13741.fb2 Дырявый носок - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Дырявый носок - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

– Н-да, но… – На лице его появилась саркастическая усмешка. Заметив это, я вдруг почувствовал себя униженным.

– Причина отказа, значит, в том, что я физически не справлюсь?

– Нет, пожалуй, кое-что и кроме этого…

– Что же?

– Видите ли, я не могу вам сказать.

– Дело в том, что я – бывший прокаженный?

Киёмидзу молчал. Его молчание недвусмысленно подтверждало мои слова. Со дна унижения вскипел гнев. Я бессознательно схватил со стола чашку. В ней оставалось немного чая, того, что наливал мне Ямада. С чашкой в руке я поднялся.

– Что вы делаете?! – Киёмидзу, бледный, смотрел на меня. Его голос привел меня в чувство. Порыв швырнуть в него чашкой прошел. Рука, которой я зажал чашку, мелко дрожала. Я хотел было поставить чашку на стол, но, видимо, сжимал ее слишком сильно, она, как приклеенная, никак не отделялась от руки. Я хотел опустить ее тихонько, однако в ней, по-видимому, была трещина, и чашка с треском раскололась надвое. Чай, стекая с края стола, начал капать мне на ботинки. По белому излому черепка – я все еще держал его в руке – красной ниточкой побежала кровь. Боли я не чувствовал.

Киёмидзу, очнувшись, вскочил.

– Сию минуту, чем-нибудь прижечь…

Я хрипло, точно давясь словами, произнес:

– Не надо ничего. Прошу извинения… – Отдирая один за другим пальцы, я положил черепок на стол. Ощущения мои притупились. Для искалеченной руки, где и кожа истончилась, все это было нормальным. Из среднего пальца хлестала кровь. Окровавленной рукой я схватил послужной список, лежавший на газетах, и конверт из оберточной бумаги. Оставив ошеломленного Киёмидзу, я покинул издательство «Хинодэ».

С неба, затянутого облаками, просачивался слабый солнечный свет. Из ближайшего магазина грампластинок доносился поющий женский голос, надрывный, точно женщине было трудно петь. Голос смешивался с ревом машин и автобусов. У входа в универмаг шла распродажа яблок по 50 иен за кучку, лежала переспелая хурма, величиной с пинг-понговые шарики. Она была насыпана в тарелочки, стоявшие поверх корзинок с яблоками. Мимо, смеясь, прошли две молоденькие женщины в синих форменных костюмах. Этот обычный городской пейзаж я видел удивительно отчетливо. Мчались машины и трамваи, смеясь и болтая, спешили люди, но ко мне все это не имело никакого отношения.

Я выходил из дому с предчувствием, что эта встреча закончится провалом. Не то чтобы у меня совсем не было надежды, просто она была совсем слабенькая – я уже приобрел привычку ожидать худшего.

Когда поиски работы заканчивались неудачей, меня, точно густой туман, обволакивали и отвращение к самому себе, и безнадежные мысли о том, что все напрасно, я чувствовал изнеможение, силы покидали меня.

– Послушайте, у вас кровь на руке… – Передо мной стояла женщина средних лет с хозяйственной сумкой. Это случилось у перехода на перекрестке.

– Да, – кивнул я ей. Кровь из ранки окрасила конверт и послужной список, которые я сжимал рукой, но похоже было, что она уже не сочится. Женщина с сомнением переводила взгляд с моей руки на лицо, вдруг выражение ее сделалось напряженным, и она быстрым шагом пошла от меня прочь. Конечно, ей показалось странным и подозрительным, что я не вытираю кровь.

Безо всякой цели я свернул в переулок, где теснились бары, рыбные закусочные, «собая» – ресторанчики, где подают лапшу из гречневой муки. Из столовой с белой матерчатой шторкой над дверью доносился аромат свиных отбивных. Я наконец ощутил голод. С утра я не ел ничего, кроме куска хлеба, который оставил мне Сугата. В конверте были деньги, и в кошельке у меня лежало иен двести-триста, но мне не захотелось под эти шторки, и я прошел мимо, волоча ногу, боль в которой сделалась нестерпимой. Идти было некуда. Я не мог придумать, что же теперь делать. Может быть, завтра силы вернутся ко мне и я сумею собраться с духом… Снова отправлюсь на поиски работы… Мне уже стало казаться, что найти работу сложнее, чем выиграть в лотерею. Сегодня мне некуда возвращаться, кроме квартиры Сугаты. Завтра же… Странно, что, несмотря на все случившееся, все же – в который раз! – наступит завтра.

Я проходил в это время мимо маленького садика перед зданием зеленого театра «Тосима». Через пролом в железной ограде я вошел внутрь. Так же, как в садике перед Бюро по трудоустройству, здесь были качели и детская горка, стояло несколько каменных скамеек. На одной из них в лучах слабого солнца сидела влюбленная парочка. По временам девушка смеялась, прислоняясь к юноше и покачивая ногой, видневшейся из-под темно-синего пальто. В песочнице в углу играли ребятишки. Под ногами у них валялись маленький красный совок, игрушечный самосвал, испачканный резиновый мяч и тряпичная собака. В центре садика было несколько круглых цветочных клумб, обнесенных бордюром из цемента. Цветы засохли, и на земле лежали только останки коричневых листьев и стеблей. Я присел на бордюр клумбы. Сквозь разрыв в облаках ярко блеснул солнечный луч, но дунул ветер – и сразу же похолодало. Я накинул поношенный пыльник, который нес в руке. Только сейчас я ощутил холод.

Положив на колени окровавленный конверт, я раскрыл его. Там оказалась купюра в пятьсот иен. Конверт промок насквозь, и лицо Ивакура Томоми,[2] изображенного на банкноте, окрасилось красным. На меня вдруг нахлынула тоска. Я не смог отказаться от конверта, который мне дал Киёмидзу, может быть, это вылезла наружу низость, подсознательно владевшая мной? До сих пор мне ни разу не оплатили и расходов на транспорт, даже на приеме в крупных фирмах. Ясно, что деньги были выданы из милости. Я всегда отвергал сострадание и милосердие. Не из гордыни ли и самолюбия? Это была всего лишь застывшая поза – выпятив грудь, – но если бы не это, я бы, вероятно, сломался. В машинальном движении, каким я схватил конверт, где-то на границе сознания мелькнуло – нет ли в моем поведении бессмысленной наивности?

Я положил деньги в кошелек. Чистым местом послужного списка отер кровь с руки. Потом скатал его в комок вместе с конвертом и сунул в карман. На пальце вновь выступила кровь, видно, жесткий край бумаги разбередил ранку. Кровь вскипела, но на холодном воздухе быстро загустела и больше не сочилась. Облака заволокли солнце, и в лицо мне дунул холодный ветер. Парочка на скамейке прекратила беседу и двинулась к выходу из сада, тесно прижавшись друг к другу. Дети, прежде игравшие в песочнице, теперь столпились на горке, подняв страшный гвалт. Показалась фигура старого бродяги, одетого в потрепанную шинель, полы ее волочились по земле. Возле скамьи, где сидели влюбленные, он поднял окурок и сунул его в бумажный пакет.

Я встал. В этот момент я заметил у себя под ногами какую-то черную тряпку. Машинально я поднял ее, это оказался старый мужской носок. Одноцветный темно-синий нейлоновый носок, протертый до дыр на пальцах, с пяткой, заношенной до блеска. Вероятно, кто-то выбросил его, носить было уже невозможно.

Я не мог не вспомнить одно морозное зимнее утро четыре года назад. Это было воспоминание о моем друге Оцуке, которого сожгли в крематории, и о рабочем, обменявшем носки на тарелку «одэн».[3]

В тот день я провел здесь больше двух часов, болтаясь, как и сегодня, без дела.

Друг моих школьных лет Оцука умер в лепрозории в городе Хигасимураяма. После похорон я выехал оттуда первым поездом, чтобы вернуться в клинику в Гумме. Но, доехав до Икэбукуро, передумал – мне захотелось взглянуть на маленькую прессовальную фабрику, где работал Оцука, хотя времени у меня было совсем мало. Минутах в пяти ходьбы от восточного выхода с вокзала я свернул направо в закоулок и сразу увидел эту фабричку, малюсенькое предприятие, где работало менее десяти человек. Еще не было семи утра, металлические шторы были опущены, а окна второго этажа забраны ставнями. Из щели для почты торчали газеты, в голубом ящичке для молока, висевшем на столбе, виднелись горлышки двух молочных бутылок. Выше болталась жестяная вывеска с названием фабрики.

Я учился с Оцукой в Хигасимураяме с четвертого класса начальной школы. После окончания войны болезнь моя прогрессировала, в то время как состояние Оцуки оставалось прежним. Незадолго до того, как меня перевели в клинику на острове во Внутреннем море, он вернулся в общество. Года на два наша связь прервалась, а как раз накануне окончания школы Оцука совершенно неожиданно навестил меня. У него наступил рецидив, и он думал подлечиться, но в Хигасимураяму ему ехать не хотелось. Не без трудностей Оцука поступил на лечение в наш лепрозорий, а года через два вновь покинул его. Формально он не был «возвращенцем», а просто взял долговременный отпуск для поездки на родину. В Токио он и поступил на эту фабричку. Я в то время был уже в Гумме, там и нашла меня его открытка.

Из телеграммы, извещавшей о смерти, я узнал, что он трижды возвращался в клинику.

В Хигасимураяму я приехал, когда кремация уже закончилась. Умер он от острого гепатита. Не послушав врача, он почти месяц пролежал дома, когда же его доставили в лепрозорий, болезнь оказалась слишком запущенной.

Взглянув на фабрику, я понял, что мне трудно сразу покинуть это место, и решил пройтись по окрестностям, где Оцука, должно быть, ходил каждый день. Добравшись до этого садика, я в рассеянности присел на цементную ограду. В руках у меня была золотистая зажигалка, принадлежавшая моему покойному другу.

В детстве Оцука, крепкий малый, обладал большой физической силой и при этом был способным и в учении. В общежитии, где мы жили, поселилось несколько взрослых, проходивших курс обязательного всеобщего обучения, но и перед ними, если случалось ссориться, Оцука никогда не пасовал.

В шестом классе у меня стало хуже с руками и ногами, я сделался мнительным, обижался по всякому поводу. С какой досадой и завистью смотрел я на кукурузу и бататы, которые более здоровые ребята получали в качестве вознаграждения за помощь на огородных работах! Во дворе общежития ставили переносную печурку, и они с шумом и гамом стряпали что-то из своей добычи, заработанной детским трудом, тут же все поедая. Иногда это были каштаны, собранные в ближайшем лесу, иногда желтые плоды гинкго, грибы, или змея, или пиявки.

Еды катастрофически не хватало. Утром и вечером нам давали только по чашке рису с гаоляном или соевыми бобами, в обед – ломоть черствого кукурузного хлеба, водянистый батат или кусок тыквы.

Я и сейчас не в силах забыть этого. Как-то раз я поднял незрелый плод хурмы под деревом неподалеку от общежития.

– Дурак! – Раздалось у меня над головой. Взглянув наверх, я увидел, что на дерево взобрался один из наших ребят. Хурму, которую я поднял, он сбил с дерева, орудуя короткой бамбуковой палкой. Это был паренек по фамилии Хагино, на год старше меня. Он соскользнул с дерева и стукнул меня по щеке палкой. Я было извинился, но он продолжал колотить меня, на лице у меня выступила кровь. Он бил меня по рукам, которыми я закрывал лицо. Поражение в войне и разруха, последовавшая за этим, ожесточили детские души.

Один только Оцука был добр ко мне. Иногда он отдавал мне часть заработанного, хотя неписаный кодекс запрещал ему делиться открыто. В то время девизом подростков было «не работаешь – не ешь».

После школы Оцука вошел в бейсбольную команду лепрозория и через пару лет стал выдающимся «питчером» – подающим. Наши бейсболисты сражались с командами ближайшего завода и больницы, и те всегда уходили с позором. Никто не мог сравняться с Оцукой. Как-то однажды к нам приезжала команда под руководством бывшего профессионального бейсболиста, но и их Оцука легко превзошел. Этот бывший профессионал утверждал, что Оцука – лучший игрок во всей округе.

Хагино тоже входил в команду, но пока запасным. Оцука же был душой команды, ее звездой. Про него и одну сестричку ходили разные слухи. Я испытывал даже не зависть, а скорее ревность. Мне казалось, что в жизни Оцуки таятся безграничные возможности. Ему исполнилось девятнадцать, и осенью того же года он вернулся в общество. Говорили, что медсестра, ушедшая с работы еще раньше, живет с ним. Я об этом ничего не знал. Он относился ко мне по-прежнему, я же в своей зависти дошел до того, что стал его избегать. Гордость не позволяла спросить, правда ли, что говорят про него и медсестру. Встретив Оцуку в лепрозории на острове, я поразился тому, как он изменился, мне показалось, что он постарел, а ведь нам было в то время по двадцать три года!

Когда мы встретились четыре года спустя, не раз был случай поговорить, и я все хотел спросить про медсестру. Не было уже ни ревности, ни зависти, его прежнее молодечество как-то слиняло, и когда я видел его лицо – задумчивое, хмурое, то не мог ни о чем спрашивать.

После этой встречи на острове случая повидаться с ним больше не выпадало. В последний раз на пристани, залитой солнцем, когда мы провожали его с острова, он купил и вручил мне красно-белую бумажную ленту.[4]

Он был гораздо здоровее меня, у него не было никаких внешних признаков болезни. И вот Оцука умер, а я остался доживать. Впрочем, «остался доживать», наверное, не слишком подходящее выражение для меня, двадцатишестилетнего, ровесника умершего Оцуки. Но если вспомнить, что с детства я страдал от соперничества с ним, если сравнить мою жизнь с ярким горением Оцуки, то именно так и следует сказать – «остался доживать».

Сколько раз в холодной детской постели в общежитии я молился о том, чтобы стать таким, как Оцука! И сколько раз я плакал, понимая, что никогда не смогу сравняться с ним. Может быть, то была лишь юношеская чувствительность?

Каждому – свое. Оцука не мог «остаться доживать», точно так же, как мне не дано было жить подобно Оцуке. Я не в силах был подавить в себе зависть к нему, даже когда он умер, хотя и само это чувство – привилегия живых.

Вокруг становилось шумно. Я положил в карман зажигалку Оцуки. Как-то незаметно появившись, в садике кучками собирались люди, по виду рабочие. Один сидел на скамейке, скрестив руки, втянув голову в плечи. Еще один стоял с рассеянным видом, прислонясь к стволу тополя. Непохожие друг на друга, они и вели себя по-разному: кто бродил взад-вперед, кто громко рассказывал что-то хриплым голосом, а кто топтался на месте, один даже раскачивал качели.

Постепенно их становилось все больше, мне казалось, что набралось уже человек пятьдесят-шестьдесят. Раздался безмятежный звон колокольчика – динь-динь! На дорожке появилась тележка продавца одэн. Рабочие сгрудились возле нее. Получив за тридцать иен порцию на белой пластмассовой тарелочке, каждый уходил есть в облюбованное место. Когда все до последнего были оделены тарелочками, на противоположной стороне дороги показалась тележка с «якисоба» – гречневой лапшой. И теперь рабочие столпились там. Странное это было зрелище!

Откуда ни возьмись приехал микроавтобус. Он остановился на дороге перед зданием Зеленого театра, и рабочие тут же сгрудились около него – и те, кто ел одэн и лапшу, и те, кто сидел на скамейках, – они образовали около автобуса многорядную живую ограду.

Вышедший из автобуса молодой человек в новенькой темно-зеленой униформе что-то выкликал, указывая рукой. Похоже было, что он говорит «ты» и «ты»… Те, на кого он указывал, поднимались в автобус. Наконец он умолк и, показав цветную спину, сел в кабину. Автобус развернулся перед зданием зала и укатил.

Рабочие начали разбредаться, с сожалением оборачиваясь вслед уехавшему автобусу. Те, кто оставил недоеденным завтрак, поспешили к своим тарелочкам и с аппетитом доедали остывшую пищу.

Это были те, кого называют «татимбо» – поденщики. Вскоре вновь приехала машина, на этот раз – грузовик. И точно так же перед ним столпились рабочие. Каждый стремился выделиться, попасть на глаза распорядителю. Еще несколько раз приезжали микроавтобусы и грузовики от разных фирм и увозили людей. Осталось человек двадцать. Но больше, сколько они ни ждали, ни автобусы, ни грузовики не показывались. Им не повезло.

Тележка с одэн и продавец лапши утратили свою временную популярность, никто больше не покупал.

Сколько прошло времени? Рядом с тележкой продавца лапши затормозил автофургон вроде тех, в каких развозят хлеб. На кузове кремового цвета не было никакой надписи. К автомобилю приблизились двое. Мужчина в белом халате открыл заднюю дверцу, рабочие влезли внутрь, и дверца закрылась. Но автомобиль не двигался, хотя и принял пассажиров. Немного спустя оба рабочих и мужчина в белом вышли. Видя это, к машине подошел еще один рабочий. Точно так же, как и раньше, мужчина в белом и рабочий влезли в машину.