13564.fb2
— Он только не в состоянии произнести ни слова! — и отошла немного в сторону.
Тогда маркиза поднялась, обняла коменданта и просила его успокоиться. Она сама заливалась слезами. Она спросила, не присядет ли он, хотела усадить его в кресло, она пододвинула ему кресло, чтобы он сел, но он не отвечал; он не хотел двинуться с места, не хотел и садиться, а стоял на одном месте, низко склонив голову, и плакал. Маркиза, стараясь его поддержать, обернулась к матери и сказала, что он заболеет; казалось, самое полковницу покидает ее стойкость при виде его судорожных телодвижений. Когда же комендант, уступая повторным уговорам дочери, опустившейся к его ногам, наконец сел, осыпаемый ее нежнейшими ласками, мать опять заговорила. Она сказала, что поделом ему, теперь уж он, верно, образумится, затем она удалилась из комнаты и оставила их одних.
Едва выйдя за дверь, она тоже утерла слезы и подумала, не повредит ли мужу то потрясение, которое она ему причинила, и не следует ли послать за врачом. К вечеру она приготовила ему на кухне все, что только могла придумать укрепляющего и успокаивающего, оправила и согрела постель, чтобы уложить его, как только он появится об руку с дочерью, но так как он все еще не появлялся, хотя ужин уже был накрыт, то она подкралась к комнате дочери, желая подслушать, что там происходит. Приложив осторожно к двери ухо, она услышала слабый, замирающий шепот, исходивший, как ей казалось, от маркизы; заглянув в замочную скважину, она увидела, что маркиза сидела на коленях у коменданта, чего раньше он бы никогда в жизни не допустил. Наконец она отворила дверь, и сердце ее переполнилось радостью, — дочь, запрокинув голову, закрывши глаза, лежала в объятиях отца, который, сидя в кресле, жадно, долго и горячо, как влюбленный, целовал ее в губы, а в широко раскрытых его глазах блестели слезы. И дочь молчала, молчал и он; склонив лицо над нею, как над девушкой — своей первой любовью, он искал ее губы и целовал ее. Мать испытывала полное блаженство; не замечаемая ими, стоя позади его кресла, она медлила нарушить восторг радостного примирения, снова наступившего в ее доме. Наконец она приблизилась к мужу и сбоку поглядела на него, перегнувшись через спинку кресла, в то время как он с несказанным упоением пальцами и губами ласкал уста своей дочери. Комендант при виде ее снова весь сморщился и опустил голову, видимо, желая ей что-то сказать; но она воскликнула: «Ну, что еще за лицо ты строишь!» — с своей стороны наградила его поцелуем, разгладившим его морщины, и шуткой положила конец трогательным излияниям. Она пригласила их обоих ужинать и повела в столовую, куда они пошли, словно жених и невеста. За столом комендант был очень весел, хотя время от времени всхлипывал, мало ел и мало говорил, глядя в тарелку и играя рукою дочери.
Но вот с наступлением следующего дня перед ними встал вопрос, кто же наконец появится завтра в одиннадцать часов утра, ибо завтра было как раз грозное третье число. Отец, мать, а также и брат, пришедший для того, чтобы также помириться с маркизой, решительно стояли за брак, коль скоро неизвестное лицо окажется мало-мальски приемлемым; решено было сделать все, что только возможно, дабы обеспечить счастье маркизы. Однако если бы положение этого человека, даже при всяческом содействии и поддержке, оказалось бы значительно ниже положения маркизы, то родители высказывались против брака, предполагая оставить ее, как и прежде, у себя в доме и усыновить ребенка. Маркиза же, по-видимому, была склонна в любом случае сдержать слово и доставить во что бы то ни стало ребенку отца, при одном лишь условии, — чтобы неизвестный не оказался отъявленным злодеем. Вечером полковница спросила всех, как следует им обставить прием ожидаемого на следующий день лица. Комендант высказался за то, чтобы к одиннадцати часам оставить маркизу одну. Маркиза же настаивала на том, чтобы при свидании присутствовали ее родители и брат, так как она не желает иметь никаких тайн с этим человеком. К тому же она заметила, что, по-видимому, таково было желание и самого лица, напечатавшего ответ, в котором прямо был назван дом коменданта как место свидания; благодаря этому обстоятельству, заявила она открыто, ей понравился и самый ответ. Мать указала на неловкую роль, какую при этом будут вынуждены играть отец и брат, и просила дочь освободить мужчин от необходимости присутствовать при свидании, сама же она исполнит ее желание и останется с нею во время приема посетителя. После краткого размышления маркиза согласилась, и наконец было принято это последнее предложение.
И вот после ночи, проведенной в напряженнейшем ожидании, наступило утро рокового третьего числа. Когда часы били одиннадцать, обе дамы в праздничных нарядах, как для сговора, сидели в гостиной; сердца у обеих стучали так сильно, что, казалось, можно было бы слышать их биение, если бы не заглушал его дневной шум. Еще не отзвучал одиннадцатый удар, как вошел Леонардо, егерь, выписанный отцом из Тироля. Обе женщины при виде его побледнели.
— Прибыл граф Ф., — сказал он, — и велит о себе доложить.
— Граф Ф.! — воскликнули обе сразу, не успев оправиться от первого потрясения.
— Заприте двери! — воскликнула маркиза. — Для него нас нет дома.
Она встала, чтобы самой запереть комнату, и хотела уже вытолкнуть стоявшего на пороге егеря, когда перед ней предстал граф в том самом мундире, при орденах и шпаге, как был он одет при штурме цитадели. Маркиза от смущения готова была провалиться сквозь землю; она схватила платок, оставленный ею на стуле, и хотела скрыться в соседнюю комнату; однако госпожа Г., схватив ее за руку, воскликнула:
— Джульетта!.. — и, словно задыхаясь от нахлынувших на нее мыслей, не могла продолжать. Она устремила пристальный взгляд на графа и повторила: — Прошу тебя, Джульетта! — привлекая к себе дочь. — Кого же мы ждем?..
— Но не его же?.. — воскликнула маркиза, быстро обернувшись и метнув на графа сверкнувший молнией взгляд; при этом смертельная бледность покрыла ее лицо.
Граф опустился перед нею на одно колено; правую руку он прижал к сердцу; тихо склонив голову, глядел он в землю с пылающим лицом и молчал.
— Кого же еще? — воскликнула полковница. — Кого же, как не его, о мы, слепые, безумные!
Маркиза стояла над ним в оцепенении.
— Я сойду с ума, матушка! — сказала она.
— Глупая! — отвечала мать, привлекая ее к себе и шепча ей что-то на ухо.
Маркиза отвернулась и, закрыв лицо руками, упала на диван. Мать воскликнула:
— Несчастная! Что с тобою? Что случилось такого, чего бы ты не ожидала? — Граф не отходил от полковницы; все еще стоя на коленях, он схватил край ее платья и целовал его. «Дорогая! Милостивая! Достойнейшая!» — шептал он; слеза скатилась у него по щеке. Полковница сказала:
— Встаньте, граф, встаньте! Утешьте ее, и тогда все мы примиримся, все будет прощено и забыто.
Граф в слезах поднялся; он снова склонился перед маркизой, взял ее за руку бережно, словно она была из золота и может потускнеть от его прикосновения. Однако, вскочив с возгласом: «Уйдите, уйдите, уйдите! Я приготовилась встретиться с человеком порочным, но не… с дьяволом!» — она отворила дверь, обойдя его, как зачумленного, и сказала:
— Позовите полковника!
— Джульетта! — воскликнула изумленная полковница. Маркиза безумным взглядом смотрела то на графа, то на мать; грудь ее вздымалась, лицо пылало: фурия не могла бы иметь более страшного лика. Вошли полковник и лесничий.
— За этого человека, отец, я не могу выйти замуж! — сказала она, едва они успели переступить порог. Она опустила руку в сосуд со святой водой, висевшей на стене за дверью, широким взмахом руки окропила ею отца, мать и брата и скрылась.
Комендант, пораженный столь странным поведением дочери, спросил, что случилось, и побледнел, увидав в комнате в это решительное мгновение графа Ф. Мать, взяв графа за руку, сказала:
— Не спрашивай ни о чем; этот молодой человек от всего сердца раскаивается в случившемся; дай свое благословение, дай, дай его, и тогда все еще окончится благополучно.
Граф стоял совершенно убитый. Комендант возложил на его голову руку; веки его дрогнули, губы побелели как мел.
— Да отвратится проклятие небес от их чела! — воскликнул он. — Когда думаете вы повенчаться?
— Завтра, — отвечала за него мать, ибо сам граф не мог выговорить ни слова, — завтра или сегодня, как тебе будет угодно; для графа, проявившего такое похвальное и горячее стремление загладить свою вину, конечно, ближайший час будет наилучшим.
— В таком случае я буду иметь удовольствие встретиться с вами в церкви августинцев завтра в одиннадцать часов утра! — сказал комендант, раскланялся с ним и, пригласив жену и сына вместе направиться в комнату дочери, оставил его одного.
Тщетны были попытки выведать у маркизы причину ее странного поведения; она лежала в сильнейшем жару, не хотела и слышать о браке и просила лишь оставить ее одну. На вопрос, что ее заставило вдруг изменить свое решение и что делает для нее графа ненавистнее всякого другого человека, она рассеянно взглянула на отца большими глазами и ничего не ответила. Полковница спросила: разве она забыла, что она мать? На это маркиза отвечала, что в данном случае она обязана больше думать о себе, чем о ребенке, и, снова призывая в свидетели всех ангелов и святых, стала уверять, что ни за что не выйдет замуж. Отец, видя, что она находится в состоянии чрезмерного возбуждения, заявил, что она должна сдержать свое слово, оставил ее и, снесясь письменно с графом, сделал все необходимые распоряжения для завтрашнего венчания. Он предложил графу брачный контракт, согласно которому тот отказывается от всех супружеских прав, но в то же время принимает на себя все обязанности супруга, исполнения которых от него потребуют. Граф вернул этот документ, весь залитый слезами, скрепив его подписью. Когда на другое утро комендант вручил эту бумагу маркизе, ее волнение несколько улеглось. Она перечла ее несколько раз, сидя еще в постели, задумчиво сложила, снова развернула и перечла; затем объявила, что прибудет в церковь августинцев к одиннадцати часам. Она встала, оделась, не говоря ни слова, села, когда раздались удары колокола, со своими родными в карету и поехала.
Лишь у входа в церковь разрешено было графу присоединиться к семейству маркизы. Сама она все то время, пока совершался торжественный обряд, глядела неподвижно на запрестольный образ; она не удостоила даже мимолетным взглядом человека, с которым менялась кольцами. Граф по окончании венчания предложил ей руку; но как только они вышли из церкви, графиня ему поклонилась; комендант спросил его, будет ли он иметь честь время от времени видеть его в покоях своей дочери; в ответ граф пробормотал что-то, чего никто не мог разобрать, снял перед обществом шляпу и исчез. Он нанял квартиру в М. и прожил там несколько месяцев, ни разу даже не заглянув в дом коменданта, где графиня осталась жить. Исключительно своему деликатному, достойному и вполне образцовому поведению во всех тех случаях, когда ему приходилось вступать в какие-либо сношения с семьей жены, он был обязан тем, что, после того как графиня разрешилась от бремени сыном, его пригласили на крестины. Графиня, сидевшая в постели, укрытая коврами, увидала его лишь на мгновение, когда он остановился в дверях и издали почтительно ей поклонился. Он бросил в колыбель, где лежали подарки, которыми гости приветствовали новорожденного, две бумаги, на коих одна, как то выяснилось после его ухода, содержала дарственную на имя мальчика на двадцать тысяч рублей, а другая — духовное завещание, коим он, в случае своей смерти, назначал мать новорожденного наследницей всего своего имущества. С этого дня, по почину госпожи Г., его стали чаще приглашать; дом для него открылся, и не проходило вечера, чтобы он там не появился. Так как чутье ему подсказывало, что, в силу греховности самого миропорядка, и ему всеми прощен его грех, он снова принялся ухаживать за графиней, своей женой, вторично услышал, по прошествии года, из ее уст слово «да», и тогда отпраздновали вторую свадьбу, более веселую, чем первая, после чего вся семья переехала в В. Целая вереница маленьких русских потянулась за первым, и когда однажды в благоприятный час граф решился спросить жену, почему она в то роковое третье число, будучи готова принять любого развратника, бежала от него, как от дьявола, она отвечала, бросившись ему на шею, что он не показался бы ей тогда дьяволом, если бы при первом своем появлении не представился ей ангелом.
Перевод с немецкого Г. Рачинского.
В Сантьяго, столице королевства Чили, в самый момент начала страшного землетрясения 1647 года, при котором погибло много тысяч людей, молодой испанец, по имени Херонимо Ругера, стоял у столба в камере тюрьмы, куда он был заключен за совершенное им преступление, и собирался повеситься. Дон Энрико Астерон, один из богатейших дворян города, приблизительно за год перед этим удалил его из своего дома, где он исполнял обязанности учителя, за то, что тот вступил в любовные отношения с донной Хосефой, его единственной дочерью. Тайная переписка, попавшая в руки старого дона благодаря коварной бдительности его надменного сына, — после того как отец сделал строгое предостережение дочери, — возбудила в последнем такое негодование, что он заключил дочь в кармелитский монастырь Пресвятой девы, что на горе. Благодаря счастливой случайности Херонимо удалось здесь возобновить свои встречи с возлюбленной, и однажды в глухую ночь монастырский сад сделался местом его совершенного счастья. Как раз в день праздника тела Христова, когда началось торжественное шествие монахинь, за которыми следовали послушницы, несчастная Хосефа под звон колоколов упала в родильных муках на ступеньки собора. Это событие вызвало много шума; юную грешницу, невзирая на ее состояние, тотчас заключили в тюрьму, и едва она встала после родов, как, по приказанию архиепископа, ее предали строжайшему суду. В городе с таким ожесточением заговорили об этом скандале, а злые языки с такой яростью напали на самый монастырь, где он произошел, что ни заступничество семьи Астерон, ни желание самой игуменьи, полюбившей молодую девушку за ее безупречное во всем остальном поведение, не могли смягчить строгости наказания, которым ей угрожал церковный закон. Удалось добиться лишь одного, — что смерть на костре, к которой ее присудили, была, к великому негодованию матрон и девиц Сантьяго, по приказу вице-короля[205] заменена отсечением головы. На улицах, по которым должны были провести на казнь преступницу, сдавали внаймы окна, сносили крыши с домов, а благочестивые дщери города трогательно приглашали своих подруг присутствовать рядом с ними на зрелище, которое давалось в угоду мстительному божеству. Херонимо, которого тем временем тоже засадили в темницу, едва не лишился рассудка, когда узнал, какой страшный оборот приняло это дело. Напрасно старался он изыскать какой-либо путь к спасению; куда бы он ни уносился на крыльях дерзновенной мечты, он натыкался на запоры и стены, а его попытка перепилить оконную решетку повлекла за собою, когда была обнаружена, еще более строгое заключение. Он бросился на колени перед иконою божьей матери и обратился к ней с пламенной молитвой, как единственной заступнице, от которой он мог еще ждать спасения. Но роковой день настал, и вместе с ним в его сердце вселилась уверенность в полной безнадежности его положения. Раздался колокольный звон, сопровождавший Хосефу на ее пути к месту казни, и отчаяние овладело его душой. Жизнь стала для него ненавистной, и он решил покончить с собою при помощи веревки, сохранившейся у него благодаря случайности. И вот, как выше было сказано, он уже стоял у столба и прикреплял к железной скобе, вправленной в карниз, веревку, которая должна была вырвать его из этой юдоли плача, как вдруг с ужасным грохотом, словно обрушился небесный свод, провалилась большая часть города, похоронив под своими обломками все, что было там живого. Херонимо Ругера окаменел от ужаса и, словно сознание его было разбито вдребезги, ухватился, чтобы не упасть, за тот самый столб, у которого искал смерти. Пол заколебался под его ногами, стены тюрьмы треснули, все здание накренилось, готовое рухнуть, и только здание на другой стороне улицы, которое, падая, случайно образовало свод с тюремным, задержало полное разрушение последнего. У Херонимо волосы встали дыбом и колени подкашивались; весь дрожа, он соскользнул по наклонной плоскости пола к отверстию, образовавшемуся в передней стене тюрьмы от столкновения обоих зданий. Но едва он оказался под открытым небом, как от вторичного подземного толчка вся остальная часть уже полуразрушенной улицы окончательно рухнула. Не отдавая себе отчета, каким образом может он спастись среди всеобщей гибели, он поспешно стал пробираться среди дымящихся развалин к ближайшим городским воротам, в то время как смерть грозила ему со всех сторон. Вот обрушился поблизости дом, далеко разбрасывая вокруг себя обломки, и загнал его в соседний переулок; здесь огненные языки, сверкая сквозь клубы дыма и вырываясь из крыш соседних домов, теснили его, объятого страхом, в другую улицу; там выступившая из берегов река Мапохо катила на него волны и с ревом гнала в третью улицу. Здесь лежала груда тел убитых, тут раздавались из-под развалин стоны, там люди испускали крики с объятых пламенем крыш, здесь люди и животные боролись с волнами, там мужественный человек старался помочь и спасти, тут стоял другой, бледный как смерть, неподвижно, безмолвно простирая дрожащие руки к небу. Достигнув ворот и взобравшись на холм, расположенный за ними, Херонимо упал, потеряв сознание.
Пролежав в глубоком обмороке с четверть часа, он наконец очнулся и наполовину приподнялся с земли, спиною к городу. Он ощупал голову и грудь, еще не зная, в каком он состоянии, и его охватило невыразимое блаженство, когда подувший с моря западный ветер вдохнул в него новую жизнь, а глаза его, озираясь кругом, увидели цветущие окрестности Сантьяго. Только рассеянные толпы людей, которые были видны повсюду, смущали его сердце; он сразу не мог понять, что привело его и их на это место, и, лишь когда он обернулся и увидел позади себя провалившийся город, припомнилось ему пережитое им страшное мгновение. Он склонился так низко, что коснулся головою земли, благодаря бога за свое избавление; и тотчас, словно то единственное ужасное воспоминание, которое запечатлелось в его сознании, вытеснило все остальные, он заплакал от радостного чувства, что может наслаждаться пестрыми явлениями жизни, снова ставшей для него драгоценной. Но вот, заметив на своей руке кольцо, он вдруг вспомнили о Хосефе, и тут же в памяти его воскресли и тюрьма, и звон колоколов, который он там услыхал, и мгновенье, предшествовавшее разрушению. Глубокое уныние охватило его душу; он стал раскаиваться в своей молитве, и страшным показалось ему то существо, которое царит над облаками. Он смешался с толпой людей, выбегавших из ворот и занятых спасением своего имущества, и отважился робко спросить о дочери Астерона и о том, успели ли ее казнить; однако никто не мог дать ему обстоятельного ответа. Какая-то женщина, тащившая на спине, почти пригнувшись к земле, огромный груз всякой рухляди, а у груди двух маленьких детей, отвечала ему мимоходом, словно она сама при этом присутствовала, что Хосефу обезглавили. Херонимо пошел назад и, так как по расчету времени он сам не мог сомневаться в том, что казнь успели совершить, то, уединившись в тихой роще, всецело отдался своему горю. Он желал, чтобы грозные силы природы снова обрушились на него. Ему казалось непонятным, почему как раз в те минуты, когда спасительница-смерть, которой искала горестная его душа, сама шла ему навстречу, он бежал ее. Он твердо решил на этот раз не отступать, хотя бы окружавшие его дубы были вырваны с корнем и их вершины рухнули на него. Затем, выплакав свое горе, он поднялся и так как среди горючих слез в душе его снова возродилась надежда, начал обходить местность во всех направлениях. Он подымался на каждый холм, где собирались кучки людей; он бродил по всем дорогам, по которым еще двигался поток беглецов; где бы он ни увидал развевающееся на ветру женское платье, он устремлялся туда дрожащей поступью; однако ни одно из них не облекало члены любимой им дочери Астерона.
Солнце склонялось к закату, и с ним вместе исчезала его надежда; но вот он подошел к краю скалы, и перед ним открылся вид на широкую долину, в которую забрело лишь немного людей. В нерешительности, что ему предпринять, он окинул взором отдельные группы их и хотел уже повернуть обратно, как вдруг увидал у источника, орошавшего ущелье, молодую женщину, купавшую ребенка в его чистых водах. Сердце его забилось при этом зрелище; исполненный предчувствия, с криком: «Матерь божья, о благодатная!» — он большими прыжками стал спускаться по камням и тут узнал Хосефу, робко оглянувшуюся на шум. С каким восторгом обнялись несчастные, которых спасло лишь чудо, ниспосланное небом!
Хосефа на своем смертном пути уже совсем приблизилась к лобному месту, когда грохот разрушавшихся зданий разогнал все шествие, направлявшееся к месту казни. В ужасе бросилась она прямо к ближайшим воротам; однако скоро опомнилась и, повернув назад, поспешила в монастырь, где оставался ее маленький, беспомощный мальчик. Она нашла весь монастырь уже объятым пламенем, и игуменья, которая в те мгновения, кои должны были стать последними в жизни Хосефы, обещала ей позаботиться о младенце, стояла у ворот монастыря и звала на помощь, чтобы его спасти. Хосефа неустрашимо бросилась сквозь дым, валивший ей навстречу, в рушившееся со всех сторон здание и, словно под защитой всех небесных ангелов, вышла снова целая и невредимая из дверей монастыря с ребенком на руках. Она хотела броситься в объятия игуменьи, возложившей ей на голову благословляющие руки, но в это мгновенье игуменья и почти все монахини нашли плачевный конец под обрушившейся на них кровлей. Хосефа при этом ужасном зрелище отпрянула назад; поспешно закрыв игуменье глаза, она бросилась бежать, объятая страхом, спасая своего дорогого мальчика, которого небо вновь ей даровало. Не успела она пройти и нескольких шагов, как навстречу ей пронесли изувеченное тело архиепископа, которое только что извлекли из-под развалин собора. Дворец вице-короля провалился, здание суда, где ей вынесли приговор, было объято пламенем, а на месте, где прежде стоял дом ее отца, образовалось кипящее озеро; над которым клубились красноватые пары. Хосефа собрала все свои силы, чтобы удержаться на ногах. Отважно шагала она из улицы в улицу со своей добычей, подавив в сердце печаль, и уже приближалась к городским воротам, когда ей бросилась в глаза обращенная в груду развалин тюрьма, в которой томился Херонимо. При виде ее она зашаталась и едва не упала в обморок на углу улицы, но в ту же минуту внезапный испуг от падения позади нее полуразрушенного многими толчками здания придал ей новые силы и погнал ее вперед. Она поцеловала ребенка, осушила слезы и, не обращая больше внимания на окружавшие ее ужасы, благополучно достигла ворот. Оказавшись под открытым небом, она скоро пришла к заключению, что не все те, кто находился в рухнувших зданиях, непременно должны были погибнуть под их развалинами. Она остановилась на ближайшем перекрестке и стала поджидать, не появится ли тот, кто после маленького Филиппа был для нее дороже всего на свете. Но так как он не появлялся, а толпы беглецов все нарастали, она отправилась дальше, не раз останавливаясь в ожидании и оглядываясь назад; под конец, проливая обильные слезы, она уныло побрела в темную, осененную пиниями долину, дабы помолиться о его душе, отлетевшей, как она предполагала, в иной мир; и здесь-то, в этой долине, обрела его, возлюбленного, и блаженство, словно то была долина Эдема. Все это она, глубоко растроганная, передала Херонимо и, закончив свой рассказ, протянула ему для поцелуя ребенка.
Херонимо взял его на руки и стал нянчить с несказанной отеческой радостью, а когда ребенок, при виде чужого лица, заплакал, он закрыл ему рот бесчисленными поцелуями. Тем временем спустилась чудная ночь, полная дивных, нежных благоуханий, такая серебристая и тихая, какая могла бы пригрезиться только поэту. Повсюду вдоль ручья, орошавшего долину, в блеске лунного сиянья расположились люди и готовили себе мягкие ложа из мха и листьев, чтобы отдохнуть после столь мучительного дня. И так как несчастные горько сетовали, — один, оплакивая утрату дома, другой — жены и ребенка, третий — потерю всего, — то Херонимо и Хосефа потихоньку удалились в более густую заросль, дабы не оскорбить кого-либо тайным ликованием, наполнявшим их сердца. Они нашли великолепное гранатное дерево, широко раскинувшее свои ветви, увешанные душистыми плодами, на вершине которого сладострастно заливался соловей. Здесь, у самого ствола, опустился Херонимо, в его объятиях покоилась Хосефа, держа на руках Филиппа; так отдыхали они, закутавшись его плащом.
Тень дерева с ее изменчивыми бликами уже сошла с них, и лунный свет поблек с появлением утренней зари, прежде чем они заснули. Ведь у них были неисчерпаемые темы для разговоров — и о монастырском саде, и о темницах, в которых они были заключены, и о том, что они выстрадали друг за друга; и их очень трогало, когда они думали, сколько горя должно было излиться над миром для того, чтобы они были счастливы. Они решили тотчас же, как прекратится землетрясение, отправиться в Ля-Консепсьон[206], где проживала близкая подруга Хосефы, и, заняв у нее, как они рассчитывали, немного денег, сесть на корабль и переехать в Испанию, где проживали родственники Херонимо с материнской стороны; там они предполагали счастливо закончить свои дни. Затем, среди бесчисленных поцелуев, они заснули.
При их пробуждении солнце стояло уже высоко в небе; они увидали неподалеку от себя несколько семейств, занятых у костра приготовлением небольшого завтрака. Херонимо стал раздумывать о том, как бы ему достать пищи для своих, когда к Хосефе подошел молодой, хорошо одетый человек с ребенком на руках и скромно спросил ее, не покормит ли она грудью бедного малыша, мать которого лежит, раненная, там, под деревом. Хосефа несколько смутилась, узнав в нем знакомого; но когда, неправильно истолковав ее смущение, он добавил:
— Всего несколько минут, донна Хосефа, — ребенок с самого того мгновенья, которое всех нас повергло в несчастье, ничего не ел, — она сказала:
— Я не ответила вам, дон Фернандо, по другой причине; в эти ужасные времена каждый, не отказываясь, должен делиться всем, что у него есть, — с этими словами она передала своего ребенка отцу, а чужого взяла на руки и поднесла к своей груди.
Дон Фернандо был чрезвычайно благодарен и предложил ей присоединиться к обществу, собравшемуся у костра, где как раз готовился небольшой завтрак. Хосефа отвечала, что весьма охотно принимает это предложение и, так как Херонимо не возражал, последовала за Фернандо к его семейству, где обе его свояченицы, которых она знала как весьма достойных молодых дам, приняли ее самым радушным и ласковым образом. Донна Эльвира, супруга дона Фернандо, получившая тяжкие ранения ног, лежала на земле; увидав своего изнуренного ребенка у груди Хосефы, она ласково привлекла ее к себе. Ее свекор, дон Педро, раненный в плечо, приветливо кивнул ей головою.
В душе у Хосефы и у Херонимо шевельнулось странное чувство. Замечая доброту и приветливость в обращении с ними, они в недоумении вспоминали столь недавнее прошлое, — и лобное место, и темницу, и звон колоколов, и им приходило в голову, не видели ли они все это во сне. Казалось, что страшный удар, который потряс души людей до основания, всех их умиротворил. Их воспоминания как-то не шли дальше этого мгновенья. Одна только донна Элисабета, которая была приглашена подругой на вчерашнее утреннее зрелище, но приглашения этого не приняла, по временам останавливала задумчивый взгляд на Хосефе; однако новое сообщение о каком-либо ужасающем несчастии всякий раз возвращало к действительности ее унесшуюся было душу. Рассказывали, как при первом же сильном подземном толчке город оказался полон женщин, которые на глазах у мужчин разрешались от бремени, как монахи бегали с крестом в руке и кричали, что настал конец света; как ответили страже, потребовавшей именем вице-короля, чтобы очистили церковь: что в Чили теперь уже нет никакого вице-короля! Как вице-король в самые ужасные мгновенья был вынужден отдать приказ поставить несколько виселиц, дабы положить конец распространившимся грабежам, и как один ни в чем не повинный человек, спасавшийся через черный ход горевшего дома, был схвачен второпях домовладельцем и тут же вздернут, как грабитель. Донна Эльвира, над поранениями которой хлопотала Хосефа, улучила минуту, когда разговор стал особенно оживленным, чтобы спросить, что с нею приключилось в этот ужасный день. Когда же Хосефа с сердечным волнением поведала ей в общих чертах свои приключения, то для нее было истинной отрадой увидеть, как глаза этой дамы наполнились слезами; донна Эльвира схватила ее руку, пожала ее и сделала знак, чтобы она замолчала. Хосефе казалось, что она в раю. Чувство, которое она не могла в себе подавить, говорило ей, что минувший день, который принес столько бед всему свету, был такой милостью, какой небо еще ни разу не изливало на нее. И в самом деле, в эти ужасающие мгновенья, когда гибли все земные блага людей и всей природе грозило разрушение, дух человека, казалось, раскрывался, как дивный цветок. На полях, — всюду, куда только ни достигал взор, — лежали вперемежку люди всех званий и состояний: князья и нищие, знатные дамы и крестьянки, государственные чиновники и поденщики, монахи и монахини, и все жалели друг друга, помогали друг другу, с радостью делясь тем, что каждый из них спас от погибели для поддержания своего существования, словно общее несчастье слило в одну семью всех тех, кто его избежал. Вместо пустых разговоров за чайным столом, содержанием которых служили светские пересуды, теперь рассказывали о примерах великих деяний; люди, на которых дотоле мало обращали внимания в обществе, теперь проявили величие души, достойное древних римлян; приводились тысячи примеров бесстрашия, радостного презрения к опасности, самоотречения и дивного самопожертвования; случаи, когда многие, не колеблясь, жертвовали жизнью, словно самым ничтожным благом, которое можно тут же снова приобрести. В самом деле, так как не было человека, с кем бы не приключилось чего-нибудь умилительного, или кто бы не совершил какого-нибудь великодушного поступка, то в груди каждого из присутствующих к горю примешано было столько услады, что трудно было сказать, не повысилась ли с одной стороны сумма общего благополучия настолько же, насколько она понизилась с другой стороны. Херонимо взял Хосефу под руку, после того как они молча поразмыслили на эту тему, и они с неизъяснимой радостью стали прогуливаться в тенистых кущах гранатовой рощи. Он сказал ей, что, принимая во внимание теперешнее настроение умов и полный переворот мыслей и отношений, он отказывается от своего намерения переселиться в Европу; что он отважится пасть к ногам вице-короля, если он остался, в живых, так как последний относился к нему благосклонно, и что он питает надежду (при этом он ее поцеловал) остаться с нею в Чили. Хосефа отвечала, что и ей эти мысли приходили в голову, что и она не сомневается в том, что ей удастся добиться примирения с отцом, если он остался жив, но что она советует вместо того, чтобы лично, пав к ногам вице-короля, испросить у него прощенье, отправиться в Ля-Консепсьон, откуда уже письменно хлопотать о помиловании: там ведь они на всякий случай будут поближе к гавани, а если дело примет желаемый оборот, смогут сразу же вернуться в Сантьяго. После краткого размышления Херонимо признал благоразумие этой меры; еще некоторое время прогуливались они по тропинкам, мысленно переносясь в радостное будущее, а затем присоединились к обществу.
Между тем миновал полдень, и, так как подземные толчки ослабели, бродившие повсюду беглецы несколько успокоились, когда распространилась молва, что в церкви доминиканского монастыря, единственной, которую пощадило землетрясение, сам настоятель монастыря будет служить торжественную мессу, моля небо отвратить от города дальнейшие беды. Отовсюду уже начал собираться народ и потоками устремился в город. В кружке дона Фернандо поднялся вопрос, не принять ли участие в этом торжестве, присоединившись к остальным богомольцам. Донна Элисабета с некоторым волнением напомнила, какое несчастье имело место накануне в этой церкви, добавив, что подобные благодарственные моления будут еще не раз повторяться, когда станет ясно, что опасность окончательно миновала и можно будет отдаться религиозному настроению с тем большей радостью и спокойствием. На это Хосефа, быстро поднявшись, с воодушевлением возразила, что никогда еще не ощущала такой сильной потребности повергнуться в прах перед создателем, как сейчас, когда он проявил свое высокое и непостижимое могущество. Донна Эльвира с живостью присоединилась к мнению Хосефы. Она настаивала на том, что надо идти к обедне, и предложила дону Фернандо повести все общество, после чего все, не исключая и донны Элисабеты, поднялись с мест. Однако, так как все заметили, что она лишь нерешительно и с вздымающейся от волнения грудью приступила к сборам в путь, а на вопрос, что с нею, ответила, что сама не знает, какое тягостное предчувствие ее гнетет, то донна Эльвира постаралась ее успокоить, предложив ей остаться с нею и с ее больным отцом. Хосефа сказала:
— В таком случае, донна Элисабета, вы, верно, возьмете у меня моего маленького любимца, который, как видите, снова оказался у меня.
— Весьма охотно! — отвечала донна Элисабета и собралась взять мальчика на руки, но так как он, протестуя против подобной несправедливости, поднял жалобный крик и ни за что не хотел с этим согласиться, то Хосефа заявила с улыбкой, что она оставит его у себя, и успокоила поцелуями; После этого дон Фернандо, которому чрезвычайно нравилась ее достойная и привлекательная манера держать себя, предложил ей руку; Херонимо, державший на руках маленького Филиппа, повел донну Констанцу, а за ними следовали все остальные, присоединившиеся к их обществу, и в таком порядке шествие направилось в город. Но едва они отошли на пятьдесят шагов, как услыхали, что донна Элисабета, тем временем с жаром о чем-то шептавшаяся с донной Эльвирой, закричала: «Дон Фернандо!» — и увидали, что она тревожными шагами спешит за ними. Дон Фернандо замедлил шаг и обернулся; он поджидал ее, не выпуская руки Хосефы, и, когда она на некотором расстоянии остановилась, словно ожидая, что он пойдет к ней навстречу, спросил, что ей нужно. Донна Элисабета приблизилась к нему, хотя и с видимым неудовольствием, и прошептала ему несколько слов на ухо, так, чтобы Хосефа не могла их слышать. Дон Фернандо спросил:
— Ну, а несчастье, которое может из этого произойти?
Донна Элисабета с расстроенным лицом продолжала шептать ему что-то на ухо. Дон Фернандо покраснел от досады; он отвечал:
— Ну ладно, пусть донна Эльвира не беспокоится, — и повел свою даму дальше.