135740.fb2
Мы рассмеялись, и в этот же вечер я помогал Н. завязывать галстук перед выходом в ресторан, где два поэта очень мило налакались сладкого муската и лимонной водки, потом мы искупались в гостиничном бассейне и шагнули в лифт в одних полотенцах вокруг бедер. В лифте Н. начал страстно целовать меня, но когда двери разомкнулись, мы нос к носу встретились с кабалистическим Давидом. Он сплюнул, грязно выругался и решил воспользоваться лестницей. Пригоршни нашего смеха летели ему в спину, точно крепкие саркастические снежки той русской зимы.
Я боялся, что Н. по-настоящему влюбится в меня (хотя где-то в глубине души я, может быть, и желал этого — из тщеславия, только из тщеславия, которое до сих пор стараюсь вытравлять каленым железом), и когда он предложил посвятить мне один из лучших своих текстов, я как-то уклонился от ответа, оставив Н. в недоумении. Я и сам мог влюбиться в него и пригласить навсегда в свою жизнь, и приносить кофе в постель, и врасти в него всеми корнями, и состариться вместе с ним, но со мной всегда бы следовал неизвестный мальчик в полумаске, берущий меня за руку и уводящий в чужое детство. Проснувшись в одно прекрасное утро, я бы понял, что жизнь прошла почти напрасно — в самогипнозе и бесполезных поисках, а смерть пришла бы в образе Дениса, с букетом свежих роз, лепестки которых Н. сейчас разбрасывает по простыне, как это когда-то делал я. Горячие ночи в поту и звездах. Танцующие звезды. Скрипит палуба, и кораблик вот-вот разобьется о скалы.
Мистер Н., где сейчас ваша свежесть, ваша неповторимая, обаятельнейшая улыбка, вы помните прощальный ужин в ресторане «Арагви»? Зачем вы признались мне в любви и разбили «в доказательство» хрустальный бокал? Сомнительное доказательство, но еще одну бабочку я приколол в свой гербарий. Кстати, я вам солгал — я терпеть не могу устриц (Вы с аппетитом глотали эту морскую сперму). Но пожалуйста, пожалуйста, прекратите читать стихи, я сыт по горло лирикой — поймите меня правильно, но нельзя жить только на шоколаде и шампанском, иногда хочется черного хлеба, жареной картошки, водки и соленых огурцов. Прозы жизни хочется. Ваш поезд через сорок минут с белорусского вокзала, кто же опохмелит меня завтра, туманным морозным утром?
…Увядшие розы на столе, драный гондон в пепельнице, желтая визитка и тонкая книжечка с вашим автографом; за окном — золотоглавая столица, авангардистские луковицы Василия Блаженного. Но Москва-то уже давно не Москва — совсем другой, иррациональный город с низкой вибрацией. Время отстегивать крылья, платить по счетам и ловить свой заблудившийся поезд «Либра-Аквариус».
Что касается семинаров, то здесь мое литературное тщеславие (если бы оно у меня еще было!) было удовлетворено на тысячу лет вперед: Найтова в который раз «заметили» и «открыли», несмотря на обвинения в беспочвенности и даже «европейской семиотике». Что еще? Стоит ли писать о вселенских поэтических попойках или о том, что молодой поэт Илья Гребенкин устроил на сцене стриптиз и, повернувшись голой жопой к литературным генералам, прохрипел в микрофон: «А это вход в Союз Писателей»: Жена кубинского посла демонстративно покинула зал; а что, собственно, делала жена какого-то посла на шабаше полубезумных сочинителей? Почему пьяный Давид спрятался за пальмой в фойе? Мой метр Юрий Левитанский в неизменной потертой кожанке попыхивает вересковой трубочкой. Лет пять назад я, подражая своему божеству, тоже начал курить трубку. Прыщавый длинноногий подросток с трубкой. Боже, какой ужас! Тогда и Москва была другая — столица моей поэтической весны, Бертик, о Бертик! Тусовки на Пречистенке, песни «Аквариума» на крыше самого высокого здания столицы, где, по хипповскому преданию, прощался с Москвой булгаковский Воланд. Эпоха портвейна, свежей сирени и анаши. От того мира не осталось и следа, и те доморощенные хиппи уже давно превратились в респектабельных семьянинов. А я? Я не изменился, я просто стал осторожным и немногословным — более циничным, может быть. Но волчонок уже превращается в матерого волка, у арлекинов прорастают крылья, но я очень боюсь, что они повзрослеют. Бронзовый Пушкин на одноименной площади задумчиво смотрит на очередь в ресторан «Макдональдс». Грязный снег над Москвой и синюшные облака перегара. Гомосексуальные приведения в сквере у Большого театра (сквозь морозное стекло троллейбуса, как сквозь калейдоскоп) — я вышел на следующей остановке и возвратился к скверу. Молодые люди группировались кучками, а старые «театралы» с масляными глазами как бы случайно неторопливой походкой проходили через этот публичный сад в страстной охоте за молодым мясом. Сторонний прохожий и не заметит, что за тайные действа проходят прямо перед его сексуально близорукими глазами, но эротоман Найтов и спинным мозгом почувствует, где совершается праздник жизни! Я волновался и чувствовал себя неловко, зная, что меня сейчас обстреливает множество любопытных глаз — но, с другой стороны, я знал, что Найтов чудовищно привлекателен, и жадно удовлетворял несуществующее самолюбие. Я до сих пор купаюсь в комплиментах и не устаю благодарить родителей за то, что вышел ростом и лицом: Зачем я пришел на эту ярмарку тщеславия? Тщетного тщеславия.
Он стоит у фонтана. Челка спадает на глаза, черный цвет волос резко подчеркивает бледность почти детского лица. Огромная солдатская шинель без знаков отличия тяжело обвисла на худых плечах. Джинсы каменной варки и массивные боты, оставляющие на девственном снегу тракторные следы, спортивная шерстяная шапочка с кисточкой. Вздернутый носик, веснушки. Нервно курит и исподлобья поглядывает в мою сторону. Я кивнул ему — он заулыбался и опустил голову: Нет, я не искал секса, но мои созвездия зачем-то уготовили мне нечаянную, странную встречу с эти московским мальчиком. Он сам последовал за мной. Мы нырнули в ад метро. Он сидел напротив меня, но я смотрел на его профиль, отражающийся в стекле. Кажется, я глупо или грустно улыбался. Он тоже улыбался, и ямочки на порозовевших щеках делали его улыбку просто обворожительной. Портье в гостинице подал мне ключ так торжественно, словно он был Апостол Петр, а ключ — от райских врат. Этот яркий портье всегда был со мной подозрительно вежлив — так у тайкуна клянчат чаевые, но с меня-то чего взять, кроме нескольких изящных стихов и вот этой грустной, почти знаменитой, саркастической улыбки? В номере еще витали волны одеколона мистера Н., и это почему-то раздражало. Уже совсем стемнело, и купола Василия Блаженного за окном были сказочно иллюминированы. Рубиновые звезды Кремля резали сжатое пространство, но сам силуэт трагической крепости был как бы накрыт черным тюлем. Мы еще не оттаяли с мороза и осторожно потягивали дешевый портвейн из гостиничного буфета. Второй стакан разлился теплом по всему телу. Облегчение. Пробили куранты Спасской башни: Странное, странное время. Странные разговоры. «:Артем. Семнадцать. Нет, я больше не живу с родителями, я сам по себе, квартиру снимаю в Останкино. У меня собака есть. Тобби. Немецкая овчарка. Красавец! Уф-ф, жарко: (Наконец-то он сбросил шинель, и я повесил ее на плечики. Шинель пахла дымом, поездом, дорожными передрягами, необжитостью, неприкаянностью, сырыми листьями, московским снегом, псиной, потом и грибницей; шинель грубая, самого простого покроя, как и жизнь Артема; шинель висела как повешенный дезертир; шинель была с чужого плеча, и она тосковала по настоящему хозяину, ощетинивая шерсть и тяжелея.) Андрей, дай мне сигарету, пожалуйста. (Он выпил залпом третий стакан, глубоко затянулся и передернул плечами; мне нравился его острый вздернутый носик.) Я сказал маме, что я голубой, так она мне психиатра пригласила на дом. Понимаешь, она хорошая, моя мама, но сказала, что никогда этого не примет. И не поймет. И не понимает, конечно: Представляешь? И отцу, говорит, не говори, а то он тебя вообще убьет. Отец? Работал таксистом, теперь барменом. Странно, да? Нет, сестра у меня есть, студентка МГУ. Биолог. Брат был: (Артем посмотрел в окно, глаза его заблестели. Нервно вертит сигарету в пальцах. Грязь под ногтями. Руки обветренные.) Брат был. Был. Утонул два года назад. Глупо. По пьянке, конечно. Мать чуть с ума не сошла, даже рубашки его мне носить поначалу не разрешала. Два года, да. Теперь мы с ним ровесники. Странно:» Портвейн в стаканах горел точно так же, как кремлевские звезды. Дыхание пахло пережженным сахаром. Мы пили много. Мы пили звездно. Мы пили медленно, но в конце концов мы все равно напились. Хорошо напились. Боже, как легко сейчас, как тепло после пятого (шестого, седьмого, восьмого) стакана. Хочется парить над ночной Москвой или, усевшись на кремлевской маковке, прокричать: «Как странен этот мир!» Я слышу, как кровь шумит в моих позолоченных венах, как тяжелы веки и: глубокий поцелуй: моя рука в его джинсах: У Артема шершавый язык, у Артема темные глаза, чувствительные соски, мускулистые ноги и заячьи ягодицы. Артем, милый мальчик, я не люблю тебя — я хочу тебя. Золотое кольцо на левом соске. Резинки с банановым ароматом в его нагрудном кармане — это для орального секса, но я рассчитываю сегодня на грубую работу. Пуст он кричит и бьется на моих простынях (одеяло уже прилипло к моей вспотевшей заднице). Чем мы любвеобильнее, тем дебильнее наши рожи, особенно с портвейном и без закуски. Мальчик! Какое же я чудовище! Почему я это делаю, зная, что в теплой норке терпеливо ждет моего пришествия мой маленький принц в алмазном венце набекрень — ДЕНИС! Находится удобное оправдание: наши фантазии никогда не находят полного воплощения в реальности, вот и приходится экспериментировать, всякий раз открывается что-то новое, порой очень занятное (Артем, например, намочил постель во время моего оргазма, в первые секунды было приятно чувствовать, как теплое пятно расплывается по простыне. Я еще никогда не встречал такой реакции, в которой так смешивались бы страх и эксаймент.), но, к сожалению, в шампанских брызгах эротических откровений мы все-таки никогда не долетаем до седьмого неба, и узники желания вынуждены опять идти за вечным призраком в полумаске.
Этот отрок с застенчивой улыбкой явился ко мне в ювенильные годы и вот — безвольно следую за ним — очарованно, покорно, молчаливо. Кажется, скоро покажется в облаках позолоченная беседка, увитая виноградом и плющем, дом с мезонином — родной и незнакомый, и выйдет навстречу Денис (или тот, кто был Денисом) в тесных джинсах, в выцветшей красной футболке и скажет, жмурясь от солнца: «Хороший день, Андрей. С утра радуга была». И я рассмеюсь и заплачу, заплачу и рассмеюсь, и вскину свою камеру, мимолетно подумав: «А разрешено ли фотографировать в раю?» Кончится время, начнется вечная вечность, и я буду вечно смотреть в твои глаза и обнимать твои колени. Можно, я сосчитаю родинки на твоем теле?
Пока я не уехал из Москвы, еще один штрих. Право, стоит описать тетушку Элизабет, которую я навестил перед самым отъездом. Моя тетя, моя милая одинокая тетя — единственный человек из всех моих родственников, кто понимал меня и принимал таким, какой я есть. Почему я был так невнимателен к вам, когда вы были живы? Вон горит окно в ночи на пятом этаже на Котельнической набережной — сталинский дом плывет как ледокол по Москве, сквозь время и безвременье. «Летучий Голландец» потерянных поколений. Я почему-то боюсь заходить в саркофаг старого громоздкого лифта и поднимаюсь по крутой лестнице; на лестничных площадках неизменно разит кошачьей мочой и кухонными парами. Прозвенев цепочками, дверь мне открыла добрая фея, специально надевшая для долгожданной встречи сатиновое сиреневое платье. Смешно, старомодно. Шерстяная белая шаль обвисла на костлявых плечах. Благоухание свежих ландышей (ее любимые — дешевые духи «Душистый ландыш»). Целую ее сухие венозные руки с облупившимися на ногтях лаком. Она обнимает меня и плачет: «Андрюша, дорогой мой мальчик, какая долгожданная встреча, какой счастливый день сегодня!..» Тетушка такая хрупкая, почти прозрачная — совсем, кажется, невесомая — белое облако в сиреневом платье, одуванчик. Величие былой красоты еще сквозит в ее чертах: та же балетная грациозность жестов, точеный орлиный профиль (из-за носа с горбинкой ее иногда принимали за еврейку) и совершенно голубые, уже выцветшие глаза. Серьги с маленькими бриллиантами дрожат как дождевые капли, опаловый перстенек на безымянном пальце. Тетушка поймала мой взгляд и пояснила: «Этот перстень — память о Леониде. Ты его помнишь? Вдовий камень: Говорят, опалы приносят несчастья, но какого-то сказочного счастья мне ждать уже поздно и, наверное, просто глупо. Странный перстень. Камень мутнеет, если не ношу эту безделушку несколько дней, а стоит надеть — оживает прямо на глазах, весь искрится. Посмотри — в нем точно золотые всполохи, видишь? Люблю опалы».
Вдовой моя тетушка была трижды. Первый муж погиб на фронте; другой, офицер НКВД, был репрессирован в то время, когда машина диктаторской паранойи стала пожирать сама себя; а последний — партийный босс, шутник и краснобай (которому и принадлежали эти шикарные апартаменты с хрусталем и антиквариатом) — повесился после очередного запоя, поставив вопросительный знак в конце повести своей жизни. Мы никогда не говорили об этом, а настоящая тетушка Элизабет осталась в моей детстве, когда она забирала меня на столичные каникулы, пичкала разными вкусностями, покупала дорогие игрушки и дизайн-одежду. Она меня баловала, потому что была добра и бездетна; всю свою любовь и настоящую материнскую заботу она проектировала на сопливого Андрея, который любил до умопомрачения грассировать на пони в Центральном парке. Все дети завидовали моей матросской бескозырке и позолоченному кортику, болтающемуся на кожаном ремешке с настоящей солдатской пряжкой. Вечером мы катались по дождливому Цветному бульвару в белой «Победе», ужинали в ресторане «Прага», славившемся тогда раковым супом, многослойными расстегаями и тортами «Птичье молоко». Еще картинки памяти: водный трамвайчик, весь в цветных огоньках, медленно плывет между гранитных берегов Москвы-реки, дядя Леня пьет много пива, а тетушка разрешила мне пригубить шампанского. В солнечный полдень плаваем на лодке возле Шереметьевского дворца, тетушка прикрывается от солнца шелковым зонтиком и декламирует наизусть какие-то смешные стихи Агнии Барто, а на ночь читает мне макабры Гофмана — после «Корабля мертвецов» я наотрез отказываюсь спать один, и она кладет меня в свою бескрайнюю постель; я утопаю в пуховой перине, так волнующе пахнет ландышами и вином в спальне:
Мама ревновала меня к тетушке, и в одно лето они даже поссорились, когда мама отказалась отпустить меня с ней на каникулы к Черному морю — мама, конечно, не осилила бы такой поездки сама, она вечно переживала о состоянии семейного дырявого бюджета. Но на следующий крымский сезон тетя все-таки увезла меня на побережье; мы жили в бывшем екатерининском дворце возле Ласточкиного Гнезда, служившем домом отдыха для партийной элиты. Я был тогда в возрасте, когда мальчикам уже дарят на день рождения арабские сказки «Тысяча и одна ночь», а терпкие магнолии так кружат голову, что хочется убежать в теплую лунную ночь к морю и следить из расщелины за ночным девичьим купанием. Да, я был тогда фантастически влюбчив. Я влюблялся и в девочек, и в мальчиков. С одним из местных, до черноты загорелым длинноногим подростком Асланом, мы стрелялись дикими огурцами, ловили крабов и, ныряя с выступа базальтовой скалы, доставали рапаны с подводной песчаной косы. Тетушка Элизабет брала с собой на пляж театральный бинокль, чтобы наши «опасные заплывы» всегда были в поле ее зрения. К счастью, наши эротические игры с Асланом в поле ее зрения не попадали: Он был моим ровесником, и я завидовал, что его пенис был больше моего — особенно досаждало то, что мой малыш был совсем неоперившимся, а у Аслана были просто заросли. У нас была заветная беседка в винограднике, где мы вместе фантазировали о девчонках и поочередно помогали друг другу мастурбировать. Честное слово, его мускулистое загорелое тело и подпрыгнувший пульсирующий член возбуждали меня больше, чем комментарии о девочках. Я несомненно тоже привлекал Аслана, потому что он первым попросил меня поцеловать его в губы, сказав, что он закроет глаза и будет думать о какой-то Эсмигюль. Мне так хотелось положить его с собой в постель и, подолгу нежась по утрам в кровати, я навязчиво мастурбировал, снова и снова воссоздавая в фантазиях сцены с Асланом, предвкушая новые встречи в нашей беседке. Там же мы тайком курили крепкие папиросы «Герцеговина Флор» и вместе мечтали о морских путешествиях и дальних странах. Первое «путешествие» мы предприняли на надувных матрацах — к белой скале, возвышающейся в море в трех милях от берега. Эта скала в волшебной дымке манила юных романтиков. Однажды тетушка ушла с пляжа раньше обычного, и мы доплыли до заветного места. Нас ждал сюрприз: посредине скалы было углубление, которое во время шторма заполнялось до краев, а в штиль, прогретое солнцем, превращалось в необычное озеро с горячей пересоленной водой. Вокруг «озера» было какое-то фантастическое множество птичьих костей, и Аслан сказал, что это кладбище чаек, и захватил несколько обветренных промытых белых косточек с собой для обряда белой магии, которой, по его словам, занималась его сестра. На обратном пути нас настиг шторм в три балла, а обезумевшая тетя, заметившая подозрительную пропажу надувных матрасов, уже поджидала нас на опустевшем пляже, где усиливающийся ветер трепал разноцветные брезентовые крыши торговых палаток. В наказание я был на два дня лишен морских купаний, но Аслан высвистывал меня под окном, и его улыбка рассеивала мою меланхолию. В день отъезда я плакал крокодиловыми слезами, а мой мальчик подарил мне на память коралловое ожерелье, которое я храню до сих пор.
Милая тетушка, я вхожу в ваши теневые комнаты как в свое детство; все предметы лежат на прежних местах, даже тот черепаховый гребень все так же лежит на туалетном столике перед трельяжем в резной раме, точно время остановилось здесь. Я не удивлюсь, если мое отражение в зеркале окажется тем веснушчатым мальчишкой в бескозырке; я не удивлюсь, если в начале февраля пойдет теплый дождь с раскатами весеннего грома и рояль в гостиной вдруг заиграет сам собой, а мы будем шутить и смеяться.
Тетушка собирает ужин, пока я листаю страницы семейного альбома и потягиваю сухое красное вино. В шаровом аквариуме играют вуалехвосты и призрачно-матовые черные московские телескопы. Тетя суетится и заметно волнуется, водружая на стол картошку со свиной тушенкой (гуманитарная помощь из Германии), розетку с черной икрой, запотевший графин с водкой, настоянной на корнях женьшеня, ореховый пирог и вазу с тусклыми морщинистыми яблоками. По нынешним временам все это невиданные деликатесы, и мне до глубины сердца стыдно быть объектом такого расточительного гостеприимства.
Всю жизнь тетушка Элизабет была домохозяйкой, несмотря на то, что окончила романо-германский факультет ленинградского университета и свободно владела английским и немецким. Она была убежденной атеисткой, но всем известно, что именно атеисты, пройдя диалектический момент богоборчества, чаще всего становятся преданными верующими или просто болеют различными формами мистицизма. Так случилось и с тетушкой, которая на закате своих дней вступила в весьма странное эзотерическое общество, члены которого, по-видимому, служили кому угодно, кроме Господа Бога. Это была своего рода нью-эйдж группа с русским колоритом — в любом случае, эти люди давно сбежали от реальности, и в аквариуме их дневных сновидений мелькали сребогривые единороги, манускрипты непризнанных мессий, хрустальные шары, поэзия древнерусских заговоров и заклинаний, гороскопы друидов, причитанья хорватов, кристаллы, и дельфины ныряли в облаках под звуки австралийского диджериду: Вот и сейчас, во время нашего прощального ужина, тетушка много курит и рассуждает об Атлантиде, реинкарнации, летающих тарелках, о предсказаниях Глоба и последней книге Дэвида Айка, которую она ни с того ни с сего вдруг решила пиратски перевести на русский… Нет, ее монолог был жутко интересным, но я не мог удержаться от смеха, когда тетя заявила, что ничуть не сомневается в том, что в кристаллах горного хрусталя живут маленькие человечки. Видимо, моя Элизабет впадала в старческую детскость, в инфантильный мистицизм, и в этом я еще раз убедился, когда она показала мне странное приспособление, похожее на примитивную теннисную ракетку, подвешенное над ее кроватью: на нитках свисали кристаллы и какие-то перья.
— Боже, что это? — я не мог сдержать недоумения.
— Андрюша, это удивительная вещь! Это мексиканский улавливатель снов! Я за него дорого заплатила, но он стоит того. Представляешь, мне больше не снятся кошмары, но только светлые, славные сны. Чудесные сны, как в детстве! Говорят, в Мексике такие кольца висят над каждой детской кроваткой. Ты только посмотри, ведь это настоящие совиные перышки! Кстати, я давно уже записываю свои сновидения — видишь тетради? После моей смерти…
— Тетушка!
— Да, после моей смерти ты уж не поленись, загляни в них. Я знаю, тебе будет интересно, ты всегда был необычным мальчиком: Кстати, я всегда знала, что ты голубой.
— ???
— Да, я знала. И всегда понимала. Знаешь, в молодости я ходила в балетный класс, и некоторые ребята были такими же. Ты знаешь, как я узнаю людей твоего типа? По глазам! Кстати, сейчас я читаю книгу Фромма «Душа человека» — он все ссылается на работу Фрейда «Характер и анальная эротика», где тот пишет, что соответствующие личности проявляют три свойства в постоянном сочетании: они особенно бережливы, аккуратны и своенравны. Забавно, да? А сам Фромм вообще считает, что анальный характер — накопительный характер. Так-то, месье!
Тетушка опять долго задерживает меня в прихожей и не хочет отпускать, она плачет и обнимает меня, плачет и обнимает: Боже, как она одинока! Пахнет ландышами. Мне очень грустно. Я взял почитать две книги из ее обширной библиотеки — «Тайную доктрину» мадам Блаватской и «Розу мира» Даниила Андреева. Но вернуть их уже не пришлось.
…Уезжаю из Москвы с легким сердцем, в ожидании чуда и с полупустым кейсом. Рукописи разбросаны по редакциям, и еще долго неведомыми путями стихи А. Найтова будут появляться на страницах «Юности», «Литературной России», в братских могилах альманахов и в претенциозных андеграундных ксероксах. Судьбы стихов. Судьба поэта. Мои свежие розы. Мои опалы. Мои аметисты: Найтов, какой же ты, все-таки, странный человек: Прохожу напоследок по Красной площади, которая пустынна и гулка; звенит каждый булыжник под моими ковбойскими сапогами, голова раскалывается от черных магнитных бурь на кремлевским домом. Откуда эта тяжесть и невидимые иглы? Похожее состояние я испытывал когда-то в Германии, возле бункера Гитлера ночью, куда меня привел мой пьяный переводчик Ральф Мейер. Днем на этом месте счастливые немцы устраивали пикники, загорали и пили пиво, а ночью я почувствовал тяжелую и темную энергетику этого пространства, как беззвучный пронзительный крик. Невидимые энергетические вампиры в прострелянных касках окружают простого смертного. Застывший крик. Свежезамороженный ужас. Анестезия непричастности: Но здесь, в Москве, у Лобного места преобладало именно чувство сопричастности, сострадания, я был почти уверен, что над Крепостью шла небесная вселенская битва и что уже давно в московском изрезанном небе состязаются сверхчеловеческие силы, но не было у меня тогда духовного огненного меча, чтобы встать на защиту духа добра. Не было такого оружия. Точнее, я не различал тогда границу добра и зла, как вы уже убедились в этом.
…В замороженном полубезумном поезде строчу письмо-настроение к мистеру Н. Зачем-то описал встречу с Артемом, который, как выяснилось впоследствии, крал десять долларов из моего бумажника, пока обессиленный Найтов на другом плане бытия смотрел очередной высокохудожественный кошмар. Противно. Нет, черт с ними, с десятью баксами, но я потерял друга, больно разочаровываться в людях. Впрочем, я тоже разочаровал своего соседа по купе, отказавшись разделить с ним его дорожные пол-литра; это был прапорщик, поэтому вы можете представить его крайнее удивление и злую растерянность.
«Прапорщик! Прапорщик! Он в прошлой жизни был арабским шейхом, между прочим: Луна плачет над тобой, Найтов, луна твоя свидетельница. На самом деле существуют две луны — одна настоящая, а та, которую вы, человечки, наблюдаете — оптический обман. Настоящая луна поднимается со дня океана, потому что эта луна — затонувший корабль Вселенной. Это секрет мусульманского мира. Найтов, я приготовил тебе приключение длиною в тысячу миль, и ты не поверил бы тексту, если бы кто показал тебе хотя бы страничку твоей будущей повести. Это я написал, а розы отдаю тебе с радостью, потому что писал для тебя. Кстати, Алиса ушла добровольно, она теперь все знает, но очень просит сжечь письма ее отца — тогда его перестанет кусать обезьяна, которую он пристрелил в берлинском зоопарке. Смешная, право, обезьяна, и оказалась очень начитанной. Да, Андрей, вчера твой будущий любовник умер в Копенгагене — сердечный имплантант не прижился. Отторжение. Конечно, отторжение — и ты в России не приживешься, как ни старайся. Боже, как хочется свежей сирени! Подмосковной, душистой сирени после дождя. Как надоели снег и свечи! Я шью тебе костюм необычный, звездный. Ах, какой костюм! Такой богатый! Великий Монгол позавидует! Юпитер входит в твои созвездия. Кричат чайки. Заканчиваю. Звоню в колокольчик триста двадцать пять раз. Хоронили мы кота, хоронили мы кота: Красный арлекин:»
:Беспощадное резкое утро с мокрым снегом. Я оброс щетиной и после московских приключений выгляжу как ханыга, мне хочется в теплую ванну и в чистую постель. Покупаю на вокзале утренние газеты, ловлю такси — машина с больным пассажиром въезжает в новую полосу моей жизни, и, расплачиваясь с таксистом, я почему-то думаю, что скоро мне придется платить по всем счетам.
Сам кошмар начался с того, что кто-то вывел на двери моей квартиры «Пидор» аэрозольной краской. Пока я стирал это безобразие растворителем, соседка напротив открыла дверь и, ни слова не говоря, плотно поджав губы, смотрела на мои страдания. Молчание длилось недолго — незамужняя матрона вдруг разразилась слезами: «Андрюша, простите меня, ради Бога, не уберегла я: Мура убили: Cтолько подонков развелось! Ну зачем же живое существо уничтожать: Сволочи-и-и:» Она разревелась еще больше. Мне показалось, что эту сцену я уже когда-то видел, что эта растолстевшая, растрепанная добрая женщина уже давным-давно сообщила мне это нокаутирующее известие. Де-жа-вю. Без удивления и почти равнодушно смотрю в ее воспаленные глаза с потекшей тушью и совсем чужим, осипшим голосом приглашаю выпить чаю. Мур, мой милый Мур, сиамский божок с бирюзой, фаворит фараона, моя радость и утешение: «Он как чувствовал, что расстается со мной, все на колени ко мне прыгал и ласкался. Никогда такого я раньше не замечала, ведь обычно он по вам тосковал, не ел почти ничего и всех сторонился. Выпустила я его погулять, а возвращаюсь из магазина: лежит у самого подъезда. Вчера вечером: Следов вокруг много — видно, эти садисты ногами его запинали. Он еще теплый был совсем:» — и она опять разрыдалась. Тело Мура она передала мне в полиэтиленовом пакете, и я не знал, что с ним делать. Выпил водки, закусил долькой лимона. Звоню Гелке:
— Как что делать? — отвечает рыжая. — Да тут без портвейна не разберешься. Мазня на двери? Мне кажется, тебе гомофобики мстят. Говорила же я тебе — не афишируй, будь осторожнее:
— А я и не афишировал, — отвечаю, а слезы где-то уже близко у глаз. Чувствую себя беззащитным, наивным и глупым ребенком, у которого украли любимого плюшевого мишку: Гелка прискакала на узких каблучках, в широком красном пальто с воротником ламы и в широкополой фельтовой шляпе; на остреньком носике прыгали огромные темные очки, в которых отражалась моя опухшая рожа — в этих очках и с кудрями, выбивающимися из-под шляпы, она была почему-то похожа на Майкла Джексона. Я так ей и сказал: «Привет, Майкл Джексон, а где же Гелка?» Рыжая кинулась обнимать меня и целовать. Ее губная помада пахла клубникой. Клубника с мороза. Пока Гелка оттаивала и растирала покрасневший носик, моя гостиная наполнилась благоуханием «Живонши».
— Вы что, мадам, прямо из Парижа?
— Заметно, да? Представляешь, я, кажется, становлюсь проституткой — видишь это барахло на мне? Неделю назад в «Коломбине» стою у зеркала, крашу губы:
— Что красишь?
— Губы крашу! Не издевайся. Подходит сзади один тип мягкой походкой и начинает меня обнимать — нагло, но нежно, да? В общем, приятный мальчик. В стиле. Оказалось — рэкетир Никита, боксер, они с командой лоточников выдаивают. Напились мы с ним вдребезги. Симпатичный блок, улыбка обаятельная. Блондин! Но: член как у голубя — заготовка, одним словом. Но на следующий день он меня обул и одел, завалил парфюмом. В любви признался! Я ему пока не ответила, но буду использовать этого Никиту функционально, на всю его финансовую мощность.
— Ну ты и сволочь!
— Не сволочь, а деловая женщина с умом и с талантом, — ответила рыжая, разминая сигарету, — по крайней мере, наконец-то почувствовала себя женщиной, а то с вами, педерастами, никакой личной жизни: Кстати, где покойник?
— Вон, в пакете лежит под пальмой. Не знаю, что делать.
— Положи в холодильник.
— ?!
— Говорю, положи в холодильник, у меня есть египетская идея, — настойчиво повторила мадам.
Я поспешил на кухню, а когда вернулся, Гелка достала из сумки бутылку коньяка и шоколадку:
— А теперь обмоем его лапки, да? Как расположение духа?
— Похоронное расположение.
— Ничего, сейчас разгуляется, рассеется, где рюмки?
Рюмки запрыгали как пешки на шахматной доске, превращаясь в ферзей. Мы сидели напротив друг друга как два гроссмейстера, но, кажется, этот фигуральный поединок закончился вничью. Точнее, я заранее был согласен на ничью, потому что Гелка все равно меня перепьет. После седьмого «хода» она пояснила свою полубезумную идею:
— Мы из твоего Мура чучело сделаем! Представь только — поставишь ты его на своем письменном столе и:
— И он оживет в ночь перед Рождеством и выцарапает мне глаза.
— Спокойно! Спокойно! Я уже нашла чучельника.
— Не чучельника, а таксидермиста.
— Нет, такси рано вызывать, в такси по ночам ездит Алиса, пытаясь найти твою улицу и дом. Она слепая и синяя, у нее в сумке крючки и цепи. У нее на губе сидит жирная навозная муха:
— Хватит, а то я с ума сойду, — пытаюсь остановить разыгравшуюся фантазию Гелки.
— Ты уже давно сошел с ума! Ты спятил окончательно, Андрей Владимирович, я вызову бригаду: Нет, позвони Рафику, пригласи его на кошачьи поминки. Давайте устроим пышные сюрреалистичные поминки!