135740.fb2
Колодец с иконкой.
Закат. Опять облака.
Стреноженная лошадь.
Огни на ночной реке.
…Бельчонок опять уплетал заранее приготовленное для него мороженое со сливками и свежей клубникой — ты удивлялся, где я раздобыл клубнику в начале зимы, но это было моей тайной. Конечно, ягоды были свежезамороженными — может быть, как и мои чувства к тебе сейчас, по прошествии нескольких безумных, горячих лет: Поджав под себя ноги, ты устроился на полу, просишь задержать слайд с лошадью. Коняга смотрит на тебя грустными глазами — старый, со сбитой холкой и ободранными боками: Потом ты спрашиваешь меня, почему я так часто запечатлеваю облака — закатные, чернильно-грозовые или в утренней акварели, с едва заметной радугой, дымчатые и контрастные, рассеянные, барашковые, расстрелянные: Я не знаю. Мне хочется это делать снова и снова, я не встречал в этом мире ничего интереснее; мне легко в облаках и свободно, там свет, там ветерок и покой, чайка и ястреб, обгоревший пропеллер, там другие миражи и ликующие души, ветер и флейты, эоловые арфы, хоры и воздухи: Облако, а за ним слон и черепаха, но через секунду черепаха станет небесной собакой, потом чьим-то профилем.
Закрываю глаза.
Детство.
Волга. Цветной коробчатый змей натягивает леску, заметался в облаках, я привстаю на цыпочки, но все равно не могу оторваться от земли.
Там живут бабочки и Бог.
Божья коровка ползет вверх по высокой травинке. Порыв ветра. Шум деревьев. Сухие листья падают в лужи, в которых тоже отражаются облака.
…Я скрутил экран и не знал, чем еще развлечь тебя, снова осознав с грустью, что я не фокусник и не волшебник. Да и что есть в душе, кроме старой целлулоидной пленки гомосексуальных фантазий с сентиментальными детскими реминисценциями? Вот ты сидишь рядом, стучит твое воробьиное сердечко «тук-тук-тук» под старым свитерком, ждешь чего-то от меня. И все же ты предпочел провести это воскресенье со мной, а не с каким-нибудь дружком по петтингу. С ума сойти, целый день твоей жизни посвящен мне — ну чего лучшего можно мне сейчас желать, кроме как свободно и спокойно наслаждаться твоим обществом, так сидел бы и смотрел бы на тебя вечность. Райская награда — стоять перед тобой на коленях, в слезах и розах, целую вечность.
Я поднимаю шторы — садится зимнее солнце, и комната оранжевая, в розовых брызгах. Мур заигрывает с тобой, просит игры и ласки, и он чутко считывает твое подсознание, как все кошки. Я устраиваюсь вместе с тобой на полу с пачкой твоих снимков и прошу выбрать самый понравившийся — наши предпочтения совпадают, ты выбрал «Гавроша» (в полный рост, расставленные ноги, наклон головы и озорная улыбка).
В качестве игры предлагаю тебе другой тест, и ты долго думаешь над моими записанными вопросами. Вот этот измятый документ, твои несколько раз обведенные буквы на обратной стороне моей старой почетной грамоты за лучший результат по стрельбе на университетских соревнованиях:
Любимый герой — Маленький Принц.
Момент наивысшего наслаждения — преодоление непреодолимого.
Материализованный образ страха — зубоврачебное кресло.
Любимое животное — дельфин и лошадь.
Устойчивая сексуальная фантазия — ………….. На этот вопрос ты не ответил и, покраснев, вернул мне ручку.
Зато в тот же день я узнал поразительную историю твоего появления в этом мире. Оказывается, мама родила тебя в поезде «Варшава-Москва» на три недели раньше срока. Она как раз возвращалась из военной части, дислоцированной на польской территории, где в то время служил твой отец, Семен Белкин. Совершенно поразительно: пограничный город Брест только формально считается местом рождения бельчонка, ведь его розовые ножки забарахтались еще на польской территории: Феи с дарами слетелись в тот благодатный день в морозном купе грязно-зеленого состава с пьяными проводниками, и заспанный таможенник с фонарем долго не мог понять, почему имя человечка не внесено в заграничный паспорт матери и, вероятно, долго сомневался, имеет ли право безымянный, никем еще не зарегистрированный новый гражданин с ближнего Запада проезжать на территорию СССР. Все эти проблемы разрешила бригада «скорой помощи», подъехавшая на перрон, чтобы немедленно госпитализировать и чудесного младенца, и роженицу с чудовищным кровотечением. Видно, волхвы и пастухи шли слишком медленно за твоей рождественской, ярчайшей звездой и, наверное, до сих пор ищут тебя, чтобы вручить подарки. Но ты носишь в портфеле моего медвежонка, грустного и теплого: Неспокойно в созвездии Аквариус, куда совсем недавно залетела ослепительная комета Найтова, ныряющего в черных дырах твоего сознания.
Я поставил компакт-диск Эдит Пиаф — ты сначала поморщился, но уже через несколько минут забылся в трагическом хрипловатом голосе, потерялся с цветным зонтиком и в рваных джинсах в огоньках старого Парижа пятидесятых, сунул руки в карманы и подошел к окну; в закатном солнце твоя белобрысая челка стала апельсиновой. Мягкий, пастельный закат. Грустная улыбка арлекина с ямочками на щеках. О чем ты задумался?
Я подошел к тебе сзади и осторожно обнял за плечи. Ты вздрогнул, но не вырвался из неловких объятий. Сердце дикого бельчонка стучало часто-часто, и ты задержал дыхание: Я уже почти не принадлежал себе, я убежал от себя, забыл себя и свое имя, и город, и улицу: в моих руках находилось теплое, светлое, крылатое и необычайно нежное. Детское и наивное: Я поцеловал тебя сзади, в ложбинку на шее — даже не поцеловал, а скользнул обветренными губами по едва заметному пушку. Ты опять вздрогнул, натянулся как струна и повернулся ко мне лицом. Мы долго смотрели друг другу в глаза. Твои — морские брызги, мокрая листва, сочная зелень на солнце, в них недоумение и трезвый хмель. Свет любви, безотчетной, простой и человеческой. Я прижал тебя к себе. Ты весь дрожал и прятал лицо в мой свитер, от твоих волос пахло ромашками и летом. Я чувствовал, что тебе немного страшно, как на краю перед бездной танцующих звезд, и если твой страх материализовался бы сейчас в старое зубоврачебное кресло, то я непременно усадил бы тебя в это холодное кожаное кресло — голого, пристегнул бы ремнями и наручниками к поручням и включил бы яркую лампу: Денис крепко обнял меня, но сначала не давал поцеловать себя в губы, отворачивал лицо, точно боялся «преодолевать непреодолимое», но через мгновение уже сам, САМ поцеловал меня в губы. Я прошептал в горячее детское ухо: «Денис, мальчик мой: бельчонок, я: я люблю тебя».
Я сел в кресло, и ты запрыгнул ко мне на колени, возбужденный и разрумянившийся, укусил меня осторожно за ухо (где ты научился этим изыскам?). Долго путаюсь с твоим ремнем: Ты улыбнулся, сказал: «Все равно не расстегнете, эта пряжка очень хитрая,» — и сам помог мне. Я спустил твои старые брюки, и когда я крепче сжал твой горячий член, ты прикусил нижнюю губу, закрыл глаза и запрокинул голову. Потом — твой глубокий, терпкий мальчишеский поцелуй. Я не знаю, сколько миров сгорело во мне за эти бесценные минуты: Боюсь просить тебя о большем: точнее, не хочу брать сразу все. Но безумный Найтов, вместо того чтобы одеть ребенка и проводить домой, спросил чужим охрипшим голосом: «Может быть: в спальню?» Ты сглотнул, закивал головой. Я взял тебя на руки: И наше отражение в зеркале: ты болтаешь ногами со спущенными брюками, рубашка наполовину расстегнута, а у меня почему-то умное и серьезное лицо. В спальне я полностью раздел Дениса, оставил только белые спортивные носки, которые еще больше распаляли меня. Экстаз был священным. На стене в мягком свете ночника танцевали наши тени, в комнату вдруг ворвалась весна с первыми бабочками, арлекины с фарфоровыми колокольчиками стояли вокруг кровати. Я взял губами твой крепкий член, и ты забился головой о подушку, широко расставляя ноги. Ты стонал и глубоко дышал. Я лепил твое тело заново, как безумный скульптор, — выравнивал рельефные бедра, скользил по упругим ягодицам, сосчитал языком каждую родинку на твоем теле и все семь швов после аппендицита. Длинные ресницы щекотали мою щеку; я пил твое свежее дыхание. Я вскрикнул, когда ты схватил горячей вспотевшей ладонью мой член и, не дождавшись разрешения, запрыгнул на меня и стал повторять мой сценарий. Я даже подивился такой прыти и попросил не торопиться, но Денис уже не слышал меня: Иногда ты вздрагивал и бил ногами по кровати, точно плыл в безумном кроле: И мы кончили одновременно — стрельнула пробка шампанского, воздушные шары взлетели в весеннее небо. Я никогда еще не испытывал такого яркого и глубокого оргазма, выдоившего меня почти без остатка. Даже волоски на руках стояли дыбом, теплые волны пробегали по телу. Ты сглотнул мою сперму. Я чувствовал горячие брызги на своих бедрах. Измученные, утолившиеся друг другом (хотя и ненадолго), мы забылись в объятьях, провалились в облако опустошенного блаженства как сытые волчата, только что напившиеся теплой крови. Переплелись наши руки и ноги, переплелись две цепочки с позолоченными крестиками, ты смешно сопел мне в ухо, как простуженный ежонок, продолжая сжимать мой обмякший кок.
С трудом верится, что это был не сон. Подушка еще пахнет тобой, даже полотенце на кресле можно сдать на судебную экспертизу. У меня воспаленно яркие губы, я счастлив и обеспокоен. Это особое беспокойство, с фантомной сердечной болью, с легким раскаянием. Раскаянием? Это то самое состояние, которое я бы назвал перегаром греха, греховным похмельем, прозрением после карнавала. Так одна блудница в казарме под утро удивилась звукам последнего архангельского трубного зова.
Хорошенькая картинка: утро совратителя. Вот совратитель невозмутимо бреет щеки, чистит зубы, повязывает яркий галстук; совратитель небрежно бросает в кейс тетрадь с сентиментальным сочинением жертвы, ловит такси на углу своей улицы, и в кабине пахнет трупом (вот и еще один кармический узелок на память об Алисе, дорогой Найтов). Я чувствовал свою скрюченную душу как беременная баба своего эмбриона: делать аборт слишком поздно, и нежелательный младенец уже бьет от нетерпения ножками — проколоть бы живот тонкой спицей, чтобы не дрыгался: Увядшая душа, что хочешь ты от меня или чего не хочешь? Не скоро еще тебе на свободу, и не то чтобы хочется благоговейно отпустить тебя как почивший попик, но выблевать в туалете европейского борделя, или хотя бы сдать на время в камеру хранения, уж ты-то помнишь свой трехзначный номер.
Моя рожа в автомобильном зеркале — самодовольная, невозмутимая. Таксист и не подозревает, что везет мешок с дерьмом. Вот, кстати, таксист какой-то, алкоголик, руки в наколках, базарный фальшивый перстень на безымянном пальце, немытые волосы, а все равно этот тип к Богу ближе, дал Он ему жену и красивых детей, род продолжается, бунтует материя, кипит жизнь! А ты, бледный лунный мечтатель, — выродок, змеиное семя, последний представитель своего рода. Мудрый как змея, но нет островка спасения. Библиотечный чертик. Дьявол любит начитанных слуг и награждает их ядовитым чувством юмора, и все семя твое не для новой жизни, а на алтарь Сатаны, для специального ритуала. Развлекай себя, Найтов, развлекай, в этой жизни всякий развлекает себя как умеет, но только не говори потом, что ты ничего не знал: Но одно слово в оправдание: я люблю! Люблю беспробудно, безрассудно, безотчетно, без памяти, без родины, без флага, на губах это имя: Я счастлив, Господи. Я счастливый Твой грешник. Может быть, это лучше монастырского нытья?
В школьном дворе галдеж, визг, крики, смех. Я люблю этот шум, это жизнь празднует жизнь, мирское свое воплощение. Именно поэтому дети изучают в игре модели мира — им все хочется потрогать, разобрать, как бы убедиться, что мир имеет форму, цвет, запах.
Воплощение духа в материю происходило болезненно, в несколько попыток. Дух искал формы, экспериментировал с плотью, летая над зеркальными водами и первыми островками планеты. Дух возлюбил, изобрел плоть, произведя взрывную теплокровную материю. Сначала совсем удачно — гигантские формы динозавров, лихорадочно уничтоженные как несовершенные наброски, молчаливо свидетельствуют о муках творения. Мне иногда снятся ландшафты до Великого потопа. Простите за банальность, но иногда чувствуешь бренность плоти — я умею шагать и говорить, завязывать галстук, и плоть любит плоть, стремится к подобному, и что поделать? Но гомосексуалисты в чем-то, может быть, совершеннее гетеросексуалов: они как бы самодостаточнее, не ищут дополнения и не тоскуют по извлеченному адамову ребру. И спираль рода устала воспроизводиться, род не хочет больше отбивать дубли и любоваться в зеркала. Он ставит совершенную точку.
…Зимнее солнце плавится в окнах, кричат дети, ежедневно проходя через экстазы всех религий и страстей. Детство бисексуально и, наверное, потому абсолютно счастливо. Где воздушный змей моего детства, промокшие старые ботинки, бескозырка, разноцветный зонтик с двумя сломанными спицами и калейдоскоп? Где свежесть мира и чистота помыслов? Краски были ярче и запахи острее, чувства были настоящими, люди вокруг улыбались. Сколько было цветов, шаров, конфет и игрушек: Какая была музыка во всем! Я разучился играть, я падаю, поднимаюсь и снова падаю вверх — падаю в облака, мой бежевый пиджак впитывает их влагу и запах; облака пахнут горьким дымом, домом, очагом, обжитостью. Они теплые, синие, вечерние, они в зеркалах твоей спальни, они сами по себе — бесконечная спальня; я заблудился в облаках, я лечу с воздушным змеем, сбрасывая на лету тяжелые португальские ботинки, выворачивая карманы с мелочью и с легким сердцем бросая на тяжелую землю свой портфель с детскими сочинениями — портфель упал в Голландии, в открытый бассейн с воскресными школьниками и надувными яркими игрушками; рыжий мальчик в серьгах нырнул за моим кейсом, поправляя под водой съехавшие плавки; девочка с мороженым смеется, показывает пальцем на его оголившуюся задницу, и только у инструктора по плаванию, мечтающего о скрытой видеокамере в душевой, замаслились глаза на секунду: Моменты, моменты:
С неизменным восхищением, издалека и с трепетом наблюдаю жизнь любимого человечка, твои улыбки как солнечные зайчики в комнате любителя белок. Охотник за белками знает свое деликатное ремесло и помнит старое правило: целиться белке точно в глаз, чтобы не испортить шкурки. Зеленоглазый, зачем ты есть у меня и что я могу дать тебе?
Вместе возвращаемся вечером из школы. Поразительно звонкая тишина. Фонари. Снег. Все тот же город, все те же фонари, тот же снег и те же мы. Ты в своей смешной шапочке идешь рядом как очарованный принц, ослепленный магией черного колдуна Найтова. Так покорно идешь со мной, так доверительно заглядываешь в мои собачьи глаза, сам напрашиваешься в гости: «Андрей Владимирович, у меня мама сегодня поздно придет, можно у вас посидеть?» Я ликую, и арлекины трубят на фанфарах в честь победителя. Если бы вы знали, какое удовольствие для меня готовить для проголодавшегося бельчонка обед, пока он сушит шкурку у моего камина, дышать с ним одним воздухом и говорить, говорить, говорить без остановки, ловить каждое драгоценное мгновение с Денисом, потому что когда он уходит — начинается Время и сбивается дыхание, я не нахожу себе места и медленно схожу с ума от недополненности — как зеркало, безнадежно влюбленное в одно из отражений вчерашних рождественских гостей.
Мы стали ближе и нежили свою любовь. Два котенка в корзине взыграются, а потом, обнявшись, засыпают в мягком, теплом и пушистом.
Я развязываю шнурки на твоих ботинках. Ты сначала протестуешь, потом краснеешь и смотришь в потолок. Затем мы смеемся и боремся на кровати в спальне. У тебя рубашка намокла в подмышках. Ты кусаешь мое покрасневшее ухо, взбрыкиваешь ногами, обнимаешь меня: Никто бы не догадался, что застенчивый и великолепный Денис Белкин может вытворять такое со своим классным руководителем. Ужасайтесь, возмущайтесь, но Денис любит меня. Заикаясь, он говорит: «Я: люблю вас, Андрей: я не знаю что это вдруг, но голова так кружится, и всегда о вас думаю: Читаю учебник — вашим как будто голосом. Смотрю через вас, вашим зрением: Ну не знаю как объяснить, не умею я это объяснять. Я привык к вам: Не бросайте меня, пожалуйста, не бросайте, ладно?» Бельчонок захлебывался в детских слезах. Я слизнул с его щеки горячую-горячую, соленую и живую слезинку, нежно поцеловал его глаза, лоб, губы. Он заулыбался и в растерянности стал расстегивать свою клетчатую рубашку.
Мой заводной мальчик был полон солнечного юмора, в нем было столько света и тепла, столько жизни, что меркнут всякие эпитеты. В моем театре одного актера, в театре одиночества вдруг появился талантливый партнер, способный завести самую сонную аудиторию. Денис побил все мои рекорды времяпровождения у зеркала, иногда экспериментируя с липстиком и тушью, явно получая наслаждение от сеансов перевоплощения. Иногда мы красились вместе, хохотали, прыгали на кровати, менялись моими шляпами и пиджаками, шарфами и перчатками. Остались смешные снимки: эх и блядская у тебя физиономия с накрашенными губами, светлая челка выбывается из-под шляпы, кожанка на голом торсе. Андрогин, великолепный андрогин, крашеный мальчишка из греческого сада:
Наш Эрот своенравен и прихотлив, одержим парадоксальными фантазиями. Нет, зубоврачебного кресла я у себя, конечно, не завел, общество не простило бы мне этой прихоти, но, листая учебник наших игр, можно отметить совершенно чудесные эротические моменты. Вот морская тематика: я разрываю на тебе старую тельняшку, пристегиваю наручниками к спинке кровати, очень хочу испытать вибратор, но останавливаюсь на более щадящем варианте. Тебе нравится быть в роли жертвы, ты хочешь быть взят силой, поэтому в первые минуты сопротивляешься как волчонок, кусаешь меня, стонешь, упираешься мне в живот острыми коленками. Чаще всего мы практиковали оральный секс и взаимную мастурбацию, но незадолго до Рождества ты сам попросил сделать «это» по-настоящему: «Андрей, давай, делай со мной все, что хочешь. Я хочу этого. Я не боюсь». Но что-то меня останавливало. Я не то что боялся сорвать его деликатную резьбу, нет, скорее, я подсознательно боялся оскорбить его девственность, красоту и свежесть, во мне кричал древний родовой запрет. Но апогей твоего восхищения, помнится, выражался именно «преодолением непреодолимого»: Более того, однажды ты признался: «Я почти не девственник. Это, конечно, было несерьезно, но меня еще в седьмом классе: один парень из десятого: прямо в школьном туалете. Правда, как только он всадил мне с вазелином, я сразу так закричал от боли, что он сразу смылся:» Ревность, смех и обида, все смешалось в душе, сладкая горечь подступила к горлу, душила, бросала в пот. Я неестественно рассмеялся и обнял Дениса; он прыгнул ко мне на колени, и я со всеми муками своего внутреннего ада вдруг стал вспоминать свои травмы и душевные вывихи.
Сексуальный левша Найтов, сколько же мути и гадости накопилось в твоей душе! Как в этом мутном аквариуме еще дышат экзотические рыбки любви и вдохновения, радужные цихлиды с озера Нъяса, данио-рерио, меланхоличные сомики, полосатые барбусы и другие воплощения твоих чувств? Хранит жемчужину мидия? Жемчужину для Дениса. Есть такая черная, скатная жемчужина под сердцем, как роковой тромб в артерии, это нежнейшая смерть приняла твой образ. Смерть — лунный мальчик в бескозырке, трахнутый в школьном туалете. Нисколько не удивляюсь — твоя дьявольская привлекательность распалит фантазии самого холодного ублюдка. Со мной случалось хуже и чаще, особенно в эпоху дионисического пьянства; даже от стихов, написанных мной в то время, разит красным вином.
Еще год назад, в алкогольном угаре, с нереализованной сексуальной энергией я барахтался в вагоне-ресторане безумного поезда «Москва-Ленинград». Но разве может вынести пытку замкнутого пространства парень, который хочет секса каждые пять минут? Я методично напивался под стук колес, официант в грязном белом фартуке удивлялся моей небывалой толерантности к водке, едва успевая подносить холодные графины, резиновые ромштексы и вялые салаты; казалось, мой рюмочный галоп уже сравнялся с ритмом колес, когда мутными глазами я рассмотрел интересную кавказскую компанию, состоящую из «трех витязей в тигровых шкурах». Витязи пили более красиво, с глупыми парадоксами южных тостов, и один из парней был просто неотразим — лет восемнадцать, черная смородина глаз, голливудская фигура, узкие бедра, иногда смотрит в мою сторону. Я пью уже неспешно, размяк, раскраснелся и пристально изучаю своего витязя. Едва ли не начал мастурбировать под скатерть. Наша перестрелка взглядами как будто участилась, и когда я в четвертый раз стал заказывать двести грамм, мое величество было великодушно приглашено к южному столу. Этого и следовало ожидать. Я вел себя развязно, стрелял блядскими глазами, лез целоваться к восточному принцу. По законам Кавказа такой джигит как я обычно получает кинжал — сначала в задницу, потом под сердце, но со мной поступили более гуманно. О большем я и не мечтал: ночь с тремя настоящими мужчинами, правда, в пассивной моей ипостаси (что случается крайне редко). Мы пили в купе, меня трахали, я сосал и опять пил, потом меня опять трахали — я сажусь на хороший член и подпрыгиваю под стук колес, одновременно засасывая крепкий и теплый хуй. Мне это занятие нравилось. Я безумствовал, просил еще и еще, пока окончательно не заебал своих спутников и не выдоил все их южное семя. Когда они уже засыпали от напитков и изнеможения, я стал будить четвертого их соседа на верхней полке — испуганного мужика средних лет, спрятавшего портфель под подушкой. Этот командировочный отбивался от моих приставаний руками и ногами, бормоча: «В первый раз такое безобразие вижу. Отстань от меня, Христа ради:» Хорошо выебанный, вымокший, пьяный и счастливый, в кровавых трусах я дополз до своего вагона, а под утро упал со второй полки на пластиковый столик, сломав два левых ребра: Нестерпимое солнце на утреннем перроне, головная боль. Я не состоянии сделать ни малейший жест без боли. Кавказский принц кивнул на прощание с презрительной усмешкой. Я мысленно послал его на хуй, сел в такси и доехал до госпиталя: Месяц в гипсовом корсете, зоопарк под окнами, где кованые ограды и бассейн с карликовыми бегемотами. Друг Андрей, к которому я приехал на медовую неделю после знакомства по переписке, навещал меня в госпитале. Мы пили сухое вино в вечернем больничном саду и закусывали кислыми антоновскими яблоками, подслащенными нашими поцелуями. Я писал тогда стихи второй книги, шатался по музеям после выписки и положил три желтых розы на могилу Канта. Кажется, цвели вишни. Трофейный Кенигсберг, трофейное мое время, поиски знаменитой янтарной комнаты в калининградских шахтах. Но истинное сокровище не сокрыть в подземельях, и я тоже искал свою янтарную комнату, полную золотистого света, бабочек и осени, где синие конверты моих неполученных писем лежат на янтарном столе, где не высыхают чернила, а розы всегда свежи, рубины и бриллианты сверкают на их тонких пальцах, где меланхолический «Ролекс» на моем запястье отсчитывает время в обратную сторону и ржавый «Ундервут» отбивает бесконечную повесть о странной любви — то ли садомазохистские этюды первой влюбленности еврейского глазастого юноши в застенчивого гестаповца, то ли о пианисте в горящем Берлине, но это уже другая история: Я ищу свою янтарную комнату и лояльно благодарен арлекинам за то, что много интересного навечно останется в янтаре моего времени.
Нашего времени.
Ясный, простой ответ пришел незадолго до Нового года — ты совершеннее меня. Ты совершеннее меня! Ты лучше, проще. Ты настоящий, а я искусственный, сделанный, проштампованный, предсказуемый в каждом жесте и запрограммированный. Распрограммируйся, Найтов! Господи, распрограммируй же меня! Денис, я хочу быть с тобой или быть хотя бы твоим совершенным зеркалом. Я хочу раствориться в каждой клеточке твоей ДНК. Ты значительно прекрасен и идеален, я молчу в восхищении, я боюсь твоей чистой красоты, почти нечеловеческой — точнее, настолько человеческой, когда человеческое становится ангельским. Мог ли какой-нибудь новгородский подросток века семнадцатого молиться до семяизвержения, вглядываясь в византийские глаза Божьей Матери? Поэтому мне кажется порой оскорбительным даже дотрагиваться до тебя. Я сотворил культ. Сотворил кумира? Но мой кумир создан по образу и подобию Божьему. Более того, Господь сотворил всех с равными усилиями, но на Дениса Он, без сомнения, потратил немного больше времени — человечек вышел бесподобный: А моя душа? Спрятана в компьютере, как в скворечнике, и иногда я чувствовал себя перед тобой пустой театральной тумбой с многообещающими яркими афишами. Звонкая пустота внутри, которая хранит эхо твоего имени. Эхо имени, только эхо имени в холодной, черной бесконечности и искра моего сознания в музыке любимых звуков: Денис. Может быть, это совсем не худший вариант вечности. Это даже не имя, а безымянная музыка или звуки, закодировавшие другое, настоящее имя: Впрочем, кто же знает имя розы: Детские припухшие губы — лепестки этой розы; речная свежесть, малахит, молодой влажный виноград — зелень глаз твоих, тело маленького олененка, смешная суетливость, заячья улыбка с ямочками на покрасневших щеках. Я люблю тебя.
Импровизированные встречи в бункере участились, мы не могли утолиться друг другом, я слышал только тебя, я жил только тобой. Моя прекрасная самодостаточная замкнутость, рассеянность любви и добровольное заточение в твоем мире притупили мою бдительность, я совсем забыл, что любовь моя «незаконна, богопротивна, грязна и извращена». Как-то очень давно один из сексопатологов посоветовал мне «воспитывать чувства, найти силы преодолеть порок, мужественно посмотреть на мир (!)» — я воспользовался последним советом и мужественно послал на хуй тупого шамана, едва не начавшего копаться в моей душе: Идеально, если бы люди посадили меня с Денисом в золотую клетку с пышным альковом, баловали бы нас, приносили десерты и игрушки, но в какой стране живут такие доброжелатели?
Я люблю предновогодние хлопоты. Мы бродим вечером по городу, рассматриваем витрины. Я купил искусственную пушистую елочку и гирлянду, ты выбирал игрушки — три фиолетовых шара, один розовый и один зеленый, два сердца, паровоз, золотая рыбка, якорь, два позолоченных яблока. Мне нравились эти дубли, так молодой отец покупает близнецам одинаковую одежду. Тут же беру с тебя обещание, что ты поможешь мне наряжать елку, чтобы, по доброй примете, мы не расставались в следующем году. Мы купили механического немецкого Санта-Клауса, у которого было не совсем в порядке с координацией движений; вдобавок ко всему, это дорогое порождение чьей-то больной фантазии безумно вращало глазами, повергая в шок моего кота — кот по-боксерски отбивался от иностранного злого дедушки правой лапой, урчал и поднимал дыбом наэлектризованную шерсть, резко отпрыгивая от игрушки в сторону как польский чертенок. Это было смешно наблюдать, и мы нарочно провоцировали бедного Мура.
Приближалось Рождество. Ветер играл гирляндами над старинным кованым мостом, плыли огни по реке. Щемящая тоска по детству всегда посещает меня накануне нового года — снег пахнет мандаринами, я жду чуда, волшебства, звоню астрологам, гадаю на рунах. А вечером подъезжают к моему дому чудесные роллс-ройсы, выпрыгивают арлекины с бенгальскими огнями, хлопушками, подарками, а за ними — куклы в слегка пожелтевшей парче, скелетон в цилиндре и с сигарой, пират с какаду на плече, еще арлекины, еще хлопушки, какой-то розовощекий толстяк в клетчатом пиджаке и с патефоном, кудрявый юнга в парусиновых шортах, две портовые проститутки с розанами в волосах, мальчик с простреленным виском, еще два мальчика в розовых туниках и с заостренными ушками, стройный гренадер в обгоревшем мундире, Петр Ильич Чайковский со склянкой холеры, старушка с видеокамерой, поэт Кузмин, негритянка в плюмаже, Джайлз Даффи, Мишка Пашков и еще какая-то шушера с визгом и хохотом, с шампанским и водкой, со свистками, трещетками и губными гармошками: Яркий эпизод детства: на школьном новогоднем празднике клоун в белых перчатках посадил третьеклассника Найтова к себе на колени и поцеловал! Ликуя, я подбежал к матери: «Мамочка, мамочка, меня клоун поцеловал!» Но мама брезгливо стерла с моей щеки его губную помаду. Мамин платок был надушен духами «Красная Москва»: Этот странный клоун подарил мне куклу арлекина, сшитую из разноцветных лоскутков, и я с ней долго не расставался, потому что верил, что она приносит мне удачу. Сакральный объект я таскал с собой повсюду, прятал под подушку, брал с собой на университетские экзамены. Сейчас этот арлекин проживает под крышкой пианино, надежно спрятанный от клыков и когтей хищного Мура.
Дух Рождества царил во всем. Дети играли с бенгальскими огнями. Снежинки из фольги на окнах, серпантин в троллейбусе, пахнет шоколадом и мандаринами, свечами и ладаном. Румяные мальчишки кидались крепкими снежками, и я завидовал мальчишескому братству — школьному, семейному или дворовому, я пил и не мог утолиться терпким коктейлем мальчишества. Не могу себе простить, что я был так застенчив в отрочестве и юности — сколько упущенных возможностей! Да мальчишки падали бы к моим ногам спелыми грушами, если бы я не был так приторно скромен и не сидел бы на розовых облаках с ромашками, как мальчик-колокольчик. Колокольчик был у меня между ног. Сейчас это просто колокол, который бьет набат и не дает мне покоя. А что было сексуального в третьекласснике Андрее Найтове с липкими руками и гнойной ваткой в ухе? Он носил круглые очки, от него пахло мочой и молоком: Бледненький, глазастый трупик с криптархизмом, с поразительной жестокостью убивает всех жуков и бабочек на своем пути, топает ножками и сердито грозит голубям, бросает палки в бездомных собак: А иногда — божественный ребенок. Но, сучонок, повесить бы тебя в подвале, предварительно разворотив маленькую задницу. Может быть, я давно уже повесил тебя, малыш, в подвале своего подсознания, где горят синие лампы и кирпичи выкрашены красным, где болтаются на крючьях арлекины и едет по рельсам зубоврачебное кресло с плачущим мальчиком; там так много утлых комнат и ржавых механизмов с колюще-режущими предметами, там развешаны красные знамена, серпы и молоты, пионерские горны: Там голые мальчишки в красных галстуках пристегивают пионерские значки с девизом «Всегда готов!» прямо к воспаленным соскам, там пьяные мясники расчленяют мороженые слоновые туши, там бьют по лицу железными перчатками и пропускают сквозь прямую кишку змею, там хор глазастых отроков поет страшные песни (Боже мой, почему у них такие злые голоса?): Я часто проваливался в это подполье, особенно после классических девяти дней запоя. Запой с погружением. Я не без интереса ходил с фонариком и со связкой ключей в своих подвалах. Детские комплексы? Просто пустота, не заполненная любовью, тут же обживается монстрами. Да, мне не хватало любви. Было много русского солнца и света, но мало любви.
Страшно признаться, но я не люблю своих родителей, а мать просто ненавижу. Мне безумно жаль ее, но удушливые приступы жалости сменяются ненавистью. Она слишком серьезно принимает жизнь, у нее напрочь отсутствует чувство юмора. Она слишком любила меня, и я знаю, как ей было больно, когда я наконец-то перерезал пуповину и стал жить сам по себе, но я еще долго чувствовал ее телепатические приказы вернуться в родительский дом. Нет, спасибо, я знаю, что такое «мамина любовь» и я хорошо знаком со многими престарелыми мальчиками, матери которых превратили их в тряпичных кукол. Юноша, как можно скорее оставь отца и мать не жалея, ибо ничего в этом мире мы не оставляем навсегда, правда? Оставь родителей хотя бы для того, чтобы сохранить с ними добрые отношения. Это просто поразительно, как моя мать манипулировала мной, тайно читала мой дневник и письма, черновики стихов и даже втайне поощряла мой навязчивый онанизм, всегда оставляя на прикроватной тумбочке чистый носовой платок. Сейчас я понимаю, зачем она это делала. Друзья, родные и знакомые вдалбливали: «Береги свою маму, Андрюшенька, она у тебя святой человек». Возможно, иногда и пылал огонь Божий в этом чертовом копыте, но чтобы любить ее, мне прежде всего нужно было быть самим собой, но именно этого она и боялась, привязывая меня к себе ветхими узами. Мне отвратительны жертвенность и надрыв материнской любви, этот духовный инцест с телепатическими приказами доминирующей мамочки. Отстань от меня, мама, отвяжись, я давно уже не твой, спасибо за все, но у меня, в конце концов, должна быть своя жизнь, относительно которой есть у Господа великолепный план. Никакие силы не разрушат программу Найтова, и миссия моя удивительна! Кстати, наши прабабушки подносили своих младенцев к образу Богородицы с клятвой: «Тебе, Владычица, поручаю чада своего». Вот и я присягну Матери Божьей, а не неврастеничной ведьме.
…Ослепительный свет миллиона радуг вспыхивает в чистом небе после дождя, и я вспоминаю всю свою арлекинскую жизнь. И, может быть, закрою лицо ладонями от жгучего стыда. Теплый ветерок повеет, и, упав в осеннюю траву, я почувствую великое сиротство, и земля пахнет живой землей, и живое небо хранит новое небо, и облака свежи и белоснежны как рубашка дирижера. Матерь Божья, прости меня. Ад следовал за мной, я порождал чудовищ, глуша тоску в пьяном буйстве. Материнская любовь начинена астральным ядом — жаль, что я поздно это понял:
Мать иногда приезжала ко мне, неудержимо стареющая, хрупкая, все больше походившая на моложавую старушку. Приступы жалости к ней я принимал за любовь. В последний год своей жизни она зачастила ко мне, сидела на кухне, как-то тягостно молчала, пряча под столом морщинистые руки. Иногда ее дыхание пахло дешевым портвейном. Мы чувствовали вину друг перед другом, но давно уже не были близки и откровенны. Еще подростком я признался ей в своей гомосексуальности, она восприняла это депрессивно и с надрывом и потом долго не могла поверить в это, повторяя: «Будем надеяться, это пройдет, сынок». Мама с дьявольским чутьем отличала моих любовников от просто знакомых, приглашала на дом каких-то анонимных психиатров и сексопатологов, которых я выставлял за дверь, и, если был пьян, устраивал очередной скандал с битьем зеркал и стекол. Несколько раз приезжала неотложка, и я уже привык заглатывать резиновый шланг после передозировки очередного снадобья; несколько раз она вызывала милицию, но сдавать меня в отделение в последний момент категорически отказывалась. Шла домашняя война, и она воевала со мной, не открывала дверь моим мальчикам, не передавала телефонные просьбы о встрече: Последняя картинка: мы идем с ней по осенней аллее, солнце бьет сквозь своды листвы, пятнистые контрастные тени прыгают на белых плитах. Мать по-старушечьи шаркает стоптанными подошвами «удобных» туфель. Я покупал ей много туфель и одежды, но она чудила, предпочитая носить свои серые, какие-то вечные туфли на низком каблуке с подложенными водяными супинаторами, старую черную кофту крупной вязки и клетчатую юбку. Однажды я едва не расплакался, увидев ее в этом одеянии, но разревелся по-настоящему, когда увидел грубо заштопанный на голени чулок. Я в который раз отругал ее за эту странную привязанность к ветхости, но она совершенно не понимала моего негодования, глупо хлопала глазами и поджимала высохшие губы: Мы шли по солнечной осенней аллее, я куда-то торопился и едва сдерживал раздражение медлительностью маминой походки. Она семенила, шаркала, не поспевала за мной и виновато улыбалась, точно говоря: «Ну прости меня, сынок, ну не могу я быстрее». Она всю жизнь виновато улыбалась и не поспевала. Почему-то запомнился этот эпизод. Прости меня, мама, я был самым неблагодарным сыном на земле. У Рафика, кстати, были похожие проблемы в отношениях с матерью, но об этом я расскажу позднее.
Порой я проецировал образ своей матери на маму Дениса, уже заочно проникаясь жалостью к овдовевшей и, как мне почему-то казалось, диковатой женщине. Это были компенсированные чувства, ведь моя покойница явно недополучала проявлений сыновьей любви в этой жизни. И в один из дней мне пришлось познакомиться с моей второй змеей — это произошло не по моей внутренней потребности (которая, впрочем, присутствовала, но была слишком неприхотлива). Призрак цветущей красавицы в чем-то воздушном, как с полотна Рокотова, посетил меня. Но только призрак. Если бы я был так же напичкан транквилизаторами, как и эта хрупкая Незнакомка, я обязательно принял бы ее за Прекрасную Даму, дышащую духами и туманами. Дигидролизованный кодеин, который она стала принимать после смерти мужа, делал ее безэмоциональной, заторможенной механической куклой. Сверкая фальшивыми бриллиантами в ушах, она вплыла в мой кабинет литературы, и портреты русских классиков как-то помрачнели. Грозовые тучи нависли надо мной, и когда она вымолвила: «Здравствуйте, я мама Дениса Белкина,» — я готов был провалиться в гиену огненную и схватился за край учительского стола как за абстрактный поплавок. Она внимательно посмотрела в мои собачьи глаза. Я как будто все понял и закрыл лицо ладонями. Она нервно крутила колечко с топазом на безымянном пальце, и я понял, что мне пришел полный, окончательный, огромный, скандальный, такой долгожданный и законный ПИЗДЕЦ. Я, кажется, даже прошептал беззвучно побледневшими губами: «Ну все, сдаюсь. Пиздец». Был такой мальчик. Созвездие — Аквариус, возраст — четырнадцать. Страшной, роковой красоты мальчишка. Очень русский, очень живой. И еще, товарищ сержант, мой звереныш был фантастически чувственен: Я смотрел на ее покрасневшие обветренные руки, которые мне вдруг захотелось целовать, просить прощения и благодарить за великолепного сына, за мою самую грустную радость на свете, за звездную бездну, отразившуюся во мне. Казалось, за спиной уже просквозил ангел Возмездия, и я внутренне был готов к самому экспрессивному проявлению материнской ревности и негодования, когда арлекинский инстинкт подсказал, что что-то не то в этой ситуации, что от нее льется свет любви и добра, а не злобы и ненависти. Кодеиновая вдова оттаяла на мгновение, и белоснежный голубь мира с оливковой ветвью пролетел между нами, когда она тихо произнесла: «Я пришла поблагодарить вас, Андрей Владимирович». Она смущенно улыбнулась. Фальшивые алмазы задрожали. Но я смутился еще больше, содрогнувшись и все еще не веря своим ушам. «Андрей Владимирович, мне вас просто Господь послал, — она замолчала на секунду. — Вот уже скоро год, как умер мой муж. Мальчик был так привязан к отцу, так тяжело это переживает, несмотря на помощь психотерапевта: Вначале был просто тихий. Беспросветный ужас и горечь. И слезы и проблемы, проблемы: Я ходила как призрак, и денег только-только на жизнь: Хотя, по правде сказать, жизнь-то давно уже закончилась, началось выживание: Но Денис: Денис как-то заново родился после встречи с вами, ожил. Вы просто его кумир, только о вас и говорит. Оценки, смотрю, лучше стали: И вообще, он как-то повзрослел в последнее время, странно так повзрослел. Пусть это и глупо звучит, но вы словно отца ему заменили: Собственно, я пришла с дерзновенной, может быть, просьбой, но, пожалуйста, Андрей Владимирович, не обходите Дениса своим вниманием, я так вам благодарна, так благодарна:»
Наверное, все низшие миры услышали музыку моего ликования, и арлекины затанцевали на учительском столе, что из поплавка превратился в пьедестал. Непредвиденны замысловатые сюжеты моего фатума, и если бы я был участковым врачом своей милейшей наркоманки, то подарил бы ей гигантский флакон кодеина с розовым бантиком и похоронным венком. Зеленый свет, Найтов! Я уже забронировал все уикенды с Денисом на несколько лет вперед, заказал все мороженое, все теннисные мячи и бассейны, все конфеты и хлопушки, все фильмы: А может быть, мне стоит жениться на вдове и усыновить Дениса?.. Когда я рассказал об этой сумасшедшей идее бельчонку, прибежавшему ко мне в тот же вечер, он расхохотался, запрыгнул ко мне на колени, обнял и прошептал на ухо: «Не теряй времени, папаша!»
Мы не теряли времени, но время теряло нас. Время застывало как смола, и люди были его пленниками. Мы как будто ускользали от этого терпкого клея, медленно текущего по нашим следам, мы бежали вперед не оглядываясь: Сейчас, по прошествии нескольких лет, я хожу как иностранец в музее янтарных кубов, забальзамировавших моих знакомых. Вот Алиса в траурном платье с кельтской тяжелой брошью (экспонат иллюминирован синей галогеновой лампой), вот милая Гелка с фингалом, в моих джинсах и рубашке, завязанной на животе и едва прикрывающей детские груди (экспонат после реставрации, иллюминирован красным), а вот футболист Егор в боксерских трусах, с желтой кувшинкой в руке; танцор Эдик в костюме Ромео, отец Арсений с грустными-прегрустными глазами, нейрохирург Бертенев с цепью и наручниками, в строительной каске почему-то; а это очарованный Бертик с оранжевым ирокезом и в круглых очках Джона Леннона; справа мой мэтр Юрий Левитанский с вересовской трубкой и в своей знаменитой потертой кожанке (простите за эту компанию, Юрий Давыдович); Рафик великолепен, с ижевской двустволкой наперевес, в рваных джинсах; и мама моя в несуразных туфлях, маленькая, согбенная, извиняющаяся (прости меня, мама); породистый Карен и другие обитатели зоопарка. И много-много еще янтарных глыб в длинных осенних галереях, подсвеченных тем волжским пожаром. Веселые арлекины скользят на роликовых досках по вощеному паркету, стараясь маневрировать и не сбивать расставленные на полу узкие бокалы с шампанским. Какая странная геометрия. Жаль только, что фотографировать запрещено.
Твои поцелуи улетели капустницами-бабочками к монастырским развалинам, к сгоревшим русским усадьбам, к отсыревшим заборам и тополям с горелыми скворечниками, к двум русским гимназистам, целующимся в беседке чердынцевского поместья. А от созвездия Либра до созвездия Аквариус миллионы световых лет. Бог даст, когда-нибудь свидимся.