
– В таком случае, ты больше знаешь, чем я. До сих пор я считал египетских царей неограниченными властителями.
– Они действительно таковы, насколько они умеют освободиться от влияния твоих товарищей по касте. Теперь даже Амазис преклоняется перед жрецами.
– Странная новость!
– О которой тебя уже давно уведомили.
– Ты думаешь?
– Совершенно уверен в этом! Но еще вернее я знаю, что однажды Амазису – слышишь? – однажды Амазису удалось подчинить волю его руководителей своей собственной воле.
– Я получаю мало известий с родины и не знаю, на что ты намекаешь.
– Верю; так как если бы ты, зная это, не сжимал теперь своих кулаков, то ты был бы не лучше собаки, которая, визжа, позволяет топтать себя ногами и лижет руку своего мучителя!
Врач побледнел при этих словах и сказал:
– Я знаю, что Амазис меня оскорбил, но прошу тебя заметить, что мщение я считаю слишком сладостной расправой для того, чтобы разделять его с чужеземцем.
– Хорошо сказано! Но мое мщение я сравниваю с виноградником, который до того изобилует плодами, что я не в состоянии снять их один.
– И ты прибыл сюда для того, чтобы достать себе другого виноградаря в помощь?
– Именно; и я все-таки не теряю надежды, что ты разделишь со мной урожай.
– Ты ошибаешься. Моя работа окончена; сами боги отняли ее у меня. Амазис довольно строго наказан за то, что он изгнал меня из отечества, от друзей и учеников, и послал в эту нечистую страну ради своих корыстных целей.
– Ты намекаешь на его слепоту?
– Может быть.
– Значит, тебе не известно, что твой собрат по искусству Петаммон разрезал плеву, покрывавшую зрачки Амазиса, и снова дал им увидеть дневной свет?
Египтянин вздрогнул и заскрежетал зубами, но скоро овладел собой и возразил афинянину:
– Ну, так боги наказали отца в лице его детей.
– Что ты под этим разумеешь? Царю в его нынешнем настроении Псаметих очень нравится; правда, Тахот страдает, но она тем усерднее молится и приносит жертвы вместе с отцом. Что же касается Нитетис, то ее смерть причинила бы Амазису не больше горя, чем смерть какой-нибудь подруги его дочери; ты знаешь это так же хорошо, как и я.
– Я снова не могу тебя понять.
– Это естественно до тех пор, пока ты воображаешь, что я считаю твою прекрасную пациентку дочерью Амазиса.
Египтянин снова вздрогнул; но Фанес продолжал, по-видимому, не обращая внимания на волнение врача:
– Я знаю больше, чем ты можешь догадываться. Нитетис – дочь Хофры, развенчанного предшественника твоего царя. Амазис воспитал ее, как свое собственное дитя, – во-первых, для того, чтобы заставить твоих соотечественников верить, что низверженный фараон умер, не оставив потомства; во-вторых, для того, чтобы лишить Нитетис всяких притязаний на престол, который ей принадлежит по праву. На Ниле ведь и женщины признаются способными царствовать…
– Это только догадки…
– Которые могут быть подкреплены неопровержимыми доказательствами. В числе бумаг, которые привез с собой твой старый слуга Гиб в ящичке, должны находиться письма знаменитого родовспомогателя, твоего отца.
– Если бы это было и так, то, во всяком случае, эти письма составляют мою собственность, которую я не намерен отдавать; притом ты напрасно искал бы в Персии человека, который сумел бы разобрать почерк моего отца.
– Извини меня, если я снова укажу тебе на некоторые ошибки. Во-первых, этот ящичек находится под моей охраной и, при всем моем уважении к праву собственности, будет возвращен владельцу только тогда, когда я воспользуюсь его содержимым для своих целей; во-вторых, по изволению действительно дивного промысла богов, в Вавилоне живет человек, который умеет читать всякие письмена, какие только известны египетским жрецам. Может быть, ты помнишь имя Онуфиса?
Врач побледнел в третий раз и спросил:
– Уверен ли ты, что этот человек еще жив?
– Вчера я говорил с ним. Он, как тебе известно, был верховным жрецом в Гелиополисе и потому посвящен во все ваши таинственные учения. Мой мудрый соотечественник, Пифагор Самосский, прибыл в Египет и, подвергнувшись некоторым из ваших обрядов, испросил позволения воспользоваться уроками, преподаваемыми в гелиополисской школе жрецов. Своими великими умственными способностями он приобрел любовь достойного Онуфиса, посвящен был им во все тайные учения и сделал их полезными для мира. Я сам и моя превосходная приятельница Родопис с гордостью называем себя его учениками. Когда твои собратья по сословию узнали, что Онуфис выдал их тайны, то жреческие судьи решили извести его. Его предполагалось отравить ядом, который можно добыть из косточек персиков. Осужденный узнал об угрожавшей ему опасности и бежал в Наукратис, где в доме Родопис, об уме и доброте которой ему рассказывал Пифагор, нашел безопасное убежище посредством охранной грамоты царя. Здесь он познакомился с Антименидом, братом поэта Алкея Лесбосского, который, будучи изгнан мудрым властителем Митилены, Питтаком, из отечества, много лет жил в Вавилоне и при тогдашнем ассирийском царе Навуходоносоре служил в войсках. Этот Антименид дал ему рекомендательное письмо к халдеям. Онуфис отправился на Евфрат, поселился в Вавилоне и должен был зарабатывать себе насущный хлеб, так как оставил свое отечество бедным человеком. Способы к существованию он получил при помощи рекомендательного письма Антименида.
Этот человек, некогда принадлежавший к числу могущественнейших лиц в Египте, прозябает еще и теперь, помогая своими громадными познаниями халдеям при их астрологических вычислениях в башне Ваала. Онуфису уже около восьмидесяти лет, но его ум до сих пор сохранил свою полную ясность. Когда я говорил с ним вчера, прося его помощи, он обещал мне ее с сияющими глазами. Твой отец был одним из его судей, но он не хочет переносить свою ненависть от родителя на сына и просил передать тебе его приветствие.
Во время этого рассказа Небенхари задумчиво смотрел в землю. Когда Фанес замолчал, врач проницательно посмотрел на него и спросил:
– Где мои бумаги?
– В руках Онуфиса, который ищет между ними нужный мне документ.
– Я мог бы и сам догадаться! Будь так добр, скажи мне, какой вид имеет этот ящик, который Гиб заблагорассудил привезти в Персию?
– Это – ящик из черного дерева. Его крышка украшена искусной резьбой. Посередине ее изображен крылатый жук, а по четырем углам…
Небенхари перевел дух и сказал:
– В этом ящичке нет ничего, кроме нескольких заметок моего отца.
– Может быть, их будет достаточно для моей цели. Не знаю, говорили ли тебе, что я пользуюсь высочайшей благосклонностью Камбиса.
– Тем лучше для тебя! Я могу тебя уверить, что бумаги, которые всего более могли бы тебе пригодиться, остались в Египте.
– Они лежат в большом, пестро разрисованном ящике из фигового дерева.
– Откуда ты это знаешь?
– Я сообщу тебе правду, заметь это, Небенхари, – я не клянусь потому, что Пифагор, мой учитель, запрещает клясться, – что именно этот ящик, со всем, что было в нем, по повелению царя сожжен в храме Нейт в Саисе.
Эти слова, которые Фанес проговорил медленно, делая ударение на каждом слоге, поразили египтянина, подобно удару молнии. Холодное спокойствие и сдержанность, которые он сохранял до этих пор, сменились неописуемым волнением. Щеки его вспыхнули, глаза запылали. Затем волнение снова превратилось в ледяное спокойствие; разгоревшиеся щеки утратили свою краску, и дрожащие губы произнесли холодно и бесстрастно:
– Ты хочешь наполнить мое сердце ненавистью против моих друзей, чтобы сделать меня своим союзником. Я знаю вас, эллинов! Вы хитры и коварны и не гнушаетесь никакими средствами вплоть до лжи и обмана для достижения своих целей!
– Ты судишь обо мне и моих земляках чисто по-египетски, то есть нас, как иностранцев, ты считаешь столь дурными людьми, как только возможно; но на этот раз ты ошибаешься в своем подозрении. Позови старого Гиба, и пусть он подтвердит тебе то, в чем ты не хочешь мне поверить.
Лоб Небенхари нахмурился, когда Гиб, повинуясь его приказу, вошел в комнату.
– Подойди ближе! – приказал Небенхари старику.
Гиб, пожимая плечами, исполнил приказание.
– Ты позволил этому человеку подкупить тебя? Да или нет? Я желаю знать правду, так как дело идет о счастье или несчастье моей будущности. Если ты попал в сети этого искусника на всякие хитрости, то я тебе прощаю, так как тебе, старому слуге, я обязан многим. Заклинаю тебя именем твоего отца, покоящегося в лоне Осириса, говори правду!
Желтоватое лицо старика помертвело при этих словах его господина. Несколько минут он, пыхтя и заикаясь, не мог найти на них никакого ответа. Наконец, когда ему удалось удержать слезы, подступившие к его глазам, он вскричал полугневно, полуплаксиво:
– Разве я не сказал этого с самого начала? Он околдован и испорчен в этой стране позора и нечестия! К чему кто способен сам, то он приписывает и другим. Нечего смотреть на меня с таким гневом; мне все равно! Да и какое мне дело до твоего гнева, когда меня, старика, который в течение шестидесяти лет верой и правдой служил одному и тому же дому, принимают за негодяя, мошенника и предателя, может быть, даже за убийцу!
При последних словах глаза старика, против его воли, переполнились горючими слезами.
Тронутый Фанес хлопнул его по плечу и сказал, обращаясь к Небенхари:
– Гиб – человек верный. Назови меня бездельником, если он взял от меня хоть один обол.
Врач не нуждался в этом заверении афинянина, чтобы убедиться в совершенной невинности своего слуги. Он знал его так долго и хорошо, что в чертах старика, не способных ни к какому притворству, мог читать, как в открытой книге; поэтому он приблизился к нему и сказал успокоительным тоном:
– Я тебя не упрекал ни в чем, старик! Разве можно так сердиться за один простой вопрос?
– Уж не радоваться ли мне твоему позорному подозрению?
– Конечно, нет; но теперь я позволяю тебе рассказать, что произошло в нашем доме во время моего отсутствия.
– Прекрасные вещи! Как только я вспомню о них, мне становится так горько во рту, как будто я жую колоквинтовое яблоко.
– Ты говорил, что меня обокрали.
– Да еще как! Ни один человек еще не бывал обокраден таким образом! Если бы еще эти мошенники были бродяги из касты воров, то можно было бы утешиться, так как, во-первых, мы тогда получили бы обратно лучшую часть нашей собственности, во-вторых, нам не было бы хуже, чем многих другим; но когда…
– Не уклоняйся от предмета, так как мое время рассчитано.
– Знаю! Здесь, в Персии, старый Гиб ни в чем не может тебе угодить. Но пусть будет так! Ты – господин, и твое дело – приказывать, а я не более как твой слуга, который должен повиноваться. Я буду это помнить! Итак, это было как раз в то время, когда в Саис прибыло большое персидское посольство, чтобы взять Нитетис и быть предметом любопытства толпы, которая, как на редких зверей, глазела на эту сволочь. Сижу я, как раз перед закатом солнца, на бешеке и играю с моим внуком, старшим сыном моей Банер [85], – славный толстый мальчишка, замечательно умный и сильный для своих лет. Шалун рассказывает мне, что его отец спрятал башмаки его матери, как это делают египтяне, когда их жены слишком часто оставляют своих детей одних, – и я смеюсь во все горло, так как я давно уже желал, чтобы с ней сыграли эту шутку за то, что она не позволяет ни одному из внучат жить у меня, – она постоянно толкует, что я балую малюток. Вдруг раздаются такие сильные удары молотка в дверь дома, что я подумал, не пожар ли случился, и спустил мальчика со своих колен. Я сбегаю как можно скорее вниз по лестнице, перескакивая через три ступеньки зараз, и отодвигаю задвижку. Дверь распахнулась, и толпа храмовых служителей и полицейских, – их было, по крайней мере, пятнадцать человек, – ворвались в дом, прежде чем я имел время спросить, что им нужно. Пихи, бесстыдный служитель при храме Нейт, – ты его знаешь – отталкивает меня, запирает дверь засовом изнутри и приказывает сторожам связать меня, если я не буду повиноваться его приказаниям. Разумеется, я ругаюсь, – ты ведь знаешь, что я не могу иначе, когда что-нибудь сердит меня, – тогда он, клянусь нашим богом Тотом, покровителем знания, тогда этот молокосос велит связать мне руки, приказывает мне, старому Гибу, молчать и говорит мне, что верховный жрец поручил ему отсчитать мне двадцать пять ударов палками, если я не подчинюсь его приказаниям. При этом он показал мне кольцо главного жреца. После этого я, разумеется, волей-неволей должен был повиноваться бездельнику! Приказание его состояло ни более ни менее, как в том, чтобы я тотчас же отдал ему все письменные документы, которые ты оставил в своем доме. Но старый Гиб не так глуп, чтобы позволить себя поймать, хотя некоторые люди, которые должны были бы знать его лучше, и думают, что он продажная душа и сын осла. Итак, что же я сделал? Я притворился совершенно уничтоженным при виде кольца с печатью; прошу Пихи так вежливо, как только могу, развязать мне руки и обещаю принести ключ. С рук моих снимают веревку, спешу я вверх по лестнице, шагая через пять ступенек разом; прибежав наверх, отворяю дверь твоей спальни, вталкиваю туда своего внука, стоявшего перед нею, и запираю двери на засов.
Благодаря моим длинным ногам, я так далеко опередил других, что успел всунуть в руки мальчишке черный ящичек, который ты мне в особенности велел беречь, подсадить внука через окно на галерею, окружающую дом со двора, и приказать ему немедленно спрятать ящичек в голубятню. Тогда я как ни в чем не бывало отворяю дверь, объясняю Пихи, что будто бы увидел во рту у мальчишки нож и был этим до того испуган, что в ужасе бросился так быстро по лестнице и вытолкал мальчика в наказание на двор. Этот брат гиппопотама поверил мне и велел водить его по всему дому. Они нашли сперва большой сундук из смоковницы с бумагами, который ты тоже приказал мне заботливо беречь, потом сверток папируса на твоем рабочем столе и, одну за другою, все рукописи, которые только можно было отыскать в доме. Все это они без разбора всунули в большой ящик и понесли вниз; но черный ящичек остался в сохранности на голубятне. Мой внук – самый умный мальчик во всем Саисе.
Когда я увидел, что сундук уносят, то мое с трудом подавляемое бешенство пробудилось снова. Я грозил бесстыдным грабителям, что буду жаловаться на них судьям и даже, в случае нужды, самому царю, и я возбудил бы против них народ, если бы как раз в эту минуту все внимание толпы не было занято проклятыми персами, которым показывали город. В тот же вечер я пошел к моему зятю, который, как тебе известно, тоже храмовый служитель богини Нейт, и просил его разузнать во что бы то ни стало о судьбе похищенных рукописей. Этот добрый человек до сих пор питает к тебе благодарность за приданое, которое ты подарил моей Банер. Три дня спустя он пришел ко мне и рассказал, что он был свидетелем, как твой прекрасный сундук и все находившиеся в нем свитки были сожжены. Я с горя схватил желтуху, но болезнь не помешала мне подать жалобу судьям. Эти презренные выгнали меня с моей жалобой, – конечно, только потому, что ведь и они сами тоже жрецы. Тогда я от твоего имени подал письменную просьбу царю, но и от него получил отказ с оскорбительной угрозой, что я буду признан государственным преступником, если еще раз упомяну об этих бумагах. Затем, конечно, язык мне слишком дорог для того, чтобы предпринимать какие-нибудь дальнейшие шаги. Почва горела под моими ногами. Я не мог оставаться в Египте, так как должен был поговорить с тобой; я должен был рассказать, что тебе сделали, требовать, чтобы ты, который могущественнее своего бедного слуги, отомстил за себя; должен был передать тебе черный ящичек, который иначе, может быть, тоже был бы отобран. Итак, с сердцем, обливающимся кровью, я оставил отечество и своих внучат и на старости лет отправился на тифонскую чужбину! Ах, как умен был этот маленький мальчик! Когда я, прощаясь, целовал его, он сказал: «Останься с нами, дедушка! Когда чужеземцы осквернят тебя, то я не осмелюсь больше целовать тебя!» Банер от души приветствует тебя, а мой зять велел тебе сказать, что он узнал, что в этом достойном проклятия преступлении виновны только наследник престола Псаметих и Петаммон, глазной врач, твой давний соперник. Так как я не хотел ввериться тифонскому морю, то отправился сначала с караваном арабских купцов до Тадмора, изобилующей пальмами станции финикиян среди пустыни, оттуда с сидонскими торговцами до Кархемиса на Евфрате, где дорога, ведущая из Финикии в Вавилон, соединяется с той, которая ведет из Сардеса сюда. Усталый, измученный, сидел я там в лесочке перед станционным домом, когда подъехал какой-то путешествующий иностранец на царских почтовых лошадях. Я тотчас же узнал в нем бывшего начальника эллинских наемных воинов.
– И я, – прервал Фанес рассказчика, – так же скоро узнал в тебе, старик, самого долговязого и задорного человека, какого только когда-либо встречал. Сто раз мне приходилось смеяться над тобой в Саисе, когда ты ругал детей, которые бегали за тобой всякий раз, как ты, с аптечкой под мышкой, следовал по улицам за своим господином. Да, как только я увидел тебя, я вспомнил об одной шутке, которую позволил себе царь на твой счет. Когда вы однажды проходили оба, он сказал: «Старик мне кажется похожим на сердитую сову, вокруг которой летают маленькие, поддразнивающие ее птички, а Небенхари должен иметь злую жену, которая, в награду за все глаза, которые он сделал зрячими, выцарапает его собственные».
– Какое бесстыдство! – возмутился Гиб, разражаясь проклятиями.
Врач молча и задумчиво слушал рассказ своего слуги. Цвет лица его менялся от времени до времени. Когда он услыхал, что его бумаги, плод многих ночей, проведенных в усиленной работе, сожжены по воле его собратьев по касте и с согласия царя, то его кулаки сжались и тело задрожало, точно от сильного холода.
Ни одно движение Небенхари не ускользнуло от внимания афинянина. Он изучил человеческую натуру и знал, что часто одно слово насмешки уязвляет душу честолюбца гораздо глубже, чем жестокие оскорбления. Поэтому-то именно теперь он повторил веселую шутку, которую действительно позволил себе однажды Амазис, склонный к насмешкам. Расчет Фанеса оказался верным: он заметил, что при его последних словах Небенхари ладонью распластал розу, лежавшую перед ним на столе. Сдерживая улыбку удовольствия, Фанес опустил глаза и продолжал:
– Теперь мы быстро завершим рассказ о дорожных приключениях достойного Гиба. Я пригласил его ехать в одной со мною повозке. Сначала он отказывался сидеть на одной подушке с таким нечестивым чужеземцем, как я; однако же, наконец, он уступил моей просьбе и благополучно прибыл в Вавилон, где я доставил ему убежище в самом царском дворце, так как иначе, по причине отравления твоей соотечественницы, мы не могли бы добраться до тебя. Остальное тебе известно.
Небенхари утвердительно кивнул головой и сделал Гибу глазами серьезный знак – удалиться.
Старик повиновался, тихо ругаясь и ворча себе под нос. Когда дверь за ним затворилась, врач подошел к воину и сказал:
– Я боюсь, эллин, что, вопреки всему, мы не можем быть союзниками!
– Почему?
– Так как я думаю, что твоя месть сравнительно с тою, которую я должен привести в исполнение, окажется слишком мягкой.
– В этом отношении тебе нечего беспокоиться! – отвечал афинянин. – Могу я назвать тебя своим союзником?
– Да, при одном условии.
– Скажи, при каком?
– Ты должен доставить мне удовольствие собственными глазами видеть плоды нашей мести.
– То есть ты хочешь сопровождать войско, когда Камбис двинется в Египет?
– Да! И когда мои враги будут томиться в позоре и несчастиях, я хочу закричать им: «Знайте, презренные трусы, что этим бедствием вы обязаны жалкому, изгнанному глазному врачу!» О, мои книги, мои книги! Они были моим утешением, они заменяли мне жену и ребенка, которых я потерял. Из них сотни людей научились бы выводить слепца из его мрака, а зрячему – сохранять сладчайший дар богов, украшение лица, сосуд света, видящий глаз! Теперь мои книги уничтожены, и выходит, я жил напрасно; вместе с моими сочинениями негодяи сожгли и меня самого! О, мои книги, мои книги!
При этих словах несчастный врач горько заплакал, а Фанес приблизился к нему, взял его правую руку и сказал:
– Тебя, мой друг, египтяне изгнали, мне нанесли тяжкие оскорбления; в твою житницу ворвались воры, а мой дом и мой двор поджигатели превратили в пепел. Знаешь ли, известно ли тебе – что сделали со мной? Когда они выгоняли и преследовали меня, то они имели право на это, так как, по их законам, я заслуживал смерти. Поступки их лично против меня я мог бы им простить; я чувствовал к этому Амазису привязанность друга. Это знал он, презренный, и, однако же, допустил, чтобы со мной сделали невероятные вещи. О, содрогается мозг при одной мысли об этих ужасах! Как волки, ворвались эти люди ночью в дом беззащитной женщины и похитили моих детей – гордость, радость и утешение моей скитальческой жизни. И что сделали они с детьми! Девочку они удержали пленницей в качестве залога, думая тем помешать мне предать Египет чужеземцам, а мальчика, воплощение красоты и кротости, моего единственного сына, Псаметих, наследник престола, велел умертвить, может быть, с ведома Амазиса. Сердце мое сжалось и оцепенело в скорби и изгнании; но теперь я чувствую, как вздымается оно от надежды на мщение и бьется ударами радости.
Взорами, сверкавшими мрачным блеском, посмотрел Небенхари в пылающие глаза афинянина и, протянув ему руку, сказал:
– Мы – союзники!
Эллин схватил правую руку врача и отвечал:
– Теперь нам прежде всего необходимо заручиться благосклонностью царя.
– Я возвращу зрение Кассандане.
– Ты можешь сделать это?
– Способ, посредством которого возвращено зрение Амазису, – мое изобретение. Петаммон похитил его у меня из моих сожженных рукописей.
– Почему же ты раньше не выказал своего искусства?
– Потому, что я не привык делать подарки моим врагам.
Фанес почувствовал легкую дрожь при этих словах, но скоро овладел собой и сказал:
– Мне тоже обеспечена благосклонность царя. Массагетские послы отправились уже сегодня домой. Им дарован мир и…
В эту минуту дверь с шумом отворилась, и евнух Кассанданы бросился, запыхавшись, в комнату и вскричал, обращаясь к Небенхари:
– Нитетис умирает! Скорей, скорей! Собирайся и иди за мной!
Врач подмигнул своему союзнику, надел сандалии и последовал за евнухом к одру умиравшей невесты царя.
Солнце пыталось уже проникнуть сквозь густые занавески, покрывавшие окно комнаты больной египтянки, а Небенхари все еще сидел у ее одра. Он то щупал ее пульс, то натирал ей лоб и грудь душистыми мазями, то задумчиво устремлял неподвижный взор в пустое пространство. После припадка судорог страждущая, по-видимому, лежала в глубоком сне. У ее кровати шесть персидских врачей бормотали заклинания, а Небенхари сидел у изголовья больной и оттуда диктовал рецепты азиатам, признававшим его превосходство в медицинских познаниях.
Каждый раз, как египтянин щупал пульс больной, он пожимал плечами, и каждый раз этому движению единодушно подражали его персидские коллеги. Время от времени портьера комнаты приподнималась и оттуда выглядывала головка девушки. Голубые глаза ее тревожно и вопросительно смотрели на врача, который отделывался от нее все тем же пожатием плеч, выражавшим сожаление.
Два раза уже Атосса, едва касаясь ногами толстого ковра из милетской шерстяной ткани, подходила к самому ложу своей больной подруги, чтобы коснуться тихим, осторожным поцелуем ее лба, увлажненного обильными каплями пота; но каждый раз строгие взгляды египетского врача отсылали ее обратно в соседнюю комнату.
Там лежала Кассандана, ожидая исхода болезни. Между тем Камбис, когда солнце взошло и Нитетис заснула, оставил ее комнату и вскочил на коня, чтобы в сопровождении Фанеса, Прексаспа, Отанеса, Дария и многих пробужденных царедворцев изъездить вдоль и поперек заповедник в бешеной скачке. Он знал, что, сидя на спине неукротимого скакуна, он скорее, чем всяким другим способом, может преодолеть или забыть свое душевное волнение.
Услышав стук копыт, доносившийся издалека, Небенхари вздрогнул. Ему с открытыми глазами грезилось, что царь с необозримыми полчищами всадников вторгается в его отчизну, бросает факелы пожара в ее города и храмы и сильными ударами кулаков разрушает исполинские пирамиды. В развалинах испепеленных городов лежат женщины и дети; из могил раздаются жалобные вопли мумий, которые двигаются, как живые люди; и все – жрецы, воины, женщины, мертвые и умирающие – выкрикивают его имя и проклинают его, предателя своей родины. Холодная лихорадочная дрожь проникла в его сердце, которое билось судорожнее, чем жилы умиравшей возле него женщины.
Снова раздвинулась портьера соседней комнаты; снова Атосса проскользнула по ковру и положила руку на плечо своей подруги. Он вздрогнул и очнулся. Небенхари три дня и три ночи безотлучно сидел у этого ложа. Было естественно, что тревожные грезы посетили врача, измученного непрерывным бдением.
Атосса возвратилась к своей матери. Глубокое молчание царило в душной атмосфере комнаты больной. Египтянин вспомнил о своем сне; он сказал себе, что он намеревается стать изменником и преступником. Еще раз перед его глазами прошло все, что он видел в своей дремоте; но теперь другая картина заслонила собой эти страшные образы. Небенхари увидел себя стоящим возле отягченных цепями фигур – Амазиса, который его изгнал и предал поруганию, Псаметиха и жрецов, уничтоживших его медицинские труды. Его губы тихо зашевелились; в этом месте они не смели произнести безжалостные слова, которые он в своем уме громовым голосом обращал к своим врагам, умолявшим его о пощаде. Из глаз сурового египтянина выкатилась одна слеза. Перед его мысленным взором прошли одна за другой долгие ночи, в которые он, с тростниковым пером в руке, сидел при тусклом свете лампы и, тщательно выводя каждую букву, записывал свои мысли и опыты самыми изящными иероглифами. Для разных болезней глаза, которые священные книги Тота называют неизлечимыми, он изобрел целебные средства. Но ему было хорошо известно, что его товарищи по сану обвинили бы его, если бы он осмелился делать поправки в священных писаниях. Поэтому он озаглавил свою книгу следующими словами: «Некоторые новые писания великого Тота относительно излечения болезней зрения, найденные глазным врачом Небенхари». Он хотел завещать свое сочинение библиотеке в Фивах, дабы его опыты сослужили службу всем его преемникам и принесли плоды целому сонму страждущих. Жертвуя сном своих ночей для науки, он желал посмертной признательности для себя и славы для своей касты. Затем он видел, что его давнишний соперник, похитив изобретенное им искусство снимать бельма, стоит возле наследника престола в роще богини Нейт и разводит губительный огонь. Красное зарево окрашивает злые черты обоих, и их злобный хохот, вопиющий о мести, поднимается, вместе с пламенем, к небу. Там верховный жрец подает Амазису письмо его отца. Из губ царя вырываются насмешки и глумление, черты лица Нейтотепа сияют торжествующей радостью. Небенхари был так глубоко погружен в свои грезы, что один из персидских врачей был вынужден обратить его внимание на пробуждение Нитетис. Небенхари с улыбкой кивнул ему головой, указывая на свои утомленные глаза, пощупал пульс страждущей и спросил ее по-египетски:
– Хорошо ли ты спала, госпожа?
– Не знаю, – отвечала Нитетис чуть слышным голосом. – Правда, мне казалось, что я сплю; однако же я слышала все, что происходило здесь, в этой комнате. Я чувствовала такую усталость, что не могла отличить сна от бодрствования. Ведь, кажется, Атосса много раз подходила ко мне?
– Да.
– А Камбис оставался у Кассанданы до тех пор, как взошло солнце; затем он вышел из дому, вскочил на коня Рекша и поехал в заповедник.
– Откуда ты знаешь?
– Я видела это.
Небенхари озабоченно посмотрел в блистающие глаза девушки, которая продолжала:
– И много приведено было собак на задний двор дома.
– Может быть, царь хочет заглушить свое горе по поводу твоей болезни.
– О, нет, я лучше знаю это! Оропаст учил меня, что к каждому умирающему персу приводят собак, чтобы див смерти вошел в них.
– Но ведь ты еще жива, госпожа, и…
– О, я знаю, что умру! Если бы даже я не видела, как ты и другие врачи, глядя на меня, пожимали плечами, то все-таки знала бы, что мне остается жить только несколько часов. Этот яд смертелен.
– Ты говоришь слишком много, госпожа; это может тебе повредить.
– Оставь, Небенхари! Я должна кое о чем попросить тебя перед смертью.
– Я твой слуга.
– Нет, Небенхари, ты должен быть моим другом, моим жрецом! Не правда ли, ты уже не сердишься на меня за то, что я молилась персидским богам? Наша Гагор все-таки осталась моим лучшим другом. Да, я вижу по твоему лицу, что ты прощаешь мне. Но ты должен мне обещать также, что ты не позволишь предать мое тело на растерзание собакам и коршунам. О, мысль об этом слишком ужасна! Не правда ли, ты набальзамируешь мой труп и украсишь его амулетами?
– Если позволит царь…
– О, без сомнения! Каким образом может царь не исполнить моей последней просьбы?
– Мое искусство принадлежит тебе.
– Благодарю тебя; но у меня есть еще одна просьба.
– Говори короче! Мои персидские коллеги делают мне знаки, что я должен предписать тебе молчание.
– Не можешь ли ты удалить их на одну минуту?
– Попытаюсь.
Небенхари подошел к магам. Он говорил с ними несколько минут, после чего они вышли из комнаты. Египтянин сказал им, что хочет произнести великое заклинание, при котором не должно присутствовать никакое третье лицо, и употребить в дело новое тайное противоядие.
Когда врач и его пациентка остались одни, Нитетис радостно вздохнула и сказала:
– Дай мне свое жреческое благословение на долгий путь в подземный мир и приготовь меня для странствования к Осирису!
Небенхари преклонил колени у ее одра и тихо шептал священные гимны, на которые Нитетис отвечала голосом, исполненным благоговения. Врач представлял собою Осириса, властителя подземного мира, а Нитетис – душу, которая оправдывается перед ним.
По окончании этих обрядов грудь больной начала вздыматься более свободно. Небенхари не без волнения смотрел на эту юную самоубийцу. Он сознавал, что спас ее душу для богов своей родины и облегчил для этого доброго создания его последние тяжкие минуты. Эти минуты, в чистом сострадании и истинной человеческой любви, он забыл всякое чувство ожесточения; но когда в его уме утвердилась мысль, что Амазис был виновен в несчастье и этого милого создания, то его душу снова омрачили черные думы. Нитетис, которая некоторое время лежала молча, опять обратилась с ласковой улыбкой к своему новому другу и спросила:
– Ведь я буду помилована судьями мертвых? Не правда ли?
– Надеюсь и верую в это!
– Может быть, у престола Осириса я найду Тахот, и мой отец…
– Твой отец и твоя мать ожидают тебя! Благослови в свой последний час тех, которые произвели тебя на свет, и прокляни тех, которые отняли у тебя родителей, престол и жизнь.
– Я не понимаю тебя.
– Прокляни тех, которые отняли у тебя родителей, престол и жизнь! – воскликнул Небенхари во второй раз, выпрямившись во весь рост и с глубоким вздохом глядя вниз на умирающую.
– Прокляни злых, так как это проклятие доставит тебе более великое милосердие со стороны судий над мертвыми, чем тысяча добрых дел!
При этих словах, произнесенных громким голосом, врач схватил руку больной и с горячностью пожал ее.
Нитетис боязливо посмотрела на гневного врача и в слепом повиновении прошептала:
– Проклинаю!
– Прокляни тех, которые похитили у тебя родителей, престол и жизнь!
– Тех, которые похитили у меня родителей, престол и жизнь! О… ах… мое сердце!
И в бессилии она снова упала на свое ложе.
Небенхари наклонился над умирающей, запечатлел на ее лбу, прежде чем вошли в комнату царские врачи, тихий поцелуй и пробормотал:
– Она умирает моей союзницей. Боги слышали проклятие умирающей невинности! Я несу меч в Египет не только как мститель за себя, но и как мститель за царя Хофру!
Через несколько часов после того Нитетис снова открыла глаза.
На этот раз ее холодная рука покоилась в руках Кассанданы. Атосса стояла на коленях у ее ног; Крез стоял у изголовья постели и своими старыми руками поддерживал сильного царя, который, от чрезмерной горести, шатался точно пьяный. Нитетис сияющими глазами окинула эту группу. Она была невыразимо прекрасна. Камбис наклонился к ее похолодевшим губам и запечатлел на них поцелуй, – первый и последний, какой только он решился позволить себе. Тогда две крупные горячие слезы радости выкатились из ее помутившихся глаз, имя Камбиса тихо прозвучало в ее побледневших устах, она упала в объятия Атоссы – и скончалась.
Мы не будем вдаваться в изображение подробностей ближайших за тем часов. Нам противно описывать, как по знаку главного персидского врача все присутствующие, за исключением Небенхари и Креза, бросились вон из комнаты покойницы; как в эту комнату привели собак и повернули их умные головы к умершей, чтобы посредством этих животных отогнать Друкса Науса [86]; как после смерти девушки Кассандана, Атосса и все их слуги тотчас же переселились в другой дом, чтобы не оскверниться присутствием трупа; как в прежнем жилище были потушены все огни для удаления чистой стихии от оскверняющих Духов смерти; как бормотались формулы заклинаний, как, наконец, все и все приближавшиеся к трупу должны были подвергаться многочисленным омовениям водой и бычьей уриной.
Вечером Камбисом овладел припадок эпилептических судорог. Два дня спустя он дал Небенхари позволение набальзамировать труп умершей по египетскому обычаю согласно ее последнему желанию. Сам он предался безграничной горести. Он ломал руки, разрывал свои одежды и посыпал пеплом свою голову и свое ложе. Все придворные вельможи должны были следовать его примеру. Стража становилась на смену с разорванными знаменами при глухом сдержанном звуке барабанов. Кимвалы и литавры бессмертных были обтянуты флером; лошади, возившие покойницу, и те, что находились при дворе, были окрашены синей краской и лишились своих хвостов; весь придворный штат ходил в траурных темно-коричневых одеждах, разодранных до пояса. Маги должны были три дня и три ночи непрерывно молиться об усопшей, душа которой в третью ночь у моста Чинват ожидала судебного приговора на целую вечность.
Царь, Кассандана и Атосса тоже не уклонились от упомянутых очищений и произнесли по умершей, как по ближайшей родственнице, тридцать заупокойных молитв, в то время как Небенхари в доме, расположенном у городских ворот, начал бальзамировать ее по всем правилам искусства и самым дорогим способом.
Девять дней Камбис пребывал в состоянии, похожем на сумасшествие. То воспламеняясь бешенством, то впадая в апатию и оцепенение, он не допускал к себе даже своих родственников и верховного жреца. Утром десятого дня он потребовал к себе главного из семи судей и приказал ему приговор над Гауматой, братом Оропаста, вынести с возможной снисходительностью. Нитетис на смертном одре умоляла его пощадить жизнь несчастного юноши.
Через час ему подали приговор на утверждение. Приговор этот гласил следующее:
«Победа царю! Так как Камбис, око мира и солнце справедливости, в кротости своей, обширной как небо и неистощимой как море, повелел преступление Гауматы, сына мага, наказать не со строгостью судьи, а со снисходительностью матери, то мы, семеро судей царства, постановили пощадить его жизнь, подлежащую смертной казни. Но ввиду того, что вследствие легкомыслия этого юноши самые высшие и лучшие лица в государстве подвергались опасности, и можно бояться, что свое лицо и свою фигуру, которые боги в своей милости и благости сотворили столь удивительно похожими на лицо и фигуру Бартии, благородного сына Кира, он снова может употребить во зло, – мы постановили: обезобразить его голову таким образом, чтобы легко можно было отличить недостойнейшего от достойнейшего в государстве. Поэтому Гаумате, с соизволения и по повелению царя, отрезать оба уха в честь правых и к позору нечистого».
Камбис утвердил приговор, который и был исполнен в тот же день.
Оропаст не осмелился ходатайствовать за своего брата; но этот позор уязвил его честолюбивую душу глубже, чем могло бы ее уязвить присуждение его брата к смертной казни. Он боялся из-за изувеченного юноши лишиться уважения и поэтому приказал ему как можно скорее оставить Вавилон и удалиться в загородный дом, который он имел на горе Аракадрисе.
В последнее время какая-то бедно одетая женщина, лицо которой было закрыто густой вуалью, день и ночь сторожила у больших входных ворот дворца, и ни угрозы караульных, ни грубые шутки царской прислуги не могли отогнать ее от занятого ею поста. Ни один из низших должностных лиц, проходивших через ворота, не избавился от ее расспросов – вначале о состоянии здоровья египтянки, затем – об участи Гауматы. Когда один словоохотливый фонарщик со злорадным смехом сообщил ей о приговоре, постигшем брата верховного жреца, она начала метаться, как безумная, и поцеловала одежду удивленного фонарщика, который принял ее за сумасшедшую и предложил ей милостыню. Она отказалась принять ее и упорно сохраняла свой пост, питаясь хлебом, который бросали ей сострадательные раздаватели кушаний. Когда, три дня спустя, Гаумата, с крепко обвязанной головой, выехал в закрытой арманаксе, направляясь к воротам дворца, она бросилась за экипажем и бежала возле него с криком до тех пор, пока возница не придержал своих мулов и не спросил, что ей нужно. Тогда она откинула вуаль и показала больному юноше свое хорошенькое, сильно раскрасневшееся личико. Узнав ее, Гаумата испустил тихий возглас удивления, но скоро оправился и спросил:
– Чего ты хочешь от меня, Мандана?
Несчастная с умоляющим видом подняла руки и взмолилась:
– Ах, не оставляй меня, Гаумата! Возьми меня с собой! Я прощаю тебе все несчастье, в которое ты вверг меня и мою бедную госпожу. Я люблю тебя по-прежнему и буду ухаживать за тобой, заботиться о тебе как самая последняя служанка!
В душе юноши произошла короткая борьба. Уже он хотел отворить дверцу арманаксы и заключить подругу детских его лет в свои объятия, но вдруг услышал приближающийся конский топот. Он посмотрел вокруг и увидел колесницу, наполненную магами, которые ехали во дворец на молитву, и между ними узнал многих бывших своих товарищей из жреческой школы. В нем пробудился стыд; он боялся, как бы те, с которыми он как брат главного жреца часто обходился гордо и заносчиво, не увидели его. Под влиянием этого чувства он бросил Мандане наполненный золотом кошелек, который подарил ему брат при прощании, и приказал вознице гнать во всю прыть. Мулы бешено помчались. Мандана ногами оттолкнула от себя кошелек и крепко уцепилась за кузов арманаксы. Колесо захватило ее платье. В отчаянии она вскочила на ноги, опередила мулов, которые должны были замедлить свой бег, так как дорога вела теперь на гору, и схватила их под уздцы. Возница употребил в дело свой трехконечный бич, мулы рванулись, опрокинули девушку и помчались далее. Ее последний скорбный крик точно острие копья вонзился в раны изувеченного гоноши.
На двенадцатый день после смерти Нитетис Камбис снова отправился на охоту. Эта забава с ее возбуждением, опасностями и волнениями должна была развлечь его. Вельможи и сановники встретили царя громогласным приветствием, которое он принял с благосклонной благодарностью. Немногие дни пережитого горя вызвали сильную перемену в Камбисе, не привыкшем к страданию. Его лицо было бледно; черные, как вороново крыло, волосы на голове и бороде поседели. Уверенность в победе уже не так ярко сверкала в его глазах, как прежде; он из горького опыта узнал, что существует воля, которая сильнее воли царя; что хотя он может уничтожить многое, но, вместе с тем, не в состоянии сохранить ни одной, даже самой жалкой жизни. Прежде чем поезд двинулся с места, Камбис сделал смотр ловчим, позвал Гобриаса и спросил, где Фанес…
– Мой государь не приказывал…
– Он – раз навсегда мой гость и товарищ. Позови его и следуй за нами.
Гобриас поклонился, бросился во дворец и через полчаса снова присоединился к свите царя вместе с Фанесом.
Афинянин был встречен множеством дружеских приветствий со стороны охотников, – обстоятельство, которое должно было казаться тем страннее, что ни в ком не развито чувство зависти в такой степени, как в царедворцах, и никто не может быть более уверен в неприязни к себе, как любимец властителя. Но Фанес, по-видимому, составлял исключение из этого правила. С Ахеменидами он вел себя так свободно, непринужденно и вместе с тем так скромно, и своими вскользь бросаемыми намеками на предстоящую великую войну, которая не замедлит вспыхнуть, возбудил так много надежд, и, наконец, своими превосходно рассказанными, совершенно новыми для персов веселыми анекдотами умел возбуждать в них такую веселость, что все, за немногим исключением, радостно приветствовали появление афинянина. Когда он отделился от охотничьего кортежа, чтобы вместе с царем преследовать дикого осла, то между придворными начались о нем разговоры. Один признавался другому, что еще ни разу ему не случалось видеть такого совершенного человека, как Фанес; удивлялись уму, с которым он выяснил невинность узников, утонченной ловкости, с какой он приобрел благосклонность царя; скорости, с которой он изучил персидский язык. При этом ни один из Ахеменидов не превосходил его красотой и пропорциональностью фигуры. На охоте он показал себя превосходным наездником, в схватке с медведем он проявил себя необыкновенно смелым и искусным охотником. Тогда как царедворцы на обратном пути превозносили до небес все эти качества нового фаворита, старый Арасп ворчал:
– Я охотно допускаю, что этот эллин, который, впрочем, уже и в войне закалил себя наилучшим образом, человек редкостный; но вы не хвалили бы его и вполовину, если бы он не был чужеземцем, если бы его манера не представляла для вас ничего нового.
Фанес слышал эти слова, так как он, скрытый густым кустарником, находился в эту минуту в непосредственной близости от говорившего. Когда тот замолчал, он присоединился к собеседникам и сказал, улыбаясь:
– Я слышал твои слова и благодарю тебя за твое дружеское расположение. Вторая часть твоей речи была для меня еще приятнее, чем первая: я увидел в ней подтверждение моего собственного вывода, а именно, что вы, персы, – самый великодушный из всех народов, так как достоинства чужеземцев вы прославляете столько же, и даже больше, чем достоинства своих соотечественников.
Все присутствовавшие улыбнулись, польщенные этими словами Фанеса; афинянин продолжал:
– Как не похожи на вас, например, евреи! Они считают себя единственным народом, который приятен богам, и тем делают себя презренными в глазах мудрых и ненавистными всему свету! Да хоть бы и египтяне! Вы не поверите, что это за темные люди! Если бы это зависело только от жрецов, которые у них необыкновенно могущественны, то все иностранцы там были бы убиты и все царство Амазиса сделалось бы неподступным для всякого чужеземца. Настоящий египтянин скорее предпочтет голодать, чем есть из одного горшка с кем-нибудь из нас. Нигде нет такого множества странностей, особенностей, диковинок, как там. Впрочем, чтобы быть беспристрастным, я должен признаться, что Египет по справедливости считается богатейшей и культурнейшей из всех стран мира. Тот, кому принадлежит это государство, не имеет повода завидовать даже богам относительно их сокровищ. И как легко – до смешного легко – завоевать этот прекрасный Египет! Мне из десятилетнего опыта известны все тамошние отношения, и я знаю, что вся военная каста Амазиса не может устоять против одного-единственного отряда, – такого, например, как ваши бессмертные. Кто знает, что принесет нам будущее? Может быть, мы все вместе еще совершим поход на Нил. По моему мнению, ваши мечи долгонько наслаждаются отдыхом!
Всеобщие бурные клики одобрения сопровождали эти хорошо рассчитанные слова Фанеса.
Камбис услышал голоса своей свиты, повернул к ней коня и спросил о причине неожиданного ликования. Фанес тотчас же отвечал, что Ахемениды радовались при мысли о возможности предстоящей войны.
– Какой войны? – спросил царь, улыбаясь в первый раз после многих дней угрюмой печали.
– Мы говорили вообще о возможности, – отвечал небрежно Фанес. Затем он повернул свою лошадь и подъехал близко к царю. Его голос принял какой-то певучий, проникающий в сердце тон; он посмотрел в глаза царю с выражением задушевности и сказал:
– О, государь, хотя я не родился в этой прекрасной стране твоим подданным, хотя я только с недавнего времени имею счастье знать могущественнейшего из всех властителей, однако же я не могу избавиться от одной, может быть, слишком дерзновенной мысли, что боги с самого рождения предназначили мое сердце для тесной с тобой дружбы. Так скоро и коротко сблизили меня с тобой вовсе не те великие благодеяния, которые ты мне оказал. Я не нуждаюсь в них, так как принадлежу к числу богатейших людей своего отечества и не имею никакого наследника, которому я мог бы завещать приобретенные сокровища. Некогда я имел мальчика, прекрасного, милого ребенка… Впрочем, я не хотел говорить этого тебе… Не гневаешься ли ты на мою откровенность, государь?
– Нисколько! – отвечал властитель, с которым до Фанеса никто еще не говорил подобным образом и который чувствовал сильное влечение к этому чужеземцу.
– До настоящего дня твое горе было для меня слишком священно, чтобы его нарушать; но теперь наступило время исторгнуть тебя из печали и наполнить твое похолодевшее сердце новым пламенем. Ты услышишь вещи, которые должны быть тебе неприятны.
– Теперь уже ничто не может опечалить меня!
– Не печаль, а гнев возбудят в тебе мои слова!
– Ты подстрекаешь мое любопытство!
– Тебя нагло обманули – тебя, а также и милое существо, которое несколько дней тому назад сошло в преждевременную могилу.
Камбис, сверкая глазами, вопросительно посмотрел на афинянина.
– Царь египетский Амазис позволил себе сыграть с тобой, могущественным властелином Земли, дерзкую шутку. Эта очаровательная девушка не была его дочерью, хотя она сама считала себя ею. Она…
– Невозможно!
– Это действительно кажется невозможным, однако же я говорю чистейшую истину. Амазис соткал из лжи и обмана паутину, которой опутал целый мир, в том числе и тебя, государь. Нитетис, очаровательнейшее существо, какое только когда-либо родилось от женщины, была дочерью государя, но не похитителя трона, Амазиса, – нет, этой жемчужине дал жизнь низвергнутый им египетский царь Хофра. Нахмурь свое чело, мой повелитель; ты имеешь на это право, так как ужасно быть обманутым своими друзьями и союзниками!
Камбис кольнул шпорами своего скакуна и, так как Фанес надолго умолк, – с целью произвести на царя глубокое впечатление, – потребовал:
– Подробности! Я хочу знать подробности!
– Лишенный престола Хофра двадцать лет жил в Саисе под домашним арестом, когда его жена, которая произвела на свет троих детей и похоронила всех их, снова почувствовала себя беременной. Хофра был счастлив и пожелал, в благодарность за эту милость неба, принести жертву в храме Нехебт, египетской богине, которой приписывают благословение детьми. Но один из бывших вельмож его двора, по имени Патарбемис, – которого он в несправедливом гневе позорным образом изувечил, – напал на него с толпой рабов и умертвил. Амазис немедленно велел привести несчастную вдову в свой дворец и отвел ей комнату возле покоя своей супруги Ладикеи, которая, подобно ей, ожидала скорого разрешения от бремени. Там вдова Хофры дала жизнь девочке, но сама умерла от трудных родов. Два дня спустя у Ладикеи тоже родилась дочь… Но мы уже въехали в ограду дворца. Если ты мне позволишь, то я велю прочесть тебе отчет родовспомогателя, являвшегося посредником в этом обмане. Разные заметки его, – вследствие удивительного стечения обстоятельств, о которых я расскажу тебе позже, – попали в мои руки. Онуфис, бывший главный жрец Гелиополя, в Египте, живет теперь в Вавилоне и знает все виды письменных знаков своего народа, Небенхари, глазной врач, естественно, откажется помогать в разоблачении обмана, который должен принести его отечеству верную погибель.
– Я жду тебя одновременно с этим человеком. Крез, Небенхари и все Ахемениды, которые были в Египте, тоже пусть явятся.
Прежде чем я начну действовать, я должен обрести твердую уверенность. Твоего свидетельства недостаточно, так как я от самого Амазиса знаю, что ты имеешь причину ненавидеть его род.
В назначенное время призванные лица предстали перед царем.
Бывший главный жрец, Онуфис, был восьмидесятилетний старик, высохшую голову которого можно было бы уподобить черепу мертвеца, если бы из нее не смотрели два больших серых глаза, полные ума и блеска. Несмотря на присутствие царя, он сел, – так как его члены были парализованы, – в кресло, держа большой папирусный свиток в исхудавшей руке. Одежда его своей белизной уподоблялась снегу, как это приличествовало жрецам, но на ней местами виднелись заплаты и прорехи. Некогда он, вероятно, был высок и строен, но старость, лишения и болезни так согнули и скорчили его, что его рост представлялся крайне малым, тогда как голова казалась слишком большой для такого карлоподобного тела.
Подле этого странного человека стоял Небенхари и поправлял подушки, поддерживавшие спину старика. Врач почитал в нем не только главного жреца, глубоко посвященного во все мистерии, но и удрученного годами старца. По левую сторону от него стоял Фанес, а рядом с ним – Крез, Дарий и Прексасп.
Царь сел на трон. Его лицо было сурово и мрачно, когда он, нарушив молчание присутствовавших, начал таким образом:
– Вот этот благородный эллин, которого я расположен считать своим другом, сделал мне странные сообщения: будто бы Амазис нагло меня обманул; будто бы моя умершая супруга была не его ребенком, а дочерью его предшественника.
Послышался шепот удивления.
– Вон тот старик явился сюда, чтобы доказать нам существование этого обмана.
Онуфис сделал подтверждающее движение.
– Теперь прежде всего я обращаюсь к тебе, Прексасп, мой посол, с вопросом: была ли передана тебе Нитетис как дочь Амазиса?
– Безусловно! Правда, Небенхари расхваливал царице Кассандане сестру Нитетис, Тахот, как прекраснейшую из двух близнецов; но Амазис настоял на том, чтобы послать в Персию Нитетис. Я полагал, что, отдавая тебе свое прекраснейшее сокровище, он желал особо обязать тебя, и перестал думать о сватанье Тахот, так как, на мой взгляд, покойница превосходила свою сестру и очарованием красоты и достоинством своих манер. В своем письме к тебе, государь, он также пишет, – ты, конечно, помнишь это, – что он вверяет тебе свое прекраснейшее, наиболее любимое дитя.
– Да, он писал это.
– И Нитетис, конечно, была прекраснейшей и благороднейшей из двух, – подтвердил Крез слова посла. – Впрочем, мне казалось, что Тахот была любимицей египетской царской четы.
– Это верно, – прибавил Дарий. – Однажды Амазис за столом подшучивал над Бартией и сказал ему: «Не всматривайся слишком глубоко в глаза Тахот, потому что если бы ты был даже каким-нибудь богом, то я все-таки не позволил бы тебе взять ее с собой в Персию!» Наследник престола, Псаметих, был заметно рассержен этим заявлением и воскликнул: «Отец, вспомни о Фанесе!»
– О Фанесе?
– Именно так, государь, – отвечал афинянин. – Амазис однажды, будучи навеселе, выдал мне свою тайну, и потому Псаметих его предупреждал, чтобы он не проболтался вторично!
– Расскажи, как это было.
– Когда я из Кипра победоносно возвратился в Саис, то при дворе было большое празднество. Амазис всеми способами оказывал мне особенное внимание и, к ужасу своих земляков, обнимал меня, так как я завоевал для него богатую провинцию. Чем больше он пьянел, тем с большим жаром выражал мне свою признательность. Когда, наконец, я с Псаметихом привел его обратно в его жилище, и мы проходили мимо комнат его дочерей, он остановился и сказал: «Там спят девушки. Когда ты прогонишь свою жену, афинянин, то я отдам за тебя Нитетис! Ты стал бы для меня желанным зятем! Относительно этой девушки – удивительная история, Фанес! Она – вовсе не моя родная дочь!…» Вот все, что Псаметих позволил сказать опьяневшему отцу. Затем он закрыл ему рукой рот и грубо отослал меня домой. Там я обдумал сказанные Амазисом слова и вывел заключение об их справедливости, подтвержденной теперь из достоверного источника. Прошу тебя, царь, повели этому старцу перевести относящиеся к делу места из дневника родовспомогателя Имготепа.
Камбис сделал знак, и старик громким, звучным голосом, какого никто не мог ожидать от этого дряхлого тела, прочел следующее:
«В пятый день месяца Тота меня позвали к царю. Я ожидал этого, так как царица мучилась родами. С моей помощью она легко разрешилась от бремени слабой девочкой. Когда кормилица взяла ее, Амазис отвел меня за занавеску, которая разделяла спальню его супруги. Там лежало другое грудное дитя, в котором я узнал новорожденную дочь супруги Хофры, которая умерла на моих руках, в третий день Тота. Царь показал на сильную девочку и сказал: «Это – существо без родителей, но так как закон повелевает принимать к себе оставленных сирот, то Ладикея и я решили воспитать этого грудного ребенка, как свою родную дочь. Для нас очень важно скрыть это обстоятельство от всех, в том числе и от самого этого дитяти. Итак, я прошу тебя держать на этот счет язык за зубами и распустить слух, что у Ладикеи родились две девочки-близнецы. Если ты исполнишь это согласно моей воле, то сегодня же получишь 5000 золотых колец и каждый год до смерти своей будешь получать пятую часть этой суммы. Я молча поклонился, приказал всем присутствовавшим оставить комнату родильницы, а потом позвал их опять, чтобы сообщить, что у Ладикеи родилась еще другая дочь. Настоящая дочь ее была названа Тахот, а подложная – Нитетис».
При этих словах Камбис вскочил с трона и начал большими шагами ходить по зале; Онуфис же невозмутимо продолжал:
«Шестой день месяца Тота. Когда я сегодня утром прилег, чтобы немного успокоиться от волнений ночи, явился слуга царя, который передал мне обещанное золото с письмом. В этом письме меня просили достать мертвого ребенка, которого предполагалось похоронить с большою торжественностью, как дочь Хофры. С трудом мне удалось получить желаемое от одной бедной девушки, которая тайно пришла к старухе, живущей в городе мертвых. Она не хотела расстаться с умершим сокровищем, которое причинило ей так много горя и стыда, и исполнила мою просьбу только тогда, когда я ей обещал, что ее малютка будет самым лучшим образом мумизирована и погребена. В моем большом ящике с лекарствами, который на этот раз должен был нести мой сын Небенхари вместо моего слуги, Гиба, мы принесли маленький труп в родильную комнату вдовы Хофры. Дитя бедной девушки было похоронено со всевозможным великолепием. Если бы я смел сказать ей, какая прекрасная судьба ожидает ее милое дитя после смерти! Небенхари тотчас же был призван к царю».
При вторичном упоминании этого имени Камбис остановился и спросил:
– Наш глазной врач Небенхари – не то ли самое лицо, о котором упоминается в этой рукописи?
– Небенхари, – отвечал Фанес, – сын того самого Имготепа, который подменил обоих детей.
Глазной врач мрачно смотрел в землю.
Камбис взял папирусный сверток из рук Онуфиса, посмотрел, покачивая головой, на покрывавшие его письмена, подошел к врачу и сказал:
– Взгляни на эти знаки и скажи мне, отец ли твой написал их?
Небенхари упал на колени и поднял руки.
– Эти знаки написал твой отец? – спросил Камбис снова.
– Не знаю… действительно…
– Я хочу знать правду! Да или нет?
– Да, государь, но…
– Встань и будь уверен в моем благоволении. Подданного украшает верность его к своему повелителю; но не забывай, что теперь ты меня должен называть своим царем. Кассандана уведомила меня, что ты намереваешься завтра посредством искусной операции возвратить ей зрение. Не слишком ли далеко заходит твоя смелость?
– Я уверен в моем искусстве, государь!
– Еще одно: знал ли ты об этом обмане?
– Да, государь…
– И ты оставлял меня в заблуждении?
– Я принужден был поклясться Амазису, что сохраню тайну, а клятва…
– Клятва священна. Позаботься, Гобриас, чтобы обоим этим египтянам была назначена порция угощения с нашего стола. Ты, по-видимому, нуждаешься в лучшей пище, старик!
– Мне не нужно ничего, кроме воздуха для дыхания, крошки хлеба и глотка воды для утоления голода и жажды, чистой одежды, чтобы быть приятным богам и себе самому, и собственной комнатки, чтобы не мешать никому. Никогда я не был богаче, чем в настоящий день.
– Каким это образом?
– Я в эту самую минуту намереваюсь подарить царство.
– Ты говоришь загадками.
– Своим переводом рукописи я доказал, что твоя умершая супруга была дочь царя Хофры. По нашим законам о наследстве сыновей или братьев, дочь царя тоже имеет полное право на престол. Когда она умирает бездетной, то ее супруг становится законным наследником. Амазис – похититель престола, между тем как Хофра и его потомки имеют право наследства по своему рождению. Псаметих теряет всякое право на скипетр, коль скоро существует брат, сын, дочь или зять Хофры. Итак, в лице персидского царя приветствую будущего властелина моего прекрасного отечества!
Камбис самодовольно улыбнулся, а Онуфис продолжал:
– И по звездам я тоже прочел, что Псаметих погибнет, тебе же предназначена египетская корона.
– Звезды не могут ошибаться! – уверенно заявил Камбис. – Тебе же, щедрый старик, я повелеваю высказать какое-нибудь желание, в чем бы оно ни заключалось.
– Позволь мне в колеснице следовать за твоим войском в Египет. Я томлюсь желанием закрыть свои глаза на Ниле.
– Быть по сему! Оставьте теперь меня, друзья, и чтобы все мои сотрапезники явились к сегодняшнему столу. За кубками со сладким вином мы будем держать военный совет. Поход в Египет мне кажется более прибыльным, чем война с массагетами.
– Победа царю! – провозгласили присутствовавшие с громким ликованием и удалились, а Камбис велел позвать своих одевателей и раздевателей, чтобы в первый раз заменить свое траурное платье великолепными одеждами царя.
Крез и Фанес вместе отправились в сад, зеленевший у восточной стороны дворца с его деревьями, кустами, фонтанами и цветочными грядами. Черты афинянина сияли удовольствием, тогда как развенчанный царь смотрел с озабоченным видом.
– Подумал ли ты, эллин, – начал Крез, – какой факел пожара бросил в мир?
– Поступать не подумав свойственно только детям и глупцам.
– Ты забываешь еще людей, ослепленных страстью или гневом.
– Я к ним не принадлежу.
– И, однако же, месть возбуждает ужаснейшие страсти.
– Только тогда, когда она выполняется в пылу безумного порыва. Моя же месть холодна, вон как это железо; но я знаю свою обязанность.
– Первая обязанность каждого добродетельного гражданина состоит в том, чтобы свое собственное благо подчинять благу своего отечества.
– Я знаю это…
– Но забываешь, что вместе с египетским царством ты предаешь персам и свою собственную эллинскую родину.
– Я придерживаюсь иного мнения.
– Неужели ты думаешь, что Персия оставит Грецию в покое после того, как овладеет всеми другими берегами Средиземного моря?
– Никоим образом; но я знаю своих эллинов и думаю, что они победоносно выступят против варваров и с приближением опасности сделаются более великими, чем они были когда-нибудь. Общее дело сплотит все наши разрозненные племена, сделает нас единым великим народом, который ниспровергнет троны чужеземных поработителей.
– Это мечты.
– Которые должны осуществиться, в чем я уверен точно так же, как в осуществлении моей мести!
– Не намерен с тобой спорить, так как дела твоей родины мне стали чужими. Впрочем, я считаю тебя человеком благоразумным, который любит прекрасное и доброе и имеет слишком честный образ мыслей для того, чтобы из-за одного своего честолюбия желать погибели целого народа. Ведь ужасно, что судьба за вину одного лица, носящего венец, карает целые народы! Теперь скажи мне, если ты сколько-нибудь дорожишь моим мнением, какая несправедливость так сильно воспламенила твое мщение?
– Слушай же и не старайся никогда впредь отклонять меня от моих намерений. Ты знаешь наследника египетского престола, знаешь также и Родопис. Первый по многим причинам был моим смертельным врагом; последняя – другом всех эллинов, и в особенности моим. Когда я был вынужден оставить Египет, мне грозила месть со стороны Псаметиха. Твой сын Гигес спас меня от смерти. Несколько недель спустя мои дети приехали в Наукратис, чтобы оттуда отправиться в Сигеум. Родопис приняла их под свое дружеское покровительство. Один негодяй узнал эту тайну и выдал ее Псаметиху. На следующую ночь дом фракиянки был окружен и там произвели обыск. Нашли моих детей и схватили их. Между тем Амазис ослеп и позволил своему сыну творить все, что ему заблагорассудится, а тот не постыдился – моего единственного сына…
– Он велел его убить!
– Да!
– А твой другой ребенок?
– Девочка до сих пор находится в его власти.
– Но ведь ей, бедняжке, придется плохо, когда узнают…
– Пусть она умрет. Лучше лишиться детей, чем без отмщения сойти в могилу!
– Я понимаю тебя и больше не имею права на тебя сердиться. Кровь твоего ребенка требует отмщения!
При этих словах старик пожал правую руку афинянина, который, осушив свои слезы и оправившись от волнения, предложил:
– Пойдем теперь на военный совет! Никто не может быть более благодарен Псаметиху за его позорные дела, чем Камбис, этот человек, быстро воспламеняющийся страстью, неспособен быть мирным правителем.
– И все-таки мне кажется, что высшая задача царя состоит в том, чтобы трудиться для внутреннего благосостояния своего народа. Но люди таковы, что прославляют своих бойцов более, чем своих благодетелей. Как много песен сложено в честь Ахилла, но кому пришло в голову прославлять в песнях мудрое правление Питтака?
– Для пролития крови нужно иметь больше мужества, чем для посадки деревьев.
– Но гораздо больше требуется доброты и ума для того, чтобы залечивать раны, чем для того, чтобы их наносить. Однако же, прежде чем мы войдем в залу совета, я должен задать тебе один вопрос: безопасно ли будет Бартии оставаться в Наукратисе, когда Амазис узнает о планах царя?
– Никоим образом. Но я предупредил и советовал ему отправиться туда переодетым и под вымышленным именем.
– И он согласился?
– По-видимому, он намеревался последовать моему совету.
– Во всяком случае, будет хорошо, если мы пошлем гонца, чтобы предупредить его.
– Мы попросим об этом царя…
– Теперь пойдем. Вон уже едут повозки из кухни с кушаньями для придворного штата.
– Сколько людей кормит царь ежедневно?
– Около пятнадцати тысяч человек.
– Так пусть персы благодарят богов за то, что их властители имеют обыкновение кушать только один раз.
Шесть недель спустя после этих событий небольшая группа всадников подъезжала к воротам Сардеса.
Люди и лошади были покрыты потом и пылью. Последние, чувствуя близость города с его конюшнями и яслями, собрали свои оставшиеся силы; но двум мужчинам, одетым в запыленные одеяния персидских придворных, ехавшим во главе и сгоравшим от нетерпения, это движение казалось слишком медленным.
Хорошо содержавшаяся царская дорога, извивавшаяся по предгорьям Тмолуса, была окаймлена полями с черноземной плодородной почвой и деревьями различных пород. Лимонные, масличные и платановые рощи, шелковичные и виноградные плантации тянулись у подошвы горы, тогда как на более значительной высоте зеленели пинии, кипарисы и заросли орешника. На обработанных полях виднелись фиговые и гранатовые кустарники, осыпанные плодами. Среди зелени полей и на опушках лесов пестрели яркими красками и благоухали цветы. Повсюду встречались тщательно огороженные колодцы со скамьями под тенистыми кустами по краям дороги, которая вела через овраги и ручьи, полувысохшие от летнего зноя. На тенистых, сырых местах цвели лавровые розы, а там, где солнце жгло с наибольшей силой, качались стройные пальмы. Темно-голубое, безоблачное небо распростерлось над этим великолепным ландшафтом, на горизонте которого виднелись с юга снежные вершины горной цепи Тмолуса, а с запада – горы Сипилуса, сиявшие своей легкой синевой.
Дорога вела теперь вниз через березовую рощицу, вокруг деревьев которой обвивались до самых вершин виноградные лозы, отягченные обильными гроздьями. На повороте дороги, откуда открывался вид вдаль, всадники остановились. Перед ними лежал главный город бывшего лидийского царства, бывшая резиденция Креза, Золотые Сарды, расположенные среди прославленной долины Гермуса.
Отвесная черная скала, на вершине которой возвышались видневшиеся издалека строения из белого мрамора, и окруженная тройным рядом стен крепость, вокруг которой много столетий тому назад царь Мелес обнес льва для того, чтобы сделать ее неприступной, господствовали над многочисленными домами с тростниковыми крышами. К югу склон крепостной горы был менее крут и застроен домами. На север от Акрополя возвышался на берегу реки Пактолуса, изобиловавшей золотым песком, бывший дворец Креза. Через торговую площадь, казавшуюся удивленным путникам бесплодным местом среди цветущего луга, шумно протекла река, катившая свои красноватые воды к западу и изливавшаяся там в узкую горную долину, где омывала подошву большого храма Кибелы.
На восток тянулись обширные сады, среди которых сверкало ясное, как зеркало, Гигейское озеро. Пестрые лодки для увеселительных прогулок в сопровождении множества белоснежных лебедей покрывали его поверхность. На расстоянии примерно четверти часа ходьбы от озера возвышались многочисленные искусственные холмы, из которых три отличались своей значительной высотой и объемом.
– Что означают эти земляные горы, имеющие такой необычный вид? – спросил Дарий, предводитель группы всадников, ехавшего рядом с ним Прексаспа, посланника Камбиса.
– Это – могилы прежних лидийских царей. Самая большая из возвышенностей, вон там налево, – а не средняя, посвященная памяти царственных супругов, Пантеи и Абрадата, – памятник, воздвигнутый отцу Креза. Алиаттесу. Торговцы, ремесленники и девушки Сард насыпали этот холм в честь своего умершего царя. На пяти украшающих вершину колоннах можно прочесть, сколько сделала каждая часть трудившихся. Девушки оказались прилежнее всех. Говорят, что дед Гигеса был особенно расположен к ним.
– В таком случае внук далеко не похож на него!
– Это должно казаться тем удивительнее, что Крез в молодости нисколько не был врагом женщин, а лидийцы, кажется, весьма склонны к любовным наслаждениям. Вон там в долине Пактолуса, недалеко от места промывки золота, стоит храм богини Сард – называемой Кибелой или Ма. Видишь белые стены, которые выглядывают из зелени охраняющей их рощи? Там можно найти много тенистых уголков, где молодые люди Сард, по их выражению, соединяются в сладостной любви в честь своей богини.
– Так же как в Вавилоне во время празднества Мелиты.
– У берегов Кипра существует такого же рода обычай. Когда я пристал туда на обратном пути из Египта, меня сладостным пением встретила толпа прекраснейших девушек. Ударяя в кимвалы, они с плясками повели меня в дубраву своей богини. Там я должен был положить несколько золотых монет, и затем очаровательнейшее существо, какое ты только можешь себе представить, завлекло меня в душистый шатер из пурпурной материи, где мы легли на ложе из роз и лилий.
– Зопир не будет сетовать на болезнь Бартии.
– И будет оставаться дольше в роще Кибелы, чем около больного. Мне очень приятно вновь увидеться с веселым товарищем.
– Он не допустит тебя предаваться тому мрачному настроению духа, которое теперь так часто овладевает тобой.
– Я постараюсь побороть его, хотя это настроение духа, справедливо порицаемое тобой, имеет свою причину. Крез говорит, что мы бываем не в духе только тогда, когда ленимся или не имеем силы бороться с невзгодами. Наш друг прав. Пусть Дария не обвиняют в слабости или лености. Если я не могу повелевать миром, то, по крайней мере, буду своим собственным повелителем!
При этих словах прекрасный юноша выпрямился в седле во весь свой рост. Его спутник с удивлением взглянул на него и воскликнул:
– Право, мне кажется, сын Гистаспа, что ты предназначен для великих деяний. Не случайно ниспослали боги своему любимцу Киру сновидение, в результате которого он приказал твоему отцу держать тебя взаперти.
– И однако у меня еще не выросли крылья!
– На теле твоем – нет, но дух твой окрылился. О юноша, юноша, ты идешь по опасной дороге!
– Неужели крылатому следует бояться пропасти!
– Да, если силы изменят ему.
– Но ведь я силен!
– Еще более сильные постараются сломить твои крылья.
– Пусть посмеют явиться! Я знаю, что стремлюсь только к справедливости, и верю в свою звезду!
– А знаешь ли ты, как она называется?
– Она сверкала в час моего рождения, и имя ей – Апагита [87].
– Мне кажется, что я лучше знаю ее. Безграничное честолюбие – вот то светило, лучи которого служат путеводителями твоих действий. Берегись, юноша! И я когда-то шел тем путем, который ведет к славе или позору, но редко – истинному счастью. Честолюбец похож на человека, томимого жаждой и пьющего соленую воду! Чем больше пожинает он славы, тем сильнее, ненасытнее жаждет этой самой славы и величия! Я из простого ничтожного воина превратился в посланника Камбиса; к чему же стремиться тебе, если уже теперь, за исключением детей Кира, нет человека, поставленного выше тебя?… Но если зрение не обманывает меня, то вон там едут Зопир и Гигес во главе толпы всадников, направляющихся из города к нам навстречу. Ангар, раньше нас выехавший из гостиницы, вероятно, объявил о нашем прибытии.
– Да, это они!
– Право, так! Посмотри, как проказник Зопир делает нам знаки и помахивает только что сломленной им пальмовой ветвью.
– Эй, вы, отрежьте нам поскорее несколько веток от этого куста! Вот так! Мы ответим пурпурным цветом граната зеленой пальме!
Несколько минут спустя Дарий и Прексасп обнимались со своими друзьями. Затем оба соединившиеся вместе отряда через сады, окружавшие Гигекийское озеро, место отдыха жителей Сард, поехали к многолюдному городу, граждане которого с приближением солнечного заката толпами выходили из ворот, чтобы насладиться вечерней прохладой. Лидийские воины в богато украшенных шлемах и персидские солдаты в цилиндрообразных шапках следовали за нарумяненными женщинами с венками на головах. Няньки вели детей к озеру, где те кормили лебедей. Под платановым деревом сидел слепой старик-певец, аккомпанируя себе на двадцатиструнной лидийской лютне, называемой магадис, он пел своим многочисленным слушателям грустные песни. Юноши, игравшие в кегли и кости, забавлялись на открытом воздухе, а подростки-девушки громко взвизгивали в испуге, если брошенный мяч попадал в какую-нибудь из них или падал в озеро.
Персидские путешественники обращали мало внимания на эту пеструю картину, которая в другое время заняла бы их. Все их внимание было отдано друзьям, рассказывавшим им про Бартию и благополучно перенесенную им болезнь.
Сардский сатрап, Ороэт, – статный мужчина в блестящем придворном наряде, грешившем излишеством украшений, – маленькие черные глаза которого проницательно сверкали из-под густых, сросшихся бровей, вышел навстречу новоприбывшим у железных ворот дворца, где до него жил Крез. Сатрапия эта считалась одной из важнейших и самых доходных в государстве. Придворный штат Ороэта был похож блеском и богатством на тот, что имел Камбис, хотя число слуг и женщин было ограниченнее, чем у царя. У ворот дворца всадники были встречены огромной толпой стражей, рабов, евнухов и богато одетых должностных лиц.
Здание наместничества, которое все еще можно было назвать великолепным, было, когда в нем жил Кир, блистательнейшим из всех царских дворцов; но при взятии Сард завоеватель приказал отвезти все богатства низвергнутого с престола царя в сокровищницу Кира в Пасаргадэ, и прекраснейшие произведения искусства были уничтожены грубыми руками. С того ужасного времени лидийцы извлекли из-под спуда много скрытых сокровищ и в течение нескольких мирных лет, под управлением Кира и Камбиса, настолько поправили свое благосостояние благодаря трудолюбию и изворотливости, что Сарды снова могли считаться одним из богатейших городов Малой Азии.
Хотя Дарий и Прексасп привыкли к великолепию царской придворной обстановки, но они все-таки были поражены красотой и блеском помещения сатрапа. Особенно прекрасной казалась им искусная мраморная работа, которую нельзя было найти ни в Вавилоне, ни в Сузах, ни в Экбатане. Обожженные кирпичи и кедровое дерево заменяли там гладкие куски природного известняка.
В большой зале прибывшие нашли бледного Бартию, протянувшего им руки с подушек, на которых он лежал.
После того как друзья попировали у сатрапа, они собрались в комнате выздоравливающего, чтобы переговорить между собой без помехи. Когда они уселись там, Дарий, обращаясь к Бартии, воскликнул:
– Теперь ты прежде всего должен рассказать мне, каким образом ты схватил эту отвратительную болезнь.
– Мы, совершенно здоровые, – так начал свой рассказ сын царя, – отправились, как вам известно, из Вавилона и без остановки достигли Гермы, маленького городка, находящегося у Сангариуса. Утомленные ездой, палимые солнцем Хордата и покрытые дорожной пылью и грязью, мы соскочили с лошадей, скинули с себя платье и бросились в волны реки, светлой и прозрачной, которая, протекая возле станционного дома, точно приглашала освежиться в ее струях. Гигес порицал нашу неосторожность, но мы, надеясь на нашу закаленную натуру, не обращали внимания на его увещания и весело плескались в зеленоватых волнах. Вполне спокойно, как всегда, Гигес предоставил нам делать все, что угодно; разделся и, когда мы покончили с купаньем, сам бросился в реку.
Два часа спустя мы снова сидели верхом и мчались с неимоверной быстротой по дороге, меняли лошадей на каждой станции и обращали ночь в день.
Вблизи Ипсуса я почувствовал сильную боль в голове и во всем теле, но стыдился объявить о своих страданиях и держался в седле до тех пор, когда в Багисе пришлось садиться на новых лошадей. Занося ногу в стремя, я вдруг лишился сил и сознания и без памяти грохнулся на землю.
– Порядком струсили мы, когда ты свалился, – прервал Зопир рассказчика, – для меня истинным счастьем было присутствие Гигеса. Я совершенно растерялся; но он сохранил все присутствие духа и, облегчив свою душу несколькими выражениями, не особенно для нас лестными, стал действовать подобно распорядительному полководцу. Осел-врач, явившийся тут, уверял, что Бартия безвозвратно погиб, за что и получил от меня несколько ударов.
– Которыми остался весьма доволен, – со смехом проговорил сатрап, – так как на каждый синяк ты приказал положить по золотому статеру.
– Мои воинственные наклонности стоили мне уже немало денег! Но – к делу. Едва только Бартия снова открыл глаза, как Гигес поручил мне ехать верхом в Сарды и привезти опытного лекаря и удобную дорожную колесницу. Такую скачку не скоро устроит кто-либо после меня! В одном часе расстояния перед городом пала моя третья лошадь. Тогда я бросился бежать что было сил к воротам города. Все прохожие и гуляющие, которые попадались мне, вероятно, сочли меня сумасшедшим. Я без церемонии сбросил с лошади первого встречного всадника, какого-то купца из Келенэ, вскочил в седло и, прежде чем забрезжило утро, уже возвратился к нашему больному, привезя искуснейшего из всех сардских докторов и самую лучшую колесницу. Мы перевезли Бартию сюда, в этот дом, путешествуя шагом; у него оказалась горячка, и, рассказывая в бреду всяческую чепуху, которую только может придумать человеческий мозг, он навел на нас такой невообразимый ужас, что и теперь при воспоминании о всем перенесенном у меня выступает на лбу холодный пот.
Тут Бартия взял руку друга и сказал, обращаясь к Дарию:
– Ему и Гигесу я обязан жизнью. До тех пор пока они сегодня не отправились встречать вас, они не покидали меня ни на минуту и ухаживали за мной так, как самая нежная мать может ухаживать за своим ребенком. И твоей доброте, Ороэт, я обязан многим; обязан вдвойне еще потому, что из-за этого ты подвергся неприятностям.
– Как могло это случиться? – спросил Дарий.
– Тот самый Поликрат Самосский, имя которого так часто упоминалось в Египте, имел у себя знаменитейшего врача, когда-либо рожденного в Греции. Когда я заболел в доме Ороэта, он написал Демокеду и, обещая ему всевозможное вознаграждение, умолял его немедленно прибыть в Сарды. Самосские морские разбойники, делающие небезопасным все ионийское прибрежье, берут в плен посланца и привозят письмо Ороэта к своему властителю, Поликрату. Он распечатывает его и отсылает гонца сюда обратно, приказав передать, что Демокед находится у него на жалованье. Если Ороэту угодно воспользоваться его услугами, то пусть обратится к нему самому, Поликрату. Наш благородный друг снес это унижение ради меня и исполнил прихоть самоссца, обратившись к нему с просьбой о присылке врача в Сарды.
– Что же Поликрат? – спросил Прексасп.
– Высокомерный властитель острова тотчас же послал врача, который, как вы видите, вылечил меня и несколько дней тому назад уехал отсюда, осыпанный дорогими подарками.
– Впрочем, – прервал Зопир Бартию, – я могу легко понять, почему самосец не хотел отпускать от себя своего придворного врача. Говорю тебе, Дарий, что нет на свете другого человека, подобно ему. Он прекрасен, как Минуцтшер, умен как Пиран Виза, силен как Рустем и столь же щедр на помощь, как праведный Сома [88]. Поглядел бы ты только, как он умеет бросать металлические круги, которые он называет дисками. Я не могу назваться бессильным, но он опрокинул меня наземь после непродолжительной борьбы, а рассказывать различные истории был такой мастер, что у слушателей прыгало сердце в груди.
– Мы познакомились с одним человеком в таком же роде, – сказал Дарий, с улыбкой слушая восторженные речи своего друга, – это – афинянин Фанес, который явился тогда вовремя, чтобы доказать нашу невиновность.
– Демокед, врач – уроженец Кротоны, местности, которая должна находиться у самого солнечного заката.
– Но, – прибавил Ороэт, – там, так же как и в Афинах, живут эллины. Будьте осторожны с этими людьми, мои юные друзья, так как они столь же хитры, лживы и эгоистичны, как сильны, умны и красивы.
– Демокед благороден и правдив! – возразил Зопир.
– А Фанеса, – уверял Дарий, – даже сам Крез считает столь же добродетельным, как и дельным.
– Также и Сапфо, – подтвердил Бартия это заявление, – большой похвалой отзывалась об афинянине. Но перестанем говорить об эллинах, которых недолюбливает Ороэт, так как они доставляют ему много хлопот своим упрямством.
– Про то известно богам! – со вздохом проговорил сатрап. – Труднее удержать в повиновении один греческий город, чем все страны между Евфратом и Тигром.
При этих словах сатрапа Зопир подошел к окну и, прерывая говорившего, воскликнул:
– Звезды стоят уже высоко, а Бартии необходимо спокойствие, поэтому поторопись, Дарий, со своими рассказами о родине!
Сын Гистаспа согласился и начал с перечня тех событий, которые нам уже известны. Кончина Нитетис вызвала у Бартии искреннее сочувствие, а открывшийся обман Амазиса – взрыв удивления и величайшего негодования присутствующих.
– После того как было неопровержимо доказано истинное происхождение покойницы, – продолжал рассказчик после краткого перерыва, – Камбис будто преобразился. Он созвал всех на военный совет и за столом появился снова в царской одежде вместо траурного одеяния. Можете себе представить, с каким восторгом была встречена надежда на войну с Египтом! Даже и сам Крез, доброжелатель Амазиса, который всегда и везде оказывался сторонником мира, на этот раз не возражал. На другое утро, по обыкновению, обсуждалось в трезвом виде то, что решили вчера отуманенные винными парами. После того как были высказаны различные мнения, Фанес попросил слова и говорил почти в течение часа. Но как он говорил! Казалось, что сами боги влагали слова в его уста. Наш язык, изученный им в невообразимо короткое время, подобно меду лился из его уст и то вызывал горячие слезы из всех глаз, то возбуждал бурный восторг и взрывы негодования у всех присутствовавших. Всякое движение его руки было изящно, как жест танцовщицы, и вместе с тем исполнено мужественной энергии и достоинства. Я не могу передать его речь, так как мои слова оказались бы такими же слабыми, как барабанный бой рядом с раскатами грома. И когда, наконец, все мы, увлеченные и вдохновенные, единодушно решили, что быть войне, Фанес заговорил еще раз и указал на средства и пути, при помощи которых можно легче всего достигнуть победы.
Тут Дарий был вынужден остановиться, так как Зопир бросился ему на шею с громкими криками восторга. Бартия, Гигес и сатрап Ороэт также приняли это известие с большой радостью и просили рассказчика поторопиться с продолжением повествования.
– В месяце Фарвардине [89], – снова начал юноша, – наши войска должны стоять на границе Египта, так как в месяце Мурдате [90] Нил выходит из своего русла и грозит помешать передвижению нашего войска. Эллин Фанес теперь находится на пути к арабам для заключения с ними союза. Сыны пустыни должны снабжать водой и проводниками наши войска в своей безводной стране. Кроме того, он хочет склонить на нашу сторону богатый остров Кипр, который когда-то он завоевал для Амазиса. При его активном содействии цари этого острова сохранили свои венцы и теперь послушаются его советов. Афинянин заботится обо всем и знает всякие извилины и тропинки, точно он, подобно солнцу, может обозревать всю Землю. Он показывал нам изображение всех стран на медной доске.
Ороэт одобрительно кивнул головой и сказал:
– Я тоже имею такое изображение стран света. Уроженец Милета по имени Гекатей [91], постоянно совершающий путешествия, начертил его и променял мне на открытый лист.
– Чего только не выдумают эти эллины! – воскликнул Зопир, который никак не мог представить себе, какой вид должно иметь это изображение Земли.
– Я покажу тебе завтра мою медную доску, – сказал Ороэт, – теперь же нам не следует снова прерывать Дария.
– Итак, Фанес отправился в Аравию, – продолжал рассказчик, – тогда как Прексасп поехал не для того только, чтобы передать тебе, Ороэту, приказание собрать, по возможности, большое число солдат, в особенности ионийцев и карийцев, которыми будет командовать афинянин, – но для того, чтобы предложить Поликрату быть нашим союзником.
– Союз с этим морским разбойником? – спросил Ороэт, чело которого омрачилось.
– С ним самым, – сказал Прексасп, нарочно не обратив внимания на негодующее выражение лица Ороэта. – Фанесу уже обещано много хороших кораблей, так что мое посольство будет иметь благоприятный исход.
– Финикийских, сирийских и ионийских военных судов было бы достаточно для того, чтобы победить египетский флот.
– Положим, что и так. Но если бы Поликрат оказался нашим противником, то мы едва ли были бы в состоянии удержаться на море; ведь ты сам же говорил, что он всем распоряжается в Эгейском море.
– А я все-таки не одобряю какого бы то ни было соглашения с разбойником.
– Прежде всего мы ищем сильных союзников, а морское могущество Поликрата несомненно. Только тогда, когда с его помощью мы станем обладателями Египта, наступит время унизить его гордость. До поры до времени я прошу тебя обуздать твое личное недовольство и думать только об успехе нашего великого предприятия. Это я говорю тебе от имени царя, кольцо которого я ношу на руке и которое мне поручено показать тебе.
Ороэт слегка поклонился перед этим знаком самодержавной власти и спросил:
– Чего требует от меня Камбис?
– Он приказывает, чтобы ты употребил всевозможные усилия для заключения союза с самосцем. Кроме того, ты должен как можно скорее присоединить свои войска к великой персидской армии на вавилонской равнине.
Сатрап поклонился и с недовольным видом покинул комнату. Едва его шаги смолкли в колоннаде внутреннего двора, Зопир воскликнул:
– Бедняк! Ему тяжело проявлять любезность к наглецу, который позволял себе относительно его много дерзких выходок. Подумайте только об истории с врачом!
– Ты слишком мягкосердечен, – сказал Дарий, прерывая своего друга. – Этот Ороэт не нравится мне. Не следует таким образом принимать приказания царя! Разве вы не видели, как он до крови закусил губы, когда Прексасп показал ему перстень с царской печатью?
– Этот человек отличается непоколебимым упрямством! – воскликнул посол. – Он ушел от нас так скоро потому, что не мог более обуздывать свой гнев.
– Несмотря на все это, я прошу тебя, – сказал Бартия, – не извещать моего брата о поведении сатрапа, которому я благодарен за помощь.
Прексасп утвердительно кивнул, и Дарий сказал:
– Во всяком случае, надобно иметь неослабный надзор за этим человеком. Именно здесь, в таком дальнем расстоянии от местопребывания царя, нам нужны наместники, которые охотнее слушались бы своего повелителя, чем Ороэт, который воображает себя лидийским властителем.
– Ты сердишься на сатрапа? – спросил Зопир.
– Да, сержусь. Кого бы мне ни случилось встретить, всякий человек с первого разу внушает мне любовь или отвращение. Это быстрое, необъяснимое чувство редко обманывало меня. Ороэт не понравился мне уже тогда, когда он не успел еще произнести ни одного слова. Так же было и с египтянином Псаметихом, между тем как я почувствовал симпатию к Амазису.
– Ты во всем отличаешься от нас! – со смехом сказал Зопир. – Теперь же окажи мне услугу и оставь в покое бедного Ороэта; хорошо, что он уехал, так как ты можешь не стесняясь говорить о родине. Что поделывают Кассандана и твоя богиня Атосса? Как поживает Крез? Как живут мои жены? Они скоро получат новую собеседницу, так как я думаю посвататься завтра за хорошенькую дочку Ороэта. Глазами мы уже много сказали друг другу. Не знаю, говорили ли мы по-персидски или по-сирийски, но мы сообщали друг другу самые приятные вещи.
Друзья расхохотались, а Дарий, увлеченный всеобщей веселостью, воскликнул:
– Теперь вы услышите радостную весть, которую я приберег под конец, как самую приятную новость. Эй, Бартия, навостри уши! Твоя мать, благородная Кассандана, прозрела! Да, да – это полнейшая неопровержимая истина! Кто вылечил ее? Разумеется, не кто другой, как хмурый египтянин, который теперь сделался, если возможно, еще мрачнее прежнего. Только успокойтесь и позвольте мне продолжить, иначе Бартии не придется уснуть раньше рассвета. Впрочем, нам следовало бы разойтись уже в эту минуту, так как вы слышали все самое приятное и сможете теперь видеть хорошие сны. Не хотите? Тогда, призвав имя Митры, я должен рассказывать дальше, хотя мое сердце и будет обливаться при этом кровью. Начну с царя. Пока Фанес оставался в Вавилоне, Камбис, казалось, забыл свою тоску по египтянке. Афинянин не оставлял его ни на минуту. Они были так же неразлучны, как Рахш [92] и Рустем. Камбису не оставалось времени для грусти, так как эллин каждую минуту придумывал что-нибудь новое и занимал не только царя, но и всех нас. При этом все чувствовали к нему симпатию, – мне кажется, потому, что никто не мог ему завидовать. Как только Фанес хоть на минуту оставался один, у него на глазах тотчас выступали слезы при воспоминании об убитом сыне; потому была вдвое удивительнее его веселость, которую он успел сообщить и твоему серьезному брату, любезный Бартия. Каждое утро он с Камбисом и всеми нами ездил верхом к Евфрату и с удовольствием смотрел на упражнения мальчиков-Ахеменидов.
Когда он видел, что дети с великой быстротой мчатся мимо песочных холмов и стрелами разбивают стоящие на них сосуды, когда он видел, как они бросают друг в друга деревянными обрубками и ловко уклоняются от них, то он сознавался, что не умеет подражать этому, а предлагал состязаться со всеми нами в бросании копья и единоборстве. Со свойственной ему живостью он соскакивал с лошади, сбрасывал с себя платье и при криках восторга со стороны детей бросал на песок, точно перышко, их главного борца. Затем он поборол достаточное число хвастунов и, вероятно, победил бы и меня, если бы не был слишком измучен. Впрочем, я могу уверить вас, что я сильнее его, так как могу поднимать более тяжелые обрубки; но афинянин обладает ловкостью угря и охватывает своих противников необыкновенными объятиями. Его нагота также имеет для него удобство. По-настоящему, если откинуть в сторону приличие, следовало бы бороться не иначе, как обнаженным, и при этом, по примеру эллинов, натирать тело оливковым маслом. В бросании копья он также одерживал над нами верх; что же касается до стрел царя, – который, как вам известно, гордится приобретенной им славой лучшего стрелка во всей Персии, – то они действительно улетали дальше стрел Фанеса. Более всего он хвалил наш обычай, когда побежденный должен после единоборства поцеловать руку победителя. Наконец, он показал нам новый способ упражнения: кулачный бой. Его применение на деле, однако, не захотел испробовать ни один из свободных людей, поэтому царь приказал призвать самого высокого и сильного из всех слуг, Бесса, моего конюха, который своими огромными руками так крепко сжимает задние ноги лошади, что она дрожит и не может сойти с места. Громадный забияка, превышавший Фанеса, по крайней мере, на целую голову, засмеялся и с состраданием пожал плечами, услыхав, что ему следует испробовать кулачный бой с чужеземцем. Уверенный в своей победе, он стал против афинянина и нанес ему сокрушительный удар, который убил бы слона, но Фанес увернулся от него и в ту же минуту ударил великана кулаком между глаз так сильно, что у того изо рта и из носу хлынул поток крови, и он с воем грохнулся наземь. Когда его подняли, то его лицо уподоблялось зеленовато-синей тыкве. Мальчики были в восторге от этого поединка, мы же удивлялись ловкости эллина и радовались веселому настроению царя, которое выказывалось всего более тогда, когда Фанес пел ему игривые и плясовые греческие песни, аккомпанируя себе на лютне.
Между тем, благодаря искусству египтянина Небенхари, Кассандана снова прозрела, и это событие еще более способствовало к рассеянию печали царя. Для нас настали хорошие дни, и я только что собирался просить руки Атоссы, когда Фанес отправился в Аравию и все быстро изменилось.
Как только афинянин покинул нас, все злые дивы, по-видимому, овладели царем. Он ходил молчаливый и мрачный, не произнося ни одного слова, и, чтобы заглушить свою тоску, с самого утра начинал пить кружками самое крепкое сирийское вино. К вечеру он хмелел до такой степени, что его обычно приходилось уносить из комнаты, а утром он просыпался в судорогах и с головной болью. Днем он ходил взад и вперед с таким видом, как будто чего-то искал, а ночью часто слышали, как он повторяет имя Нитетис. Врачи опасались за его здоровье и давали ему лекарства, которые он выливал вон. Крез был совершенно прав, когда однажды сказал им: «Прежде чем браться за лечение, господа маги и халдейцы, нужно исследовать место нахождения болезни! Знаете ли вы его? Нет? В таком случае, я скажу вам, что именно творится с царем. У него внутренние страдания и рана. Первое называется скукой, а второе – у него в сердце. Лекарство для первого – присутствие афинянина, а для второй я не знаю никакого средства, так как опыт учит нас, что подобного рода раны закрываются или сами собой, или кровь их изливается внутрь. «А я сумел бы найти лекарство для царя! – воскликнул Отанес, услышавший эти слова. – Нам следовало бы убедить его, чтобы он приказал возвратить из Сузы женщин, или, по крайней мере, мою дочь Федиму. Любовь рассеивает тоску и ускоряет слишком застоявшееся кровообращение».
Мы согласились с говорившим и поручили ему напомнить царю об изгнанных женщинах. Отанес осмелился высказать это предложение именно в то время, когда мы сидели за столом, но ему так сильно досталось от царя, что всем нам стало даже жаль его. Вскоре после того Камбис однажды утром призвал всех мобедов и халдейцев и приказал объяснить ему странный виденный им сон. Царь видел, что он стоит среди бесплодной равнины, которая, походя на полгумна, не производила ни одной соломинки. Недовольный пустынным и безотрадным видом этой местности, он собирался отыскать другую, более плодородную, когда появилась Атосса и, не замечая его, побежала по направлению к источнику, который внезапно, точно по волшебству, с приятным журчанием брызнул из земли. С удивлением смотрел он на это зрелище и заметил, как повсюду, где ноги сестры касались иссушенной почвы, стали возвышаться стройные побеги; они, вырастая, превращались в кипарисовые деревья, вершины которых стремились к небесам. Собираясь заговорить с Атоссой, царь проснулся.
Мобеды и халдейцы стали совещаться и истолковали это сновидение так: Атоссе всегда будет благоприятствовать счастье во всех ее начинаниях.
Камбис остался доволен этим ответом, но когда на следующую ночь снова увидел такой же сон, то стал грозить мобедам смертью, если они не истолкуют этот сон иначе. Мудрецы долго размышляли и, наконец, ответили, что Атосса впоследствии будет царицей и матерью могущественных государей.
Этим объяснением Камбис вполне удовлетворился и лишь как-то странно улыбнулся сам про себя, рассказывая нам этот сон.
Кассандана призвала меня на другой день и объявила, чтобы я, если мне дорога жизнь, отказался от всякой надежды обладать ее дочерью.
Я собирался выйти из сада царственной старухи, когда увидел Атоссу, притаившуюся за гранатовыми кустами. Она сделала мне знак, и я подошел к ней. Мы забыли об опасности и горе и, наконец, распростились навсегда. Теперь вы знаете все. И после того, как я от всего отказался, когда каждая дальнейшая мысль об этом очаровательном существе была бы безумием, я должен превозмогать себя, чтобы, по примеру царя, не впасть в меланхолию из-за женщины. Таков конец этой истории, окончания которой мы ожидали уже тогда, когда Атосса своей розой сделала меня, приговоренного к смерти, счастливейшим из смертных. Если бы тогда я не выдал вам своей тайны ввиду ожидаемого смертного часа, то она сошла бы со мной в могилу! Но что я говорю! Ведь я могу рассчитывать на вашу скромность и прошу только об одном – не смотреть на меня с таким состраданием. Я нахожу, что мне все-таки можно позавидовать, так как на мою долю выпал хоть один час, но такого счастья, за которое можно отдать целые сто лет невзгод. Благодарю вас, благодарю! Теперь же я должен поторопиться с окончанием моего рассказа.
Через три дня после моего прощания с Атоссой я принужден был жениться на Артистоне, дочери Гобриаса. Она прекрасна и осчастливила бы другого, но не меня. Наутро после свадьбы явился в Вавилон ангар с известием о твоей болезни, Бартия. Я тотчас же стал просить царя дозволить мне отправиться к тебе, ухаживать за тобой и охранять тебя от опасности, которой могла бы подвергнуться в Египте твоя жизнь. Несмотря на увещания своего тестя, я простился с новобрачной и в сопровождении Прексаспа мчался безостановочно к тебе, мой Бартия, чтобы вместе с Зопиром сопровождать тебя в Египет, между тем как Гигес отправится с послом на остров Самос в качестве переводчика. Так приказал царь, расположение духа которого улучшилось в последние дни: он находит развлечение, делая смотры войскам, собирающимся сюда, и притом халдейцы уверили его, что планета Адар, принадлежащая их богу войны Ханону, предрекает персидскому оружию большую победу. Когда ты надеешься быть способным к продолжению путешествия, Бартия?
– Если хочешь – завтра, – отвечал тот. – Врачи говорили, что морское путешествие будет мне полезно. А сухопутный переезд до Смирны ведь не велик.
– А я, – прибавил Зопир, – уверяю тебя, что твоя любовь исцелит тебя скорее, нежели все лекарства в мире!
– Итак, мы отправимся в путь через три дня, – прикинул Дарий, – так как до отъезда нам надобно еще о многом позаботиться. Вспомните, что мы отправляемся все равно что в неприятельскую землю! Я полагаю, что Бартии следует явиться в качестве вавилонского торговца коврами. Я назовусь его братом, а Зопир пусть будет купцом, торгующим сардесским пурпуром.
– Да разве мы не можем явиться в качестве воинов? – спросил Зопир. – Ведь, право, как-то позорно выступать в роли какого-нибудь обманщика – торгаша. Разве нельзя было бы нам, например, выдать себя за лидийских воинов, бежавших из страха перед наказанием и ищущих службы в египетском войске?
– Об этом плане следует поразмыслить! – сказал Бартия. – Притом, думаю, что по нашей манере нас скорее примут за воинов, нежели за купцов.
– Это неосновательно. Какой-нибудь эллин из крупных торговцев или судохозяин выступает так важно, точно ему принадлежит весь мир. Впрочем, я нахожу предложение Зопира не дурным.
– Пусть будет по-вашему, – сказал Дарий, уступая. – В таком случае, Ороэт снабдит нас одеждами лидийских таксиархов.
– А почему же и не украшениями хилиархов [93]? – воскликнул Гигес. – Ведь это при вашей юности может возбудить подозрение!
– Но ведь не можем же мы явиться в качестве простых солдат?
– Разумеется, нет, но в виде гекатонтархов [94] вполне можете.
– И это хорошо, – со смехом проговорил Зопир, – лишь бы мне не пришлось выдавать себя за торгаша! Итак, через три дня – в путь! Я очень доволен, что буду иметь время завладеть дочкой здешнего сатрапа и, наконец, хоть однажды побывать в роще Кибелы, которую мне уже давно хотелось посетить. Теперь же покойной ночи, Бартия! И прошу тебя спать подольше. Что скажет Сапфо, увидев тебя с побледневшими щеками?
Жаркое летнее утро сияло над Наукратисом. Нил уже вышел из берегов, и нивы и сады были покрыты водой.
Гавани в устье реки пестрели кораблями. Египетские суда, экипаж которых состоял из финикийских колонистов с берегов Дельты, привозили тонкие ткани из Мальты, металлы и камни из Сардинии, вино и медь с Кипра. Греческие триеры приходили с драгоценными маслами и винами, ветвями мастикового дерева, халкидонскими бронзовыми изделиями и шерстяными тканями; финикийские и сирийские суда – с пестрыми парусами, медью, оловом, пурпурными материями, драгоценными камнями, пряностями, стеклянными изделиями, коврами и ливанскими кедрами, необходимыми для построек в безлесном Египте, и выменивали все это на сокровища Эфиопии: на золото, слоновую кость, черное дерево, на пестрых тропических птиц, драгоценные камни и на чернокожих невольников, в особенности же на пользовавшийся всемирной известностью египетский хлеб, на мемфисские колесницы, саисские кружева и тонкий папирус. Но время простой меновой торговли уже давно прошло, и купцы Наукратиса нередко расплачивались за свои покупки звонким золотом или тщательно взвешенным серебром.
Большие склады для товаров окружали гавань эллинского колониального города. Около них возвышались на скорую руку построенные дома, из которых раздавались музыка и смех; разрумяненные женщины зазывали туда праздных мореходов. Между белыми и черными невольниками, двигавшимися с тяжелыми ношами на спинах, мелькали лодочники и лоцманы в разнообразных одеждах. Судовладельцы в эллинских или резко пестрых финикийских одеждах кричали, отдавая приказания своим подчиненным, и передавали оптовым торговцам свои товары. Там, где поднимался спор, мгновенно появлялись египетские полицейские с длинными палками и эллинские гаванские надсмотрщики, приставленные старшинами купечества милетской торговой колонии.
Наконец наполнявшая гавань толпа начала редеть, так как приближался час открытия рынка, а свободный эллин редко пропускал это зрелище. Но много любопытных на этот раз осталось на прежних местах, так как только что началась разгрузка самосского судна прекрасной постройки, с длинным, как лебединая шея, носом, на передней части которого виднелось деревянное изображение богини Геры. Особый эффект произвело появление трех красавцев-юношей в одежде лидийских воинов, которые сошли с триеры. Несколько рабов следовали за ними, неся ящики и узлы.
Самый красивый из новоприбывших, в которых читатели, вероятно, узнали наших юных друзей, – Дария, Бартию и Зопира, – заговорил с гаванским надсмотрщиком, прося указать ему жилище Феопомпа. Вежливый и услужливый, как все греки, этот человек пошел впереди иностранцев через весь рынок, открытие которого только что возвестил звук колокола, и привел их к прекрасному дому, принадлежавшему одному из значительнейших жителей Наукратиса, милетцу Феопомпу.
Но юноши не безостановочно прошли через рыночную площадь. Они столь же легко избавились от назойливости нахальных продавцов рыбы, как и от зазываний мясников, колбасников, зеленщиков, горшечников и булочников, но когда они приблизились к тому месту, где размещены были цветочницы, Зопир захлопал в ладоши от восторга перед великолепным зрелищем, открывшимся перед ними.
Три очаровательно-прекрасных существа в белых, полупрозрачных одеждах с пестрыми обшивами сидели, окруженные массами цветов, на низких скамьях и все втроем плели огромный венок из роз, фиалок и цветов апельсинного дерева. Их прелестные головки, украшенные венками, уподоблялись тем трем розовым бутонам, которые одна из них, первой заметившая наших друзей, протягивала к ним.
– Купите мои розы, прекрасные господа! – воскликнула она свежим звонким голосом, – и вплетите их в волосы вашим возлюбленным!
Зопир взял цветы и, удержав в своей руке руку девушки, отвечал:
– Я только что возвратился издалека, прекрасное дитя мое, и не имею еще подруги в Наукратисе; поэтому позволь мне воткнуть эти розы в твои золотистые кудри и эту золотую монету положить в твою белую ручку!
Девушка весело засмеялась, показала щедрый дар своей сестре и воскликнула:
– Клянусь Эросом! Юноши, подобные вам, не будут иметь недостатка в подругах! Вы все трое – братья!
– Нет!
– Очень жаль, так как мы – сестры.
– А ты думаешь, что из нас вышли бы три хорошенькие парочки?
– Я, может быть, подумала так, но не высказала вслух!
– А твои сестры?
Девушки рассмеялись. Они, по-видимому, не воспротивились бы подобному сближению и подали розовые бутоны также Бартии и Дарию.
Юноши приняли цветы, отдали по золотой монете и не могли распроститься с красавицами, пока те не обвили шлем каждого лавровым венком.
Весть о редкостной щедрости иностранцев быстро распространилась среди многочисленных цветочниц, которые продавали ленты, цветы и венки. Каждая подавала им розы и взглядами и словами приглашала их остановиться и купить что-нибудь.
Зопир охотно остался бы с девушками, по примеру многих молодых людей в Наукратисе, так как почти все эти девушки отличались красотой и сердцами, легко поддающимися победе; но Дарий торопил идти дальше и просил Бартию не допускать, чтобы этот легкомысленный юноша оставался там долее. Таким образом, пройдя мимо столов менял и граждан, сидевших под открытым небом и державших совет, наши путешественники добрались до дома Феопомпа.
Как только их проводник-эллин стукнул в дверь металлическим молотом, ее отворил раб. Так как хозяин дома находился на рынке, то ключник, слуга, поседевший в доме Феопомпа, ввел чужеземцев в мужскую половину жилища и попросил подождать там возвращения хозяина.
Пока юноши с удовольствием рассматривали прекрасные стенные фрески и искусную каменную работу на полу этой комнаты, возвратился домой Феопомп – тот оптовый торговец, с которым мы уже познакомились в доме Родопис; его сопровождало множество рабов, несших за ним купленные вещи.
Милетец с изысканной вежливостью приблизился к иностранцам и весьма любезно спросил их, чем он может быть им полезен.
Удостоверившись, что вблизи нет никакого непрошеного свидетеля, Бартия вручил ему свернутое трубочкой письмо, которое ему при прощании передал Фанес.
Едва Феопомп успел прочесть эти строки, как воскликнул, обращаясь с глубоким поклоном к царскому сыну:
– Призываю в свидетели Зевса, покровителя гостеприимства, на долю моего дома не могла бы выпасть более великая честь, чем это твое посещение. Считай все, здесь находящееся, своей собственностью и попроси твоих спутников быть также моими гостями. Извини, если я не узнал тебя с первого раза в твоей лидийской одежде. Мне кажется, твои кудри стали короче, а борода гуще с тех пор, как ты покинул Египет. Я ведь прав, и ты желаешь оставаться неузнанным? Пусть будет по-твоему! Самое лучшее гостеприимство – то, которое предоставляет гостям полную свободу. О, теперь я снова узнаю и твоих друзей! Но и они также изменились и, подобно тебе, подстригли свои кудри. Я даже готов утверждать, что ты, мой друг, которому имя…
– Дарий.
– Что ты, Дарий, начернил свои волосы. Не так ли? Вы видите, что моя память не обманывает меня. Впрочем, мне не следует слишком гордиться этим; ведь я видел вас неоднократно в Саисе и здесь, когда вы приезжали и уезжали. Ты спрашиваешь, царевич, не узнают ли вас другие? Разумеется, нет. Чужеземная одежда, короткие волосы и подкрашенные брови удивительно изменяют вас. Но извините меня на минуту! Мой старый ключник делает мне знаки и, по-видимому, желает сообщить что-то важное.
Через несколько минут Феопомп возвратился и воскликнул:
– Эх вы, мои дорогие гости! Так нельзя вести себя в Наукратисе, если вы желаете оставаться неузнанными! Вы любезничали с цветочницами и за пару роз заплатили не как беглые лидийские гекатонтархи, а как настоящие вельможи. Всему Наукратису известны прекрасные, легкомысленные сестры Стефанион, Хлориса и Ирина, которые своими венками околдовали не одно юное сердце и нежными взглядами выманили много блестящих оболов [95] из кошельков наших легко увлекающихся молодых людей. Во время ярмарки молодежь охотнее всего вертится около цветочниц, и то, о чем идут там переговоры, оплачивается в тиши ночной не одной золотой монетой. Но за ласковое слово и несколько роз никто не платит так щедро, как вы! Девушки стали хвастаться вашими подарками перед своими более скупыми обожателями и показали им блестящие золотые монеты. Молва есть божество, способное страшно преувеличивать и превратить ящерицу в крокодила. Таким образом, до египетского сотника, надзирающего за ярмаркой со времени управления Псаметиха, дошло известие, что трое только что прибывших воинов разбрасывали золотые монеты между цветочницами. Это возбудило подозрение и заставило топарха [96] прислать сюда должностное лицо для осведомления о вашем происхождении и цели вашего путешествия в Египет. Поэтому я принужден был прибегнуть к хитрости и наврать ему всякой всячины. Я поступил сообразно вашему желанию и выдал вас за богатых юношей из Сардеса, сбежавших от гнева сатрапа. Но вот идет чиновник с писцом, который выдаст вам паспорт для беспрепятственного пребывания на берегах Нила. Я обещал ему значительную награду, если он окажет вам свое содействие для вступления в наемную дружину царя. Он попался в ловушку и поверил мне. Ввиду вашей юности никому не может прийти в голову подозрение о каком-либо тайном посольстве.
Словоохотливый эллин едва успел окончить свою речь, как писец, худой, одетый в белое человек, точно вырос из-под земли перед нашими путешественниками и с помощью переводчика стал расспрашивать об их происхождении и цели путешествия.
Юноши подтвердили заявление, что они – беглые лидийские гекатонтархи, и просили чиновника помочь им вступить в египетское вспомогательное войско и снабдить их паспортами.
После того как Феопомп представил свое поручительство за молодых людей, чиновник без дальнейшего колебания выдал им желаемые бумаги.
Паспорт Бартии был такого рода:
«Смердес, сын Сандона из Сардеса, – около 22-х лет, стройного роста, приятной наружности, с прямым носом и высоким лбом, среди которого находится небольшой шрам, может, вследствие данного за него поручительства, проживать в Египте там, где закон терпит иноземцев.
Паспорта Зопира и Дария были написаны таким же образом.
Когда должностные лица покинули дом, Феопомп, потирая руки, сказал:
– Теперь, слушаясь во всем моих советов, вы можете безопасно проживать в этой стране. Храните эти бумажные свитки как зеницу ока и всегда имейте их при себе. Теперь же я прошу вас отправиться со мной позавтракать и, если возможно, рассказать, насколько справедлив был слух, распространившийся на рынке. Триера, пришедшая из Колонфона, привезла известие, Бартия, что твой царственный брат собирается идти войной на Амазиса.
Вечером того же дня Бартия и Сапфо праздновали свое свидание; счастье и удивление, произведенное неожиданным появлением царственного юноши, было так велико, что сначала девушка не могла выразить никакими словами свой восторг и благодарность. Когда они, наконец, остались одни в той беседке из акантуса, которая своими цветущими ветвями прикрывала их зарождавшуюся любовь, Сапфо упала на грудь дорогого путешественника. Оба долго не говорили ни слова и не видели ни луны, ни звезд, сиявших над их головами среди невозмутимой тишины теплой летней ночи. Они не внимали песням соловьев, доносившихся повсюду, не чувствовали влажной росы, ниспадавшей на их головы так же, как и на чашечки цветов, притаившихся в траве.
Наконец, Бартия схватил обе руки своей возлюбленной и долго вглядывался в нее, не произнося ни слова, точно хотел неизгладимо запечатлеть ее черты в своей памяти; она же стыдливо опустила глаза, когда он, наконец, воскликнул:
– Когда я мечтал о тебе, то ты представлялась мне прекраснее всего, созданного Аурамаздой; теперь же я нахожу, что твоя красота далеко превосходит все мои мечты!
Девушка поблагодарила его за эти слова сияющим взглядом, он еще раз обвил ее стан своей рукой, крепче прижал ее к себе и спросил:
– Думала ли ты обо мне?
– Только о тебе одном!
– А надеялась ли ты так скоро увидеться со мной?
– Ах, я чуть не каждый час думала: он должен появиться! Когда я утром входила в сад и глядела на восток, где лежит твоя родина, и оттуда, с правой стороны, летела птичка прямо ко мне, то я чувствовала дрожание в правом веке; когда я убирала у себя в комнате и глядела на лавровый венок, который так хорошо шел к тебе и который я поэтому сберегла на память, – Мелита говорит, что такой венок сохраняет неизменную любовь, – я хлопала в ладоши и думала: «Сегодня он должен приехать», бежала на берег Нила и махала платком при виде каждого челнока, так как думала, что каждое судно может примчать тебя ко мне. А так как тебя все не было и не было, то я с грустью возвращалась домой, пела песню и глядела в огонь очага в женской комнате до тех пор, пока бабушка не нарушала моих мечтаний, говоря:
«Послушай, дитя, тот, кто мечтает днем, подвергается опасности провести бессонную ночь и встать на другой день со своего ложа с помутившимся духом, утомленным мозгом и ослабевшим телом. День дан нам для того, чтобы бодрствовать, не предаваться дремоте и стараться, чтобы ни один час не прошел бесполезно. Прошлое принадлежит умершим, безумцы надеются на счастье в будущем; а мудрец придерживается настоящего, вечно юного, и принимает его, как и все дары, ниспосылаемые Зевсом, Аполлоном, Палладой, Кипридой, чтобы посредством труда и забот разработать его до такой степени, чтобы оно, постепенно разрастаясь и облагораживаясь, в конце концов сделало наши помышления, чувства и речи благозвучными, как сладостные мелодии струнного инструмента! Ты не можешь сделать большего удовольствия человеку, которому принадлежит твое сердце, которого ты считаешь выше себя, потому что любишь его, ничем не можешь выказать ему свою верность лучше, нежели старанием, по возможности, облагородить свой дух и ум. Все, что ты вновь изучишь прекрасного и доброго, все будет подарком твоему возлюбленному, так как ты предаешься ему всем своим существом и он вместе с тобой принимает и все твои добродетели. А пребывая в мечтаниях, никто не одержал еще никогда никакой победы. Роса, освежающая цветок добродетели, называется потом!»
– Так говорила бабка, я же, пристыженная, вскакивала со своего места у огня, брала арфу, начинала разучивать новые песни или вслушивалась в речи своей наставницы, которая, превосходя мудростью многих мужчин, давала мне устные и письменные уроки. Так проходило время, этот быстрый поток, который, подобно нашему Нилу, вечно катит свои волны и мчит мимо нас, смертных, то пестро разукрашенную флагами золотую лодочку, то прожорливо-злобного крокодила.
– А теперь мы сами сидим в этой восхитительной лодочке! О, если бы в эту минуту время задержало свой быстрый бег, о, если бы всегда все оставалось так, как теперь! Как ты умно говоришь, моя очаровательная девочка, как ты хорошо понимаешь прекрасные наставления и еще прекраснее передаешь их. Да, моя Сапфо, я горжусь тобой! В твоей добродетели для меня заключается сокровище, делающее меня гораздо богаче моего брата, которому принадлежит полмира!
– Ты, царский сын, гордишься мной, будучи сам прекраснейшим и совершеннейшим из всего своего рода!
– Все мое достоинство состоит, по-моему, в том, что ты считаешь меня достойным тебя.
– Великие боги, скажите, может ли человеческое сердце вынести этот наплыв величайшего блаженства, не разорвавшись, подобно сосуду, переполненному тяжелым золотом?
– Да, так как другое сердце, именно мое, поможет тебе выдержать эту тяжесть, а твоя душа будет поддерживать мою. С такой помощью я пойду наперекор всему миру и не устрашусь никаких страданий или исчадий мрака.
– Не возбуждай зависти и гнева богов, которым часто бывает неприятно счастье смертных. С тех пор как ты покинул нас, мы пережили много тяжелых дней. Бедные дети доброго Фанеса – мальчик, прекрасный, как Эрос, и девочка, очаровательная и розовенькая, точно облачко, освещенное утренней зарей, – провели много дней в нашем доме. Бабушка снова, помолодела и повеселела, видя этих очаровательных малюток; я же отдала им все свое сердце, хотя оно и принадлежало исключительно тебе. Сердце создано так странно, что подобно солнцу одаривает своими лучами многих и однако не оскудевает светом и теплотой и никого не лишает того, что ему следует по праву. Ах, я так сильно любила детей Фанеса! Однажды вечером мы сидели одни с Феопомпом в женской комнате, когда раздался грохот. Старый Кнакиас, едва успел подойти к воротам, когда отскочил засов и толпа воинов ворвалась через сени в перистиль [97], из него – в андронитис [98], а оттуда, выломав среднюю дверь, проникла к нам. Бабушка показала им грамоту, в силу которой Амазис приказал считать наш дом неприкосновенным убежищем. Но они иронически засмеялись и показали бумагу с печатью, в которой наследник престола, Псаметих, строжайшим образом приказывал немедленно передать детей Фанеса этой грубой толпе людей. Феопомп побранил воинов за их грубое обращение и сказал, что эти дети, которые гостят у нас, привезены из Коринфа и не имеют никакого отношения к Фанесу. Но начальник воинов стал осыпать достойного человека насмешками и угрозами, дерзко оттолкнул испуганную бабушку, насильно ворвался в ее спальню, где рядом с разными драгоценностями и сокровищами, ей принадлежавшими, в головах ее ложа покоились мирным сном оба ребенка, выхватили их из кроваток и увезли в открытой лодке, холодной ночью, в столицу. Через несколько недель мальчик умер. Говорили, будто Псаметих повелел убить его. Прелестная девочка еще до сих пор томится в одной из мрачнейших тюрем и с плачем призывает отца и нас. О, мой возлюбленный, разве не тяжело видеть, что самое чистое счастье должно непременно быть отравлено горем? Вот эти слезы блаженства в настоящую минуту соединяются со слезами печали, и эти губы, еще недавно смеявшиеся, теперь говорят о таких тяжких страданиях.
– Я сочувствую твоей печали, дитя мое; но не стану подобно тебе, женщине, рассыпаться в жалобах. То, что у тебя вызывает одни горячие слезы, заставляет меня сжимать кулаки для нанесения удара. Очаровательный мальчик, который был тебе так дорог, и девочка, томящаяся в одинокой тюрьме, вскоре будут отомщены. Верь мне! Прежде чем Нил вторично переполнится водой, громадное войско проникнет в эту страну и потребует искупления за это убийство.
– О, дорогой мой, как горят твои глаза! Никогда еще не видела я тебя таким прекрасным и восхитительным. Да, да, за мальчика следует отомстить, и сделать это должен не кто иной, так ты сам!
– Моя кроткая девочка превращается в воинственную женщину!
– И женщинам также следует сражаться там, где торжествует неправда; ведь и женщины ликуют, когда низвергается порок! Но скажи, разве вы уже объявили войну?
– Нет еще, но уже в настоящее время все отряды, один за другим, стягиваются к долине Евфрата, чтобы соединиться там с нашим главным войском.
– Вот теперь мое мгновенно воспламенившееся мужество ослабевает. Я дрожу при одном слове «война». Сколько матерей сделает она бездетными, сколько погибнет женщин, когда рассвирепеет Арес [99] и прикроет свои прекрасные головы вдовьими покрывалами; сколько постелей будет облито слезами, когда Паллада [100] взмахнет своим грозным копьем.
– А как возвеличивается мужчина в дикой борьбе, как расширяется его сердце, как укрепляется его рука! Как ликуете вы, женщины, когда возлюбленный герой, осененный славой, возвращается победителем! Жена перса должна радоваться при известии о войне, так как, несмотря на то что жизнь мужа ей дорога, для нее еще дороже его воинская слава!
– Иди же на битву! Тебя будут охранять мои молитвы!
– А правое дело одержит победу. Сперва мы разобьем войско фараона, а затем освободим дочь Фанеса…
– А потом достойного Аристомаха, занявшего место Фанеса, который спасся бегством. Аристомах исчез неизвестно куда. Но говорят, будто наследник престола, раздраженный его угрозами по поводу похищения детей, запер его в мрачную темницу, если – что еще хуже – не велел запрятать в каменоломню. Бедный старик был безвинно изгнан врагами из отечества. В тот самый день, когда мы лишились Аристомаха, на водах Нила появилось посольство из Спарты, возвеличенной подвигами его сыновей, с приглашением ему возвратиться на родину со всеми почестями, известными в Элладе. Украшенный венками корабль ожидал почтенного старика, а во главе посольства явился его собственный покрытый славой сын.
– Я знаю этого человека с железной твердостью, который изуродовал себя, чтобы избегнуть бесчестия. Клянусь звездой Анахиты, угасающей вон там, на востоке, что мы отомстим за него!
– О, мой возлюбленный, неужели уже так поздно? Время промелькнуло точно дуновение ветерка, чуть коснувшегося наших лиц и улетевшего дальше. Разве ты не слышишь зова? Да, нас ожидают! Ведь вам следует до наступления дня быть в городе в доме вашего благородного хозяина. До свидания, мой герой!
– Возлюбленная моя, прощай! Через пять дней раздадутся свадебные песни! А ты трепещешь, точно приходится готовиться к войне!
– Я трепещу от необъятности нашего счастья, как человек, невольно трепещущий перед всем необъятным!
– Родопис зовет опять; пойдем! Я просил Феопомпа, как это принято, сговориться со старушкой, где и каким образом будет праздноваться свадьба. Я буду жить неузнанным в его доме по тех пор, пока не увезу тебя с собой в качестве дорогой жены.
– А я всюду последую за тобой!
Когда на следующее утро юноши прогуливались с Феопомпом в его саду, Зопир воскликнул:
– Я всю ночь бредил твоей Сапфо, счастливец Бартия. Никогда еще не было на свете такого чудного создания. Когда Арасп увидит ее, то должен будет согласиться, что она превзошла Пантею! Моя новая жена в Сардесе, которую я считал необыкновенной красавицей, кажется мне теперь какой-то совой! Аурамазда слишком расточителен! Прелестями Сапфо он мог бы наградить трех красавиц. И как очаровательно прозвучали ее прощальные слова, сказанные по-персидски.
– Во время моего отсутствия, – отвечал Бартия, – она старалась выучиться нашему языку от уроженки города Сузы, жены вавилонского торговца коврами, живущей в Наукратисе, и таким образом сделала мне неожиданный сюрприз.
– Она – прелестная девушка! – воскликнул Феопомп. – Моя покойная жена любила ее как родную дочь и охотно женила бы на ней нашего сына, управляющего делами нашего торгового дома в Милете; но боги решили иначе! Как порадовалась бы моя покойница, если бы могла видеть брачные венки на доме Родопис!
– Разве у вас существует обыкновение украшать цветами жилище невесты? – спросил Зопир.
– Разумеется! – отвечал Феопомп. – Если вы увидите увешанную цветами дверь, то знайте, что там находится невеста; если у дома висит масличная ветвь, то это значит, что там родился мальчик; если же виднеется над дверью шерстяная перевязь, то это знак, что родилась девочка. Посудина с водой, поставленная у дверей, означает близость покойника. Но приближается время рынка, друзья мои! Я должен покинуть вас, так как меня призывают туда важные дела.
– Я отправляюсь с тобой, – воскликнул Зопир, – и закажу венки для дома Сапфо!
– Ага, – расхохотался Феопомп. – Тебе хочется увидеться с цветочницами! Полно, не отговаривайся! Если ты желаешь, то можешь сопутствовать мне, но я прошу тебя быть менее щедрым, чем вчера, и помнить о своем переодевании, которое может сделаться весьма опасным, если будут получены достоверные известия о предстоящей войне.
Эллин приказал рабу привязать себе к ногам сандалии и, в сопровождении Зопира, отправился на рынок; но скоро возвратился. Вероятно, произошли важные вещи, так как этот весельчак вошел к своим друзьям с лицом весьма серьезным.
– Я нашел весь город в величайшем волнении, – начал он рассказывать, – так как разнесся слух о смертельной болезни Амазиса. Едва успели мы собраться на бирже, и я намеревался собрать большие суммы денег быстрой распродажей моих товаров, оказавшихся в большой цене, которая могла понизиться ввиду предстоящей большой войны, между тем как на вырученные вовремя деньги я мог накупить других товаров (заранее сообщенное мне известие о воинственных приготовлениях великого Комбиса может принести мне большую пользу), явился к нам топарх и сообщил, что Амазис не только заболел, но что от него уже отказались все врачи и что он близок к могиле. Мы должны каждую минуту ожидать его смерти и резкого переворота в общественных делах. Смерть этого государя есть самая тяжелая потеря, какая только может постигнуть нас, эллинов, так как он всегда был расположен к нам и при всякой возможности предоставлял нам разные льготы, между тем как его сын, закоснелый враг греков, употребит все средства, чтобы постепенно вытеснить нас из Египта. Он ненавидит Наукратис с находящимися в нем нашими храмами. Если бы ему не мешал его отец и если бы он не нуждался в эллинских наемниках, то он уже давно изгнал бы из Наукратиса нас, ненавистных пришельцев. Когда умрет Амазис, то весь Наукратис с восторгом примет войска Камбиса; ведь мы по опыту знаем, что вы умеете оказывать уважение и охранять права людей и не персидского происхождения.
– Я позабочусь о том, – сказал Бартия, – чтобы мой брат утвердил все дарованные вам льготы и прибавил к ним еще новые.
– Только бы он поскорее вступил в Египет, – воскликнул эллин. – Мы знаем, что Псаметих при первой же возможности прикажет разрушить наши храмы, возбуждающие в нем ужас и отвращение; ведь постройка эллинского храма в Мемфисе давно уже запрещена.
– Но здесь, – сказал Дарий, – мы видели величественные храмы, когда входили в гавань.
– У нас есть несколько храмов. Но вот идет Зопир в сопровождении моих рабов, несущих за ним груды венков. Улыбка его расплылась по всему лицу: он, вероятно, особенно приятно провел время с цветочницами. Доброго утра, любезный друг! Кажется, ты нисколько не интересуешься печальной новостью, встревожившей весь Наукратис!
– Я желаю Амазису прожить еще сто лет! – воскликнул Зопир. – Но в случае его смерти придется позаботиться о многом другом, кроме его самого. Когда вы отправитесь к Родопис, друзья мои?
– Как только станет смеркаться.
– Так передайте этой благородной женщине все цветы в подарок от меня! Я никогда не думал, чтобы старуха могла до такой степени очаровать меня. Каждое произносимое ею слово звучит точно музыка, и, несмотря на всю свою серьезность и мудрость, оно ласкает наше ухо, подобно веселой шутке. На этот раз я не стану сопровождать тебя, Бартия, так как буду тебе только помехой. А ты, Дарий, как решил?
– Мне не хотелось бы упустить случай побеседовать с Родопис.
– Совершенно понимаю тебя. Ты должен знать и изучить все, а я стремлюсь всем насладиться! Дайте мне отпуск на сегодняшний вечер, друзья мои! Вот видите ли…
– Я знаю все! – со смехом прервал Бартия легкомысленного юношу. – Ты до сих пор видел цветочниц только при дневном свете и интересуешься, какой вид они имеют при вечернем освещении!
– Это правда! – воскликнул Зопир, делая серьезную мину. – В этом отношении я так же любознателен, как и Дарий.
– В таком случае, мы желаем тебе приятно провести время с тремя сестрами!
– Нет, не с тремя, а только с младшей – Стефанионой!
Когда Бартия, Дарий и Феопомп покинули дом Родопис, уже мерцал рассвет. Благородный эллин Силосон, брат Поликрата, изгнанный тираном из отечества, провел с ними вечер и теперь вместе с ними возвращался в Наукратис, где жил уже несколько лет.
Этот человек, которого брат оставлял в изгнании, но щедро снабжал деньгами, жил в Наукратисе очень открыто и был известен как своим широким гостеприимством, так и своей силой и ловкостью. Кроме того, Силосон отличался красотой и роскошью своей одежды. Все юноши в Наукратисе считали за особую честь подражать покрою его платья и его способу драпироваться. Будучи холостым, он проводил много вечеров в доме Родопис, считавшей его одним из лучших своих друзей и посвятившей его в тайну своей внучки.
В тот вечер было решено, что свадьба состоится через четыре дня в тайне. Бартия уже разделил квиттовое яблоко со своей возлюбленной, которая в тот же день принесла жертвы Зевсу, Гере и другим богам – покровителям брака, и посредством этой церемонии они формально обручились. Теперь Силосон взял на себя обязанность позаботиться о певцах Гименея и факелоносцах. Брачное пиршество предполагалось совершить в доме Феопомпа, считавшемся домом жениха. Драгоценные свадебные подарки царевича были уже переданы Родопис, так как Бартия отказался от отцовского наследства своей возлюбленной и передал его Родопис, которая также настоятельно отказывалась принять его.
Силосон проводил друзей до дома Феопомпа и собирался проститься с ними, как вдруг, среди ночной тишины, царившей на улицах, раздался страшный шум, и вскоре появился египетский патруль, который вел в тюрьму какого-то связанного человека. Арестованный, по-видимому, был сильно разгневан и входил все в больший азарт, чем менее патрульные обращали внимание на его ломаный греческий язык и на проклятия, произносимые на неизвестном для них языке.
Едва только Бартия и Дарий услышали голос арестованного, как бросились к нему и узнали в нем Зопира.
Силосон и Феопомп тотчас же остановили патруль и спросили начальника, что сделал арестант. Так как все, начиная с детей, знали в Наукратисе Феопомпа и брата Поликрата, то главный из патрульных поклонился им и рассказал, что юноша-иноземец совершил убийство.
Тогда Феопомп отвел в сторону начальника патруля и пообещал ему все, что только мог, лишь бы он согласился освободить арестованного, но не мог добиться от египтянина ничего, кроме позволения переговорить с Зопиром.
Когда друзья очутились с ним лицом к лицу, то попросили его рассказать поскорее, что случилось с ним, и узнали, что легковерный юноша при наступлении ночи отправился к цветочницам, оставался у Стефанионы до наступления утра и затем вышел на улицу. Едва затворил он за собой дверь, как на него напало несколько молодых людей, по всей вероятности подкарауливавших его. С одним из них, назвавшимся женихом Стефанионы, у него еще утром завязался спор. Девушка попросила назойливого обожателя удалиться от ее цветов и поблагодарила Зопира, когда тот грозил отколотить его. Как только Ахеменид увидел, что на него нападают, он выхватил меч и стал слегка отмахиваться от нападающих, вооруженных одними палками; но имел несчастье так сильно ранить ревнивца, с ожесточением на него нападавшего, что тот грохнулся наземь. В это время приблизился патруль и хотел схватить Зопира, жертва которого жалобно вопила, называя его «разбойником и убийцей»; но он и не помышлял столь дешево продать свою свободу. Подстрекаемый опасностью, воинственный перс бросился с поднятым мечом на окружившую его стражу и уже проложил себе дорогу, когда подошел второй патруль и напал на него вместе с прежним.
Снова взмахнул он мечом, который на этот раз разрубил череп египтянину. Второй удар ранил одного воина в руку, но когда Зопир в третий раз замахнулся своим мечом, он почувствовал, что ему на шею наброшена петля, которая сдавливала ее все более и более.
Он тут же стал задыхаться и лишился чувств. Придя в себя, он увидел, что связан, и должен был, несмотря на предъявленный паспорт, последовать за стражей.
Окончив свой рассказ, он получил строгий выговор от Феопомпа, который стал доказывать ему, что его несвоевременный воинственный азарт может иметь самые печальные последствия. Затем он вторично обратился к начальнику патруля и просил его принять поручительство его, Феопомпа, за арестанта; но тот серьезно отверг всякое посредничество и уверял, что такое снисхождение к убийце может стоить ему собственной жизни; ведь в Египте существует закон, грозящий смертью укрывателю убийцы. Начальник патруля уверял, что должен немедленно представить преступника в Саис и передать там номарху для наказания. «Он убил египтянина, – заявил он в заключение, – и потому должен быть приговорен к казни египетским верховным судом. Во всяком другом случае я с удовольствием окажу всевозможные услуги».
Во время этих переговоров Зопир разговаривал с друзьями и просил их не беспокоиться о нем.
– Именем Митры клянусь вам, – воскликнул он, когда Бартия хотел открыть их настоящее звание, чтобы выхлопотать ему свободу, – что я немедленно всажу себе меч в сердце, если вы из-за меня отдадитесь в руки этим египетским собакам. Слух о предстоящей войне уже распространился по всему городу. Как только Псаметих узнает, какие драгоценные птицы попались ему в сеть, то он, не долго думая, захлопнет ловушку и оставит вас у себя в виде заложников. Да ниспошлет вам Аурамазда счастье, благословение и чистоту! Прощайте, друзья мои, и вспоминайте иногда о веселом Зопире, который жил для войны и любви и из-за войны и любви идет на смерть!
Между тем начальник занял свое место во главе патруля и отдал приказание идти дальше.
Несколько минут спустя Зопир скрылся из вида своих друзей.
По египетским законам, Зопира должны были приговорить к смертной казни.
Как только его друзья узнали это, они твердо решили отправиться в Саис и хитростью освободить узника. Силосон, имевший знакомых в столице и хорошо владевший египетским языком, добровольно предложил свои услуги в этом деле.
Став неузнаваемыми даже для друзей при помощи окрашенных бровей и волос, войлочных шляп с широкими полями и получив от Феопомпа простые эллинские одежды, Бартия и Дарий сошлись с роскошно одетым Силосоном на берегу Нила через час после ареста Зопира, сели в лодку, принадлежавшую их новому другу, где гребцами были его же рабы, и после непродолжительного плавания, ускоренного попутным ветром, прибыли в Саис, возвышавшийся наподобие острова из лона вод, затопивших луга.
Они пристали к берегу у пустынного места и появились в квартале ремесленников, которые, несмотря на страшный полуденный зной, прилежно занимались своими делами.
На открытом дворе булочной виднелись работники, месившие грубое тесто ногами, а более нежное – руками. Из печей вынимали хлебы всевозможных форм и размеров; круглые и овальные ковриги, печенья в виде баранов, улиток и сердец укладывались в корзины. Проворные мальчики ставили себе на головы по три, по четыре и по пять таких корзин и с величайшим проворством и поспешностью уносили их к покупателям, живущим в других частях города. Мясник убивал у себя в доме быка, ноги которого были связаны, а его подмастерья точили свои ножи, чтобы разрезать на части дикую козу. Веселые башмачники зазывали проходящих из глубины своих лавок; каменщики, портные, столяры и ткачи прилежно занимались своим делом.
Жены ремесленников, ведя за руку нагих детей, выходили на улицу из своих домов за покупками, тогда как воины подходили к продавцу вина и пива, расположившемуся на улице со своим хмельным товаром.
Наши друзья обращали мало внимания на все происходившее вокруг и молча следовали за Силосоном, который попросил их подождать там, где находился караул эллинских наемников.
Самосец случайно оказался знаком с дежурным таксиархом и осведомился у него, не слышал ли он об убийце, привезенном из Наукратиса.
– Разумеется, – проговорил эллин, – его привезли сюда не более получаса тому назад. У него на поясе нашли целый мешок денег и вообще его считают персидским соглядатаем. Ведь ты знаешь, что Камбис собирается идти войной на Египет?
– Невозможно!
– Это совершенная правда! Фараону это уже известно. Аравийские купцы, караван которых прибыл в Пелузиум, привезли эту новость.
– Которая окажется столь же ложной, как и подозрения против лидийца. Он происходит из богатейшего сардесского дома; но он бежал на Сардеса вследствие разногласий, возникших между ним и персидским сатрапом Ороэтом, который стал преследовать его своей ненавистью. Я подробно расскажу тебе всю эту историю, как только ты посетишь меня в Наукратисе. Ты, разумеется, останешься у меня в доме на несколько дней и привезешь с собой нескольких друзей. Мой брат прислал мне из Самоса вино, которое превосходит все, что тебе когда-либо приходилось пробовать. Только такому изящному вкусу, как твой, предоставлю я этот божественный напиток!
Лицо таксиарха просветлело, когда он, схватив руку Силосона, воскликнул:
– Клянусь собакой, друг мой, мы не заставим тебя долго ожидать нас и усердно примемся за твои мехи с вином! А нельзя ли будет пригласить к ужину Архидикею, трех сестер-цветочниц и нескольких флейтисток?
– Приглашу всех! А при этом мне пришло на память, что бедный молодой лидиец сидит под арестом из-за сестер-цветочниц. Ревнивый дурень напал на него у дверей их дома с несколькими товарищами. Мой лидийский герой стал защищаться…
– И сбросил наземь нападавшего?
– Да, но так, что он никогда уже не встанет.
– У молодца, должно быть, здоровенный кулак.
– При нем был меч.
– Тем лучше для него.
– Нет, тем хуже, так как сраженная им жертва – египтянин.
– Это глупая история, которая кончится скверно! Иностранец, лишивший жизни египтянина, должен умереть так же несомненно, как человек, у которого на шею уже накинута веревка. Впрочем, у него впереди будет несколько дней отсрочки. Все жрецы заняты молитвами об умирающем царе, и у них нет времени для производства суда.
– Дорого бы я дал, чтобы помочь бедняку. Я знаком с его отцом.
– Да и если разобрать дело, то ведь он сделал только то, что следовало. Ведь нельзя же позволять колотить себя!
– А ты знаешь, в какой темнице сидит бедный юноша?
– Разумеется. Большая тюрьма перестраивается, поэтому его на время поместили в сарай, отделяющий главную караульню египетской дворцовой стражи от рощи храма Нейт. Я возвращался домой, когда беднягу отводили туда.
– Он смел и силен. Не мог бы он спастись бегством, если бы ему была оказана помощь?
– Ни в коем случае! Отведенное ему помещение находится на втором этаже, а единственное окно выходит в рощу богини, окруженную, как тебе известно, стенами в десять футов высоты и охраняемую подобно сокровищнице. У всех ворот стоят двойные караулы. Только там, где вода омывает стену, во время наводнения, разумеется, не нужно ставить часовых. Поклонники животных осторожны, как…
– Жаль, что приходится предоставить беднягу его судьбе. Будь здоров, Демонес, и не забывай моего приглашения!
Самосец вышел из караульни и тотчас же присоединился к друзьям, с нетерпением ожидавшим его и выслушавшим его рассказ с величайшим вниманием.
Когда эллин закончил описание тюрьмы, Дарий воскликнул:
– Мне кажется, что при некоторой смелости мы можем спасти Зопира. Он цепок, как кошка, и силен, как медведь. У меня в голове уже созрел план.
– Сообщи его нам, – предложил Силосон.
– Мы накупим веревочных лестниц, веревок и запасемся хорошим луком, сложим все это в лодку и в сумерки отправимся к тому месту стены храма, где нет стражи. Вы поможете мне перелезть через нее. Я возьму с собой все купленные предметы, закричу по-орлиному, Зопир тотчас узнает меня по этому крику: мы с детства всегда перекликались таким образом во время охоты и разных поездок, выстрелю из лука, направив стрелу с веревкой прямо в его окно (мне никогда не случалось промахнуться), крикну другу, чтобы он спустил конец веревки, навязав на него что-нибудь тяжелое, прикреплю к веревке лестницу, Зопир втащит ее к себе, прикрепит к железному гвоздю, который будет поднят вверх вместе с лестницей, так как неизвестно, найдется ли у него в помещении какой-нибудь предмет, к которому можно было бы прикрепить ее; Зопир спустится вниз, поспешит со мной к тому месту у стены, где вы будете ожидать с лодкой, перелезет через стену с помощью веревочной лестницы, которая должна будет висеть там, прыгнет в лодку и будет спасен!
– Просто великолепно! – воскликнул Бартия.
– Но очень опасно! – прибавил Силосон. – Если нас схватят в священной роще, то мы не избегнем тяжкого наказания. По ночам жрецы совершают там особенно таинственные празднества, при которых всякому непосвященному не дозволено присутствовать. Впрочем, говорят, что это совершается на озере, которое находится в значительном расстоянии от тюрьмы Зопира.
– Тем лучше, – воскликнул Дарий, – а теперь надобно говорить о самом важном. Мы должны поскорее попросить Феопомпа нанять для нас быстроходную триеру и приготовить ее к отплытию. Весть о воинственных приготовлениях Камбиса уже дошла сюда; нас считают за соглядатаев и станут преследовать Зопира и его освободителей всевозможными средствами; поэтому нам было бы грешно подвергать себя излишним опасностям. Ты, Бартия, должен еще сегодня жениться на Сапфо, так как завтра нам необходимо во что бы то ни стало покинуть Наукратис. Не противоречь, мой друг, мой брат! Ведь тебе известен наш план, и ты знаешь, что при попытке освобождения, которую может совершить только один из нас, на твою долю выпала бы роль праздного зрителя. Я разработал этот план и не позволю никому иному привести его в исполнение! Завтра мы опять увидимся, так как Аурамазда покровительствует дружбе чистых сердец.
Бартия долго противился, не желая оставить без помощи своих товарищей; но наконец уступил общим просьбам и увещаниям и направился к реке, чтобы нанять лодку для возвращения в Наукратис, пока Силосон и Дарий станут запасаться снаряжением для бегства Зопира.
Чтобы добраться до того места, где находились наемные лодки, Бартии предстояло пройти мимо храма Нейт. Это было не легко исполнить, так как народ сплошными массами толпился у входных ворот жилища богов. Когда Бартия пробрался от стоявших у ворот храма людей до обелисков, убранных крылатым диском солнца и развевающимися флагами, он был задержан слугами жрецов, наблюдавшими за тем, чтобы окаймленная сфинксами дорога для шествия оставалась свободной. Громадные крылья ворот распахнулись, и Бартия, совершенно против воли выдвинутый напором толпы в передний ряд зрителей, увидел блистательное шествие, выходившее из храма. Вид многих лиц, знакомых ему по прежней поездке, до такой степени поглотил все его внимание, что он почти не заметил исчезновения своей шляпы с широкими полями, которую с него сорвали в толпе. Из разговоров двух стоявших позади него ионийских наемников он понял, что семейство Амазиса находилось в храме для совершения молитв и жертвоприношений за умирающего царя.
Богато убранные жрецы в шкурах пантер или длинных белых одеяниях шли впереди процессии. За ними следовали придворные чины, которые несли золотые жезлы, украшенные на концах павлиньими перьями и серебряными цветами лотоса. Затем появились пастофоры, несшие на плечах золотую корову – животное, посвященное Исиде. После того как толпа преклонилась перед этой святыней, приблизилась царица в одежде жрицы, с богатым головным убором в виде крылатого коршуна богини Нехебт; она держала в левой руке священный золотой систр [101], звуки которого должны были отгонять злых духов, приносящих несчастье, а в правой – цветы лотоса. За царицей следовали жена, дочь и сестра верховного жреца в подобных же, но менее драгоценных украшениях. За ними шел наследник престола, облаченный в богатый праздничный наряд. Позади него четыре молодых жреца в белых одеждах несли Тахот, дочь Амазиса и Ладикеи, мнимую сестру Нитетис. На щеках больной появился легкий румянец, вызванный пламенной молитвой и знойной атмосферой летнего дня. Ее голубые глаза, отуманенные слезами, были устремлены на систр, который едва были в состоянии держать ее слабые, исхудалые руки.
Шепот участия пронесся в толпе. Народ относился к умирающему царю с величайшей любовью и чувствовал к его больной юной дочери то сострадание, которое всегда выпадает на долю угасающей молодой жизни, в особенности если умирающее существо было рождено для величия и могущества. На глазах многих показались слезы при появлении прекрасной страдалицы, и Тахот, по-видимому, заметила участие людей, так как она подняла глаза от систра и с выражением ласки и благодарности взглянула на толпу. Но вдруг румянец на ее щеках угас, его сменила сильная бледность, а золотой инструмент, скользнув из ее рук, со звоном ударился о плиты мостовой, у самых ног Бартии. Юноша почувствовал, что он узнан, в его уме мелькнула мысль – не следует ли ему спрятаться за соседей, но нерешительность его продолжалась только одно мгновение, так как рыцарские понятия юного героя взяли верх над осторожностью. С быстротой молнии он бросился к систру и, не думая об опасности быть узнанным, подал его больной дочери царя.
Прежде чем принять из его рук золотой инструмент, Тахот вопросительно поглядела на него, затем пролепетала так, что он один мог расслышать:
– Ведь ты Бартия? Именем матери твоей спрашиваю тебя, Бартия ли ты?
– Я – Бартия, – ответил он тихо, – твой друг Бартия.
Больше он ничего не мог сказать, так как храмовые служители оттерли его к толпе. Снова очутившись на своем месте, он заметил, что Тахот, носилки которой снова двинулись за шествием, еще раз оглянулась в его сторону. На ее щеках снова показался румянец, и ее сверкавшие глаза искали возможности встретиться с его взглядом. Он не избегал взоров больной, потом нагнулся, чтобы поднять бутон лотоса, который она бросила ему, и насильно проложил себе путь среди толпы, внимание которой обратил на себя своей опрометчивостью.
Спустя четверть часа он сидел в лодке, мчавшей его к Сапфо, на свадьбу. Его беспокойство относительно Зопира улеглось, он считал его уже спасенным. Несмотря на все окружавшие его опасности, сердце Бартии было переполнено необъяснимым, безграничным чувством радости.
Между тем больная Тахот, возвратясь домой, сбросила с себя стеснявший ее праздничный наряд и приказала вынести себя, вместе со своим ложем, на высокую платформу замка, где она любила проводить самое жаркое время дня под тенью широколиственных растений и полотняного навеса, натянутого наподобие шатра.
Оттуда она могла обозревать большой, обсаженный деревьями передний двор дворца, который в этот день пестрел одеждами жрецов и придворных, военачальников и номархов. На всех лицах выражалось тревожное напряжение, так как смертный час Амазиса быстро приближался.
Тахот, напрягавшая слух в лихорадочном ожидании, никем не замеченная, слышала многое из того, что говорилось и обсуждалось внизу.
Теперь, когда приходилось опасаться близкой кончины царя, все, даже жрецы, осыпали его похвалами. Превозносили мудрость и смелость его нововведений, обдуманность правительственных мер, его трудолюбие, всегда проявляемую им умеренность и его замечательное остроумие.
– Как увеличилось благосостояние Египта под его скипетром! – сказал один номарх.
– Какой славой покрыл он наше оружие при завоевании Кипра и войны с ливийцами! – воскликнул один из военачальников.
– Как роскошно украшал он наши храмы, как высоко чтил он нашу богиню в Саисе! – прибавил певчий храма Нейт. – Как он был снисходителен и милостив!
– Как искусно он умел сохранять мир с могущественнейшими государствами! – сказал начальник писцов, между тем как казначей, утирая слезу, воскликнул:
– И как мудро он умел распоряжаться доходами страны! Со времен Рамсеса III палаты казнохранилища не были полны так, как теперь!
– Псаметих может надеяться на большое наследство, – прошептал придворный, а воин воскликнул:
– Но вряд ли он употребит его на славные дела; наследник престола никогда не пойдет против воли жрецов!
– Ты ошибаешься, – возразил певчий, – уже с давних пор наш господин, по-видимому, презирает советы своих вернейших слуг!
– После подобного отца, – воскликнул номарх, – трудно будет приобрести себе всеобщую признательность. Не всякому ниспосылается высокий ум, счастье и мудрость Амазиса!
– Про то ведают боги! – прошептал воин.
Тахот слышала все это и не сдерживала потока слез, лившихся у нее из глаз. То, что до сих пор скрывали от нее, подтверждалось: она должна была скоро лишиться своего возлюбленного отца.
После того как эта ужасная действительность представилась ей во всей ясности и она напрасно умоляла служанок отнести ее к постели больного, она не стала уже прислушиваться к разговорам придворных и, ища утешения, посмотрела на систр, поданный ей Бартией и взятый ею с собой на платформу. И она нашла то, что искала, так как ей показалось, что звуки золотых колец священного инструмента унесли ее из этого мира в какую-то сказочную, озаренную солнцем страну.
Та слабость, похожая на обморок, которая так часто проявляется у чахоточных, овладела больной и скрасила последние часы ее жизни приятными сновидениями.
Рабыни, которые опахалами и веерами отмахивали мух от дремавшей девушки, уверяли впоследствии, что никогда не видели Тахот такой прекрасной и очаровательной, как тогда.
Так прошло около часа. Вдруг ее дыхание стало тяжелым и хриплым, слабый кашель поколебал грудь и поток яркой крови хлынул изо рта на белую одежду. Тут больная проснулась и с удивлением и разочарованием взглянула на присутствующих. Увидев свою мать, Ладикею, которая в эту минуту вошла наверх, она снова улыбнулась и сказала:
– О мать моя, какие сладостные сны я видела!
– Итак, путешествие в храм имело хорошие последствия для моего дитя? – спросила царица, с содроганием заметившая капли крови на губах больной.
– Да, матушка; ведь я снова видела его!
Ладикея с испугом взглянула на служанок своей дочери, точно собираясь спросить: «Неужели уже пострадали и умственные способности вашей госпожи?»
– Ты думаешь, матушка, что я заговариваюсь? Но, право, я не только видела его, но даже говорила с ним. Он подал мне систр и сказал, что он – мой друг. Потом он поднял брошенный мной бутон лотоса и исчез в толпе. Не гляди на меня с такой грустью и удивлением, матушка; я говорю истинную правду: я видела все это на самом деле. Тентрут также заметила его! Он, наверно, прибыл в Саис ради меня, и детский оракул в преддверии храма не обманул меня! Теперь я уже не чувствую никакой болезни, и я видела во сне, что лежу на цветущем маковом поле, таком же ярко-красном, как кровь молодых ягнят, приносимых в жертву, и Бартия сидел рядом со мной, а Нитетис стояла возле нас на коленях и играла удивительные песни на набле [102] из слоновой кости. И даже в воздухе раздавалась такая дивная музыка, что сердце замирало от восторга, как будто меня целовал бог Гор. Да, я говорю тебе, матушка, что он скоро придет, и если я выздоровею, тогда, тогда, ах! Матушка, я умираю!
Ладикея опустилась на колени у ложа дочери и покрыла горячими поцелуями застывшие глаза девушки.
Час спустя она стояла у другого ложа смертного одра, своего мужа.
Черты царя были обезображены тяжелыми страданиями, холодный пот выступил у него на лбу, и руки судорожно сжимали золотых львов, представлявших собой боковые ручки глубокого кресла, в котором он покоился.
Когда Ладикея вошла в комнату, он открыл глаза, которые все еще сверкали и бросали вокруг быстрые и выразительные взоры.
– Отчего ты не приведешь ко мне Тахот? – спросил он.
– Она слишком больна и слаба, чтобы…
– Она умерла! Ей теперь хорошо, так как смерть не наказание, а конечная цель жизни, единственная цель, достигаемая нами без труда, но одним богам известно, с какими страданиями. Ра везет ее в своей барке вместе с праведными, и Осирис примет ее, так как она была безгрешна. И Нитетис также умерла. Где письмо Небенхари? Там сказано: «Она сама лишила себя жизни и, умирая, послала сильное проклятие тебе и твоему семейству. Это известие, столь же достоверное, как и ненависть моя к тебе, посылает из Вавилона в Египет бедный, изгнанный, осмеянный и ограбленный глазной врач». Вслушайся в эти слова, Псаметих, и позволь твоему умирающему отцу сказать, что всякое беззаконное дело, доставляющее тебе здесь на Земле драхму наслаждений, в смертный час твой падет на тебя с тяжестью целого таланта. Из-за Нитетис на Египет обрушится страшное несчастье. Аравийские купцы сказали правду. Камбис вооружает свои войска, чтобы обрушиться на Египет подобно раскаленному самуму пустыни. Многое из того, что создано мной, чему я посвящал свои бессонные ночи и все свои жизненные силы, будет уничтожено. Но все-таки я жил не напрасно, так как в течение сорока лет был заботливым отцом и благодетелем огромного народа. Правнуки будут вспоминать об Амазисе как о великом, мудром и человеколюбивом царе, а на моих постройках в Саисе и Фивах с удивлением прочтут имя их строителя и восхвалят силу его могущества! Да, Осирис и сорок два судьи в преисподней не произнесут надо мной гневного приговора, а богиня истины, обладательница весов, найдет, что мои добрые дела имеют перевес над дурными.
Царь вздохнул и долгое время молчал. Наконец он взглянул на свою жену с искренней нежностью и заговорил снова:
– Ты, Ладикея, была мне верной, добродетельной женой. Благодарю тебя за это и во многом прошу у тебя прощения. Часто нам случалось не понимать друг друга. Сознаюсь, что мне было легче свыкнуться с особенностями твоего народа, чем тебе уразуметь египетский образ мыслей. Ты знаешь, как высоко я ценю искусство твоих соотечественников, как охотно я вел знакомство с твоим другом Пифагором, посвященным во все тайны наших познаний и верований и с удовольствием усваивавшим многое из них. Он, который постиг всю глубину мудрости учений, кажущихся мне священнее всего другого, известного мне, остерегался издеваться над истинами, которые жрецы слишком тщательно скрывают от народа. Этот народ охотно преклоняется перед непостижимым и теми, которые возвещают его; но не было ли прекраснее и благороднее научить всех постигать истину и поднять народ вместо того, чтобы порабощать его? Разумеется, таким образом жрецы имели бы менее послушных рабов, но боги приобрели бы себе более свободных и достойных почитателей. Ты, Ладикея, могла менее всего освоиться с нашим поклонением животным; но я нахожу, что справедливее и гораздо более достойно человека поклоняться Творцу и его творениям, чем каменным изображениям. К тому же все ваши боги подвержены человеческим слабостям, и я уверен, что моя царица считала бы себя очень несчастной, если бы я вздумал вести такой образ жизни, какой вел Зевс.
При этих словах царь улыбнулся, затем продолжал:
– Но знаешь ли ты, отчего это происходит? Эллины ставят выше красоту форм; поэтому, считая тело прекраснейшим из всего созданного, они не могут отделить его от души, хотя и уверяют, что прекрасный дух непременно должен жить в прекрасном теле. Поэтому их боги суть не что иное, как возвысившиеся люди, между тем как мы признаем божество в природе и в себе самих в виде бесплотной действующей силы. Между ней и человеком стоит животное, которое не действует подобно нам не по человеческим законам, а по вечным законам природы. Ибо человеческие законы придуманы людьми, а законы происходят от божества. Кто же из нас стремится к свободе, величайшему благу, так сильно, как животные? Кто из нас без всяких наставлений и указаний живет так равномерно из поколения в поколение, как они?
Тут голос царя оборвался, и он продолжал уже после небольшой паузы:
– Я чувствую, что близится мой конец, поэтому не стану больше говорить об этих вещах. Выслушай, мой сын и наследник, мою последнюю волю. Действуй сообразно ей, так как ты слышишь теперь голос опытности. Но увы, я в течение своей долгой жизни беспрестанно видел, что все правила жизни, которыми напутствуют нас другие, оказываются совершенно бесполезными для нас. Ни одному человеку не удается приобрести опытность для другого. Только наши собственные утраты делают нас осторожными, только нами самими пройденная школа умудряет нас! Ты, сын мой, вступаешь на трон в зрелом возрасте и имел достаточно времени размыслить о правом и несправедливом, о полезном и вредном, увидеть и сравнить разнородные вещи. Поэтому я не даю тебе никаких общих наставлений и ограничусь тем, чтобы напутствовать тебя кое-какими отдельными советами, могущими принести тебе пользу. Я подаю их тебе правой рукой, но опасаюсь, что с твоей стороны они будут приняты левой. Прежде всего, да будет известно, что в последние месяцы я, несмотря на свою слепоту, не совсем безучастно следил за твоим образом действий и с намерением позволял тебе распоряжаться по твоему усмотрению. Родопис однажды рассказывала мне басню своего учителя Эзопа:
«Путник встретился с одним человеком и спросил его, сколько понадобится ему времени, чтобы добраться до ближайшего города. «Иди, иди», – отвечал спрошенный. «Но ведь я хочу узнать – когда буду в городе». – «Иди, иди!» – Путник удалился возмущенный, разражаясь проклятиями. Когда он прошел несколько шагов, то человек, которого он ругал, воротил его назад и сказал: «Тебе понадобится час времени, чтобы добраться до города. Я не мог дать настоящего ответа на вопрос, прежде чем не увидел, как ты идешь».
Для твоей собственной пользы я принял в соображение эту басню и молча наблюдал за принятым тобой способом управления, чтобы быть в состоянии сказать тебе, идешь ли ты слишком скоро или слишком медленно. Теперь я узнал то, что хотел знать, и в придачу к своим наставлениям скажу тебе вот что: «Расследуй все сам!» Каждый человек, а в особенности царь, должен сам обсуждать все касающееся тех, о благосостоянии которых он обязан заботиться. Ты, сын мой, смотришь на весьма многое чужими глазами, слушаешь чужими ушами и обращаешь слишком мало внимания на первоначальный источник. Твои советники, жрецы, имеют в виду добрые цели, – но… Нейтотеп, я прошу тебя на некоторое время оставить нас одних.
Как только верховный жрец удалился, царь воскликнул:
– Они стремятся к добру, но только к тому, которое хорошо для них! Мы – цари не жрецов и вельмож, а властители народа. Поэтому не слушай советов только этой гордой касты, а старайся сам лично расследовать все, прочитывая все просьбы, назначая верных, преданных тебе и любимых народом номархов и стараясь узнать, в чем нуждаются египтяне, чего они ожидают, что для них необходимо. Когда тебе будет хорошо известно положение дел в стране, тогда будет не трудно хорошо управлять ею. Выбирай только благонамеренных должностных лиц; я позаботился о разделении государства, а наши законы оказались хорошими в применении. Держись их, не верь никому, кто хочет казаться мудрее закона, так как закон всюду и везде оказывается мудрее отдельной личности, а преступающий закон заслуживает наказания. Это никто не чувствует так сильно, как сам народ, который тем радостнее жертвует собой для нас, чем охотнее мы приносим в жертву закону нашу личную волю. Ты же не хочешь знать народа. Правда, его голос бывает иногда резок, но в большинстве случаев служит выражением весьма здравых воззрений; в нем нет лжи, а никому так не нужна правда, как царю. Фараон, охотно слушающий жрецов и придворных, услышит более всего лести; тот же, кто старается исполнить желания народа, будет много страдать от окружающих, но почувствует удовлетворение в глубине души и на его долю выпадут похвалы потомства. Я часто делал ошибки в своей жизни, однако египтяне станут оплакивать меня, так как я всегда знал их потребности и с заботливостью отца старался устроить их благосостояние. Царю, понимающему свои обязанности, легко приобрести любовь народа, трудно заручиться одобрением вельмож и почти невозможно удовлетворить ту и другую сторону. Повторяю тебе, помни всегда, что ты и жрецы существуете для народа, а не народ существует для тебя и жрецов. Уважай религию ради нее самой и в качестве существенной опоры, на которой покоится подчинение народа царям; однако давай заметить глашатаям религии, что ты смотришь на них не как на вместилища божества, а как на его служителей. Они сумели в глазах народа поставить себя самих выше божества и сделать из египтян послушных рабов касты жрецов, а не поклонников божества. Этой работе, длившейся целые тысячелетия, не может оказать сопротивление никакая царская власть, но мы можем воспрепятствовать им в том случае, если они вздумают подчинить жизнь государства своим отдельным конкретным целям. Поверь мне, сын мой, что каста жрецов ежечасно готова нанести вред всему государственному строю и даже вконец разрушить его, лишь только заметит, что ее могуществу угрожает опасность.
– Придерживайся старины, как повелевает закон; но никогда не препятствуй разумным новшествам проникать в твое царство. Легкомысленные люди быстро отрекаются от всего установившегося; глупцы находят хорошим и достойным подражания все иноземное и новое; люди ограниченные или пользующиеся привилегиями себялюбцы безусловно придерживаются старины и всякое движение вперед называют грехом; мудрецы же стараются удержать то, что оказалось хорошим вследствие долголетнего опыта, устранить поврежденное и принимать все хорошее, откуда бы оно ни происходило. Действуй сообразно этому, сын мой! Жрецы будут тянуть тебя назад, эллины увлекать вперед, тебе ни под каким видом не следует стоять посередине и сегодня уступать одним, а завтра другим. Тот, кто захочет сидеть на двух стульях сразу, непременно окажется на полу. Пусть одна партия будет твоим другом, а другая – врагом, потому что если ты вздумаешь ладить с обеими, то они обе очень скоро сделаются твоими врагами. Люди созданы таким образом, что они ненавидят того, кто делает добро их противникам. В последние месяцы твоего самостоятельного управления государством ты своим пагубным колебанием то в одну, то в другую сторону оскорбил обе партии. Кто, подобно детям, попеременно то идет вперед, то пятится назад, тот поздно достигает цели и преждевременно утомляется. Я держал сторону эллинов и противодействовал жрецам до тех пор, пока не почувствовал приближение смертного часа. Среди кипучей ежедневной деятельности храбрые и умные греки казались мне особенно полезными; с приближением смерти я имею нужду в тех, которые выдают пропускные грамоты для отправления в преисподнюю. Да простят мне боги, что я даже в смертный час не могу воздержаться от столь легкомысленных слов. Они создали меня таким, и поэтому должны и принять меня таким, каков я есть. Я потирал себе руки, сделавшись царем; а ты положи руку на сердце, вступая на престол! Позови опять Нейтотепа: я должен сказать еще кое-что вам обоим.
Когда верховный жрец подошел к царю, тот протянул ему руку и проговорил:
– Я без всякого неудовольствия расстаюсь с тобой, хотя нахожу, что ты умел исполнять свои обязанности лучше в качестве жреца, чем сына своей отчизны и слуги своего царя. Вероятно, Псаметих станет охотнее, чем я, слушаться тебя; но об одном я умоляю вас: не отпускайте греческих наемников прежде, чем с их помощью вы не окончите войну с персами и, по всей вероятности, победите их! Мое давнишнее предсказание не может иметь веса; когда приходится умирать, то хорошее расположение духа исчезает и многое представляется в мрачном свете. Без вспомогательных войск вы окончательно погибнете; а с их помощью египетским войскам будет еще возможно одержать победу. Будьте благоразумны, убедите ионийцев, что они на берегах Нила будут сражаться за свободу своей родины. Победоносный Камбис не удовольствуется Египтом, тогда как победа над персами может возвратить свободу томящимся в рабстве ионийцам. Я знал, что ты согласишься со мной, Нейтотеп, так как ты все-таки желаешь добра Египту. Теперь прошу тебя прочитать мне священные молитвы. Я чувствую сильное утомление; скоро будет всему конец. Если бы я только мог позабыть о бедной Нитетис! Имела ли она право проклинать нас? Судьи в преисподней и Осирис, да умилосердятся над нашими душами! Садись сюда, Ладикея, и положи свою руку на мой горячий лоб; ты же, Псаметих, поклянись при свидетелях, что ты будешь почитать и уважать свою мачеху так же, как если бы ты был ее родным сыном. Бедная женщина! И тебе следует поскорее соединиться со мной на лоне Осириса. Что тебе делать на Земле без мужа и детей? Мы вырастили и воспитали Нитетис, точно родную дочь, однако же из-за нее посылается такое тяжкое наказание. Но ее проклятие относится только к нам одним; оно не падает ни на тебя, Псаметих, ни на твоих детей. Теперь принесите ко мне моего внука. Кажется, у меня выкатилась слеза. Ведь обычно бывает тяжелее всего расставаться с маленькими вещами, к которым привыкнешь!
В тот же самый вечер новый гость прибыл в дом Родопис; это был Каллиас, сын Фениппа, с которым мы уже знакомы, как с рассказчиком, повествовавшим о ходе олимпийских игр.
Веселый афинянин только что приехал из своего отечества и в качестве старого испытанного друга был с радостью принят старушкой и посвящен в домашнюю тайну.
Старый раб Кнакиас уже два дня тому назад снял флаг, означающий, что Родопис принимает гостей; но зная, что Каллиас всегда считается дорогим гостем у его госпожи, он немедленно ввел его к ней, в то же самое время отказывая другим посетителям.
Много новостей порассказал афинянин, и наконец, когда Родопис удалилась по делам, он повел свою любимицу Сапфо в сад, чтобы вместе с ней, шутя и подтрунивая над ней, поджидать жениха, прибытие которого ожидалось с величайшим нетерпением. Когда тот долго не являлся и девушка уже начала сильно беспокоиться, он позвал старую Мелиту, которая, может быть, еще с большим страхом, чем ее госпожа, смотрела в сторону, где находился Наукратис, и просил ее привести в сад привезенный им струнный инструмент.
Подавая девушке прекрасную, довольно большую лютню из золота и слоновой кости, он сказал:
– Этот дивный инструмент сделан собственно для меня по приказанию его изобретателя, божественного Анакреонта. Он называет его варвитоном и извлекает из него удивительные звуки, которые будут отзываться даже в царстве теней. Я рассказывал о тебе поэту, который считает свою жизнь великой жертвой, приносимой музам, Эросу и Дионису, и я обещал ему, что передам тебе как подарок от него следующую песенку, которую он сочинил для тебя; послушай-ка:
– Ты не сердишься на нескромного певца?
– Разве это возможно? Поэту следует предоставить некоторую свободу!
– Особенно подобному поэту!
– Который избирает такого талантливого певца для передачи своих песен!
– Как ты умеешь льстить! Да, когда я был двадцатью годами моложе, то мой голос и пение хвалили недаром; теперь же…
– Ты только желаешь получить новую похвалу; но я никого не позволяю себе принуждать! Однако мне хотелось бы знать, годится ли этот так называемый варвитон со своими мягкими звуками и для других песен.
– Разумеется! Возьми плектр [103] и попробуй сама ударить по струнам, справляться с которыми, разумеется, окажется слишком трудно для твоих нежных пальчиков.
– Я не могу петь, я слишком обеспокоена долгим отсутствием жениха и его друзей!
– Или, говоря другими словами, ты чувствуешь, что твой голос слабеет от волнения. Знаешь ли ты песню своей лесбосской тетки, изображающую то настроение духа, в котором ты, по всей вероятности, находишься в настоящее время?
– Не думаю.
– Так слушай. В прежние времена я любил щегольнуть исполнением этой песни, сочиненной, по-видимому, не женщиной, а самим Эросом:
– Ну, что скажешь об этой песне? Но – клянусь Геркулесом – ты совершенно побледнела, дитя мое! Неужели на тебя так сильно подействовали стихи, или ты испугалась при верном изображении твоего собственного сердца? Успокойся, девочка моя. Как знать, что именно задерживает твоего возлюбленного?
– Ничто, решительно ничто! – воскликнул в эту минуту звучный мужской голос, и через несколько секунд Сапфо лежала в объятиях своего кумира.
Каллиас оставался немым зрителем и радостно улыбался при виде поразительной красоты парочки.
– А теперь, – воскликнул Бартия, – познакомившись с Каллиасом, я должен немедленно повидаться с бабушкой.
– Свадьба должна совершиться не через четыре дня, а сегодня! Каждая минута промедления может сделаться опасной для нас. Феопомп здесь?
– Вероятно, иначе нельзя объяснить, почему бабушка так долго остается в доме. Но что со свадьбой? Мне кажется…
– Войдем прежде в дом, моя милая; я боюсь, что собирается гроза. Небо омрачается, и наступает невыносимая духота.
– Так пойдем скорее, – воскликнула Сапфо, – если вы не хотите, чтобы я истомилась от любопытства! Грозы вам нечего опасаться. С самого моего детства в это время года в Египте никогда не было ни грома, ни молнии.
– Значит, сегодня с тобой что-нибудь случится, – со смехом проговорил афинянин. – Сию минуту упала тяжелая дождевая капля на мою лысую голову; когда же я ехал сюда, нильские ласточки летали совсем низко над водой, и уже туча застилает луну. Пойдемте скорее домой, чтобы не промокнуть. Эй, раб, позаботься о том, чтобы богам преисподней был принесен в жертву черный ягненок!
В комнате Родопис сидел Феопомп, как и предполагала Сапфо. Он только что закончил рассказ об аресте Зопира и о путешествии Бартии и его друзей.
Так как вследствие известий, переданных Феопомпом, беспокойство ожидавших усилилось, то они с нескрываемым восторгом восприняли неожиданное появление Бартии, который в кратких словах передал события, совершившиеся в течение последних часов, и спросил Феопомпа отыскать для него с друзьями какой-нибудь корабль, готовый к отплытию.
– Это как нельзя кстати! – воскликнул Каллиас. – Моя собственная триера, на которой я сегодня прибыл в Наукратис и совершенно готовая, стоит в гавани. Она к твоим услугам! Мне только следует приказать лоцману собрать экипаж и ждать твоих указаний. Ты ничем не обязан мне; напротив, я должен благодарить тебя за оказанную мне честь! Эй, Кнакиас, беги скорей и скажи моему рабу Филомену, ожидающему меня на дворе, чтобы он отправился в гавань и приказал моему кормчему Наузарху приготовить все к отплытию. Дай ему эту печать, которая уполномочивает его на все!
– А мои рабы? – спросил Бартия.
– Кнакиас предаст моему старому управляющему приказание отвезти их на корабль Каллиаса, – отвечал Феопомп.
– Когда они увидят вот эту вещь, то безусловно последуют за ним, – прибавил Бартия, подавая свое кольцо старому слуге.
Кнакиас с глубокими поклонами удалился, а царевич продолжал:
– Теперь, матушка, я должен обратиться к тебе с большой просьбой.
– Я угадываю ее, – с улыбкой проговорила Родопис, – ты желаешь ускорить свадьбу, и я вижу, что мне следует уступить твоему желанию.
– Если я не ошибаюсь, – воскликнул Каллиас, – то мы видим перед собой редкое явление: двое людей от души радуются угрожающей им опасности!
– Ты, может быть, и прав, – отвечал Бартия афинянину, втихомолку пожимая руку своей возлюбленной. Затем он снова обратился к Родопис и просил ее безотлагательно вручить ему дорогое существо, которому он знает цену.
Родопис выпрямилась во весь рост, положила правую руку на голову Сапфо, а левую – на голову Бартии, и сказала:
– Существует сказание, дети мои, которое гласит, что в стране роз есть лазурное озеро, то безмятежно спокойное, то бурно волнующееся, и что вода в этом озере бывает по временам сладка, как мед, а иногда горька, как желчь. Вы поймете смысл этого сказания, и в стране роз вашего брака станете переживать то безмятежные, то бурные, то сладостные, то печальные дни и часы. Пока ты была ребенком, Сапфо, твои дни проходили точно ясное весеннее утро; когда ты стала любящей девушкой, сердце твое открылось для страдания, которое теперь, после многих месяцев разлуки, сделалось в нем постоянным гостем, и таким гостем, который часто будет стучаться к тебе, пока ты жива. Твоей обязанностью, Бартия, будет, по возможности, сколько хватит сил, оберегать Сапфо от этого назойливого гостя. Я знаю людей и, прежде чем Крез уверил меня в твоем благородстве, поняла, что ты достоин моей внучки. Поэтому я позволила тебе разделить с ней пополам квиттовое яблоко и отдаю тебе на руки без колебания то существо, которое я до сих пор охраняла, как священный вверенный мне залог. И ты таким же образом смотри на свою жену как на вверенное тебе на время сокровище, так как для любви нет ничего опаснее, как спокойная уверенность исключительного обладания. Меня порицают за то, что я позволяю неопытной девочке отправляться на твою далекую родину, где существуют условия, далеко не благоприятные для женщин; но я знаю могущество любви и понимаю, что для любящей девушки не существует другого отечества, кроме сердца человека, которому она отдалась; что для женщины, уязвленной Эросом, нет другого несчастья, как жить в разлуке со своим избранником. Кроме того, я спрашиваю вас, Каллиас и Феопомп: разве ваши жены имеют большие преимущества в сравнении с женами персов? Разве ионийские женщины, а так же и уроженки Аттики не принуждены, подобно персиянкам, проводить свою жизнь в женских комнатах и быть довольными, если им позволят пройтись по улице под покрывалом и в сопровождении недоверчивых рабов? Что же касается многоженства персов, то я не опасаюсь этого ни для Сапфо, ни для Бартии! Он будет более верен своей жене, чем эллин, так как найдет в Сапфо соединение того, чего вы, эллинские мужчины, ищете, с одной стороны, в браке, а с другой – в домах образованных гетер: с одной стороны – хозяек и матерей, а с другой – интеллектуально развитых и оживляющих ваш дух собеседниц. Отдаю ее тебе, сын мой; я вручаю тебе Сапфо охотно и с полным доверием, подобно тому как старый воин с радостью передаст сыну самое лучшее свое достояние – свое оружие. В какую бы дальнюю страну она ни отправилась, она всегда остается эллинкой, и – этим я в особенности утешаюсь – в своем новом отечестве сделает честь греческому имени и приобретет новых сторонников для всего греческого. Благодарю тебя, дитя мое, за твои слезы! Я могу удерживать свои, но за то умение я заплатила огромные проценты судьбе! Эту твою клятву, благородный Бартия, слышали сами боги. Никогда не забывай ее и прими мою Сапфо, как свою собственность, подругу, жену! Увези ее с собой, как только возвратятся твои спутники. Богам не угодно, чтобы на свадебном празднестве Сапфо пелись песни Гименея!
С этими словами Родопис соединила руки молодой четы, горячо и нежно обняла Сапфо и запечатлела легкий поцелуй на челе молодого перса. Затем она обратилась к друзьям-эллинам, на лицах которых выражалось сильное волнение, и сказала:
– Это была скромная свадьба, не сопровождавшаяся ни пением, ни светом факелов. Пусть она будет началом радостной брачной жизни! Поди, Мелита, принеси свадебный убор невесты, запястья и ожерелья, лежащие в бронзовом ящике на моем столике, чтобы наша любимица явилась перед своим супругом в наряде, достойном будущей невестки царя.
– Спеши, – воскликнул снова повеселевший Коллиас, – к тому же племянница великой воспевательницы Гименея – Сапфо не должна вступить в брачный чертог совсем без всяких песен и музыкальных звуков. Так как дом молодого супруга находится слишком далеко, то мы представим себе, что его жилище – пустой андронитис. Туда мы введем невесту через среднюю дверь и у домашнего очага справим веселое брачное пиршество. Идите скорее, рабыни, и разделитесь на два хора. Вы будете представлять хор юношей, а вы – хор девушек и будете петь слова хора Гименея, сочиненные поэтессой Сапфо: «Как под ногой пастуха». Я же сам возьму на себя роль факелоносца, и без того принадлежащую мне. Нужно тебе сказать, Бартия, что моему семейству пожаловано наследственное право – носить факелы при элевзинских мистериях, поэтому нас и называют дадухами, или факелоносцами. Эй, раб! Позаботься украсить венками дверь андронитиса и прикажи своим товарищам при нашем вступлении в комнату осыпать нас сладостями! Послушай, Мелита, где ты так скоро достала эти прекрасные венки для жениха и невесты из фиалок и миртов? Дождь льет ручьями в отверстие крыши! Посмотрите, Гименей упросил Зевса помочь вам при всех брачных обрядах. Так как вы не могли устроить себе ванны, которая, по старым обычаям, обязательна как для жениха, так и для невесты в утро перед свадьбой, то вы должны стать вот сюда и считать освященной ключевой водой ту влагу, которую ниспосылает вам Зевс! Теперь, девушки, начинайте ваши песни! Пусть невеста оплакивает потерю своего счастливого девичества, а юноши восхваляют участь новобрачных.
Затем пять звонких, хорошо поставленных голосов девушек грустно запели:
А другой, более густой хор радостным напевом отвечал:
Затем оба хора соединились и стали повторять припев: «Приди, Гименей, приди» – звуками, в которых слышалось то страстное томление, то ликование. Вдруг пение смолкло, так как в отверстии крыши, под которым Каллиас поставил новобрачных, сверкнула молния, и за нею последовал громовой удар.
– Вот видите! – воскликнул дадух, поднимая руку к небу, – сам Зевс держит ваш свадебный факел и поет песни Гименея для своих избранников!
Едва забрезжило утро следующего дня, Бартия и Сапфо вышли из брачной комнаты в сад, который после грозы, бушевавшей всю ночь с необыкновенной силой, сиял в полной свежести и красе, подобно лицам молодой четы.
Новобрачные поднялись так рано потому, что в душе Бартей снова, с большей против прежнего силой, проснулось беспокойство о друзьях, о которых он почти забыл в упоении нежности и восторга.
Сад был расположен на искусственном холме, возвышавшемся над затопленной равниной, и с него открывался свободный вид во все стороны. На зеркальной поверхности Нила плавали белые и голубые цветы лотоса, а на берегу и под водой виднелись скучившиеся стаи водяных птиц. Одиноко кружились ширококрылые орлы в ясном утреннем воздухе, а на вершинах пальм качались горлицы; пеликаны и утки с криком поднимались над поверхностью воды, лишь только показывался пестрый парус лодки. Свежий северо-восточный ветер веял в воздухе, охлажденном ночной грозой, и несмотря на раннее утро гнал по течению довольно значительное число судов. Пение матросов соединялось с ударами весел и щебетанием птиц, оживляя звуками однообразно пеструю картину залитой водой долины Нила.
Молодые стояли, тесно прижавшись друг к другу, у низкой стены, окружавшей сад Родопис, и, обмениваясь нежными взглядами, смотрели на это зрелище, пока зоркие глаза Бартии не обнаружили судно, которое прямо направлялось к загородному дому Родопис.
Несколько позже к берегу у стены пристала лодка, Зопир и его избавители предстали перед новобрачными.
План Дария удался вполне благодаря грозе, которая, разразившись в неурочное время с такой необычайной силой, страшно напугала египтян; но все-таки не следовало терять времени, так как можно было ожидать, что власти Саиса станут преследовать беглецов.
После торопливого, но тем не менее самого нежного прощания Сапфо рассталась со своей бабкой и, в сопровождении старой Мелиты, следовавшей за ней в Персию, села вместе с Бартией в лодку Силосона и час спустя уже находилась на прекрасно оснащенной «Гигиее» – морском быстроходном судне Каллиаса.
Афинянин ожидал беглецов на своей триере и особенно нежно простился с Сапфо и Бартией. Последний на прощание надел старику на шею драгоценную цепь в знак благодарности, Силосон, в память об опасности, которой они вместе подвергались, набросил на плечи Дария свой пурпурный плащ – неоценимый образец сидонского красильного искусства, возбудивший удивление сына Гистаспа. Дарий с радостью принял подарок и при прощании сказал брату Поликрата:
– Помни всегда, друг-эллин, что я обязан тебе благодарностью, и как можно скорее доставь мне возможность отплатить тебе услугой за услугу.
– Но прежде всех ты должен будешь обратиться ко мне, Зопиру! – воскликнул освобожденный, обнимая своего спасителя. – Я готов разделить с тобой последнюю золотую монету и, что еще важнее – просидел бы в угоду тебе еще целую неделю в проклятой тюрьме, из которой ты освободил меня. Но вот уже поднимают якоря! Будь здоров, достойный эллин! Поклонись от меня сестрам-цветочницам, в особенности маленькой Стефанионе, и скажи ей, что она будет обязана мне, если назойливый долгоногий жених не скоро станет снова преследовать ее. Еще вот что: возьми этот мешок с золотом и передай жене и детям египтянина-забияки, которому я в жару борьбы нанес такой страшный удар.
В то время когда произносились эти слова, якоря с грохотом упали на палубу судна, и из глубины триеры раздался однообразный звук келейсмы, или песни гребцов, ритм которой давал триравлес – флейтист триеры.
Нос галеры с деревянным изваянием Гигиеи – богини здоровья, тронулся. Бартия и Сапфо стояли у руля и смотрели на удалявшийся Наукратис, пока устье Нила не скрылось от их взоров за горизонтом.
Уже в Эфесе настигла молодых супругов весть о смерти Амазиса. Оттуда их путь лежал сначала в Вавилон, а потом в Пасаргадэ, в провинции Персиде. Там находились в то время Кассандана, Атосса и Крез. Готовясь принять участие в египетском походе, царица пожелала предварительно посетить недавно оконченную, по мысли Креза, гробницу своего супруга. Искусство Небенхари возвратило ей зрение. С глубокой отрадой увидела она великолепие монумента и проводила ежедневно целые часы в роскошном саду, расположенном вокруг него.
Усыпальницей Кира служил исполинский саркофаг, сложенный в виде дома из мраморных глыб, над массивным основанием из шести высоких, также мраморных ступеней. Внутри была устроена комната, где кроме золотого гроба, в котором покоились останки Кира, нетронутые собаками, коршунами и самими стихиями, поставлена была серебряная кровать и такой же стол; на столе стояли золотые кубки и было положено много разных одежд с богатейшими украшениями из драгоценных камней.
Высота здания простиралась до сорока футов. Тенистые сады и колоннады, задуманные Крезом, окружали его, а среди рощи возвышался дом, построенный для магов, которым была вверена охрана гробницы.
Вдали виднелся дворец Кира, где по его распоряжению будущие цари Персии должны были проводить ежегодно по меньшей мере несколько месяцев. Вследствие малодоступности этого дворца, похожего на крепость, в нем помещалось также казнохранилище царства.
Свежий горный воздух, струившийся над могилой возлюбленного супруга, в высшей степени благотворно действовал на царицу. С радостью заметила она, что и к Атоссе возвратилась в этом тихом, прекрасном месте прежняя веселость, утраченная со времени смерти Нитетис и отъезда Дария. Сапфо скоро сблизилась с новой матерью и сестрой: ей тоже, как и им, было жаль покидать прекрасный Пасаргадэ.
Дарий и Зопир оставались при большой армии, собиравшейся на равнине Евфрата. Бартия также должен был ранее выступления в поход вернуться в Вавилон.
Камбис выехал навстречу своему семейству. Красота молодой невестки поразила его. Сапфо, напротив, призналась мужу, что только со страхом могла смотреть на его брата.
За несколько последних месяцев царь очень изменился. Не лишенное благородства бледное лицо его стало от чрезмерного употребления вина багровым и некрасивым. Темные глаза еще горели, но уже не прежним, чистым огнем. Черные волосы, блестевшие как крыло ворона, теперь поседели и беспорядочно обрамляли лицо и подбородок. Улыбка гордого торжества, придававшая некогда красоту его чертам, сменилась выражением презрительного пресыщения и грубой суровости.
Только в состоянии опьянения, – давно, впрочем, переставшем быть для него необычным, – он иногда смеялся; но уже без всякой меры, с каким-то лошадиным ржанием.
К женам он обнаруживал прежнее нерасположение. Вступая в египетский поход, он даже оставил гарем в Сузах, тогда как все вельможи везли любимых жен и наложниц с собой. При всем том никто не мог обвинить его в несправедливости; напротив, он настоятельнее, чем когда-либо, требовал строгого исполнения закона; но, обнаружив злоупотребление, был беспощаден и налагал самые жестокие наказания. Когда ему, например, донесли, что подкупленный судья по имени Сизамнес вынес несправедливый приговор, он велел содрать с несчастного кожу и обить ею судейский стул; затем сына казненного он назначил судьей и заставил его сидеть на этом жутком стуле. Как полководец он был неутомим и с большим искусством и строгостью руководил упражнениями войск, собранных под Вавилоном.
Войску велено было выступить после праздника нового года [104]. Камбис отправился к армии, где встретил сиявшего счастьем брата, который, целуя полу его одежды, с восторгом рассказал ему, что скоро надеется сделаться отцом. Царь затрепетал при этом известии, не отвечал брату ни единым словом, напился вечером до потери сознания, а на следующее утро созвал к себе мобедов, магов и халдейцев, чтобы предложить им вопрос:
– Вы помните, – сказал он, – что, толкуя мне сны мои, вы утверждали, что Атосса родит будущего царя персидской державы. Согрешу ли я перед богами, если возьму сестру в жены и осуществлю то, что возвещено мне в сновидении?
После кратковременного совещания магов Оропаст, первосвященник, пал ниц перед царем и сказал:
– Мы не думаем, что ты согрешишь, вступив в подобный брак, так как, во-первых, у персов есть обычай жениться на родственниках, во-вторых, хотя не написано в законе, что праведник может сочетаться браком с сестрой, но сказано, что царь может совершать, что заблагорассудит. Поступай по своему желанию, и деяния твои всегда будут правыми.
Камбис отпустил магов с богатыми дарами, дал Оропасту полномочие на управление царством и объявил пораженной ужасом матери, что, по одержании над египтянами победы и наказании Амазисова сына, он женится на своей сестре, Атоссе.
Наконец армия, в которой числилось более восьмисот тысяч воинов, двинулась в поход отдельными отрядами. Через два месяца она достигла Сирийской пустыни, где ее встретили привлеченные Фанесом на сторону Персии арабские племена амалекитов и гессуритов, которые снабдили войска водой, привезенной на лошадях и верблюдах.
Близ Акко, в земле Ханаанской, собрались флоты подвластных персидской державе сирийцев, финикиян и ионийцев, а также нанятые Фанесом вспомогательные корабли с Кипра и Самоса. Присылка последних сопровождалась обстоятельствами особого рода. В приглашении Камбиса снарядить для него флот Поликрат увидел удобный случай сразу отделаться от всех граждан, недовольных его самовластием. Поэтому он наполнил сорок триер восемью тысячами беспокойных самосцев и отправил их к персам с просьбой не дать возвратиться на родину ни одному из них.
Узнав об этом, Фанес тотчас предупредил обреченных на гибель самосцев об ожидавшей их участи, и они, уклоняясь от экспедиции в Египет, возвратились в Самос, где сделали попытку свергнуть Поликрата, но были им разбиты в сухопутном сражении и ушли в Спарту, чтобы там просить помощи.
За месяц до разлива Нила армии персов и египтян стояли уже друг против друга близ Пелусия, на северо-восточном берегу Дельты.
Распоряжения Фанеса оказались превосходными. Переход через пустыню, стоивший армиям, совершавшим его прежде, многих тысяч жертв, на этот раз, благодаря верным в слове аравитянам, обошелся без больших потерь; а удачно выбранное время года позволило персам проникнуть в Египет по сухим дорогам, удобно и без проволочек.
Царь принял своего друга-эллина с большим почетом и благосклонно кивнул ему, когда тот сказал: «Я слышал, что со времени смерти твоей прекрасной подруги ты уже не так весел, как прежде. Мужчине прилично долго сохранять свою скорбь, которая у женщины выражается бурным, но скоропреходящим плачем. Я сочувствую постигшему тебя горю, так как и я лишился того, что было для меня наиболее дорого. Возблагодарим вместе богов, дарующих нам лучшее средство против скорби – борьбу и мщение!»
Фанес показал потом царю своих солдат и сопровождал его к столу. Поразительно было его влияние на сурового властителя. В присутствии афинянина к Камбису возвращалась спокойная сдержанность, иногда даже веселость.
Громадны были ополчения персов, но и число египетских войск было весьма значительно.
Их лагерь с тыла примыкал к стенам Пелусия, пограничной крепости, издавна предназначенной для того, чтобы служить оплотом против вторжений восточных народов. Перебежчики уверяли персов, что численность всего египетского войска достигает почти шестисот тысяч человек.
Кроме множества воинов на колесницах, тридцати тысяч карийских и ионийских наемников и военно-полицейского отряда мазенов [105], под знаменами Псаметиха собрались двести пятьдесят тысяч келесирийцев [106], сто шестьдесят тысяч гермотибийцев, двадцать тысяч всадников и много вспомогательных войск, из которых ливийские машаваши [107] издавна славились военными подвигами, а эфиопы отличались многочисленностью.
Пехота была разделена на полки и роты, собиравшиеся вокруг разного рода военных значков, и соответственно разделению имела различное вооружение. Тут были и тяжело вооруженные воины с большими щитами и легкими булавами, и пращники; но большую часть войска составляли стрелки, луки которых в ненатянутом положении имели высоту почти в человеческий рост. Всадники были вооружены легкими зубчатыми булавами, а единственную одежду их составлял передник, между тем как бойцы на колесницах, знатнейшая часть военной касты, выезжали в бой в богатейшем убранстве и затратили большие суммы на украшение своих двухколесных экипажей и на сбрую прославленных коней. Для управления лошадьми при каждом из них состоял возница, а сами они помышляли только о битве и были вооружены луками и копьями.
Пехота персов была не многим многочисленнее египетской, но конница вшестеро превосходила число всадников Нильской долины.
Когда обе армии расположились одна против другой, Камбис приказал очистить обширную равнину Пелусию от кустарника и деревьев и сровнять песчаные холмы, чтобы натиск персидской конницы и колесниц не встретил препятствий. Фанес помогал ему точным знанием местности и к принятию своего задуманного с глубокой проницательностью плана битвы успел склонить не только царя, но и старика главнокомандующего, Мегабиза, и наиболее сведущих в военном искусстве Ахеменидов. Знание местности было особенно важно вследствие пересекавших равнину болот, которые для счастливого исхода битвы необходимо было обойти. По окончании военного совета афинянин еще раз сказал:
– Теперь, наконец, могу удовлетворить ваше любопытство относительно закрытых повозок, наполненных зверями, которых я велел привезти сюда. В этих повозках помещается пять тысяч кошек. Не смейтесь! Уверяю вас, эти зверьки будут для нас полезнее ста тысяч воинов. Многим из вас известно суеверие египтян, и все они скорее согласятся умереть, чем убить кошку. Мне самому за убийство подобной твари чуть не пришлось однажды поплатиться жизнью. Вспомнив об этом суеверии, я везде, где был, на Кипре, где есть отличные мышеловы, в Самосе, Крите, по всей Сирии, велел ловить всех кошек, какие попадутся. Теперь предлагаю раздать их войскам, которым предстоит драться с египтянами, и велеть воинам привязать их к своим щитам. Бьюсь об заклад, что каждый истинный египтянин скорее сбежит с поля боя, чем решится выстрелить в обожаемое животное.
Громкий смех был ответом на предложение, которое, однако, было с должным вниманием обсуждено, одобрено и приведено в исполнение. Камбис дал поцеловать изобретательному эллину свою руку, с лихвой вознаградил его за издержки богатым подарком и убеждал его жениться на какой-нибудь знатной персиянке. Затем он пригласил афинянина к себе на ужин; но тот сослался на необходимость сделать смотр поступившим под его начальство едва ему знакомым ионийцам и удалился в свой шатер.
У входа он застал свою рабыню в жарком споре с бородатым стариком в грязи и рубище, который хотел его увидеть. Фанес счел его за нищего и бросил ему золотую монету; но старик не нагнулся за подачкой, а сказал, удерживая Фанеса за плащ: «Я – Аристомах, спартанец!»
Тогда Фанес узнал жестоко изменившегося друга, ввел его в шатер, велел омыть ему ноги и умастить голову, предложил подкрепиться вином и мясом, снял с него рубище и надел новый хитон на его исхудалые, мускулистые плечи.
Аристомах молча принял эти услуги; затем, подкрепив силы живительным напитком и хорошей пищей, стал отвечать на нетерпеливые вопросы афинянина. Вот что он рассказал ему.
После умерщвления сына Фанеса Псаметихом Аристомах объявил ему, что решил склонить его подчиненных бросить службу у Амазиса, если дочь его друга не будет тотчас же освобождена, а относительно участи исчезнувшего мальчика не будет дано удовлетворительного объяснения. Царевич обещал подумать об этом деле. Два дня спустя, во время ночной поездки по Нилу в Мемфис, на спартанца напали эфиопские воины, скрутили его и бросили связанным в темное помещение другой барки, которая, после многодневного плаванья, бросила якорь у незнакомого ему берега. Тут выпустили пленника из заключения и повели его в палящий зной, через пустыню, мимо скал странной формы, по направлению к востоку. Наконец достигли хребта, возвышавшегося над множеством хижин, построенных у его подошвы. В хижинах этих жили люди, которых ежедневно в оковах гоняли в рудники, где они высекали из твердой скалы золотые крупинки. Иные из числа несчастных рудокопов работали в этом ужасном положении более сорока лет; но большая часть скоро умирала от непомерных трудов и палящего зноя, который обдавал их по выходе из рудника.
– Товарищи мои, – рассказывал Аристомах, – были частью приговоренные к смерти и помилованные убийцы, частью – лишенные языка государственные преступники, частью, наконец, опасные царю и внушавшие ему страх люди, к числу которых принадлежал и я. Три месяца работал я с этим сбродом, вынося палочные удары надзирателей, изнемогая днем от зноя, коченея, когда холодная ночная роса падала на полунагое тело; обреченный, казалось, на смерть и поддерживаемый единственно надеждой на мщение. По благоизволению богов случилось, что во время праздника богини Гатор сторожа, по обычаю египтян, до такой степени перепились, что все уснули сном глубокого опьянения и не заметили, как я бежал с одним молодым евреем, лишенным по обвинению в употреблении фальшивых весов правой руки. Зевс Лакедемонский и великий бог этого юноши помогли нам и ослепили погоню, голоса которой мы не раз слышали уж близко за собой. Пищу я добывал луком, похищенным у сторожей. Где не было дичи, там мы питались кореньями, плодами и яйцами птиц. По солнцу и звездам направляли мы путь. Нам было известно, что Красное море лежит недалеко от рудника и что мы находимся к югу от Мемфиса и даже от Фив. Вскоре достигли мы берега и неутомимо пошли к северу, пока не встретили добрых корабельщиков; те дали нам приют и помогли попасть на аравийскую ладью, которая перевезла меня и еврея, знавшего язык этих моряков, в Эзеонгебер, в землю эдомитов. Там мы узнали, что Камбис идет с большим войском в Египет, и отправились в Гарму с отрядом амалекитских всадников, которые везли персам воду. Из Гармы прибрел я в Пелусий с арьергардом великого азиатского войска; эти люди иногда из сострадания позволяли мне садиться на своих лошадей. Здесь я услышал, что ты – главный полководец великого царя. Я сдержал клятву и вступил в Египет верным сыном Эллады; теперь твоя очередь помочь старику Аристомаху и дать ему единственное, что он жаждет – возможность отомстить своим гонителям!
– Отомстишь! – вскричал афинянин, сжимая руку старика. – Ты поведешь в бой милетских тяжело вооруженных воинов; позволяю тебе бить врага как тебе угодно. Но, оставаясь и после этого твоим должником, я прославляю богов, что могу теперь же одним простым словом осчастливить тебя. Узнай, что вскоре после твоего исчезновения в Наукратис прибыл, под управлением твоего достойного сына, почетный спартанский корабль, чтобы тебя, отца двух победителей на олимпийских играх, возвратить по приказанию эфоров на родину.
При этом известии старик задрожал всем телом, глаза его наполнились слезами, а уста беззвучно произнесли молитву. Потом он ударил рукой по лбу и воскликнул дрожащим голосом:
– Теперь исполняется, – теперь оправдалось! Прости мне, о Феб-Аполлон, что я усомнился в словах твоей жрицы! Что возвещал оракул?
И теперь это пророчество исполняется. Теперь я могу вернуться и вернусь! Но прежде я поднимаю руки и прошу Дике [108], вечно державную справедливость, не отказать мне в блаженстве отмщения!
– Завтра наступит день возмездия! – воскликнул Фанес, присоединяясь к молитве старика. – Завтра я отпраздную по сыну кровавую тризну и не отойду на покой, пока Камбис не поразит заостренными стрелами самое сердце Египта! Пойдем, друг мой, я приведу тебя к царю. Одного человека, подобного тебе, достаточно, чтобы обратить в бегство целый отряд египетских воинов!
Наступила ночь. Открытое расположение персидского лагеря допускало возможность внезапного нападения, и потому персы простояли эту ночь в боевом порядке на указанных каждой части местах. Пехотинцы стояли, опершись на щиты и копья, а всадники расположились у сторожевых костров, держа в поводу оседланных и взнузданных коней. Камбис верхом объехал ряды войск, ободряя их своим видом и приветом. Только центр армии еще не выстроился на своих позициях, так как он состоял из персидских телохранителей, булавоносцев, бессмертных и родственников царя, которые обычно в одно время с ним выступали против неприятеля.
Отсутствовали в рядах и малоазийские греки. Фанес хотел, по возможности, сберечь их силы и позволил им спать, хотя в полном вооружении, а сам за своих воинов стоял на страже. Аристомах был принят ионянами с восторгом, царем – с большой благосклонностью. Ему с половиной греческих дружин предназначалось место по левую сторону центра, а Фанесу с остальными – по правую. Царь пожелал выехать в бой во главе десяти тысяч бессмертных, впереди которых развевалось знамя Кавы [109] и красно-синее с золотом государственное знамя монархии. Бартии вверены были персидский конный полк (тысяча человек) телохранителей и конные панцирники, покрытые кольчугами с головы до ног.
Крез командовал отрядом, прикрывавшим лагерь, где находились жены вельмож, мать и сестра царя и несметные сокровища.
Когда показался лучезарный Митра и мрачные духи ночи скрылись в своих пещерах, священный огонь, несомый впереди войска от самого Вавилона, раздули в исполинский костер. Маги и царь разжигали пламя, бросая в огонь драгоценнейшие благовония. Потом Камбис принес жертву и с высоко поднятой золотой чашей умолял небо о победе и славе. Совершив жертвоприношение, он провозгласил боевой девиз: «Аурамазда, помощник и вождь!», и занял место во главе своей гвардии, тюрбаны которой были украшены венками. Греки также исполнили жертвенный обряд и отвечали криками радости на объявление жрецов, что предзнаменования обещают победу. Их девизом стал клич «Геба!».
И египтяне встретили утро жертвоприношением и молитвой, а затем заняли свои места в боевом порядке.
В самом центре поместился Псаметих, теперь уже царь, в золотой колеснице с оглоблями из того же металла. Великолепные лошади были одеты пурпурными покрывалами и золотом шитыми чепраками, а их гордые головы украшены страусовыми перьями. Возница, принадлежавший к знатнейшей египетской фамилии, стоял с бичом по левую руку повелителя, увенчанного двойной короной Верхнего и Нижнего Египта.
Левое крыло составили греческие и карийские наемники. Конница расположилась по обе стороны на крыльях армии; а египетская и эфиопская пехота построилась справа и слева от эллинов и колесниц колоннами по шести шеренг.
Псаметих объехал ряды своих войск, возбуждая их мужество приветливыми словами. Наконец он остановился против эллинов и произнес следующую речь:
«Герои! Мне хорошо известны ваши подвиги; я знаю их по Кипру и по Ливии и счастлив, что могу теперь разделить вашу славу и украсить ваши головы венцами новой победы. Не опасайтесь, что, поразив врага, я стесню ваши вольности; клеветники внушили вам мысль о подобной неблагодарности. Даю вам слово, что после победы окажу вам и потомкам вашим всевозможные милости и признаю вас опорой моего престола. Помните, что сегодня вы будете сражаться не только за меня, но и за свободу далекой вашей родины. Ясно, что, овладев Египтом, Камбис не удовлетворится, а протянет свою жадную руку к прекрасной Элладе и ее островам. Мне достаточно напомнить вам, что ваша родина лежит между Египтом и вашими азиатскими братьями, которые теперь уже изнывают в рабстве под персидским игом. Ваши крики доказывают мне, что вы со мной согласны; но послушайте меня еще немного, так как я должен назвать вам человека, который за несметные сокровища продал великому царю персов не только Египет, но и свое отечество! Этого человека зовут Фанесом! Не ропщите; даю вам клятву, что этот самый Фанес принял золото Камбиса и обещал не только провести его в Египет, но и отворить перед ним ворота вашей родной земли. Этот человек знает край и население и за золото все готов продать. Смотрите, как он выступает перед царем, как он повергается перед ним в прах. Разве это эллин? Я слышал когда-то, что греки преклоняются только перед своими богами. Но, конечно, кто продает родину, тот уже перестает быть ее гражданином! Вы согласны со мной; вы чувствуете, что я прав; вы стыдитесь признавать презренного негодяя своим земляком? Так вот вам дочь злодея, удержанная мной в качестве заложницы, которую он из алчности продал вместе со своим отечеством. С детищем подлеца делайте, что хотите: увенчайте его розами, поклоняйтесь ему; но помните, что оно принадлежит человеку, который опозорил имя эллина, который предал вас и свою родину!»
Возбужденные этой речью греки с дикими криками схватили трепещущее дитя. Один солдат поднял несчастную девочку и показал Фанесу, который, стоя всего на расстоянии полета стрелы, узнал ребенка. В это самое время египтянин, прославившийся впоследствии своим громким голосом, закричал дрожащему отцу: «Смотри, афинянин, как у нас карают продажных изменников!» Тогда один кариец прикатил чан с напитком, – подарком царя, – уже опьянившим его и его товарищей, вонзил меч в грудь ребенка, дал стечь невинной крови в бронзовый сосуд, наполнил кубок ужасным питьем и выпил его, как бы поздравляя окаменевшего от ужаса отца. Как безумные бросились прочие наемники к чану и, подобно диким зверям, упивались вином, оскверненным кровью.
В эту минуту Псаметих с торжествующим видом пустил в персов первую стрелу.
Наемники бросили труп ребенка на землю, запели в кровавом опьянении боевую песнь и кинулись в битву далеко впереди египтян.
Но и ряды персов пришли теперь в движение. Фанес, вне себя от ярости и горя, бросился на тех самых людей, над которыми десять лет начальствовал, считая себя вправе надеяться на их привязанность. Его воины, возмущенные постыдным варварством своих земляков, разделяли его чувства.
В полдень египтяне, по-видимому, одерживали верх; к закату солнца перевес был уже на стороне персов. Когда полный месяц показался на небе, египтяне в диком беспорядке побежали с поля битвы, чтобы погибнуть в пелусийских болотах, утонуть в рукаве Нила, или, наконец, пасть под мечами азиатов в последней борьбе за свободу отчизны.
Трупы двадцати тысяч персов и пятидесяти тысяч египтян усеяли окровавленный песок морского берега. Раненым, утонувшим и пленным не было счета. Псаметих последним оставил поле битвы. Благородный конь вынес его, легко раненого, на противоположный берег Нила. Оттуда с немногими тысячами верных он поспешил в Мемфис, хорошо укрепленный город пирамид.
Из греческих наемников, бывших на его службе, в живых остались немногие. Пламенея жаждой мщения, Фанес и его ионяне страшно свирепствовали в их рядах. Десять тысяч карийцев стали пленниками персов. Убийцу своего ребенка Фанес покарал собственной рукой.
Аристомах, несмотря на деревянную ногу, совершил чудеса храбрости. Но ни ему, ни Фанесу не удалось захватить Псаметиха.
Когда исход битвы был решен, персы с громким ликованием вернулись в лагерь, где их встретил Крез с остававшимися при нем жрецами и воинами. Победу тотчас отпраздновали молитвой и жертвоприношением.
На следующее утро Камбис собрал всех военачальников, соответственно заслуге каждого раздал им почетные отличия, как-то: дорогие одежды, золотые цепи, кольца, сабли и звезды, украшенные драгоценными камнями. Солдатам же бросали, по его приказанию, золотые и серебряные деньги.
Натиск египтян был направлен, главным образом, на центр персов, где во главе своей гвардии сражался сам царь. Нападение возобновлялось с такой страшной настойчивостью, что гвардия уже заколебалась, когда Бартия в решительную минуту подошел со своей конницей, воодушевив оробевших новым мужеством, и, сам сражаясь как лев, решил, наконец, участь дня своей храбростью и стремительностью конной атаки.
Персы с неудержимым восторгом приветствовали юношу, громко называли его «победителем при Пелусии» и «лучшим из Ахеменидов».
Эти крики донеслись до ушей царя и возбудили в нем глубокую злобу. Он сознавал, что дрался, не щадя себя, с геройским мужеством и силой исполина; а между тем битва все-таки была бы проиграна, если бы этот мальчишка не подарил ему победы. Брат, уже отравивший ему счастье в любви, теперь отнимал у него половину военной славы. Камбис ясно чувствовал, что ненавидит брата, и кулаки его судорожно сжались, когда он увидел молодого героя, сияющего благородным сознанием подвига.
Раненый Фанес оставался в своем шатре. Подле него, с трудом переводя дыхание, лежал Аристомах.
– Оракул все-таки солгал, – прошептал спартанец. – Я умираю и никогда не увижу родины.
– Он сказал тебе правду, – отвечал Фанес. – Вспомни последние слова Пифии:
Разве для тебя не ясен смысл этих слов? Он разумел утлую ладью Харона, которая должна перевезти тебя в последнее отечество, в великое место успокоения всех странников, в царство Гадеса.
– Ты прав, друг мой; да, путь мой ведет уж к Гадесу.
– А пятеро судей – эфоры предоставили тебе перед смертью то, в чем они тебе долго отказывали, то есть право возвратиться в Лакедемон. Благодари богов, что они даровали тебе таких сыновей и торжество отмщения врагам. По выздоровлении я поеду в Элладу и скажу твоему сыну, что его отец умер славной смертью и на щите перенесен с поля битвы в могилу.
– Да, Фанес, сделай это и передай ему мой щит. Пусть он хранит его на память о старике-отце. К добродетели мне его поощрять не нужно.
– Когда Псаметих попадет к нам в руки, сказать ли ему, сколько ты содействовал его погибели?
– Нет; он меня видел, раньше чем бежал с поля. От испуга при неожиданной встрече он уронил лук. Его друзья сочли это знаком к бегству и поворотили своих коней.
– Боги погубили злодея его же собственным злодейством. Псаметих лишился мужества, вообразив, что даже духи преисподней ополчились на него.
– Ему довольно было дела и со смертными. Персы хорошо дрались. А все-таки, если бы не телохранители и не мы – сражение было бы проиграно.
– Без всякого сомнения.
– Зевс Лакедемонский, благодарю тебя!
– Ты молишься?
– Прославляю богов за то, что они дали мне умереть без опасения за участь родины. Эти пестрые нестройные толпы не страшны для Эллады. Эй, врач! Скоро ли я умру?
Милетский врач, сопровождавший до Египта соотечественников, принадлежавших к ополчению персов, грустно улыбнулся и, указывая на острие стрелы в груди спартанца, сказал:
– Лишь немногие часы осталось тебе смотреть на свет солнечный: если бы я вынул стрелу из раны, ты бы тотчас испустил дух.
Спартанец поблагодарил врача, простился с Фанесом, просил его поклониться Родопис и, прежде чем успели его остановить, вытащил твердой рукой стрелу из груди. Через несколько мгновений Аристомах скончался.
В тот же день Камбис отправил на лесбосском судне в Мемфис посольство с требованием, чтобы царь, вместе с столицей, безоговорочно сдался победителям. За посольством он вскоре и сам тронулся со своей армией; но предварительно отрядил часть войска под предводительством Мегабиза для занятия Саиса.
В Гелиополисе встретили его послы ливийцев и греческих обывателей Наукратиса, которые поднесли ему золотой венец с другими богатыми подарками и просили мира и покровительства. Царь принял их милостиво и объявил им свою дружбу. С послами же Кирены и Барки он, напротив, обошелся гневно; дань, ими принесенную, пятьсот серебряных мин, признал ничтожной и собственноручно разбросал ее солдатам.
Там же царь получил известие, что жители Мемфиса толпами высыпали навстречу его посольству, судно потопили, а всех людей, как сырое мясо, растерзали в куски и уволокли в крепость. Услышав эту весть, Камбис разразился: «Клянусь Митрой, за каждого убитого десять мемфитов поплатятся жизнью!» Через два дня армия его стояла уже у ворот исполинского города. Осада тянулась недолго, потому что численность гарнизона слишком не соответствовала протяженности городских стен, а мужество жителей было ослаблено страшным пелузийским поражением.
Царь Псаметих со знатнейшими придворными выехал навстречу победителю. Несчастный явился в растерзанных одеждах, со всеми знаками печали. Камбис принял его с безмолвной холодностью и приказал его со свитой задержать и увести. С вдовой Амазиса, Ладикеей, которая была тут же, обошлись почтительно и, по ходатайству Фанеса, благодарного ей за прежнюю всегдашнюю благосклонность, отправили ее под охраной сильного конвоя на родину, в Кирену, где она и жила до низвержения ее племянника, Архезилая III, и бегства сестры Феретимы. Потом она переехала в Антилу, принадлежавший ей в Египте город, жила там в уединении и умерла в глубокой старости.
Камбис считал постыдным вымещать на женщинах оскорбление, нанесенное ему обманом, жертвой которого он стал. Наложить карающую руку на вдову Амазиса он, кроме того, был неспособен и потому, что, как перс, слишком уважал в ее личности мать, и в особенности мать царя.
Псаметиха велено было поместить в царских покоях дворца фараонов и служить ему как царю, но под строгим надзором. Камбис тем временем осадил и взял царскую резиденцию Саис.
Первым в числе знатных египтян, побуждавших народ к сопротивлению, был Нейтотеп, верховный жрец Нейт. Он и сто человек его сообщников были отправлены в тяжкий плен, в Мемфис. Но большинство придворных фараона, напротив, добровольно покорились Камбису. Они прозвали его «Раместу», то есть сыном Солнца, и убедили его формально короноваться в качестве царя Верхнего и Нижнего Египта и, по древнему обычаю, причислить себя к касте жрецов. По совету Фанеса и Креза, Камбис, хотя и неохотно, на все это согласился.
Он даже совершил в храме Нейт жертвоприношение и позволил новому первосвященнику вкратце познакомить его с сущностью мистерий. Некоторых прежних придворных он к себе приблизил, многим чиновникам дал высшие должности, а начальник нильской флотилии Амазиса сумел даже настолько приобрести его милость, что был включен в число царских сотрапезников. Уезжая, царь вверил управление Мегабизу; но едва он успел покинуть Саис, как вспыхнуло долго сдерживаемое негодование черни. Персидские караулы были перерезаны, колодцы отравлены, и конюшни конницы подожжены. Мегабиз поехал к царю и представил, что если подобную враждебность не укротить страхом, то она легко может перейти в открытое восстание. «Повели, – говорил он, – немедля казнить две тысячи знатных мемфисских юношей, которых ты обрек на смерть в наказание за умерщвление посольства. Полезно будет также, если к этим жертвам ты причислишь сына Псаметиха, вокруг которого со временем станут собираться бунтовщики. Между прочим, я слышал, что дочери бывшего царя и первосвященника Нейтотепа носят теперь воду для ванн благородного Фанеса». При этих словах афинянин улыбнулся и сказал:
– Камбис, мой повелитель, дозволил мне по моей просьбе держать таких знатных служанок.
– Но запретил тебе, – прибавил Камбис, – посягать на жизнь какого-либо члена низверженного царственного дома. Только царь может наказывать царей.
Фанес преклонил голову, а царь снова обратился к Мегабизу и приказал ему распорядиться к следующему дню все подготовить к казни, долженствовавшей служить грозным предостережением. Об участи царского сына он произнесет слово свое позже; но к месту казни пусть ведут его вместе с прочими. «Пусть видят, – воскликнул царь, – что на враждебность мы умеем отвечать строгостью!»
Когда Крез позволил себе просить о пощаде невинному мальчику, царь улыбнулся и сказал:
– Не бойся, старый друг; ребенок жив еще, и, может быть, ему у нас будет не хуже, чем твоему сыну, который так храбро дрался при Пелусии. Хотелось бы мне, впрочем, знать, перенесет ли Псаметих свою участь так сдержанно и мужественно, как перенес ее ты, двадцать пять лет тому назад.
– Это можно испытать, – сказал Фанес. – Повели пленному царю явиться на дворцовый двор и пусть проведут мимо него прочих пленников и приговоренных к казни: тогда окажется, мужчина он или трус.
– Пусть будет так, – согласился Камбис, – я скроюсь и буду незримо за ним наблюдать. Ты, Фанес, останешься при мне и назовешь мне имя и звание каждого узника.
На следующее утро афинянин отправился с царем в галерею, окружавшую громадный, обсаженный деревьями дворцовый двор. Густые кусты цветущих растений скрывали их, а сами они могли видеть каждое движение находившихся внизу людей и слышать каждое их слово. Псаметих, окруженный некоторыми из прежних своих приближенных, стоял, прислонясь к пальме, и мрачно смотрел в землю, тогда как его дочери, дочь Нейтотепа и другие девушки, в одежде рабынь, вступили во двор, неся кувшины, наполненные водой. Увидев царя, девушки подняли жалобный крик, который вывел его из задумчивости. Узнав плачущих, он опять потупился, но потом выпрямился и спросил старшую дочь, для кого они носят воду? Когда ему сказали, что они принуждены оказывать рабские услуги Фанесу, он побледнел, кивнул головой и крикнул:
– Ступайте!
Через несколько минут явились во двор окруженные персидскими стражами узники с петлями на шее и кляпами во рту. Впереди всех шел маленький Нехо, который протянул к отцу ручонки и просил его наказать злых, чужих людей, которые хотят его убить. Египтяне заплакали при этих словах от чрезмерной скорби; но Псаметих без слез опять низко нагнулся к земле и движением руки послал ребенку последнее прости.
Вскоре затем ввели в ворота пленников, взятых в Саисе. В числе их находился старик Нейтотеп. Бывший первосвященник был одет в рубище и шел с трудом, опираясь на посох. У ворот он поднял голову и увидел Дария, своего бывшего ученика. Не обращая внимания на окружающих, старик подошел к юноше, плакался ему на жалкое свое положение, просил помощи и, наконец, милостыни.
Дарий исполнил его просьбу, вследствие чего и другие бывшие тут же Ахемениды стали с шутками подзывать старика и бросали ему мелкие деньги, которые он с трудом и с разными выражениями благодарности поднимал с земли.
Увидев это, Псаметих громко зарыдал, со стоном произнес имя своего друга и рукой ударил себя по лбу.
Камбис изумился. Разведя скрывавшие его цветы, он выступил вперед и закричал несчастному царю:
– Скажи мне, удивительный человек, отчего при виде твоей несчастной дочери и сына, идущего на смерть, ты не стонал и не плакал, а между тем выказываешь такое участие к нищему, который даже не родственник тебе?
Псаметих взглянул на своего победителя и отвечал:
– Несчастье, поразившее дом мой, сын Кира, слишком велико для слез. Но падение друга, который в старческом возрасте из самого уважаемого и счастливого человека сделался жалким нищим, мне дозволено оплакивать!
Камбис благосклонно кивнул несчастному и, оглянувшись, заметил, что не у него одного появились слезы на глазах. Крез, Бартия и все присутствовавшие персы, даже Фанес, служивший обоим царям переводчиком, громко плакали.
Эти слезы были приятны гордому победителю и, обратившись к афинянину, он сказал:
– Мне кажется, друг мой, что сделанное нам зло отомщено. Восстань духом, Псаметих, и постарайся, как этот благородный старец (он указал на Креза), привыкнуть к твоей новой участи. Обман твоего отца вымещен на тебе и на доме твоем. Ту самую корону, которую Амазис похитил у моей незабвенной супруги, я теперь сорвал с твоей головы. Я начал эту войну во имя Нитетис; теперь я дарую твоему сыну жизнь, потому что она любила его. Отныне, никем не оскорбляемый, ты можешь свободно жить при дворе нашем в качестве моего сотрапезника и разделять почести моих вельмож. Приведи сюда мальчика, Гигес! Как ты в былое время, он будет воспитан с сыновьями Ахеменидов.
Лидиец поспешил с этим радостным поручением к выходу из галереи, но Фанес отозвал его, гордо встал между царем и затрепетавшим от счастья Псаметихом и сказал:
– Не ходи напрасно, благородный лидиец: Нехо, сына Псаметиха, уже не существует. Вопреки твоему повелению, государь, я воспользовался данным мне когда-то полномочием и приказал палачу казнить Амазисова внука раньше всех прочих пленных. Звук рогов, который все здесь слышали, возвещал о смерти последнего родившегося на берегах Нила наследника египетской короны. Я знаю свою участь, Камбис, и не прошу тебя о жизни, цель которой уже достигнута. Понимаю и твой взгляд, полный укора, Крез: тебе жаль умерщвленных детей. Но жизнь – такое сплетение скорби и разочарований, что я, с предостерегавшим тебя Солоном, считаю счастливейшими тех, кому боги, как Клеовису и Витону, даруют раннюю смерть. Государь, если когда-нибудь я имел в глазах твоих цену, если совет мой когда-нибудь был тебе полезен, – прошу у тебя, как последней милости, позволения сказать еще несколько слов. Ты, Псаметих, знаешь, что нас поссорило; теперь объясню это всем вам, чьим уважением дорожу. Отец этого человека вверил мне войска, посланные против Кипра, и я одержал победу там, где он испытал поражение; я сделался, помимо своей воли, участником тайны, опасной для притязаний его на престол; наконец, я помешал ему похитить добродетельную девушку из дома ее бабки, старухи, уважаемой всеми эллинами. Вот чего он не мог простить мне, вот что побудило его, когда я был принужден оставить службу его отца, вызвать меня на беспощадную, смертельную борьбу. Теперь эта борьба кончилась. Ты умертвил моих невинных детей, Псаметих, и травил меня, как дикого зверя, – вот мщение твое! Я лишил тебя престола и тебя, и народ твой обрек на рабство; я сделал твою дочь своей рабыней; я велел убить твоего сына и был свидетелем того, что та самая девушка, которую ты преследовал, сделалась счастливой супругой героя. Ты, сраженный, погибающий, видел, что я стал самым богатым и могущественным из всех людей моего племени. Несчастный! Ты видел, и в этом моя лучшая месть, – что, уступая неудержимому чувству жалости, я плакал о твоей ужасной участи! Того, кто, подобно мне, одним лишь вздохом может пережить несчастье своего врага, я признаю блаженным, наравне с бессмертными богами! Я сказал все!
Фанес умолк, прижимая руку к своей ране. Камбис посмотрел на него с удивлением, шагнул и поднял руку, чтобы прикоснуться к его поясу, – движение, означавшее смертный приговор, – но тут взгляд царя упал на почетную цепь, когда-то его же руками надетую на афинянина в награду за мудрость, с которой он доказал невинность Нитетис. Воспоминание о страстно любимой женщине и благодарность за бесчисленные оказанные ему этим необыкновенным человеком услуги смягчили его гнев. Рука, готовая возвестить смерть, опустилась. Несколько мгновений строгий владыка в нерешительности стоял против непослушного друга; потом, повинуясь быстро мелькнувшей мысли, он опять поднял руку и повелительным движением указал на выход из дворца.
Фанес безмолвно преклонился, поцеловал одежду царя и мерным шагом спустился во двор. Псаметих, весь дрожа, посмотрел ему вслед, бросился к подножию галереи, но упал без чувств раньше, чем губы его успели раскрыться для проклятия.
Камбис сделал знак свите и приказал главному ловчему распорядиться приготовлениями к львиной охоте в ливийских горах.
Между тем воды Нила стали подниматься снова. Со времени изгнания Фанеса прошло два месяца.
В тот самый день, когда афинянин покидал Египет, Сапфо разрешилась от бремени дочерью и потом, благодаря попечениям своей бабки, настолько поправилась, что могла принять участие в прогулке по Нилу, предложенной Крезом во время праздника Нейт. Молодые супруги жили уже не в Мемфисе, потому что Бартия, желая оградить себя от выходок брата, обращение которого после отъезда Фанеса сделалось невыносимым, испросил разрешение переселиться в царский дворец в Саисе. К катающимся присоединилась и Родопис, в доме которой лидиец со своим сыном, Бартия, Дарий и Зопир были частыми гостями.
В день праздника все это общество село в восьми милях ниже Мемфиса в богато убранную многовесельную лодку и при благоприятном северном ветре поплыло вверх по реке.
Посреди палубы возвышался раскрашенный яркими красками и раззолоченный навес, под которым можно было укрыться от палящих лучей солнца.
Крез сел подле старой гречанки, а у ее ног поместился милетец Феопомп. Сапфо прислонилась к мужу; Силосон, брат Поликрата, лежал подле задумчиво смотревшего в воду Дария; а Гигес и Зопир плели для обеих женщин венки из цветов, принесенных рабом-египтянином.
– Не верится, – сказал Бартия, – что мы плывем против течения. Ладья, как ласточка, скользит по воде.
– Это благодаря сильному северному ветру, который освежает нам лица, – отвечал Феопомп. – Кроме того, египетские гребцы поистине мастера своего дела.
– И против течения они работали вдвое усерднее, – прибавил Крез. – Ведь и вообще мы только при встрече с препятствием напрягаем силы.
– А если рок направит челн нашей жизни в спокойные воды, сами создаем себе затруднения, – сказала Родопис.
– Правда, – воскликнул Дарий. – Герою противно легкое плавание по течению. В бездействии все люди равны; и потому борьба необходима, чтобы показать свое превосходство перед другими.
– Но благородные борцы не должны затевать ссор, – продолжала гречанка. – Взгляни на эти дыни, которые, как золотые шары, рассыпаны на черной земле. Если бы селянин рассыпал семена слишком щедрой рукой, то ни одна из них не могла бы созреть. Густые стебли и листья заглушили бы плод и собирать было бы нечего. Борьба и труд – призвание человека, но в этом, как и во всем, нужна мера; иначе стремление остается бесплодным. Истинная мудрость заключается в том, чтобы никогда не переступать определенного предела.
– Ах, если бы царь мог тебя слышать! – воскликнул Крез. – Вместо того чтобы довольствоваться своим великим завоеванием и думать только о благе подданных, он уносится мечтами в беспредельную даль. Ему хотелось бы покорить весь мир; а себя самого, со времени изгнания Фанеса, он почти ежедневно отдает в постыдный плен диву пьянства.
– Разве его благородная мать не имеет никакой над ним власти?
– Она даже не могла отклонить его от женитьбы на Атоссе и принуждена была лично присутствовать на свадебном пиру.
– Бедная Атосса! – тихо сказала Сапфо.
– Да, – отвечал Крез, – царица Персии проводит не слишком веселые дни. С братом-супругом ей тем труднее уживаться, что у нее самой вспыльчивый характер. – Говорят, что Камбис, к сожалению, очень ею пренебрегает и обращается с ней, как с ребенком. Впрочем, египтянам этот брак не кажется необычным, потому что у них братья нередко женятся на сестрах.
– Да и в Персии, – прибавил Дарий искусственно спокойным голосом, – браки между кровными родными считаются лучшими.
– Но мы говорили о царе, – продолжал Крез, возвращая разговору направление, менее щекотливое для чувств сына Гистаспа, – уверяю тебя, Родопис, что он действительно благородный человек. В проступках, совершенных в припадках страсти или гнева, он тотчас раскаивается и никогда не оставлял намерения быть добрым и справедливым правителем. На этих днях, например, за столом, когда его рассудок еще не был отуманен вином, он спросил, какого мнения персы о нем, в сравнении с его отцом.
– Что же ему отвечали?
– Интаферн довольно ловко выручил нас из западни, – сказал со смехом Зопир. – Он отвечал царю: «По-нашему, ты лучше, потому что не только сохранил в целости владения Кира, но еще и увеличил их за счет заморских завоеваний». Царь остался, однако же, недоволен ответом, ударил кулаком по столу и вскричал: «Льстецы, презренные льстецы!» Интаферн был изрядно напуган столь неожиданным выпадом; но царь обратился к Крезу и спросил его мнения. «Мне кажется, – отвечал наш мудрый друг, – что ты еще не вполне достиг совершенства твоего отца. Тебе недостает, – прибавил он вкрадчиво, – оставить по себе сына, какого покойный оставил нам в тебе».
– Чудесно, чудесно! – восхитилась Родопис, улыбаясь и аплодируя своему другу, – эти слова сделали бы честь многоумному Одиссею! Но как принял царь эту сладчайшим медом обмазанную пилюлю истины?
– С большим одобрением. Он поблагодарил Креза и назвал его своим другом.
– А я, – продолжал старик, – воспользовался случаем, чтобы отвратить его от замысла идти войной на долговечных эфиопов, аммонян и карфагенян. О первом из этих народов известны только разные сказочные истории. Тут, в случае завоевания, придется за ничтожную выгоду поплатиться большими жертвами. Аммонский оазис отделен от Египта пустыней, которая едва ли доступна большой армии, и мне кажется, что против бога, хотя бы мы и не поклонялись ему, и принадлежащих ему сокровищ грешно идти войной. Наконец, насчет Карфагена результат уже оправдал мои предсказания. Матросы нашего флота, почти все сирийцы и фракийцы, разумеется, отказались идти сражаться со своими братьями. Камбис осмеял мои доводы, назвал меня трусом и, наконец, когда уж вино взяло над ним верх, поклялся, что он и без Фанеса и Бартии в состоянии выполнять трудные предприятия и покорять великие народы.
– Что значит этот намек на тебя, сын мой? – спросила Родопис.
– Он фактически выиграл битву при Пелусии, – перебил Зопир, – он, и никто другой!
– Но тебе, – возразил Крез, – и друзьям твоим следовало бы быть поосторожнее и понять, что опасно возбуждать ревность такого человека, как Камбис. Вы всегда забываете, что сердце его поражено и что малейшая досада в нем отзывается болью. Рок отнял у него любимую женщину и друга, который был ему дорог, а теперь хотят отнять у него последнее, что близко его сердцу, – его военную славу.
– Не осуждай его, – воскликнул Бартия, схватив старика за руку. – Брат никогда не был несправедлив и не думает завидовать моему счастью, потому что мою удачную атаку едва ли можно назвать заслугой. Вам всем известно, что в награду за мужество он подарил мне после битвы эту великолепную саблю, сто отборных коней и ручную мельницу из чистого золота.
При словах Креза Сапфо встревожилась, но уверенный тон мужа рассеял ее опасения, и она совсем их забыла, когда Зопир кончил свой венок и надел его на голову старой гречанки.
Свой венок из белоснежных лилий Гигес предложил молодой матери, которая укрепила его на своих роскошных темных волосах. В этом простом уборе она была так поразительно прекрасна, что, несмотря на присутствие посторонних, Бартия не выдержал и поцеловал ее в лоб. Этот эпизод дал серьезной беседе более веселое направление. Каждый старался содействовать общему оживлению. Даже Дарий оставил свою обычную серьезность, смеялся и шутил с друзьями, которым между тем были поданы разные напитки и кушанья.
Когда солнце скрылось за Мокатамскими горами, рабы поставили изящные резные стулья, скамейки и столы на открытую часть палубы, куда и перешло веселое общество. Очаровательное зрелище представилось их удивленным взорам.
Праздник богини Нейт, называвшийся у египтян горением светильников и всегда сопровождавшийся блестящим освещением всех домов страны, начался восходом месяца. Берега Нила превратились в необозримые огненные полосы. Каждый храм, каждый дом и хижина были, смотря по достатку владельца, украшены фонарями. У входа домов и на башенках больших зданий горели яркие смоляные огни, густой дым которых колебался в воздухе вместе с бессчетными флагами и вымпелами. Облитые серебристым лунным светом пальмы и сикоморы отражались странными образами в побагровевших от огня волнах.
Но весь этот свет не мог, однако же, рассеять мрака посреди исполинской реки, где плыла барка катающихся. Им казалось, что они плывут темной ночью между двух сияющих дней. Иногда встречались другие лодки, ярко освещенные фонарями, которые скользили по воде, точно какие-то огненные лебеди, а у берегов плыли как будто по расплавленному металлу.
Белоснежные цветы лотоса качались на волнах и казались как бы глазами воды. С берегов до них не долетало ни одного звука; сильный северный ветер уносил гул праздника, не допуская его до середины реки. Только удары весел и однообразное пение матросов нарушали глубокую тишину ночи.
Долго друзья безмолвно смотрели на необыкновенную, проносившуюся мимо них картину. Наконец Зопир сказал:
– Как я завидую тебе, Бартия! Если бы все делалось как должно, каждому из нас следовало бы теперь иметь подле себя любимейшую женщину!
– Кто же тебе мешал взять с собой одну из твоих жен? – отвечал счастливый супруг.
– А остальные пять подруг моей жизни? – сказал со вздохом юноша. – Если бы я одной Паризатис, дочке Ороэта, младшей моей милочке, позволил ехать со мной, то мне, конечно, не пришлось бы ею любоваться, и на следующее же утро одной парой глаз на свете было бы меньше.
– Мне кажется, – сказал Бартия, сжимая руку Сапфо, – что я весь век проживу с одной женой.
Молодая мать ответила на пожатие любимой руки и сказала, обращаясь к Зопиру:
– Я не верю твоим словам, друг мой. Мне кажется, ты боишься не столько своих жен, сколько нарушения обычаев родины. Я уже слышала, что в женских покоях бранят моего бедного Бартию за то, что он не приставил ко мне евнухов и позволяет мне разделять его удовольствия!
– Это правда, – сказала Родопис. – Жители этого удивительного края уже целые тысячелетия дали нашему слабому полу те же права, какими и сами пользуются. В некоторых отношениях они даже предоставили нам преимущество. Например, египетский закон велит не сыновьям, а дочерям кормить и покоить престарелых родителей. Из этого уж можно видеть, как тонко мудрые отцы униженного теперь народа понимали природу женщины и наше превосходство перед мужчинами в способности к заботливому вниманию и самоотверженной любви. Не смейтесь над этими поклонниками животных; я их не понимаю, но глубоко удивляюсь уже потому, что Пифагор, этот кладезь знания, уверял меня, что в учении жрецов скрыта мудрость, громадная, как их пирамиды!
– И ваш великий учитель прав! – воскликнул Дарий. – Вам известно, что уже несколько недель я ежедневно беседую с Нейтотепом, верховным жрецом богини Нейт, которого я освободил из заключения, и со стариком Онуфисом, – или, лучше сказать, учусь у них. Как много нового, чего и не подозревал, я услышал от этих старцев! Как много забот я забываю с ними! Им известна вся история неба и земли. Они знают имена всех царей, ход всех важных событий за четыре тысячи лет, путь каждой звезды и все совершенное художниками и мудрецами их народа за все это время, потому что все это записано в книгах, которые хранятся в Фивах, во дворце, называемом «врачебницей души». Их законы – чистый ключ мудрости; государственные учреждения вполне обслуживают потребности страны. Нам, на родине, далеко до такого порядка! Основание их науки заключается в употреблении чисел. Только с их помогаю можно вычислять звездные пути, точно определять и разграничивать существующее и даже, удлинением и укорачиванием струн, выверять звуки. Число – это единственное, что несомненно верно, против чего бессилен любой произвол, всякое толкование. У каждого народа – свои понятия о правде и неправде; каждый закон может с изменением обстоятельств сделаться непригодным; но сведения, основанные на числах, остаются навеки незыблемыми! Кто станет оспаривать, что дважды два четыре? Числа твердо и точно определяют содержание всего сущего. Каждый существующий предмет равен своему содержанию, и потому числа – истинное бытие, сущность всех вещей!
– Ради самого Митры, Дарий, перестань, если не хочешь, чтобы у меня голова пошла кругом! – взмолился Зопир, перебивая друга. – Слушая тебя, можно подумать, что ты всю жизнь провел с этими египетскими исследователями и никогда не держал в руках меча! Какое нам дело до чисел?
– Большое дело, – сказала Родопис. – Эту тайную науку египетских жрецов Пифагор изучал у того же Онуфиса, который тебя, Дарий, посвящает теперь в мистерии. Приходи ко мне, и я расскажу тебе, как учитель согласовал законы чисел с законами гармонии. Но смотрите, смотрите, вон пирамиды!
Все поднялись со своих мест и безмолвно глядели на представившееся им величественное зрелище.
На левом берегу реки возвышались в серебристом сиянии древние исполинские гробницы могущественных владык, массивные, величественные, гнетущие землю своей невероятной тяжестью, – наглядное доказательство творческой силы человеческой воли, намек на суету земного величия. Где тот Хуфу, который скрепил каменную гору потом своих подданных? Где долговечный Хафра [110], который презрел богов и в надежде на собственную гордую силу запер будто бы двери храмов, чтобы себя и свое имя обессмертить человеческим мавзолеем? Их саркофаги пусты. Не знак ли это, что судьи мертвых нашли их недостойными могильного покоя и воскресения; между тем как строитель третьей прекраснейшей пирамиды, Микерина [111], который удовольствовался памятником меньшего размера и снова отворил храмы, спокойно почил в своем гробе из синего базальта.
Пирамиды стояли в безмолвии ночи, освещенные звездами, охраняемые стражем пустыни, исполинским сфинксом, возвышавшимся над голыми скалами ливийского хребта. У их подножия покоились в богато украшенных гробах мумии верных слуг строителей, а против памятника благочестивого Микерина возвышался храм, в котором жрецы Осириса молились о душах бесчисленных покойников мемфисского города мертвых. На западе, там, где солнце скрывалось за горами Ливии, где кончалась плодоносная земля и начиналась пустыня, мемфиты построили себе кладбище. Туда-то и смотрели друзья, в благочестивом ужасе и удивлении храня глубокое молчание.
Чары, сковавшие их язык, оставили их тогда, когда северный ветер пронес быструю ладью мимо жилища смерти и громадных плотин, которые защищали Менесов город от разливов; резиденция древних фараонов все приближалась, и, наконец, сверкнули мириады огней, зажженных всюду в честь Нейт. При виде исполинского храма бога Пта, самого древнего здания древнейшей из всех земель, раздались возгласы восторга.
Тысячи фонарей освещали жилище бога; сотни огней горели на пилонах, на зубцах стен и крышах святилища. Между рядами сфинксов, соединявшими все входные ворота с главным строением, пылали яркие факелы, и пустой дом священного быка Аписа озарялся зыбким светом пламени, как меловая скала в красных лучах тропического заката. Над сияющей картиной развевались флаги и вымпелы, вились цветочные венки, звучала музыка, раздавалось громкое пение.
– Великолепно, чудесно! – воскликнула Родопис, потрясенная удивительным зрелищем. – Смотрите, как освещены пестрые колонны и стены и какими фигурами ложится тень обелисков и сфинксов на ровный, желтый камень дворов!
– И как таинственно, – прибавил Крез, – темнеет там, дальше, священная роща бога! Я не видел ничего подобного.
– А я, – серьезно сказал Дарий, – видел вещи еще более поразительные. Вы поймете меня, когда я скажу вам, что я однажды был свидетелем совершения мистерий Нейт.
– Расскажи, расскажи! – воскликнули друзья.
– Сначала Нейтотеп не хотел меня допустить, но когда я обещал ему не показываться и выхлопотать ему освобождение сына, он провел меня на башню, где он изучает звезды, откуда видно далеко вокруг, и сообщил мне, что я увижу мистерию об участи Осириса и супруги его Исиды. Как только он ушел, странные пестрые огни осветили рощу так ярко, что я проник взором в сокровеннейшую ее глубину. Передо мной расстилалось зеркальное озеро, окруженное прекрасными деревьями и яркими цветами. По нему скользили золотые лодки, где в белоснежных одеждах сидели юноши и девушки и пели приятные песни. Никто не направлял лодок, а между тем они, как бы повинуясь волшебной силе, описывали на водной глади замысловатые узоры. Среди этих челнов плыл великолепный большой корабль, украшенный драгоценными камнями. Очаровательный юноша, казалось, один направлял его, и, вообразите, рулем ему служил белый цветок лотоса, который едва касался воды. Посередине корабля покоилась на шелковых подушках чудесной красоты женщина, одетая с царской роскошью, а подле нее сидел исполин-мужчина, в высокой короне, украшенной плющом, со шкурой пантеры за плечами и загнутым на конце посохом в руке. На корме корабля стояла под навесом из плюща, роз и цветов лотоса белоснежная корова с золотыми рогами, одетая пурпурным покрывалом. Мужчина был Осирис, женщина – Исида; мальчик у руля – Гор, сын божественной четы; корова – священное животное бессмертной жены. Все маленькие лодки проплыли мимо большого корабля; хвалебные гимны слышались на каждой при приближении бога и богини, которые бросали прекрасным певцам и певицам цветы и плоды. Вдруг грянул гром, который постепенно превратился в ужасающий грохот, когда страшный мужчина, одетый в кабанью шкуру, Сетх, с косматой рыжей головой и отвратительным лицом, выступил из мрака рощи и, бросившись в озеро с семьюдесятью подобными ему людьми, стал приближаться к кораблю Осириса.
– Быстрее ветра рассеялись лодочки, и цветок лотоса выпал из трепетной руки рулевого мальчика. Ужасное чудовище мгновенно бросилось на Осириса и умертвило его при помощи своих соучастников. Потом труп был положен в погребальный ящик и брошен в озеро, воды которого, как бы волшебством, тотчас унесли плавучий гроб. Исида между тем спаслась в одной из лодок и с распущенными волосами и громким плачем бегала по берегу в сопровождении девушек, также покинувших лодки. Они с трогательными песнями и танцами искали труп убитого, причем девушки сопровождали пляску удивительными движениями и извивами платков из черного виссона. Юноши также не оставались без дела и под пляску и звон погремушек изготовляли драгоценный гроб для своего бога. Кончив работу, они присоединились к женской свите плачущей Исиды и вместе с ней, под звуки жалобных песен, искали вдоль берега исчезнувший труп.
Вдруг запел тихий, невидимый голос, который, постепенно усиливаясь, возвестил, что труп бога унесен волнами Средиземного моря в далекий город Библ [112]. Эта песня, которую стоявший подле меня сын Нейтотепа назвал «ветром молвы», потрясла мне душу и сердце. Услышав радостную весть, Исида сбросила траурные одежды и вместе со своими прекрасными спутницами запела громкую песнь восторга. Молва оказалась справедливой, и богиня нашла у северного прибрежья озера саркофаг и труп супруга. Когда их с пляской перенесли на берег, Исида бросилась к телу возлюбленного, называла Осириса по имени и страстно его целовала, в то время как юноши устроили над ним чудесный погребальный шатер из ветвей, плюща и цветов лотоса. Установив саркофаг, Исида покинула место скорби и пошла искать сына. Она его нашла на восточном берегу озера, где я уже давно заметил очаровательной красоты юношу, который с многочисленными ровесниками упражнялся в военных играх. Это и был подрастающий Гор.
Пока мать любовалась своим прекрасным сыном, раздался новый удар грома, возвестивший вторичное приближение Сетха. Чудовище бросилось на цветущую могилу своей жертвы, вырвало тело из саркофага, разрубило его на четырнадцать частей, разбросало по прибрежью. Вернувшись на могилу, Исида нашла только увядшие цветы и пустой гроб. Но на берегу озера в четырнадцати местах пылали огни чудесных цветов. Осиротевшая богиня поспешила с девушками к этим огням, а юноши пристроились к Гору и вместе с ним направились к противоположному берегу, чтобы сразиться с Сетхом. Я не знал, куда мне смотреть и что слушать. Тут, среди беспрерывных ударов грома и трубной трескотни, происходила жестокая битва, от созерцания которой мне не хотелось оторваться, а там нежные женские голоса сопровождали пленительными песнями чарующие пляски, так как Исида у каждого из внезапно вспыхнувших огней находила какую-нибудь часть тела супруга и выражала свою радость.
Ах, если бы ты видел эти пляски, Зопир! Нет слов описать грацию движений этих девушек, и я не в состоянии рассказать вам, как изящно они то сходились толпой, то мгновенно быстрее стрел разлетались в стройные, прямые ряды. И из их сплетающихся рядов беспрестанно сверкали ослепительные лучи, потому что у каждой танцовщицы между плеч было зеркало, которое при движении отбрасывало световой луч, а как только они останавливались, удваивало число девушек. Когда Исида нашла последнюю часть Осириса, на противоположном берегу озера раздались победные звуки труб и радостные песни. Гор поразил Сетха и спешил для освобождения отца к отворенным воротам подземного мира, которые находились на западной стороне озера под охраной страшной самки гиппопотама. Тогда послышались все ближе и ближе нежные звуки арф и флейт; небесное благозвучие наполнило округу, вся роща осветилась становившимся все ярче и ярче розовым светом, и Осирис, рука об руку с победоносным сыном, выступил из отворенных ворот подземного мира. Исида бросилась в объятия спасенного, восставшего из мертвых супруга, снова вручила прекрасному Гору вместо меча цветок лотоса и рассыпала во все стороны цветы и плоды. Осирис между тем сел под балдахин, обвитый плющом, и принял поклонение всех духов Земли и Аменты [113].
Дарий умолк. Тогда Родопис сказала:
– Мы очень благодарны тебе за приятный рассказ, но ты еще больше нас обяжешь, объяснив нам смысл этого удивительного зрелища, которое, конечно, имеет глубокий смысл.
– Ты не ошибаешься, – ответил Дарий, – но то, что мне известно, я не могу рассказывать, потому что дал в этом клятву Нейтотепу.
– Сказать ли тебе, какой смысл я, по разным намекам Пифагора и Онуфиса, предполагаю в этом представлении? Мне кажется, Исида – щедрая земля; Осирис – влажность или Нил, который ее оплодотворяет; Гор – молодая весна; Сетх – палящая засуха, которая уничтожает Осириса или влажность. Земля, лишенная производительной силы, скорбно ищет любимого супруга, которого и находит на прохладном севере, куда изливается Нил. Наконец, Гор, молодая животворная сила природы, побеждает Сетха, или засуху. Осирис, как и плодородие земли, был лишь в состоянии кажущейся смерти; он возвращается из подземного мира и, вместе с супругой своей, щедрой землей, снова владычествует в благословенной долине Нила.
– И так как убитый бог вел себя в подземном мире весьма похвально, – сказал со смехом Зопир, – то в конце этой поучительной мистерии удостоился поклонения всех жителей Гаместегана, Дузака и Горофмана, или как там называются все эти обители полчищ египетских душ.
– Они называются аменти, – сказал Дарий, улыбаясь веселой выходке Зопира. – Но история божественной четы изображает не только жизнь природы, но жизнь человеческой души, которая, как убитый Осирис, никогда не перестанет жить и после смерти тела.
– Чудесно! Это я приму к сведению, на случай, если придется умирать в Египте. Впрочем, в следующий раз я хочу во что бы то ни стало присутствовать при этом представлении.
– Я разделяю твое желание, – сказала Родопис. – Ведь старость так любопытна!
– Ты сохранишь вечную юность, – возразил ей Дарий. – Твоя речь еще так же прекрасна, как и лицо, и ум столь же ясен, как и глаза твои!
– Извини, если я тебя перебью, – воскликнула Родопис, будто не слыша изысканно лестных слов, – слово «глаза» напомнило мне глазного врача Небенхари, и память моя до того ослабела, что я должна сейчас же, пока не забыла, спросить тебя о нем. Я уже давно ничего не слышу о великом ученом, которому благородная Кассандана так много обязана.
– Несчастный! Еще во время похода к Пелусию он избегал всякого общества и не хотел говорить даже со своим земляком Онуфисом. Он допускал к себе только старого, тощего своего помощника и только от него принимал услуги. После битвы он вдруг переменился. С сияющим лицом явился он к Камбису и просил царя взять его с собой в Саис и позволить ему выбрать в рабы двух человек из тамошних граждан. Камбис не счел себя вправе отказать в чем-либо благодетелю своей матери и дал ему надлежащее полномочие. Прибыв в резиденцию Амазиса, он тотчас отправился в храм Нейт, велел схватить первосвященника, – который, впрочем, был главным вожаком враждебных нам граждан, – и одного ненавистного ему глазного врача и объявил им, что за сожжение каких-то рукописей они осуждаются на пожизненное, унизительнейшее рабство во власти какого-то перса, которому он их продал. Я был при этой сцене и уверяю вас, что египтянин даже и на меня нагнал ужас, когда грозно объявил своим врагам приговор.
Нейтотеп выслушал его, однако же, спокойно и сказал:
– Если ты, безумный сын мой, из-за твоих сожженных рукописей предал отечество, то поступил несправедливо и не умно. Я бережно сохранил все твои драгоценные писания, скрыл их в нашем храме и полный список с них отправил в фиванское книгохранилище. Мы ничего не сожгли, кроме писем Амазиса к твоему отцу и старого дрянного ящика. Псаметих и Петаммон присутствовали при этом сожжении и тут же решили, в награду за твои сочинения и взамен потери бумаг, которые мы для спасения Египта, к сожалению, вынуждены были уничтожить, предоставить тебе в городе мертвых новую наследственную гробницу. На ее стенах ты увидишь прекрасные изображения богов, которым посвятил себя, священнейшие главы «Книги мертвых» и много к тебе относящихся прекрасных изображений.
Врач побледнел. Он осмотрел сначала свои книги, потом роскошную гробницу и тут же объявил обоих рабов своих свободными, – но их все-таки увели как пленников в Мемфис, – и пошел домой, спотыкаясь, как пьяный, и беспрестанно хватаясь рукой за голову. Дома он написал завещание, которым отказал все имение внуку своего старого слуги, Гиба, и лег, сказавшись больным, в постель. На следующее утро его нашли мертвым: он отравился смертоносным соком стрихноса [114].
– Несчастный! – воскликнул Крез. – Ослепленный богами, он изменил отечеству; и, вместо мщения врагам, сам себя довел до отчаяния!
– Жаль его, – проговорила Родопис. – Но смотрите, гребцы уже затягивают ремни. Мы достигли цели; там вас ждут носилки и колесницы. Какая чудесная прогулка! Прощайте, возлюбленные; надеюсь, вы скоро побываете в Наукратисе. Я сейчас же возвращаюсь туда с Силосоном и Феопомпом. Поцелуй за меня сто раз маленькую Пармису и скажи Мелите, чтобы она в полдень никогда не выносила ребенка из дома. Это вредно для глаз. Доброй ночи, Крез, доброй ночи, друзья; прощай, милый сын мой!
Персы, кланяясь, оставили лодку. Бартия обернулся, чтобы еще раз проститься, оступился и упал на помост пристани.
Зопир бросился к другу, который без его помощи быстро вскочил, и, смеясь, заметил:
– Берегись, Бартия! Падать при высадке – худая примета. Со мной случилось как раз то же самое, когда мы в Наукратисе сходили с корабля!
Во время вышеописанной прогулки по Нилу возвратился в Мемфис Прексасп, ездивший, по поручению Камбиса, послом к эфиопам. Он превозносил рост и силу этих людей, изображал путь к ним непроходимым для значительной армии и рассказывал разные удивительнейшие вещи.
Эфиопы избирали царем самого красивого и сильного мужчину в племени и повиновались ему беспрекословно. Многие доживали у них до ста двадцати лет, и были нередки примеры еще более продолжительной жизни. Пищей им служило вареное мясо, а питьем – свежее молоко. Они умывались из ключа, вода которого пахла фиалками, сообщала коже особенный блеск и была так легка, что дерево тонуло в ней. Пленники у них ходили в золотых оковах, потому что медь являлась редкостью и была слишком дорога. Покойников они обмазывали гипсом, обливали стекловидной массой и, в виде колонн, держали их в домах в течение года; а потом приносили в честь усопших жертвы и расставляли их по городу длинными рядами.
Царь того необыкновенного народа принял дары Камбиса с насмешкой, сказав, что в дружбе его персы, без сомнения, нисколько не нуждаются и Прексасп прислан только затем, чтобы разведать Эфиопию. Если бы владыка Азии был честен, он удовольствовался бы своим обширным царством и не замышлял покорить народ, который его ничем не оскорбил. «Отнеси царю твоему этот лук, – сказал он, – и посоветуй ему идти на нас войной только тогда, когда персы научатся натягивать подобное оружие с такой же легкостью, как мы. Впрочем, пусть Камбис благодарит богов, что эфиопам не пришло в голову расширять свои владения завоеванием чужих земель!»
При этих словах он натянул лук и передал его Прексаспу. Огромный лук этот из черного дерева Прексасп и представил теперь своему повелителю.
Камбис осмеял хвастуна-африканца, пригласил вельмож собраться на следующее утро для испытания лука и наградил Прексаспа за трудный путь и добросовестное исполнение поручения. Спать он по обыкновению лег пьяный и спал беспокойным сном. Перед пробуждением ему приснилось, что Бартия сидит на персидском престоле и головой касается неба.
Этот сон, для истолкования которого он не нуждался ни в мобедах, ни в халдеях, возбудил в нем сначала гнев, а потом раздумье.
Лежа без сна, он спрашивал себя:
– Разве ты не дал брату поводов к мщенью? Разве он забыл, что ты его, безвинного, бросил в темницу и приговорил к смерти? Если бы он поднял на меня руку, разве не стали бы на его сторону все Ахемениды? Да и что я сделал, чтобы заслужить любовь этих продажных царедворцев? И что сделаю в будущем для приобретения этой любви? Разве со времени смерти Нитетис и бегства этого удивительного эллина есть хоть один человек, которому я мог бы довериться, на чью привязанность мог бы рассчитывать?
Эти вопросы до такой степени взволновали его пылающую кровь, что он вскочил с постели и воскликнул:
– Любовь меня отвергает, и я не хочу знать любви! Другие могут действовать кротостью, но я должен быть строг, иначе попаду в руки тех, которые меня ненавидят за то, что я был справедлив и великое зло преследовал тяжкими карами. В глаза они мне льстят, а за спиной проклинают. Сами боги мне враждебны; они отнимают у меня все, что я люблю, и отказывают мне даже в наследнике и в подобающей воинской славе! Разве Бартия настолько лучше меня, что все, чего я лишен, ему дается сторицей? Любовь, дружба, слава, дети – все стекается к нему, как реки к морю; а мое сердце иссыхает в пустыне! Но я – еще царь; я еще могу и желаю показать ему, кто из нас сильнее, даром что голова его упирается в небо! Только один человек должен быть велик в Персии! Он или я, я или он! На этих же днях я его отправлю назад в Азию, сатрапом в Бактрию. Там пусть сколько хочет заслушивается песен жены и забавляется пестованием ребенка; а я, между тем, в войне с эфиопами приобрету уже безраздельную славу. Эй, слуги! Платье и добрую утреннюю чашу! Я покажу персам, что гожусь в цари Эфиопии и всех их превосхожу в стрельбе из лука. Еще чашу! Я натяну этот лук, хотя бы тетивой его был корабельный канат, а деревом – целый кедр!
После этих слов он одним махом осушил огромный кубок вина и, в полном сознании своей исполинской силы, уверенный в успехе, отправился в дворцовый сад, где ожидавшие вельможи приветствовали его громкими возгласами и поклонились ему до земли.
Среди подстриженных изгородей и прямых аллей возвышалась наскоро построенная колоннада. Пурпурные шнурки были натянуты между колонн, и с них, на золотых и серебряных кольцах, ниспадали куски красной, желтой и синей материи. Для отдыха были поставлены широким кругом скамейки из золоченого дерева; проворные виночерпии разносили и подавали собравшимся вино в великолепных сосудах.
По знаку царя Ахемениды поднялись с земли.
Взор Камбиса скользнул по их рядам и блеснул радостью, заметив отсутствие брата. Подойдя к царю, Прексасп подал ему эфиопский лук и показал установленную в некотором отдалении мишень. Камбис осмеял ее излишне большие размеры, взвесил лук правой рукой и пригласил своих верных слуг прежде него попытать счастья, причем передал оружие старику Гистаспу, как знатнейшему из Ахеменидов.
Пока этот старец, а потом представители шести других знатнейших фамилий Персии напрасно старались натянуть непомерно тугое оружие, царь осушал кубок за кубком и становился тем веселее, что предложенная эфиопом задача для всех оказалась неразрешимой. Наконец очередь дошла до Дария, который славился своим искусством в стрельбе, но, несмотря на все усилия, ему только на палец удалось согнуть твердое, как железо, дерево. В награду за успех царь благосклонно кивнул ему и, окинув торжествующим взглядом толпу своих вельмож и родственников, воскликнул:
– Подай мне лук, Дарий! Я покажу, что только один человек в Персии достоин имени «царя», только один может состязаться с эфиопами; только один в силах натянуть этот лук!
Могучей рукой взял он тяжелый лук; левой сжал его дугу из эбенового дерева, а правой толстую в палец тетиву из львиной кишки; глубоко перевел дух, согнул свою крепкую спину и стал тянуть тетиву. Он непомерно напрягал все силы, так что его суставы трещали и жилы на лбу, казалось, готовы были лопнуть, не постыдился даже действовать ногами, чтобы хоть с их помощью достигнуть цели. Однако же все было напрасно. После четверти часа неимоверного напряжения силы его ослабли, дерево, которое он согнул больше, чем Дарий, подалось назад, и дальнейшие попытки царя не привели ни к чему. Наконец он с яростью бросил лук на землю и вскричал:
– Эфиоп лгал! Никакой смертный не натягивал этого лука! Что моя рука не в силах была сделать, того не сделает ничья рука! Через три дня мы выступаем в Эфиопию. Там я вызову обманщика на единоборство и покажу вам, кто из нас сильнее. Подними лук, Прексасп, и береги его хорошенько, потому что я предполагаю удавить черного лжеца этой тетивой. А дерево это, точно, крепче железа! Человека, который был бы в состоянии его согнуть, я бы охотно признал своим господином, потому что такой человек был бы в самом деле лучше меня!
Едва успел он произнести эти слова, как Бартия вступил в круг собравшихся вельмож. Богатые одежды его изящно обнимали стройный стан, черты сияли счастьем и сознанием силы. Приветливо улыбаясь, прошел он сквозь ряды Ахеменидов, которые радостно любовались прекрасным юношей, подошел прямо к брату, поцеловал его одежду и воскликнул, открыто и весело смотря в его угрюмые очи:
– Я немного опоздал и прошу извинения твоего, державный повелитель и брат мой. Или, может быть, я пришел вовремя? В самом деле, в мишени нет ни одной стрелы, значит, ты, лучший стрелок в мире, еще не испытывал своей силы! Ты смотришь на меня вопросительно: признаюсь, меня задержал наш ребенок. Девочка сегодня в первый раз смеялась и была так мила с матерью, что я забыл время. Смейтесь над моей глупостью; я и сам знаю, что виноват. Посмотри, пожалуйста, девчонка, в самом деле, оторвала у меня звезду от цепи; но я надеюсь, милый брат, что ты мне подаришь новую, если я посажу стрелу в самое сердце мишени. Начинать ли мне испытание, или ты, государь, сам начнешь?
– Дай ему лук, Прексасп, – проговорил Камбис, не удостаивая юношу ни одним взглядом.
Когда Бартия взял лук и внимательно стал его рассматривать, царь насмешливо усмехнулся и воскликнул:
– Клянусь Митрой, мне кажется, ты стараешься обольстить это оружие, как сердца людей, приятными взглядами! Отдай лук Прексаспу. С красивыми женщинами и смеющимися детьми играть легче, чем с этим оружием, которое посрамило силу истинных мужчин!
При этих словах, сказанных тоном самой горькой насмешки, Бартия покраснел от гнева и негодования; молча поднял он с земли исполинскую стрелу, встал против мишени, собрал все силы, с почти нечеловеческим напряжением натянул тетиву, согнул дугу лука и спустил пернатую стрелу, железное острие которой глубоко вонзилось в середину мишени, а древко с треском расщепилось.
При этом поразительном доказательстве силы большинство Ахеменидов разразилось восторженными криками, а ближайшие друзья победителя побледнели и безмолвно смотрели то на дрожащего от бешенства царя, то на Бартию, сиявшего гордостью и сознанием подвига.
Камбис был страшен. Он чувствовал, как будто стрела, дрожавшая в мишени, пронзила его собственное сердце, его достоинство, силу и честь. Искры сверкали у него перед глазами, в его ушах шумела буря, щеки его пылали, и правая рука судорожно сжимала руку стоявшего подле него Прексаспа. Тот ясно понял, что выражало давление царской десницы и тихо прошептал: «Несчастный Бартия!»
Наконец, царю удалось совладать с собой. Молча бросил он брату золотую цепь, приказал вельможам следовать за собой и ушел из сада. В своих покоях он порывисто ходил взад и вперед и заливал свое бешенство вином. Вдруг он, казалось, на что-то решился, велел всем придворным, кроме Прексаспа, выйти и, оставшись с ним наедине, вскричал хриплым голосом, с блуждающим, опьяненным взглядом:
– Такую жизнь нет сил выносить! Спровадь врага моего со света, и я назову тебя моим другом и благодетелем!
Прексасп затрепетал, пал ниц перед владыкой и с умоляющим видом простер к нему руки. Но Камбис был слишком пьян и слишком ослеплен ненавистью, чтобы понять это движение царедворца. Он вообразил, что посол хочет выразить поклоном свою преданность, велел ему подняться и прошептал, как бы боясь услышать свои собственные слова:
– Действуй быстро и тайно! Никто, кроме тебя и меня, не должен знать о смерти выскочки. Головой ответишь, если узнают. Ступай и, когда исполнишь, возьми из казны сколько хочешь. Но будь осторожен: у мальчика сильная рука и он мастер находить друзей. Когда он станет прельщать тебя сладкими речами, вспомни о своей жене и о своих детях!
Тут он выпил еще полный кубок неразбавленного вина, шатаясь подошел к дверям покоя и, уже стоя спиной к Прексаспу, с угрожающим видом подняв кулак, проговорил хриплым голосом и заплетающимся языком, как бы обращаясь к самому себе:
– Горе тебе и твоим родным, если бабий герой, счастливчик, вор моей чести, останется жить!
Он давно уже вышел из залы, а Прексасп все еще неподвижно стоял на прежнем месте. Честолюбивый, но не бесчестный слуга деспотов был подавлен данным ему страшным поручением. Он знал, что в случае отказа исполнить преступный план царя его и его близких ждет смерть или немилость. Но он любил Бартию, и все существо его возмущалось при одной мысли о совершении тайного убийства. Упорная борьба происходила в его сознании и продолжалась, когда он уже давно оставил дворец. На пути к дому ему встретились Крез и Дарий. Он спрятался от них за выступ ворот одного большого египетского дома, вообразив, что они прочтут преступление на его лице. Проходя мимо, Крез говорил:
– Я строго разбранил Бартию за его неуместное молодечество, и мы должны благодарить богов, что Камбис, в припадке ярости, не наложил на него руки. Теперь он, по моему совету, уехал вместе с женой в Саис. На этих днях ему не следует показываться, потому что при взгляде на него гнев опять может вспыхнуть; а у властителя всегда найдутся бессовестные слуги…
При этих уже издалека долетевших словах Прексаспа болезненно передернуло, как будто Крез его самого уличил в гнусности. Под влиянием этого чувства он решил, чего бы ни стоило, не пятнать своих рук кровью друга и, уже гордо выпрямившись, дошел до отведенного ему дома. У дверей выбежали ему навстречу оба его сына, которые, для свидания с отцом, тайком прокрались с места игр детей Ахеменидов, всегда следовавших за войсками и царем. Со странным, ему самому непонятным волнением прижал он красавцев-детей к своей груди и еще раз их обнял, когда они объявили, что сейчас же должны возвратиться к месту игр, иначе будут наказаны. Войдя в дом, он увидел любимую жену, которая играла с последним ребенком – хорошенькой маленькой девочкой. Еще раз испытал он прилив того же непонятного чувства; но совладал с собой, боясь проговориться перед молодой женой, и вскоре ушел к себе.
Наступила ночь.
Спать он не мог и в тяжком искушении тревожно метался в постели. Мысль, что отказом исполнить желание царя он погубит жену и детей, со страшной ясностью представлялась его бессонному взору. Решимость исполнить доброе намерение оставила его; и те же слова Креза, которые доставили победу благороднейшим его чувствам, теперь его соблазнили: «…у властителя всегда найдутся бессовестные слуги!…» Эти слова, конечно, клеймили его позором, но они напоминали ему, что если он ослушается, то найдется сотня охотников исполнить повеление царя. Эта мысль вскоре взяла верх над всеми другими. Он вскочил с постели, осмотрел и перепробовал многочисленные кинжалы, в порядке висевшие на стене спальни, и самый острый положил на столик подле дивана.
Потом он в задумчивости начал ходить взад и вперед по комнате, часто подходя к окну, чтобы взглянуть, не наступает ли день, и освежить пылающую голову.
Когда мрак ночи уступил сияющему утру и звон меди, сзывавший мальчиков к молитве, опять напомнил ему о сыновьях, он еще раз попробовал кинжал. Мимо него прошла толпа богато одетых придворных, направлявшихся ко дворцу, и он заткнул кинжал за пояс. Наконец, из женских покоев донесся до него веселый смех младшего ребенка. Он порывисто надел свой тюрбан и, не простившись с женой, вышел из дому. В сопровождении нескольких рабов направился он к Нилу, бросился в лодку и приказал гребцам везти себя в Саис.
Через несколько часов после происшествия на стрельбище Бартия, по совету Креза, возвратился, вместе с молодой женой, в Саис. Они застали там Родопис, которая под влиянием какого-то непреодолимого чувства заехала к ним вместо того, чтобы проплыть в Наукратис. Ей рассказали о падении Бартии при выходе на берег после прогулки. Кроме того, она собственными глазами видела, как сова пролетела с левой стороны у самой его головы. Этих дурных примет было вполне достаточно, чтобы смутить ее сердце, не чуждое предрассудков, и сильнее возбудить в ней желание не расставаться с молодой четой. Она тотчас решила подождать в Саисе возвращения внучки.
Супруги обрадовались дорогой, неожиданной гостье и, дав ей вволю натешиться с маленькой правнучкой, Пармисой, провели в приготовленные для нее покои. Это были те самые покои, где несчастная Тахот провела последние страдальческие месяцы своей жизни. С глубоким чувством взглянула гречанка на разные безделушки, показывавшие не только пол и возраст покойной, но и ее наклонности и образ мыслей. На туалетном столике стояли всякого рода баночки и флаконы с разными составами, притираниями, духами и маслами. В коробке, чрезвычайно искусно сделанной в виде нильского гуся, и в другой, с изображением арфистки, хранились богатые золотые украшения царской дочери, а это металлическое зеркало с ручкой в виде спящей девушки когда-то отражало ее прекрасное, нежно-румяное лицо. Все убранство комнаты, от красивого ложа на львиных ногах до изящных гребней из слоновой кости, лежавших на туалете, доказывало, что бывшая обитательница этих покоев любила внешнюю прелесть жизни. Золотой систр и тонкой работы набла с давно лопнувшими струнами напоминали о наклонности к музыке, а лежавшая в углу сломанная прялка из слоновой кости и неоконченные сетки из стеклянных бус свидетельствовали о любви к женским работам.
Родопис с тихой грустью пересмотрела все эти вещи и составила себе по ним картину жизни, не во многом расходившуюся с действительностью. Наконец, движимая любопытством и участием, она подошла к большому раскрашенному ящику и подняла его легкую крышку. Там сверху лежали засохшие цветы, потом мяч, искусно оплетенный давно увядшими листьями и розами, множество разных амулетов: один, например, в виде богини истины, другой – кусочек папируса, исписанный заклинаниями и сохраняемый в золотой коробочке. Потом она нашла несколько писем на греческом языке и прочла их при мерцании лампы. Это были письма Нитетис, посланные из Персии мнимой сестре, о болезни которой она ничего не знала. Глаза старухи наполнились слезами. Тайна усопшей теперь перед ней открылась. Она узнала, что Тахот любила Бартию, что эти цветы были получены от него, этот мяч потому обвит розами, что был ей брошен им. Амулетами, без сомнения, предполагалось излечить больное сердце или возбудить ответную любовь в груди царского сына.
Когда она захотела положить эти письма на прежнее место и тронула рукой куски материй, лежавшие на дне ящика, то заметила под ними какой-то твердый круглый предмет. Приподняв разостланные ткани, она увидела раскрашенный восковой бюст Нитетис, до такой степени похожий, что она невольно вскрикнула и потом долго не могла отвести глаз от чудесного произведения Феодора Самосского.
Потом она легла и заснула, думая о печальной участи дочери египетского царя.
На следующее утро она отправилась в сад, где при жизни Амазиса мы уже однажды были, и там, под навесом из виноградных лоз, нашла тех, кого искала.
Сапфо сидела на легком плетеном стуле и держала на руках нагого младенца, который протягивал полные ручонки и ножки то к отцу, стоявшему на коленях перед молодой женщиной, то к матери, которая, смеясь, наклонялась к нему.
Когда пальцы ребенка зарывались в кудри и бороду молодого героя, он тихо отводил голову, чтобы испытать силу своей любимицы и дать ей ощущение, будто она крепко надергала волосы отца. Когда резвые ножонки касались его лица, он брал их рукой, целовал хорошенькие розовые пальчики и подошву, нежную, как щека девушки. Когда маленькая Пармиса цеплялась обеими ручками за его палец, он притворялся, будто не может вырваться, и целовал округлые плечики или ямочку на локтях, или белоснежную спину прелестного создания. Сапфо также наслаждалась этой невинной игрой и старалась направить внимание ребенка исключительно на отца.
Изредка наклонялась она над девочкой, чтобы поцеловать свежую, чуть заметно вспотевшую шейку или красный ротик. И случалось, конечно, при этом, что ее лоб касался волос мужа, который тогда каждый раз похищал с ее уст предназначенный ребенку поцелуй.
Родопис, долго незамечаемая, смотрела на эту сцену и со слезами на глазах молилась, чтобы боги надолго сохранили ее возлюбленным это великое, чистое счастье. Наконец она подошла к беседке, поздоровалась с супругами и похвалила старуху Мелиту, пришедшую с большим зонтиком, чтобы унести Пармису в колыбель и защитить ее от слишком яркого солнечного света.
Старая рабыня была назначена старшей нянькой царственного младенца и исполняла свою должность с комической важностью. Разодетая в богатые персидские одежды, она находила в непривычном для нее праве распоряжаться истинное блаженство, обращалась с многочисленными ей подчиненными рабынями со снисходительной важностью и держала их в постоянной суете.
Сапфо пошла за Родопис, но прежде обняла красивой рукой шею мужа и вкрадчиво шепнула ему:
– Расскажи-ка бабушке все и спроси, согласится ли она с тобой.
Прежде чем Бартия успел ей ответить, она поцеловала его в губы и поспешно ушла вслед за торжественно выступавшей Мелитой.
Сын Кира с улыбкой посмотрел ей вслед и не мог оторвать глаз от ее стройной фигуры. Наконец он повернулся к старой гречанке и спросил:
– Не замечаешь ли ты, что она в последнее время выросла?
– Кажется, – отвечала Родопис. – Девственность имеет особую, чарующую прелесть, но только достоинство матери сообщает женщине истинное величие. Оно возвышает женщину. Нам кажется, что она выросла, а между тем она только внутренне чувствует себя выше, вследствие сознания, что исполнила свое назначение.
– Да, кажется, что теперь она счастлива. Вчера мы в первый раз не сошлись во мнении. Сейчас, уходя, она меня тайком просила рассказать тебе наш спор, и я с удовольствием это сделаю, потому что так же высоко ценю твою мудрость и знание жизни, как люблю ее детскую неопытность.
Тут он рассказал, что случилось при испытании лука, и кончил словами:
– Крез бранит меня за неосторожность; но я знаю брата и уверен, что хотя он в гневе готов на всякое насилие и был бы способен, под впечатлением своей неудачи, там, на месте, убить меня, – но что, когда гнев пройдет, он забудет мое торжество и в будущем постарается превзойти меня подвигами. Не долее как год тому назад он был лучшим стрелком во всей Персии; да и теперь был бы таким, если бы его громадная сила не ослабела от вина и этих жестоких припадков. А я, напротив, чувствую, что с каждым днем становлюсь все сильнее…
– Чистое счастье, – прервала Родопис, – укрепляет руку мужчины и возвышает красоту женщины, а невоздержанность и душевные страдания расстраивают тело и дух хуже болезни и старости. Остерегайся брата, сын мой, потому что как рука его, прежде могучая, могла ослабеть, так и душа, когда-то высокая, может утратить свое благородство. Поверь опытности, которая научила меня, что человек, сделавшийся рабом одной постыдной страсти, редко сохраняет власть над прочими своими побуждениями. Кроме того, унижение всего невыносимее именно для того, кто ощущает упадок своих сил. Остерегайся брата и верь голосу опыта больше, чем собственному сердцу, которое, вследствие своих благородных чувств, слишком склонно предполагать в сердцах всех прочих людей подобные же чувства.
– Из этих слов я заранее заключаю, что ты будешь согласна с Сапфо. Дело в том, что она меня просила, хотя ей разлука с тобой очень тягостна, уехать из Египта и возвратиться с ней в Персию. Она полагает, что, когда я буду далеко от глаз и ушей Камбиса, он забудет свое недовольство. До сих пор я находил ее слишком робкой, и мне бы не хотелось уклониться от похода в Эфиопию…
– А я, – вторично перебила его Родопис, – умоляю тебя последовать ее совету, внушенному верным чутьем и истинной любовью. Богам известно, сколько огорчений принесет мне разлука с вами; но я все-таки тысячу и тысячу раз повторяю: возвращайся в Персию и помни, что только безумные без цели рискуют жизнью и счастьем! Поход в Эфиопию – сумасбродство; вы там погибнете и, конечно, не от руки черных жителей юга, а от зноя, жажды и ужасов пустыни. А что касается собственно твоей роли в этом походе, так сообрази, что ты жертвуешь жизнью и счастьем твоих близких там, где слава невозможна, потому что всякий новый подвиг снова возбудит ревность твоего брата. Возвращайся в Персию, сын мой, и чем скорее, тем лучше.
Бартия собирался привести ей свои возражения, но в эту минуту заметил Прексаспа, подходившего к нему с расстроенным бледным лицом.
После обычных приветствий и вопросов посол шепнул юноше, что должен говорить с ним наедине, и, после ухода Родопис, сказал, в смущении перебирая кольца на правой руке:
– Я к тебе прислан царем. Ты рассердил его вчерашним твоим подвигом. В ближайшее время он не хочет тебя видеть и велит тебе ехать в Аравию, чтобы купить там верблюдов, сколько их удастся собрать. Эти животные, которые могут долго переносить жажду, повезут воду и припасы для нашей выступающей против эфиопов армии. Поездка наша не терпит отлагательства. Простись с женой и – такова воля царя – будь готов к отъезду раньше, чем стемнеет. Ты пробудешь в отсутствии, по крайней мере, месяц. Я тебя провожу до Пелусия. Кассандане угодно, чтобы в это время жена твоя и ребенок находились при ней. Отправь их как можно скорее в Мемфис, где под надзором державной матери царя они будут в безопасности.
Бартия, выслушав Прексаспа, не заметил его смущенного вида и отрывистой речи. Он был рад мнимой умеренности брата и этому поручению, которое разрешало все его сомнения относительно отъезда из Египта. Под влиянием этого чувства он дал фальшивому другу поцеловать руку и пригласил его следовать за собой во дворец.
Когда жар спал, он наскоро, хотя с глубоким чувством, простился с Сапфо и ребенком, который спал на руках у Мелиты, велел жене по возможности поспешить с отъездом к Кассандане, поддразнил тещу, что на этот раз она все-таки ошиблась в оценке человека, то есть его брата, и сел на коня.
В то время, когда Прексасп собирался сесть на свою лошадь, Сапфо шепнула ему:
– Смотри за ним и напоминай ему обо мне и ребенке, когда он станет подвергать себя ненужным опасностям!
– Я должен с ним проститься в Пелусии, – отвечал посол и, чтобы избежать взглядов молодой женщины, притворился, что он поправляет спутавшиеся поводья своей лошади.
– Ну, так боги будут его охраной! – воскликнула Сапфо, схватив руку отъезжающего и заливаясь слезами, которые уже не могла удержать. Увидев слезы жены, обычно спокойной и полной уверенности, он сам ощутил неизведанное еще им чувство тоски и горестного волнения. С нежностью нагнулся он к жене, обнял ее могучей рукой, поднял с земли и, дав ей опереться ногами на его ногу, утвержденную в стремени, прижал к сердцу, как бы навсегда с ней прощаясь. Потом он бережно и ловко опустил ее на землю, взял на руки ребенка, поцеловал его и, шутя, поручил ему утешать мать; наконец, сказав несколько сердечных прощальных слов теще, дал коню шпоры, так что тот взвился на дыбы, и, в сопровождении Прексаспа, выехал за ворота дворца фараонов.
Когда топот коней замолк вдали, Сапфо бросилась на грудь бабушки и долго неудержимо плакала, несмотря на утешения и строгое порицание старухи.
На следующий после рокового испытания в стрельбе день у Камбиса случился такой сильный припадок обычной его болезни, что он, больной телом и духом, двое суток не выходил из комнаты и то бушевал как безумный, то впадал в совершенное изнеможение.
Придя на третий день в ясное сознание, он вспомнил об ужасном поручении, уже, может быть, исполненном Прексаспом. Трепет, какого он еще никогда не испытывал, пробежал по нему при этой мысли. Он тотчас послал за старшим сыном посла, занимавшим при его особе почетную должность кравчего, и узнал, что Прексасп, не простившись с домашними, выехал из Мемфиса. Тогда он призвал Дария, Зопира и Гигеса, искренняя привязанность которых к Бартии была ему известна, и спросил о здоровье их друга. Юноши отвечали, что он теперь в Саисе; и царь тотчас отправил их туда, поручив, если встретится им Прексасп, немедленно возвратить его в Мемфис. Молодые Ахемениды не могли объяснить себе странного обращения и торопливости царя, но живо собрались в путь, который не сулил им ничего доброго.
Между тем Камбис не находил себе места, проклинал свое пьянство и весь этот день не касался вина. Увидев в дворцовом саду свою мать, он уклонился от встречи с ней, чувствуя, что не в силах будет выдержать ее взгляд.
Следующие восемь дней точно так же миновали и показались Камбис продолжительнее года; а Прексасп все еще не возвращался. Сто раз посылал царь за кравчим и спрашивал, не возвратился ли его отец, и сто раз получал тот же отрицательный ответ.
Под вечер тринадцатого дня Кассандана попросила его навестить ее. Он тотчас отправился в ее покои, потому что ему страстно хотелось увидеть мать: ему казалось, что взгляд на нее возвратит ему потерянный сон.
Приветствуя царицу с нежностью, которая ее удивила тем более, что она совершенно не привыкла к подобного рода обращению с его стороны, он спросил, что ей от него угодно, и узнал, что Сапфо приехала в Мемфис при каких-то странных обстоятельствах и выразила желание поднести ему подарок. Он тотчас велел ее пригласить и услышал, что Прексасп передал ее мужу повеление отправиться в Аравию, а ей, от имени Кассанданы, велел ехать в Мемфис. Царь побледнел при этих словах и взглянул на прекрасную жену своего брата тревожным грустным взглядом. Молодая гречанка поняла, что с ним происходит что-то странное и, взволнованная страшными предчувствиями, могла только подать ему дрожащими руками принесенный подарок.
– Муж посылает тебе вот это! – проговорила она, показывая на скрытый в изящном ящике бюст жены Камбиса. Родопис посоветовала внучке предложить гневному царю от имени мужа именно этот подарок как залог примирения.
Но Камбис не заинтересовался содержимым ящика, передал его евнуху, сказал невестке несколько слов, выражавших как бы благодарность, и тотчас ушел с женской половины, не спросив даже об Атоссе, о существовании которой, по-видимому, совершенно забыл.
Он надеялся, что то посещение облегчит и успокоит его, но рассказ Сапфо, напротив, лишил его последней надежды и, следовательно, последней частицы покоя. Прексасп, по всей вероятности, уже совершил убийство или, может быть, в эту самую минуту заносит кинжал, чтобы вонзить его в грудь юноши. С каким лицом после смерти Бартии предстанет он перед своей матерью? Что скажет ей? Что ответит он на вопросы этой прелестной женщины, которая так трогательно смотрела на него своими большими глазами?
Холодный ужас овладел им, когда внутренний голос сказал ему, что убийство брата все назовут делом низости, подлого страха, противоестественных чувств и несправедливости. Мысль о тайном убийстве стала ему невыносима. Многих он лишил жизни, но упреков совести не чувствовал. То происходило либо в честном бою, либо в виду целого света. Ведь он царь, и если что делал, значит, так и должно было быть. Если бы он собственной рукой убил Бартию, он справился бы с совестью. Но теперь, когда он приказал убить его тайно и притом после стольких доказательств мужественной доблести, достойной блистательнейшей славы, им мучительно овладели стыд и раскаяние, ему дотоле чуждые и соединенные с ожесточением против собственной гнусности. Он стал себя презирать. Сознание справедливости своих желаний и поступков покинуло его, и ему стало казаться, что все люди, убитые по его повелению, были, как и Бартия, невинными жертвами его бешенства. Чтобы прогнать эти мысли, становившиеся с каждым часом невыносимее, он снова обратился к опьяняющей силе вина. Но на этот раз глушитель забот превратился в мучителя тела и души. Его организм, расстроенный пьянством и падучей болезнью, казалось, готов был изнемочь от разнообразных жестоких возбуждений последних месяцев. То бил его страшный озноб, то все тело горело огнем. Наконец, он был вынужден слечь. Пока его раздевали, взгляд его упал на подарок брата. В то же мгновение он приказал подать и открыть ящик, выслал всех вон и, при взгляде на египетскую живопись шкатулки, невольно стал думать о Нитетис и о том, что сказала бы она о совершенном им преступлении. Трясясь в лихорадке, с помутившимся рассудком, он, наконец, нагнулся к ящику, вынул восковой бюст и с ужасом вперил взор в безжизненные, неподвижные глаза изваяния. Сходство было так разительно, а его рассудок так ослаблен вином и болезнью, что он вообразил себя жертвой чародейства. При всем том он был не в силах оторваться от дорогого лица. Вдруг ему показалось, что глаза бюста зашевелились. Тогда им овладел дикий ужас. Судорожно бросил он живую голову об стену, так что пустая твердая масса разбилась вдребезги, и со стоном откинулся на постель. С этого времени горячка постоянно усиливалась. Беспорядочные образы проносились перед ним. То представлялся ему Фанес, который пел греческую скандалезную песенку и так грубо его ругал, что он с яростью сжимал кулаки. То видел он Креза, своего друга и советника, и тот грозил ему и снова повторял слова, которыми старался когда-то удержать его от казни Нитетис и Бартии: «Бойся пролить кровь брата, потому что пар от нее поднимается до самого неба и становится тучей, которая омрачает дни убийцы и, наконец, бросает в него молнию отмщения!»
И в его расстроенной фантазии эти образы превратились в действительность. Ему показалось, что из темных туч на него льется кровавый дождь и отвратительной влагой смачивает его платье и руки. Когда дождь кончился и он пошел по берегу Нила, чтобы смыть его с себя, его встретила Нитетис, с той пленительной улыбкой, как изобразил ее Феодор. Очарованный чудесным явлением, он бросился перед ней на колени и схватил ее руку. Но тотчас на каждом из ее нежных пальцев выступила капля крови и она повернулась к нему спиной с явным отвращением. Камбис стал смиренно умолять ее простить его и вернуться к нему, но она осталась непреклонной. Тогда он озлобился и стал грозить ей сначала своей немилостью, потом страшными наказаниями. И когда Нитетис ответила ему тихим презрительным смехом, то он решился, наконец, бросить в нее кинжал. Тогда она рассыпалась на мельчайшие части, как восковой бюст разбился о стену; но презрительный смех становился все громче, и к нему присоединилось множество голосов, стараясь превзойти один другого в выражении насмешки и презрения. Однако голоса Бартии и Нитетис всего явственнее звучали в его ушах, и насмешка их была всех ядовитее. Наконец он уже не мог выдержать этих жутких звуков и заткнул себе уши; а когда это не помогло, зарыл голову в раскаленный песок пустыни, а потом погрузил ее в ледяные волны Нила, и снова в огонь, и снова в ледяную влагу, пока, наконец, не лишился чувств. Проснувшись, он уже не мог дать себе отчета в действительном положении дел. Он лег с вечера, а теперь видел по солнцу, которое золотило его постель последними лучами, что не день наступает, а, напротив, опять ночь. Он не ошибался, потому что услышал хор жрецов, которые пели отходящему Митре прощальный привет.
Тут он так же услышал, что за занавесью, устроенной в изголовье постели, движется много людей. Он хотел повернуться, но почувствовал, что этого сделать не в силах. Наконец, после тщетных усилий отделить сон от действительности и действительность от сна, он крикнул постельничих и других придворных, обычно присутствовавших при его вставании. К нему тотчас подошли, но не эти лица, а его мать, Прексасп, несколько ученых магов и незнакомых ему египтян. Подойдя, они рассказали ему, что он много недель пролежал в горячке и спасен только особой милостью богов, искусством врачей и неутомимыми попечениями матери. Он вопросительно взглянул на Кассандану, потом на Прексаспа и снова лишился чувств. На следующее утро, после здорового сна, он проснулся уже достаточно окрепшим.
Четыре дня спустя он уже оправился настолько, что мог сидеть в кресле и спросить Прексаспа об единственном предмете, занимавшем его ум.
Видя слабость своего повелителя, посол хотел было дать уклончивый ответ; но когда тот с угрозой поднял исхудалую руку и взглянул на него своим все еще грозным взглядом, Прексасп решил говорить, в уверенности, что доставит Камбису удовольствие:
– Радуйся, государь! Юноша, который осмелился посягнуть на твою славу, уже не существует. Вот эта рука поразила его и погребла его труп при Ваалцефоне! Никто не видел моего деяния, кроме песка пустыни и бесплодных волн Красного моря. Никто не знает об этом, кроме тебя и меня, чаек и морских воронов, которые вьются над его могилой!
Отчаянный крик ярости вырвался из уст царя. Без сознания, в бреду нового приступа горячки, был он перенесен на постель.
Медленно потянулись неделя за неделей, и каждый день грозил быть для царя последним. Наконец его могучая натура взяла верх над опасным возвращением болезни; но силы ума не устояли против демонов горячки и остались расстроенными и ослабевшими до последнего часа его жизни.
Когда ему позволено было выйти из больничной комнаты и он снова был в состоянии ездить верхом и стрелять из лука, он необузданнее прежнего предался пьянству и окончательно утратил всякую способность управлять собой.
Кроме того, в его расстроенном уме засела сумасбродная мысль, что Бартия не умер, а превращен в лук царя эфиопского, и что феруэр его покойного отца повелел ему возвратить брату прежний образ посредством победы над черным народом.
Эта мысль, которую он сообщил, как важную тайну, каждому из своих приближенных, не давала ему покоя ни днем ни ночью до тех пор, пока он с большой армией не выступил в Эфиопию. Но он возвратился без всякого результата, потому что большая часть его войска погибла ужасной смертью от зноя и недостатка пищи и воды. Писатель, почти современник Камбиса, рассказывает, что, когда истощился запас продовольствия, несчастные солдаты питались, пока можно было, травами, а когда, наконец, исчезла в песчаной пустыне всякая растительность, они, в отчаянной крайности, прибегли к средству, о котором нельзя упоминать без содрогания. В каждом десятке солдат метали жребий и того, на кого он падал, съедали.
Тогда заставили, наконец, безумца возвратиться; а когда пришли в населенные страны, то опять стали, по рабскому обычаю, слепо ему повиноваться, несмотря на его расстроенный рассудок.
К тому времени, когда он с остатками своей армии вступил в Мемфис, египтяне нашли нового Аписа и в нарядных одеждах праздновали великое празднество в честь вновь явившегося бога, скрытого в священном быке.
Так как Камбис еще в Фивах получил известие, что войско его, отправленное к оазису Аммона, истреблено вихрем в Ливийской пустыне, а флот, которому он повелел покорить Карфаген, отказался выступить против своих единоплеменников, то царь подумал, что мемфиты затеяли пир по случаю его неудачных походов. Он приказал созвать знатнейших людей города, поставил им на вид неприличие их поведения и спросил, почему они после его победы были строптивы и мрачны, а теперь, после поражения, так невоздержно веселятся.
Мемфиты объяснили царю причину праздника и уверяли, что появление божественного быка всегда во всем Египте празднуется с большим ликованием и торжественностью. Камбис обозвал их лжецами и приговорил к смерти. Потом он созвал жрецов и от них получил тот же ответ.
С презрительными насмешками Камбис выразил желание познакомиться с новым богом и приказал привести его к себе. Его требование исполнили и объяснили ему, что Апис рождается от девственной телки вследствие прикосновения лунного луча, что шерсти он должен быть черной, с белым треугольником на лбу, изображением орла на спине и прибывающего полумесяца на боку. В хвосте должен быть волос двух цветов, а на языке – нарост в виде священного жука скарабея.
Осмотрев обожаемого быка и не найдя в нем ничего особенного, Камбис рассвирепел и вонзил свой меч в бок Аписа. Когда кровь полилась и бык упал, царь громко захохотал и воскликнул:
– Эх, вы, глупцы! У вас боги из мяса и крови, и их можно ранить! Такая глупость вполне вас достойна; но я покажу вам, что надо мной нельзя безнаказанно смеяться. Эй, стража! Отстегать всех этих жрецов плетьми; и смерть каждому, кого поймаете на дурацком празднике!
Приказания его были исполнены, что довело озлобление египтян до крайней степени.
Когда Апис издох от раны, мемфиты тайно похоронили его на кладбище священных быков Серапейоне близ Мемфиса; потом под предводительством Псаметиха восстали, однако же были скоро подавлены. Несчастному сыну Амазиса это стоило жизни, темные пятна и жестокость которой искупается его неутомимым стремлением освободить народ свой от чужеземного ига и его смертью за свободу.
Сумасшествие Камбиса приняло между тем новую форму. После неудачной попытки возвратить Бартии, превращенному, как ему грезилось, в лук, прежний вид его раздражительность до такой степени усилилась, что малейшее неприятное слово или взгляд могли привести его в бешеную ярость.
Его верный наставник Крез и теперь его не покидал, хотя царь несколько раз повелевал своим стражам казнить его. Но те знали своего владыку и не думали налагать рук на старика в твердой уверенности, что за это не поплатятся, потому что на следующий день Камбис или забывал о своем приказании, или уже в нем раскаивался. Раз только несчастные биченосцы жестоко поплатились за свою снисходительность, потому что хотя Камбис был рад видеть старика в живых, но все-таки велел казнить их за непослушание.
Нам противно описывать многие черты варварской жестокости, которыми, по преданию, безумный царь в то время отличался; но о тех, которые нам кажутся самыми характерными, мы все-таки должны упомянуть.
Раз за столом он, уже пьяный, спросил Прексаспа, что говорят про него персы. Посол, который, уступая потребности заглушать терзания совести совершением опасных подвигов, не пропускал ни одного случая благотворно подействовать на царя, отвечал, что персы его во всех отношениях одобряют, но находят, что он слишком предается вину.
Эти полушутливые слова вызвали взрыв безумия:
– А! Так персы говорят, что вино отнимает у меня рассудок? Так я им докажу, что они разучились правильно судить!
С этими словами он натянул лук, прицелился и выстрелил в грудь старшего сына Прексаспа, который, в качестве кравчего, стоял в конце залы, выжидая знака повелителя. Потом он приказал вскрыть труп несчастного юноши, и оказалось, что стрела пронзила самую середину сердца. Безумный тиран возликовал и сказал со смехом:
– Теперь ты видишь, Прексасп, что не я, а персы не в своем уме! Кто бы мог вернее попасть в цель?
Бледный и неподвижный, как окаменевшая Ниобея, смотрел Прексасп на ужасную сцену. Его рабская душа преклонилась перед всемогуществом свирепого властителя. Когда безумец повторил свой вопрос, то он проговорил даже, прижимая руку к сердцу:
– Никакой бог не мог бы попасть вернее!
Несколько недель спустя царь отправился в Саис. Когда ему там показали покои его бывшей возлюбленной, давно забытое воспоминание о ней с новой силой вспыхнуло в его душе; но помутившийся разум вместе с тем подсказал, что Амазис их обоих обманул. Не будучи в состоянии обстоятельно объяснить себе, в чем тут было дело, он стал проклинать усопшего и в бешенстве приказал вести себя в храм Нейт, где находилась мумия Амазиса. Там он выбросил набальзамированный труп царя из саркофага, велел его сечь розгами, колоть иглами, вырвать волосы, всячески над ним надругался и, наконец, вопреки религиозному закону персов, которые осквернение чистого огня трупами считают смертным грехом – велел сжечь. Та же участь постигла мумию первой супруги Амазиса, покоившуюся на ее родине, в Фивах.
Возвратившись в Мемфис, он не постыдился собственной рукой оскорбить свою жену и сестру Атоссу.
Раз он приказал устроить игры, где, между прочим, предполагалось стравить собаку с молодым львом. Когда лев победил противника, другая собака, от одной матери с первой, сорвалась с цепи и бросилась на льва; тогда раненый пес оправился и вдвоем братья одолели льва. При этой сцене, чрезвычайно понравившейся Камбису, Кассандана и Атосса, присутствовавшие по его приказанию на играх, громко заплакали.
Тиран с удивлением спросил о причине слез; вспыльчивая Атосса отвечала ему, что храброе животное, рискнувшее жизнью для спасения брата, напомнило ей Бартию, который убит – она не хочет сказать кем – и до сих пор еще не отомщен.
Эти слова раздражили гнев и задремавшие было упреки совести Камбиса до такой степени, что он набросился на смелую женщину с кулаками и, может быть, умертвил бы ее, если бы мать не схватила его за руки, подвергаясь сама ударам безумца.
Священная особа и голос матери укротили его ярость; но ее взгляд, поразивший его в упор, горел таким гневом и презрением, что он его не мог забыть; и с тех пор у него явился новый пункт помешательства, состоявший в том, что он будет отравлен глазами женщин. При виде женщины он вздрагивал и прятался за своих спутников; и, наконец, приказал всех живших в мемфисском дворце женщин, не исключая своей матери, отправить в Экбатану. Араспу и Гигесу было поручено сопровождать их в Персию.
Поезд царственных женщин прибыл в Саис и остановился во дворце фараонов. Крез провожал отъезжавших до этого города.
Кассандана в последние годы очень переменилась. Горе и болезни провели глубокие морщины по некогда прекрасному лицу, хотя не согнули ее гордого стана.
Атосса, наоборот, несмотря на многие огорчения, похорошела.
Шаловливая девушка вполне развилась и почувствовала свое достоинство; неукротимый, своенравный ребенок превратился в полную жизни, крепкую волей женщину. Опыт жизни и три печальных года, проведенных вблизи бешеного брата-супруга, научили ее терпению, но не заглушили в сердце ее первой любви. Дружба Сапфо до известной степени утешала ее в потере Дария.
Со времени исчезновения мужа молодая гречанка сделалась совершенно другим существом. Нежный румянец лица и ясная улыбка давно ее оставили. Поразительно прекрасная, несмотря на бледность, на поникшие ресницы и опустившуюся осанку, она походила на Ариадну, ожидавшую Тезея. Томление и ожидание выражались в ее взгляде, в звуке тихого голоса, в медлительности походки. Когда слышались шаги, или отворялась дверь, или неожиданно раздавался мужской голос, она вздрагивала; и, обманувшись, вскоре снова предавалась ожиданию и надежде, начинала думать и мечтать, что так нравилось ей в былое время.
Только играя с ребенком или ухаживая за ним, она как будто становилась прежней Сапфо; на щеках появлялся румянец, глаза блестели, и все существо опять переносилось из былого или будущего в живую действительность.
Дитя было для нее всем. В нем продолжал жить Бартия. На ребенка она перенесла всю полноту своей любви, ничего не отнимая у исчезнувшего мужа. В этом ребенке божество даровало ей цель жизни, связь с этим миром, лучшая часть которого со времени исчезновения Бартии для нее, казалось, не существовала. Часто, заглядываясь на голубые глаза невинного создания, удивительно похожие на глаза отца, она думала: «Отчего она не мальчик? Тот бы с каждым днем становился более похожим на отца и, наконец, встал бы передо мной как второй Бартия, если бы только мог существовать другой такой, как он!»
Но подобные мысли держались в ее сознании недолго и кончались тем, что она с удвоенной нежностью прижимала девочку к груди, а себя называла неблагодарной и безумной.
Как-то Атосса высказала совершенно ту же мысль, воскликнув:
– Ах, отчего Пармиса не мальчик! Он был бы похож на отца и царствовал бы, как второй Кир!
Сапфо с печальной улыбкой согласилась с подругой и покрыла девочку поцелуями; но Кассандана сказала:
– Дочь моя, в том, что у тебя родилась девочка, познай благость богов. Если бы Пармиса была мальчиком, его на седьмом году отняли бы у тебя и стали бы воспитывать с сыновьями прочих Ахеменидов; а девочка еще долго останется при тебе.
Сапфо затрепетала при одной мысли о разлуке с малюткой, крепко прижала ее русокудрую головку к своей груди и с этих пор перестала думать о мнимом недостатке своего сокровища.
Дружба Атоссы была утешением для больного сердца молодой вдовы. С ней она могла во всякое время и сколько хотела говорить о Бартии и всегда находила в ней ласку и участие. Атосса также горячо любила исчезнувшего брата. Но и посторонний с удовольствием слушал бы рассказы Сапфо. Ее речь нередко достигала высшего совершенства, и слова, в которых воплощались воспоминания о золотых днях ее счастья, были проникнуты вдохновенной поэзией. А когда она бралась за арфу и своим чистым чудесным голосом пела страстные песни Лесбосского Лебедя, в которых выражались ее собственные сокровеннейшие чувства, тогда она уносилась из действительности в волшебный край мечты и ей казалось, что она в ночном безмолвии сидит под благоуханным жасмином и что возлюбленный находится при ней. И каждый раз, когда она оставляла арфу и с глубоким вздохом покидала область фантазии, Кассандана, не знавшая греческого языка, утирала слезы, а Атосса нежно целовала подругу.
Так прошло три года, в продолжение которых она лишь изредка виделась с бабушкой, так как ради ребенка ей, по приказу царя, нельзя было выходить из дворца без разрешения и сопровождения Кассанданы или евнухов.
Крез, всегда любивший ее как дочь, теперь пригласил Родопис в Саис. Сапфо не могла уехать на чужбину, не простившись со своим вернейшим другом; и ее сердечное желание вполне было одобрено царицей и старым лидийцем. Кроме того, вдова Кира так много слышала об этой замечательной женщине, что пожелала с ней познакомиться и, дав невестке насладиться задушевной беседой при свидании с бабушкой, пригласила гречанку к себе.
Когда обе старухи встретились, трудно было бы, не зная, решить, которая из них царица: царственное достоинство отличало обеих.
Крез, одинаково привязанный к той и другой, заменял переводчика и, поддержанный гибким умом гречанки, сообщал разговору полноту и воодушевление.
Родопис сразу понравилась царице особой, ей свойственной прелестью манеры, и Кассандана, желая показать ей свою благосклонность, сочла более всего приличным предложить ей, по персидскому обычаю, высказать какое-нибудь желание.
Гречанка, после минутного колебания, протянула с умоляющим видом руки и воскликнула:
– Оставь мне Сапфо, радость и утешение моей старости!
Кассандана грустно улыбнулась и ответила:
– Это желание я не могу исполнить, так как нашим законом установлено, чтобы дети Ахеменидов воспитывались близ преддверия царского дворца. Пармису, единственную внучку Кира, я не могу отпустить от себя; а Сапфо, как бы она тебя ни любила, не захочет расстаться со своим ребенком. Кроме того, она мне и моей дочери так дорога, можно сказать, даже необходима, что хотя я понимаю твое желание иметь ее при себе, но все-таки никогда не решилась бы расстаться с ней.
Видя, что глаза гречанки наполняются слезами, она продолжала:
– Но я вижу хорошее средство разрешить затруднение. Оставь Наукратис и переселись к нам, в Персию. Там ты проведешь последние годы жизни с нами и твоей внучкой; а обстановка тебе будет предоставлена царская.
Родопис покачала своей красивой седой головой и ответила:
– Благодарю тебя, великая царица, за милостивое приглашение; но я чувствую, что не могу его принять. Все струны моего сердца связаны с землей Греции и порвались бы с самой жизнью, если бы я навсегда рассталась с родиной. Я привыкла к постоянной деятельности, к живому обмену мыслей, к совершенной свободе. В замкнутом гареме я захвораю и умру. Крез предупредил меня насчет твоего милостивого предложения, и я выдержала трудную борьбу, прежде чем окончательно решилась сказать себе, что своим драгоценнейшим благом должна пожертвовать ради блага высшего. Жить хорошо и искренно гораздо труднее, чем жить счастливо; а принести счастье в жертву долгу – это подвиг гораздо славнее и достоин имени эллина. Сердце мое последует за Сапфо в Персию, но мой разум и моя опытность принадлежат грекам. Когда ты услышишь, что в Элладе не царствует никто, кроме народа, что этот народ ни перед чем не преклоняется, кроме богов и законов, кроме добра и красоты, – тогда подумай, что разрешена задача, которой Родопис в союзе с лучшими эллинами отдала свою жизнь. Не гневайся на гречанку за признание, что она находит лучшим умереть от тоски свободной нищей, чем жить в мнимом счастье, прославленной, но несвободной царицей.
Кассандана слушала ее с удивлением. Она не вполне понимала смысл этих слов, но чувствовала их благородство и дала ей поцеловать свою руку. После непродолжительного молчания она сказала:
– Поступай по своему усмотрению и будь уверена, что, пока я и дочь моя живы, твоя внучка не узнает недостатка в преданной любви.
– В этом ручается мне твой благородный вид и громкая слава твоей добродетели, – отвечала гречанка.
– И обязанность заменить по мере сил твоей внучке то, чего ее лишили.
Царица грустно улыбнулась и потом продолжала:
– На воспитание маленькой Пармисы также будет обращено неусыпное внимание. Она, кажется, богато одарена от природы и уже теперь повторяет за матерью песни ее родины. Я не стесняю ее наклонности к музыке, хотя в Персии этим искусством, кроме как при богослужении, занимаются только люди низкого происхождения.
Родопис вспыхнула при последних словах и сказала:
– Дозволишь ли мне, царица, говорить без стеснения?
– Говори, не опасайся.
– Когда ты вздохнула при мысли о твоем достойном погибшем сыне, то я подумала про себя: может быть, юный герой еще был бы жив, если бы персы лучше, – я хочу сказать, разностороннее, – воспитывали своих сыновей. Бартия рассказывал мне, чему учат персидских мальчиков: стрелять из лука, метать копье, ездить, охотиться, не лгать и, может быть, отличать несколько вредных и целебных растений. Вот все, чем, считают, нужно снабдить их для жизни. Наших мальчиков тоже неутомимо укрепляют телесными упражнениями, потому что врач только починяет здоровье, а выковывается оно гимнастикой. Но если бы греческий юноша вырос могучее быка, правдивее божества и ученее мудрейшего египетского жреца, мы все-таки пожимали бы плечами, на него глядя, когда бы ему недоставало того, что может быть дано лишь ранним примером и прилежным занятием соединенной с гимнастикой музыки, а именно: изящества и соразмерности. Ты улыбаешься потому, что ты меня не понимаешь; но ты согласишься со мной, когда я тебе докажу, что музыка, которая, судя по словам Сапфо, имеет доступ к твоему сердцу, так же важна для воспитания, как и гимнастика. Как ни кажется это странным, но обе одинаково способствуют усовершенствованию души и тела. Кто предается исключительно музыке, тот, даже если он от природы был буйным, сделается сначала мягким и гибким, как медь в горниле, и его грубая суровость укротится, но затем, однако же, расплавится и его мужество; он станет раздражителен в мелочах и не будет пригоден для военного дела, которое вы, персы, цените выше всего. Кто занимается только гимнастикой, тот может, подобно Камбису, развить в себе силу и мужество; но тут я прекращаю сравнение – душа его останется тупой и слепой, а чувства лишатся чистоты. Он будет глух к разумным доводам и, как тигр, захочет всего достигнуть грубым насилием; его жизнь, чуждая приятности и меры, превращается в ряд безобразных насильственных поступков. Значит, музыка годится не для одной души, гимнастика не для одного тела, но обе в тесном союзе должны укреплять тело, возвышать и смягчать душу и сообщать всей личности человека мужественное изящество и изящную мужественность.
Гречанка умолкла на мгновение, потом продолжала:
– Кто не получил такого воспитания и кто, кроме того, может с ребяческих лет безнаказанно вымещать свою грубость, как и на ком он хочет; кто всегда слышит льстивые речи и никогда не слышал справедливого укора; кто может повелевать раньше, чем научится повиноваться; кто, наконец, воспитан в тех понятиях, что нет благ выше блеска, власти и богатства, – в том никогда не может развиться та полная благородства мужественность, которую мы просим богов даровать нашим юношам. И если такой несчастливец родился с вспыльчивым нравом и сильными страстями, то телесные упражнения, без смягчающего влияния музыки, усилят его неукротимость, и ребенок, родившийся, может быть, с хорошими наклонностями, превращается вследствие недостатков воспитания в дикого зверя, в гуляку, который сам себя губит, и в бешеного безумца.
Пылкая гречанка остановилась. Увидев влажные глаза царицы, она поняла, что зашла слишком далеко и оскорбила благородное материнское сердце. Она поднесла край одежды царицы к своим губам и голосом тихой мольбы сказала:
– Прости меня!
Кассандана показала знаком, что прощает, поклонилась гречанке и направилась к выходу из покоя. На пороге она остановилась и сказала:
– Я не сержусь на тебя, так как упреки твои справедливы. Но попробуй и ты простить, потому что тот, который погубил счастье твоего и моего ребенка, самый жалкий из всех людей, хотя и самый могущественный. Прощай; и если в чем-нибудь будешь нуждаться, вспомни о вдове Кира, которая хочет тебе доказать, что персам прежде всего стараются внушить великодушие и щедрость.
После этих слов царица вышла из комнаты.
В этот же день Родопис получила известие о смерти Фанеса. Он умер несколько месяцев тому назад от последствий раны с тихим спокойствием мудреца. Последнее время жизни <ж провел в Кротоне, в ближайшем окружении Пифагора. Родопис была поражена этим известием и сказала Крезу:
– В Фанесе Греция потеряла одного из лучших своих людей; но везде расцветают и растут многие, ему подобные. И потому я не боюсь, как и он не боялся, разрастающегося могущества персов. Мне даже кажется, что, если грубая страсть к завоеваниям протянет руку к моему многолюдному отечеству, оно превратится в исполина с одной божественно могучей головой, перед которым грубое насилие преклонится, как тело повинуется духу.
Три дня спустя Сапфо в последний раз простилась со своей бабкой и последовала за царицами в Персию, где, несмотря на последующие события, она с любовью, надеждой и преданнейшим воспоминанием продолжала верить в возвращение Бартии, целиком отдавшись воспитанию дочери и заботе о дряхлеющей Кассандане.
Маленькая Пармиса расцветала, превращаясь в девушку необыкновенной красоты, и, наряду с почитанием богов, училась глубокой любви к памяти своего исчезнувшего отца, которого по бесконечным рассказам матери знала как живого.
Атосса, несмотря на высокое счастье, вскоре выпавшее ей на долю, сохранила прежнюю привязанность к молодой гречанке и всегда называла ее «сестрой». В летнее время Сапфо жила в висячих садах Вавилона, и там, в разговорах с Кассанданой и Атоссой, часто вспоминала о невинной виновнице стольких событий, изменивших участь могущественных царств и многих людей с возвышенной душой – о дочери египетского царя.
На этом мы бы могли окончить наш рассказ, но считаем нужным дать читателю отчет о последних днях физической жизни давно уже умственно погибшего Камбиса и о дальнейшей участи некоторых второстепенных лиц этой истории.
Вскоре после отъезда цариц пришло в Наукратис известие, что сатрап Лидии Ороэт хитростью заманил в Сарды своего старинного врага Поликрата и распял его там на кресте. Таким образом постиг тирана жестокий конец, предсказанный ему Амазисом. Сатрап совершил это дело самовольно, без ведома царя, потому что в мидийском царстве произошли перемены, грозившие низвергнуть царственный дом Ахеменидов.
Продолжительное пребывание царя в отдаленной стране ослабило или уменьшило страх, который в прежнее время одно уже его имя внушало всем, кто бы задумал сопротивляться. Рассказы об его сумасшествии лишили его уважения подданных; а известие, что он, из пустого самовластия, обрек тысячи соотечественников на верную смерть в эфиопской и ливийской пустынях, внушило возмущенным азиатам ненависть, которую могущественные маги поддерживали и разжигали, так что вскоре сначала мидяне и ассирийцы, а потом и персы отложились и открыто восстали.
Назначенный Камбисом наместник, честолюбивый первосвященник Оропаст, стал из корысти во главе этого движения, прельщал народ снижением податей, большими дарами и еще большими обещаниями и, видя за такие кроткие меры всеобщую благодарность, сделал попытку овладеть для своего дома царской короной Персии.
Помня удивительное сходство своего лишенного ушей брата Гауматы с сыном Кира Бартией, Оропаст тотчас по получении известия об исчезновении обожаемого всеми персами юноши решил выдать Гаумату за убитого царевича и посадить его вместо Камбиса на престол. Хитрость удалась без труда, потому что царь стал ненавистным целому народу, а Бартия, напротив, пользовался всеобщей любовью.
Когда многочисленные гонцы Оропаста объездили все области империи и принесли недовольным гражданам известие, что младший сын Кира, вопреки пустым слухам, еще жив, отложился от брата, сел на отцовский трон и на три года освобождает всех подданных от всяких повинностей и от военной службы, то новый владыка был повсеместно признан с восторгом.
Мнимый Бартия исполнил все задуманное братом, умственному превосходству которого охотно подчинялся. Он поселился в Низее, среди равнин Мидии, надел венец, объявил царский гарем своим и издалека показался народу, чтобы тот мог узнать в нем черты убитого. Позднее, чтобы не быть разоблаченным, он уже не выходил из дворца и, по обычаю азиатских владык, предался всякого рода наслаждениям; между тем его брат твердой рукой держал скипетр и на все важные места и должности посадил магов, своих друзей и соплеменников.
Почувствовав, что почва крепнет под его ногами, он послал евнуха Иксабата в Египет, чтобы объявить войску о замещении престола и склонить его отложиться от Камбиса и перейти на сторону Бартии, который, как мы знаем, был в особенности обожаем солдатами.
Удачно выбранный посол мастерски выполнил поручение, и ему уже удалось привлечь очень многих солдат на сторону нового царя, когда он неожиданно был схвачен несколькими сирийцами, прельстившимися наградой, и доставлен в Мемфис.
Там его привели к царю, который обещал помиловать его, если он расскажет всю правду.
Тогда посол подтвердил то, что до тех пор лишь в виде слуха известно было в Египте, то есть что Бартия вступил на престол Кира и признан царем большей часть монархии.
Камбис ужаснулся, как человек, который бы увидел мертвеца, встающего из гроба. Несмотря на отуманенный рассудок, он помнил, что велел Прексаспу убить Бартию и что тот уверил его, будто повеление исполнено. Он подумал, что Прексасп обманул его и пощадил жизнь юноши. Эту быстро мелькнувшую мысль он тотчас высказал и стал горько упрекать Прексаспа в измене, чем заставил того поклясться страшной клятвой, что несчастный Бартия убит и им похоронен.
Тогда спросили Оропастова посла, видел ли он нового царя. Оказалось, что нет и что, кроме того, мнимый брат Камбиса только один раз выходил из дворца и издали показался народу. Тут Прексасп понял весь план первосвященника, напомнил царю о несчастных недоразумениях, возникших в былое время вследствие удивительного сходства Гауматы с Бартией, и, наконец, предложил свою голову в залог справедливости своей догадки. Слабоумному царю объяснение понравилось, и с этих пор он стал жить одной мыслью – схватить магов и умертвить.
Войску велено было приготовиться к походу. Ахеменид Ариандес был назначен сатрапом Египта, и затем армия, не теряя времени, выступила в обратный поход к пределам Персии. Преследуемый новой своей мыслью, царь не знал покоя ни днем, ни ночью. Наконец в Сирии разъяренный бешеным седоком конь его вместе с ним опрокинулся, и при этом падении Камбис был тяжело ранен собственным кинжалом.
Пролежав без сознания несколько дней, он пришел в себя и велел позвать к себе Араспа, потом мать и, наконец, Атоссу, хотя все трое уехали несколько месяцев тому назад. Из всех его разговоров становилось очевидно, что последние четыре года, со времени постигшей его горячки, он провел как бы во сне. Все из относившегося к этому времени, о чем ему рассказывали, казалось ему новым и наполняло сердце его скорбью. Только о смерти брата он имел ясное представление. Он знал, что Бартия был убит Прексаспом по его приказанию и зарыт на берегу Красного моря. Ночью, последовавшей за этим пробуждением, он понял также, что долгое время был одержим сумасшествием. К утру он впал в глубокий сон, который настолько возвратил ему силы, что он послал за Крезом и приказал ему подробно рассказать, что он совершил в течение последних лет.
Старый наставник исполнил волю царя и не скрыл ни одного из совершенных насилий, хотя уже едва ли мог надеяться навести вверенного ему питомца на путь праведный.
Тем сильнее была его радость, когда он увидел, что слова его производят глубокое впечатление на вновь пробуждаемую душу царя. Горячими слезами оплакивал Камбис свои злодеяния и безумие; стыдясь, как ребенок, он просил у Креза прощения, поблагодарил его за верность и постоянство и, наконец, поручил просить от его имени прощения в особенности у Кассанданы и Сапфо, а затем у Атоссы и у всех, кого он несправедливо обидел.
Лидиец пролил слезы радости и с жаром принялся уверять больного, что он выздоровеет и найдет полную возможность с избытком загладить все совершившееся славными добрыми делами. Но Камбис отрицательно покачал головой и бледное лицо его ясно выразило безнадежность. Он попросил старика перенести его на воздух, поставить ложе на возвышенном месте и приказать Ахеменидам собраться вокруг него. Когда, несмотря на протесты врачей, приказания эти были исполнены, он велел посадить себя в постели и сказал громким голосом:
– Персы, теперь наступило время открыть вам великую мою тайну. Обманутый сновидением, раздраженный и оскорбленный моим братом, я в гневе приказал его умертвить. По повелению моему Прексасп совершил это злодеяние, которое вместо ожидаемого покоя принесло мне сумасшествие и мучительный смертный час. Пусть это признание удостоверит каждого, что моего брата Бартии уже нет в живых. Маги овладели престолом Ахеменидов. Во главе их стоит оставленный мной в Персии наместником Оропаст и брат его Гаумата, который так похож на покойного Бартию, что Крез, Интаферн и дядя мой, благородный Гистасп, однажды введены были в заблуждение и приняли его за убитого. Горе мне: я убил того, который, как кровный мой родственник, должен бы отомстить за нанесенное мне магами оскорбление! Но я не могу воскресить мертвого и потому назначаю вас исполнителями моей последней воли. Итак, заклинаю вас феруэром моего покойного отца и именем всех добрых и чистых духов, не оставляйте правления в руках лживых магов! Если они хитростью завладели короной, то старайтесь хитростью же ее у них отнять. Если они насильственно захватили скипетр, то пусть он насилием же и будет у них отнят. Если вы исполните эту мою последнюю волю, то земля принесет вам богатые плоды, жены и стада ваши благословятся и свобода на вечные времена будет вашим уделом. А если вы не овладеете снова правлением, или не будете стараться овладеть, то вас постигнет противное всякому благословению; да, тогда всех вас, тогда каждого перса постигнет такой же конец, как меня!
Когда после этих слов царь заплакал и в изнеможении откинулся на постель, Ахемениды растерзали свои одежды и разразились жалобными стонами. Несколько часов спустя Камбис на руках Креза испустил дух. Умирая, он думал о Нитетис и умер с ее именем на устах и слезами раскаянья.
Когда персы оставили нечистый труп, Крез встал перед ним на колени и воскликнул, подняв руку к небу:
– Великий Кир! Я сдержал клятву и был верным наставником этого несчастного до самого конца!
На следующее утро старик отправился со своим сыном Гигесом в принадлежавший ему город Барену, где жил еще многие годы отцом своих подданных, высоко чтимый Дарием и прославляемый всеми современниками.
После смерти Камбиса родоначальники семи племен персов собрались на совещание и решили прежде всего удостовериться в личности узурпатора. Отанес послал преданного евнуха с тайным поручением к своей дочери Федиме, которая, вместе с остававшимся в Низее гаремом Камбиса, перешла в собственность нового царя. До возвращения гонца большая часть армии рассеялась, так как солдаты воспользовались благоприятным случаем возвратиться после многолетней разлуки на родину. Наконец долго ожидаемый евнух вернулся и передал Отанесу следующее: новый царь посетил Федиму один только раз; она, однако же, воспользовалась его сном, чтобы с величайшей опасностью удостовериться, что он действительно лишен обоих ушей. Но и независимо от этого открытия, она может утверждать, что узурпатор, который, впрочем, удивительно похож на убитого царевича, не кто другой, как брат Оропаста, Гаумата. Ее старинный приятель, Богес, опять сделан начальником евнухов и посвятил ее в тайну магов. Первосвященник встретил Богеса в виде нищего на улицах Сузы и сказал ему: «Ты заслужил смерть, но мне такие люди нужны», – и затем возвратил ему прежнюю должность. В заключение Федима просила отца сделать все возможное, чтобы низвергнуть мага, который обращается с ней с крайним пренебрежением. Она уверяла, что несчастнее ее нет женщины на свете.
Хотя ни один из Ахеменидов ни минуты не допускал мысли, что Бартия жив и действительно овладел престолом, но им все-таки было приятно получить через Федиму подтверждение об истинной личности узурпатора. Они решили немедленно двинуться с остатками армии в Низею и низвергнуть магов хитростью и силой.
Вступив беспрепятственно в новую резиденцию и заметив, что большинство народа довольно новым правительством, они притворились, что верят тождественности нового царя и младшего сына Кира и готовы ему присягнуть. Маги не поддались обману, крепко заперлись во дворце, собрали в Низейской равнине войско, которому обещали высокую плату, и старались утверждать веру в царственное происхождение узурпатора. В этом отношении никто не мог быть для них вреднее или полезнее Прексаспа, потому что он пользовался большим уважением всех персов и его удостоверение, что он не убивал Бартию, могло бы лишить все более и более распространявшийся слух о настоящей смерти юноши всякой достоверности. К тому же Прексасп жил в то время отверженным изгоем, так как после прощальных слов царя все вельможи старались его избегать. И вот Оропаст пригласил убийцу к себе и предложил ему громадную сумму, если он согласится взойти на башню и объявить собравшемуся под ней народу, что злоумышленники называют его убийцей Бартии, тогда как он сию минуту видел царя и признал в нем младшего сына Кира, своего благодетеля. Прексасп согласился на это без противоречий. Пока народ собирался перед дворцом, он нежно простился с семейством, произнес перед священным огнем алтаря краткую молитву и, гордо выпрямившись, пошел ко дворцу. Дорогой он встретил родоначальников семи племен и, заметив, что они уклоняются от встречи, воскликнул:
– Я достоин вашего презрения, но постараюсь заслужить прощение!
Когда Дарий обернулся к нему, он нагнал его, схватил за руку и сказал:
– Я люблю тебя, как сына. Когда меня не будет, позаботься о моих детях и расправь крылья, крылатый Дарий! – Потом он гордо поднялся на башню.
Многие тысячи граждан Низеи слышали, когда он громким голосом сказал следующее:
– Всем вам известно, что цари, одарившие вас столь полной мерой чести и славы, принадлежали к дому Ахеменидов. Кир управлял вами, как справедливый отец; Камбис, как строгий властитель; а Бартия властвовал бы вами, как любящий жених, если бы моя собственная рука, которую я тут вам показываю, не умертвила его на берегу Красного моря. Клянусь Митрой, что при совершении этого злодеяния мое собственное сердце обливалось кровью; я должен был его исполнить, как верный слуга, повинуясь царю и владыке моему. При всем том, я с тех пор ни днем ни ночью не знал покоя. Духи тьмы, которые отгоняют сон от постели убийцы, четыре года преследовали и пугали меня, как зверя в лесу. Но теперь я решил кончить благородным поступком эту жизнь, полную терзаний и отчаянья; и если на мосту Чинват не будет мне оказано милости, то, по крайней мере, в устах людей я возвращу себе опозоренное мной имя честного человека. Итак, скажу вам, что человек, выдающий себя за сына Кира, прислал меня сюда и обещал мне богатую награду, если я обману вас и уверю, что он – Ахеменид Бартия. Но я презираю его обещания и клянусь священнейшей клятвой, какую я знаю, Митрой и феруэром царей, что тот, который теперь властвует вами, не кто другой, как безухий маг Гаумата, брат первосвященника Оропаста, которого вы все знаете! Если вы согласны забыть славу, которой вы обязаны Ахеменидам, если вы хотите соединить неблагодарность с низостью, то подчиняйтесь презренным и признавайте их своими царями. Но если вы презираете ложь и стыдитесь повиноваться недостойным обманщикам, то прогоните магов раньше, чем Митра удалится с неба, и провозгласите царем благороднейшего из всех Ахеменидов – того, который обещает быть вторым Киром, – Дария, знаменитого сына Гистаспа. Но, чтобы вы мне верили и не заподозрили, что меня сюда прислал Дарий, я совершу дело, которое рассеет всякое сомнение и докажет вам, что правда и честь Ахеменидов для меня дороже жизни. Будьте благословенны, если последуете моему совету; прокляты, если не овладеете властью и не отомстите магам! Смотрите – я умираю правдивым и честным человеком!
С этими словами он влез на один из верхних зубцов башни, бросился головой вниз и погиб, искупая прекрасной смертью единственное преступление своей жизни.
Народ, слушавший его в мертвом молчании, разразился теперь криками бешенства и мщения, выломал ворота дворца и с криком: «Смерть магам!» – врывался уже во внутренность здания, когда навстречу бешеной толпе выступили родоначальники семи племен персов.
Увидев их, граждане возликовали и закричали еще неистовее прежнего: «Долой магов! Победа царю Дарию!»
Тогда сын Гистаспа, поднятый руками толпы, встал на возвышенное место и рассказал народу, что маги, как жрецы и похитители престола, уже умерщвлены Ахеменидами. Окровавленные головы Оропаста и Гауматы были показаны народу, после чего бешеная толпа с дикими криками бросилась в улицы города и убивала всех магов, которых ей удалось захватить. Только ночь прекратила ужасное кровопролитие.
Четыре дня спустя старейшины Ахеменидов, приняв во внимание происхождение и личные достоинства Дария, провозгласили его царем; все персы приветствовали его с восторгом.
Дарий собственной рукой убил Гаумату, в то время как Мегабиз, отец Зопира, заколол первосвященника. Во время речи Прексаспа семеро знатных заговорщиков: Отанес, Интаферн, Гобриас, Мегабиз, Аспатин, Гидарнес и Дарий, занявший место своего дряхлого отца, пробрались во дворец через плохо охраняемую дверь, без труда расспросили, в какой части дворца находились маги, и так как расположение покоев было им известно, а большая часть стражей наблюдала за собравшимся во дворе народом, то беспрепятственно туда и проникли. Тут их встретили несколько евнухов под предводительством хорошо нам знакомого Богеса; они пытались сопротивляться, но были все до единого перерезаны. Богес пал от руки Дария, который его узнал и потому ринулся на него с особой яростью. Услышав крики умирающих евнухов, маги прибежали к месту действия и, увидев происшедшее, схватились за оружие. Оропаст вырвал из руки умирающего Богеса копье, выколол Интаферну глаз, ранил Аспатина в ляжку, но был заколот Мегабизом. Гаумата бросился в соседнюю комнату и пытался запереть дверь, но не успел: Дарий и Гобриас ворвались вслед за ним. Последний бросился на мага, повалил его и придавил к земле. Дарий, стоя подле них в полутемной комнате, не решался нанести удар, опасаясь ранить и Гобриаса. Тогда, заметив это, Гобриас закричал: «Коли! Ничего, если обоих проколешь!» Тут Дарий взмахнул кинжалом и, к счастью, поразил только одного мага.
Таков был конец Оропаста, первосвященника, и Гауматы, более известного под именем «Псевдо-» или «Лже-Смердиса».
Через несколько недель после избрания, совершившегося, по ходившим в народе толкам, при многих знаках божественного вмешательства и благодаря хитрости одного конюшего, Дарий [115], сын Гистаспа, с большим великолепием венчался на царство Пасаргадэ и еще пышнее отпраздновал свадьбу с возлюбленной своего сердца Атоссой, дочерью Кира. Умудренная грустным опытом, молодая женщина оставалась до конца деятельной и славной жизни своего супруга его преданной, любимой и высокоуважаемой подругой. Дарий же сделался, согласно предсказанию Прексаспа, царем, действительно достойным имен «второго» Кира и «Великого».
Осторожный и храбрый полководец, он так превосходно устроил свое необъятное царство, что может быть причислен к величайшим организаторам всех времен и народов. Ему одному были обязаны его преемники тем, что азиатский колосс продержался еще два столетия. Лично щедрый и бережливый в распоряжении достоянием подданных, он умел жаловать истинно царскими подарками, никогда не требуя от народа ничего, кроме должного. Вместо бывших в употреблении при Кире и Камбисе денежных вымогательств, он ввел твердую систему податей; и в выполнении того, что признавал справедливым, не останавливался ни перед препятствиями, ни перед насмешками Ахеменидов. При их исключительно военном взгляде на вещи, его финансовые реформы показались им мелочными, и они прозвали его «лавочником». Немаловажную с его стороны заслугу составляет введение во всей монархии, и следовательно в половине тогда известного мира, единообразной монетной системы [116].
Он уважал религию и обычаи каждого народа. Когда был отыскан в экбатанском архиве неизвестный Камбису документ Кира, он позволил иудеям достроить храм Иеговы. Общинам ионийских городов он даровал самоуправление. И едва ли он решился бы двинуть свои войска против Греции, если бы не был прямо оскорблен афинянами.
Науке мудрого государственного хозяйства, как и многому другому, он научился у египтян, и потому народу этому оказывал особое уважение и многие благодеяния. Так, например, он приказал для развития египетской торговли соединить Нил с Красным морем каналом.
Во все время своего правления он старался вознаградить египтян за жестокости Камбиса. Пока он жил, никто не дерзал оскорблять их нравы и религию. Сам он до последних лет охотно изучал интеллектуальные сокровища мудрого народа. Старик-первосвященник, Нейтотеп, умерший уже в глубокой старости, до конца пользовался милостью царя, который нередко прибегал к его астрологическим познаниям.
Египтяне по достоинству оценили его кротость и, как прежних царей своих, провозгласили Дария божеством. В последний год его правления, уступая стремлению к независимости, они забыли о благодарности и попытались сбросить легкое иго, которым тяготились только потому, что оно было наложено против их воли.
Их благородный повелитель и покровитель не дожил до конца этой борьбы.
Его преемнику Ксерксу, сыну Дария и Атоссы, суждено было возвратить жителей Нильской долины к насильственному и потому непрочному повиновению.
Достойный памятник своего величия Дарий оставил в великолепном дворце, построенном на горе Рахмед, близ Персеполя. Развалины его и теперь возбуждают удивление путешественников. Шесть тысяч египетских каменщиков, вывезенных в правление Камбиса в Азию, помогали другим работникам, строившим царственный склеп для Дария и его преемников. Труднодоступные, высеченные в скале покои этого склепа устояли против действия времени и теперь служат приютом бесчисленным стаям диких голубей.
На стене гладко отполированной скалы Бизитуна, или Бегистана, недалеко от места, где он спас жизнь Атоссы, Дарий приказал вырезать клинообразными письменами историю своих деяний, на языках персидском, мидийском и ассирийском. Персидская часть этих надписей теперь окончательно расшифрована. Там, между прочим, находится, сходное в общих чертах с историей Геродота и нашим рассказом, изложение событий, описанных в последних главах. Там, например, сказано:
«Говорит Дарий, царь: то, что я сделал, совершилось по милости Аурамазды во всех видах. Когда цари отложились, я дал им девятнадцать битв. По милости Аурамазды я их разбил. Девять царей взял я в плен. Из них один был по имени Гаумата, мидиец. Этот солгал, говоря: я Бардийа (Бартия), сын Кира. Он сделал Персию мятежной».
Ниже он приводит имена родоначальников, которые помогли ему низложить магов. В другом месте сказано:
«Говорит Дарий, царь: то, что я сделал, я совершил во всех отношениях по милости Аурамазды. Потому Аурамазда оказал мне помощь и другие боги, какие есть, что я не был враждебен и не был лжецом, не был владыкой насильственным, ни я, ни семейство мое. Кто помогал моим соплеменникам, того я награждал милостью; кто был враждебен, того я строго наказывал. Ты, который после будешь царем, к человеку, который есть лжец или бунтовщик, не будь благосклонен, накажи его строгим наказанием. Говорит Дарий, царь: ты, который после увидишь эту доску, которую я написал, или эти картины, не порти их, а пока ты живешь, сохраняй их…»
В заключение нам остается только сообщить, что Зопир, сын Мегамбиза, до последнего дня оставался верным другом Дария.
Когда однажды кто-то из придворных показал Дарию гранатовое яблоко и спросил его: «Каким благом ты бы желал обладать столько раз, сколько в этом плоде зерен?» – царь ответил, не колеблясь: «Моим Зопиром».
За милости царственного друга Зопир ему отплатил с лихвой. Когда осада Вавилона, отложившегося после смерти Камбиса от персидской монархии, затянулась на целые девять месяцев и Дарий уже готовился отступить, Зопир явился к нему весь в крови, без носа и ушей, и объявил, что он себя изуродовал, чтобы обмануть вавилонян, которые должны хорошо его знать, так как он в былое время водил знакомство с их дочерьми. Он скажет надменным горожанам, что якобы Дарий его обезобразил и что он пришел к ним, чтобы отомстить царю. Когда ему вверят часть войска, он произведет несколько удачных вылазок, чтобы этим окончательно приобрести доверие граждан. Наконец он таким путем захватит городские ключи и отворит друзьям ворота Семирамиды.
Эти шутливым тоном сказанные слова и страшный вид когда-то столь прекрасного друга тронули царя до слез. Когда хитрость Зопира предала в его руки почти неприступную крепость, он воскликнул:
– Я бы отдал сто Вавилонов, лишь бы мой Зопир не был так изуродован!
Он назначил друга правителем исполинского города, предоставил ему все собираемые доходы и ежегодно присылал драгоценнейшие подарки. Позднее он часто говаривал, что кроме Кира, – с которым никакого человека не должно сравнивать, – никто не совершал такого благородного поступка, как Зопир.
Немногие властители находят таких самоотверженных друзей, потому что немногие умеют быть благодарными, как он.
Когда Силосон, брат умерщвленного Поликрата, явился к Дарию в Сузы и напомнил ему о важных оказанных ему услугах, царь принял его, как друга, предоставил в его распоряжение много кораблей и воинов и помог ему утвердить в Самосе свое господство.
Самосцы отчаянно защищались против чужеземных солдат нового тирана и сказали, когда были принуждены сдаться:
– Благодаря Силосону у нас на острове теперь стало много свободного места.
Родопис дожила еще до умерщвления Гиппарха Гармодием и Аристогитоном и до низвержения его брата Гиппия [117], афинского тирана, – и скончалась с твердой верой в высокое призвание Греции, на руках своих лучших друзей, Феопомпа Милетского и Каллиаса, афинянина.
Весь Наукратис оплакал смерть благородной женщины, а Каллиас послал гонца в Сузы, чтобы известить царя и Сапфо о кончине своей приятельницы.
Через несколько месяцев сатрап Египта получил следующую собственноручную грамоту Дария:
«Так как недавно умершую в Наукратисе эллинку Родопис мы знали и уважали; так как ее внучка, в качестве вдовы законного наследника персидского престола, до сего дня пользуется почестями царицы; так как, наконец, правнучку покойной, Пармису, дочь Бартии и Сапфо, мы избрали недавно нашей третьей законной супругой, – то считаем приличным, чтобы смертным останкам прародительницы двух высоких государынь были возданы царственные почести. Поэтому повелеваю тебе с царской пышностью перенести прах Родопис, которую мы всегда считали величайшей и замечательнейшей из всех женщин, в величественнейший из всех памятников, то есть в наиболее красивую пирамиду. Прах покойной да хранится в прилагаемой драгоценной урне, которую посылает для этого Сапфо.
Дано в новом Государственном дворце, в Персеполе.
Экбатана – столица Мидии (современный иранский город Хамадан. Со времен Кира II – одна из резиденций персидских царей).
Оронт (совр. назв. Эль Аси) – река в Ливане, Сирии и Турции, 571 км длины, впадает в Средиземное море.
Амеша спента – «святые бессмертные» – в иранской мифологии шесть или семь божеств, ближайшее окружение Аурамазды.
Чинват – в иранской мифологии мост через водную преграду, отделяющую царство мертвых от царства живых; это «место судебного разбора над душами умерших», вершимого Митрой.
Кай Кавус – в иранской мифологии и легендарной истории – второй царь из также вероятно легендарной династии Кейянидов.
Баман, Адер, Фервердин, Ди – май, март, июль, апрель.
Рустем (Рустам) – герой древнеиранского эпоса. Первое письменное упоминание о нем относится к V веку до н. э. Его подвиги описаны великим иранским поэтом Абуль Касимом Фирдоуси (ок. 934—1020 или 1030) во всемирно известной поэме «Шах-Наме» («Книга царей»), вобравшей в себя национальный эпос персов и таджиков. По своему объему эта грандиозная эпопея во много раз превышает «Илиаду» и «Одиссею» вместе взятые, она отличается отточенностью формы, идеями тираноборчества, справедливости и гуманизма.
Бенну – древнеегипетское название феникса.
Симург – в персидской мифологии вещая орлоподобная птица, символизировавшая и доброе и злое (в большинстве случаев) начало.
Мобеды – жрецы.
Гиб по-египетски значит ибис. Многие древние египтяне носили имена священных животных.
Хамсин – юго-западный ветер, враждебный кочевникам пустынь, который в особенности опасен для посевов плодоносной Нильской долины и известен под именем самума.
Банер – значит пальма.
Друкс Наус – нечистый дух смерти.
Апагита – планета Венера.
Сома – герой древнейших персидских эпических сказаний.
Фарвардин – март.
Мурдат – июль.
Гекатей Милетский (ок. 546—480 до н. э.) – греческий историк и географ. Автор «Землеописания» – одной из первых работ страноведческого характера (дошло в отрывках) и «Генеалогии» (описание знаменитых греческих родов).
Рахш – могучий сказочный конь Рустема.
Хилиарх – у персов – начальник лейб-гвардии правителя.
Гекатонтарх – сотник.
Обол – самая мелкая серебряная или медная монета, равная 1/6 драхмы.
Топарх – правитель области или большого города.
Перистиль – в греческих жилищах одноэтажное, окруженное колоннами помещение.
Андронитис – комната для мужчин.
Арес – бог войны (отождествлялся с Марсом).
Паллада – прозвище богини войны Афины, изображавшейся в виде Девы в шлеме с копьем и щитом.
Систр – музыкальный инструмент, употреблявшийся при богослужении. Трещотка в виде скобы, на которую нанизаны металлические пластинки.
Набль – древнеегипетский струнный инструмент.
Плектр – палочка из слоновой кости, которой играющие прикасались к струнам инструмента.
В марте.
Отряд этот, сформированный частью из иностранцев, сторожил военнопленных и исполнял другие подобного рода обязанности.
Келесирия (греч. Полая Сирия) – часть Сирии между горными цепями Ливан и Антиливан.
Вероятно, упоминаемые Геродотом североафриканские максийцы.
Дике – греческая богиня правосудия, называемая также Астреей. В Афинах Дике являлась олицетворением всеобщего права подачи публичных и в особенности частных судебных исков.
Кава (Кова) – в иранской мифологии – герой-кузнец, поднявший восстание и свергший иго иноземных захватчиков.
Хуфу (Хеопс), Хафра (Хефрен) – египетские фараоны IV династии (27 век до н. э.). Их пирамиды самые высокие: соответственно 146,6 и 143,5 м.
Микерин (Менанкур) – также принадлежал к IV династии, однако его пирамида гораздо меньшей высоты – около 48 м.
Библ – финикийский порт Гебял – ныне город Джубейля (Сирия).
Амента – подземный мир – по-египетски amenti, собственно запад, царство смерти, в которое душа, как солнце после заката, погружается после смерти тела. В сообщенной Дюмихеном иероглифической надписи времен Птолемеев аменти прямо называется Гадесом. (Примеч. автора).
Стрихнос – тропическое растение (чилибуха или рвотный орешек), в семенах которого содержится стрихнин – сильный яд.
Дарий I (550—468) – избран персидским царем в 522 году.
В 510 году Дарий ввел в обращение стандартную золотую монету весом 8,4 г, получившую название дарик.
Гиппий – сын и наследник тиранической власти Писистрата в Афинах в 528—510 годах до н. э. Сначала он продолжал умеренную политику Писистрата, однако после убийства в 514 году его брата-соправителя Гиппарха тираноубийцами Гармодием и Аристогитоном перешел к политике насилия. Под давлением Алкмеонидов изгнан спартанцами в 510 году и отправился к царю Дарию I.