136550.fb2
Глава шестая
Северо-восточная мануфактура в тот год, когда устроилась на работу Моника Монтамбо, достигла своего наивысшего расцвета. Из сорока тысяч жителей городка жизнь примерно пятнадцати тысяч была так или иначе связана с благополучием этого предприятия, да и по всей Америке пользовались громадным спросом выпускаемые здесь ткани - бумазея, шамбре, зефир, тик, полотно, искусственный шелк - и камвольная пряжа. В день с миллиона веретен мануфактуры каждую минуту сходила миля пряжи, а в деловом Бостоне финансисты и банкиры потирали руки и хищно оскаливались, подсчитывая бешеные барыши. Нет, не просто городок отстроили они на берегу реки Мерримак в Нью-Гэмпшире. Они вершили судьбы десятков тысяч усердных тружеников, наемных работников, сами оставаясь в тени. Ни один из занятых на мануфактуре ткачей не знал, что целиком и полностью зависит от кучки людей, которые сидели за огромными столами красного дерева в конторах расположенного не столь уж далеко Бостона, штата Массачусетс. В представлении среднего фабричного работника мануфактурой "владели" Арчибальды, Этвуды и Истмены. Семейства, которые проживали в роскошных особняках-дворцах на Норт Кинг-стрит и вдоль Норт Ривер-роуд.
Предки носивших эти фамилии отстроили здесь первые прядильные и ткацкие фабрики в начале девятнадцатого века, но со временем созрели возможности для расширения производства, и тогда эти люди обратились к бостонским банкирам. Тогда и возникла компания "Северо-восточная мануфактура", а Арчибальды, Этвуды и Истмены, по-прежнему управлявшие всем производством, стали в ней простыми держателями акций.
Но в 1912 году главы всех этих трех семей были уверены, что для мануфактуры прозвонят погребальные колокола, ибо именно в этом году были нарушены незыблемые до сих пор правила, начертанные в семейных скрижалях достопочтенными предками.
Старый Иезекииль Этвуд написал:
"Каждого нанятого работника следует устроить на проживание в один из принадлежащих компании пансионов, где ему должна быть обеспечена обстановка высокой нравственности и гостеприимства".
Старый Перигрин Арчибальд предписал:
"Не следует нанимать на pаботу людей, уклоняющихся от воскресной службы, а также богохульников, сквернословов и людей, употребляющих крепкие спиртные напитки".
Но самое жестокое правило установил старый Харвей Истмен, в честь которого назвали главную улицу городка:
"В половине пятого утра, - начертал он, - должно звонить всем фабричным колоколам, дабы будить домоправителей, священный долг которых состоит в том, чтобы в половине шестого созвать к завтраку всех работников. Каждый работник должен стоять у станка в половине седьмого, когда и начинается работа. Ровно в полдень компания выделяет каждому без исключения работнику получасовой перерыв для приема пищи. Ровно в двенадцать тридцать работник должен стоять у станка, а несоблюдение этого правила может караться немедленным увольнением. В половине восьмого рабочий день заканчивается и работники должны покинуть территорию в течение десяти минут после сигнала гонга. Каждому работнику следует незамедлительно вернуться в свой пансион к ужину, который начинается ровно в восемь. Свечи и лампы во всех пансионах должны быть потушены не позднее половины десятого".
Но потом, по меткому выражению одного из "владельцев", у лодки вывалилось днище. В штате утвердили закон, согласно которому продолжительность рабочей недели не должна была превышать пятидесяти пяти часов, и в домах Арчибальдов, Этвудов и Истменов воцарилось уныние.
- Через год нас всех пустят по миру, - твердили они в один голос.
- Люди погрязнут в праздности и лени и совсем разучатся работать.
- Что ж, придется смириться, - сказал Лоренс Арчибальд. - Закон есть закон.
Лоренс, старейший в аристократических семьях, считал себя не только самым дальновидным и здравомыслящим из всех Арчибальдов, Истменов и Этвудов, но и немного поэтом. Каждый год в канун Рождества он закрывал фабрики на полчаса раньше обычного срока, чтобы все работники собрались на главном дворе и послушали речь, которую он написал для поднятия их духа. Называлась его проповедь "Река", и представлял он ее всегда одинаково.
- Лоренс В.Арчибальд, "Река"! - провозглашал он громким голосом, который разносился эхом по ушам огромной толпы, сгрудившейся перед ним. Давным-давно уже повелось, что индеец могущественного племени алгонкинов ловил себе на зиму рыбу у подножия великого Водопада. Наловив рыбы, он перевозил ее вместе со своей скво в берестяном каноэ на другой берег великой Реки, где посреди глухой чащи прятался его вигвам. Ничто больше не тревожило гладких вод Реки. Но вот пришли белые люди и все изменилось. Вскоре всемогущий Мерримак, образованный слиянием двух рек, Пемигевассета и Виннипесауки, в том самом месте, где находится теперь городок Франклин, штат Нью-Гэмпшир, был покорен, и его мощь стала служить новому хозяину. Но не сама Река, а именно великий Водопад, ревущие воды которого грозят уничтожить любых чужаков, предопределил то место, где суждено было зародиться мануфактуре. И именно здесь, где величавую мощь Реки можно использовать надлежащим образом, возникла компания "Северо-восточная мануфактура", а с ней и замечательный город Ливингстон.
Как только Лоренс Арчибальд заканчивал говорить, работники переглядывались и в следующую секунду толпа дружно разражалась бурей оваций, выкриков и громкого свиста. За все годы, что Лоренс произносил свою короткую вдохновенную речь, ему ни разу не пришло в голову, что обращается он к толпе, состоящей почти целиком из франко-канадцев, греков и поляков, которые не понимали из его обращения ни единого слова.
- Ты замечательно выступил, дорогой, - неизменно говорила Луиза Арчибальд каждый год своему супругу.
- Спасибо, милая, - отвечал Лоренс. - Ведь это и вправду их вдохновляет, да? Чуть-чуть лирики, чуть-чуть географии...
- Наверное, дорогой, - отвечала Луиза. - Хотя мне не приходилось встречать подлинных ценителей поэзии среди фабричных рабочих.
Недоверчивость Луизы удалось бы поколебать, случись ей познакомиться с Патриком Джозефом Нунаном. Патрик иммигрировал из Ирландии и тоже считал себя поэтом. Порой воскресными вечерами, уже достаточно нетвердо держась на ногах, он читал друзьям свои стихи:
"Если нос твой резко свисает вниз,
Если долго слишком он свисает вниз,
Значит, он какой-то такой ничей,
Не похож на птицу и на ручей.
И огромный мир, словно в камень врос.
До чего доводит проклятый нос."* **Перевод Фаины Гринберг**
Моника Монтамбо проработала на фабрике уже больше трех месяцев, когда впервые обнаружила, что рядом с ней есть люди, которые всерьез мечтают вырваться из краснокирпичной тюрьмы, как она сама окрестила "Северо-восточную мануфактуру". Хотя подавляющее большинство по-прежнему составляли канадские французы, за последние годы в Ливингстоне осело множество греков, поляков и ирландцев, которые уже вовсю трудились на принадлежащих компании фабриках.
Греки работали с одержимостью. Они зарабатывали деньги. На обед грек съедал краюху черного хлеба, вымоченного в оливковом масле. Он снимал самое дешевое жилье, которое только мог разыскать, причем жил неизменно в одиночку. Семья оставалась в Греции, пока он сколачивал состояние. С маниакальным упорством он откладывал деньги и в один прекрасный день Моника выяснила - зачем. Чтобы, вернувшись в "старую добрую Грецию", приобрести оливковую плантацию.
Один грек обяснил ей на ломаном английском:
- У меня будет собственная оливковая роща и все кругом будут считать меня миллионером.
Моника, которая редко, крайне редко, вступала с кем-либо в разговоры, после этого буквально извела расспросами веретенщика, трудившегося с ней по-соседству.
- Зефрин, - спросила она. - Что вы собираетесь делать после того, как закончите работать на фабрике?
Зефрин Болдюк посмотрел на нее как на сумасшедшую.
- Ты верно рехнулась, - сказал он. - С какой стати я должен заканчивать работать на фабрике?
- Я просто подумала, что вам, должно быть, хочется вернуться в Канаду, в свою родную деревню.
Зефрин расхохотался.
- Ты и впрямь спятила. Куда мне возвращаться? Эх, малышка, тебя испортила эта короткая рабочая неделя. Когда я нанялся сюда на работу, мы трудились по семьдесят пять часов в неделю, что мне казалось раем по сравнению с тем, как я вкалывал на ферме. И ведь ферма принадлежала вовсе не моему отцу, нет. Я работал на старого мерзавца по имени Гектор Лапуант, который гонял меня до седьмого пота, а платил всего двадцать пять центов в день. Правда, сукин сын еще кормил меня. Если можно назвать едой эти отбросы. И ты хочешь, чтобы я туда вернулся? Нет, такой жизни я бы и врагу не пожелал.
- Но я вовсе не имела в виду, что вы должны возвратиться именно так, - возразила Моника. - Я хотела сказать, что вы могли бы накопить денег и, вернувшись, купить себе собственную ферму.
- А как, по-твоему, я могу накопить денег, когда у меня на шее десять голодных детишек, да еще жена, которая требует себе новую шляпку всякий раз, как выбирается в лавку, а? Нет, девочка моя, никуда я отсюда не собираюсь. Более того, через месяц мне должны предоставить американское гражданство.
- Но ведь тогда вам уже не вырваться! - воскликнула Моника.
Зефрин расправил спутавшиеся волокна на одной из бобин и только потом повернулся к Монике.
- Откуда мне вырываться? - со вздохом спросил он.
- Да вот отсюда, - Моника обвела рукой бесконечные ряды прядильных станков. - От всего этого.
- Понятно, - ответил Зефрин. - Ты говоришь прямо как грек или один из этих чертовых поляков.
- Это вовсе не одно и то же, - обидчиво возразила Моника. - Они совсем разные.
Моника была права. Если греки только и мечтали о том, как вернуться в свою страну, то поляки довольствовались скудным обедом из ломтя хлеба и куска солонины, чтобы отложить деньги на покупку участка земли на окраине городка.
- Мне бы только крохотный надел, - говорил один из поляков. - Я разобью сад, заведу себе пару свиней и коровку. Потом настанет день, когда я смогу уволиться с фабрики. Я стану фермером и начну торговть свежими фруктами и овощами на базаре.
И уж совсем по-другому рассуждал знакомый ирландец. Все его мечты сводились к покупке салуна. Сам же ирландец в белоснежном накрахмаленном фартуке будет стоять за отполированной до блеска стойкой бара и купаться в деньгах. Он станет королем.