138091.fb2
Кроме Франца Эрба на чайном вечере появилась дочь Камиллы Верена. Я давно не видела ее и поразилась тому, как она выросла и повзрослела, хотя и не могла сказать, что она стала хорошенькой. Она подошла ко мне с редкой для ее возраста уверенностью, поцеловала меня в обе щеки и спросила, нельзя ли ей называть меня просто Ренатой, без этого детского «тетя». Я охотно ей это разрешила. Юргена она, казалось, не узнала. Они не часто раньше встречались. Верена обернулась ко мне и сказала, что моего мужа трудно узнать из-за бороды. С обычной для себя общительностью он сразу же завел с ней разговор, но не о школе, как другие, а об одной нашумевшей театральной постановке. Она, сразу же почувствовав серьезное отношение к себе, задержалась около него, внимательно, с раскрытыми глазами ловя его слова и ожидая своей очереди вступить в разговор. Я наблюдала за обоими, одновременно слушая рассказ Франца Эрба о том, как он съездил на охоту.
— Вы знаете, мне обязательно нужно выезжать, — твердил он. — Я просто задыхаюсь здесь, в этом городе, в этой квартире.
— Странно, но для Камиллы природа не играет никакой роли, — сказала я, — хотя она выросла в большом саду, почти за городом.
— Это так, — ответил он, — больше всего ей хотелось бы жить в центре этого ужасного города, а еще лучше самой быть этим центром.
При этих словах он засмеялся, будто не хотел соглашаться с этой маленькой колкостью. Он, как и я, время от времени смотрел на свою дочь и Юргена и, казалось, был удовлетворен тем, что она так оживленно принимает участие в беседе. Было видно, что он любит свою дочь.
— Правда, она похожа на меня? — спросил он с надеждой в голосе.
Желая доставить ему радость, я подтвердила это, хотя никогда, как правило, не любила лицемерных разговоров о семейных событиях. Я спросила его о сыновьях. Франц сказал, что у них все в порядке. Большим прилежанием они не отличаются, но некоторые успехи в учебе все же налицо. Он вполне доволен этим. Ведь если не в их годы, то когда же еще и наслаждаться жизнью. Я заметила, что эта тема ему не очень приятна.
— Хотел бы я знать, что с ними станет, — вдруг сказал Франц Эрб после того, как мы, казалось, уже оставили тему детей, и посмотрел на свою дочь.
— У нас еще будет возможность понаблюдать за ними, — сказала я.
— Я бы с удовольствием, — ответил он, — это единственное, что меня по-настоящему интересует.
— Когда я прихожу домой, — продолжал он, — прихожу, вот как сегодня, слишком рано и неожиданно, ведь я должен был приехать только завтра, то она радуется мне совсем не так, как это было в детстве. Поймите меня правильно — она радуется, как молодая женщина, которая тайно ждет чего-то прекрасного, и вот оно здесь, и она принимает это — не бурно, но с благодарностью, всем сердцем. Уже сейчас в ней есть что-то, что никогда не изменится. Если она захочет, чтобы какой-нибудь человек был с ней, она получит его и будет удерживать около себя, но не с фанатичной претензией на обладание, а силой естественной любви, без всякого душевного принуждения. Она будет принадлежать ему так, как принадлежит сейчас вашему мужу. Она примет его таким, какой он есть. Так, как она принимает меня. Она будет интересоваться им, что-то для него делать. И в то же время она будет принадлежать ему лишь настолько, насколько сама захочет. Может быть, это хорошо, а может, и нет. Вы понимаете меня?
— Пытаюсь, — ответила я и попробовала определить, есть ли что-нибудь общее у дочери с матерью, однако у меня это не получилось. Мне очень хотелось спросить, любит ли дочь Камиллу. Я бы с удовольствием услышала из уст Франца Эрба холодное гладкое «нет». Но он продолжал говорить о том, как представляет себе будущее своей дочери: «Учиться она не будет, ну, может быть, только такой профессии, которая позволит ей без особых усилий зарабатывать на жизнь. А потом, не слишком поздно, выйдет замуж за человека, который ей понравится». То, что избранник его дочери будет ее безмерно любить, не вызывало у Эрба никаких сомнений.
— Ведь любовь — это всегда риск, правда? — спросил он и вдруг добавил: — Вы относитесь ко мне серьезно?
— Даже очень, — сказала я честно.
Некоторое время мы сидели молча, наблюдая за Вереной и Юргеном. Потом Юрген присоединился к другой группе, а Верена исчезла.
Камилла разговаривала с какой-то дамой. Я чувствовала, что она направляется в мою сторону. Она подошла — вся в голубом, высокая, стройная, только волосы были, на мой взгляд, выкрашены в слишком темный цвет.
— Не правда ли, Рената, какое счастье быть в обществе Франца. Это редкое счастье.
— Да, действительно, — сказала я. В моем голосе не было иронии, которую она ожидала услышать.
— Не пей так много кофе, — умоляла меня Инга, моя коллега по работе в бюро, — или ты соскучилась по гастриту?
Ее письменный стол стоит напротив моего. Если мы не заняты у шефа, то можно видеть, как наши головы с уродующими прическу наушниками склонены над электрическими пишущими машинками. Мы и сами уже почти слились с ними. Только наше дыхание было тише. Я находила, что мы с Ингой очень похожи на скульптурные изображения лошадиных голов, которые обычно располагали над входом в старинные конюшни или замки: шеи вытянуты вперед, головы откинуты, грива свешивается на щеки, поводья не видны, но туго натянуты. Инга об этом сходстве, по-моему, не подозревала. Все считали, что она простовата. Мы не дружили, но она была хорошей коллегой и часто помогала мне по работе. В этом я признавалась себе с известной долей эгоизма.
— Тебе звонила какая-то женщина, — сказала она, когда мы пили кофе.
Мое сердце забилось так сильно, что его неровное биение, казалось, можно было услышать.
— Кто? — спросила я, уже предугадывая ответ.
— По-моему, это был голос твоей свекрови, — сказала Инга. — Я записала номер.
Я судорожно взяла записку. Номер принадлежал моей свекрови. Моей бывшей свекрови, хотя я до сих пор называла ее мамой. Она не позволяла обращаться к ней по имени, а после рождения внука запретила называть ее бабушкой. Итак, мне нужно было позвонить маме, ответить на ее осторожный вопрос о том, как я живу, и ждать, когда она, также осторожно, но значительно более заинтересованно, будет расспрашивать о Матиасе. Ее интерес к моим делам был совершенно естественным, и я никогда на нее не обижалась.
Мне казалось, что все, что она говорила и делала, несмотря на нередко противоположные ее ожиданиям последствия, совершалось с самыми лучшими намерениями. Я всегда испытывала к ней симпатию, которая сохранилась и позже, после полной перемены в моей жизни. Она часто уговаривала меня навестить ее, но я была не в состоянии это сделать. Мне нравилась ее квартира со старой мебелью, с массой безделушек, с живыми цветами в вазе. В ней всегда было уютно, чисто, пахло свежевымытым и натертым до блеска дощатым полом. Я мечтала о таком доме, но этим мечтам не суждено было сбыться. Мне нравилось бывать там с Юргеном. Но теперь все это было позади. Я не хотела, чтобы визит к маме напомнил мне о моем сегодняшнем жалком существовании. Поэтому мы изредка встречались в кафе. Она была очень пунктуальна и ждала меня за мраморным столиком со стаканом воды перед собой. Одевалась она очень добротно, но не модно, из головных уборов предпочитала маленькие шляпки, береты или тюрбаны. Она делала заказ только тогда, когда я приходила, предварительно подробно расспросив, что бы я хотела съесть, ведь я была ее гостем. Потом она определяла, хорошо или плохо я выгляжу, и, если находила последнее, бывала всерьез озабочена. Она была чрезвычайно тактична, никогда не спрашивала о моей личной жизни, хотя, конечно, очень хотела быть в курсе этих проблем. Главной темой наших разговоров был Матиас. Иногда она могла рассказать о нем больше, чем знала я, так как чаще, чем я, навещала его. Когда он навещал меня, я подробно информировала ее обо всем. Мы часто обменивались впечатлениями от посещений театров и концертов. Она была восторженной театралкой. Я не могла долго поддерживать такой разговор и просто сидела и слушала ее. Мне всегда хотелось чем-то порадовать ее, и поэтому, перед тем как нам расстаться, я как бы невзначай произносила: «Недавно мы с Грегором смотрели интересный фильм» или «Недавно мы с Грегором чудесно съездили за город».
Она восклицала: «Ах, как это мило!» Потом быстро, вопросительно взглядывала на меня и, если я не продолжала разговор, тотчас же отводила глаза в сторону. На этом все заканчивалось.
Она давно жила одна. Когда Юрген представил меня ей, она уже была вдовой. Она никогда на это не жаловалась, хотя, как утверждал Юрген, брак его родителей был счастливым. Впрочем, это затрепанное слово каждый волен понимать по-своему. Юрген часто и скучно шутил на эту тему, но никогда не делал этого в присутствии матери. «Они никогда не ссорились?» — спрашивала я его и, вспоминая своих родителей, удивлялась, когда он отвечал отрицательно. «Ты думаешь, что он никогда ей не изменял?» — пытала я его дальше, и он становился совершенно беспомощным. «Я не знаю. Конечно, бывали и кризисы. Например, когда я переехал и ей уже не нужно было заботиться обо мне. Она запиралась в доме, никуда не хотела выходить и этим сильно омрачала жизнь отца. Но его терпение и понимание помогли ей выйти из этого состояния. С другой стороны, когда выяснилось, что он неизлечимо болен, она всегда вела себя так, как если бы он был здоров. Это очень сильно облегчало его страдания. Я не преувеличиваю, говоря, что он умер довольным. Так бывает, когда принимаешь прожитое полностью. Она знала это, и ее горе всегда было тихим и абсолютно личным. У нее не было причины делиться им с другими. Разве ты не хотела бы, чтобы у нас все было так же?»
— А ты? — спросила я в ответ.
Мы не ответили друг другу — в этом не было необходимости. Этот разговор происходил, должно быть, в первый год нашей совместной жизни.
Весь день я была очень занята и смогла позвонить маме только незадолго до конца работы. Она извинилась за то, что потревожила меня в служебное время. Действительно, такое случилось в первый раз. Но повод для звонка был важный. Вчера поздно вечером она получила срочное письмо, в котором ей сообщали, что ее сын и его жена скоро возвращаются в Европу и хотят окончательно уладить все дела, связанные с Матиасом. Ей настоятельно советовали не становиться на мою сторону и вести себя нейтрально. Это все, что от нее требуется. Письмо было отпечатано на машинке, а подпись отсутствовала.
Меня охватила дрожь.
— Это Камилла, — произнесла я как во сне.
— Ерунда, — сказала мама, — она даже не знает, что ты опять живешь в городе.
— Она знает, — сказала я. — Со вчерашнего дня. — Я вкратце рассказала о вчерашней встрече.
— Не могу в это поверить, — сказала она, но теперь в ее голосе не было уверенности. Она спросила, что ей делать. Я не знала, что ответить.
— Рената, — сказала она, — я никогда не буду против тебя.
Во время нашего разговора Инга прекратила печатать и наблюдала за мной.
— Что ты скажешь, если сегодня я провожу тебя домой? — спросила она, когда я положила трубку.
Когда барон в десять часов утра, через полчаса после окончания утреннего туалета и завтрака, вышел в сад, лежащий за его виллой, он сразу же заметил, что Вегерер, вопреки своему обещанию, все еще не скосил траву. Барон начал браниться, употребляя при этом, по юношеской еще привычке, преимущественно чешские выражения. Его нисколько не заботило, что Вегерер, виноградарь по своей основной профессии, целиком зависел от погоды и счел работу на своем винограднике более важной, чем стрижка и без того хорошо ухоженных газонов барона. Как и соседний сад, принадлежавший родителям Ренаты, земельный участок барона тоже располагался на склоне горы, только вверху вместо теннисной площадки и беседки, на месте некогда культурных посадок, буйно разрослись кусты черной смородины. Барон, маленький и жилистый мужчина со слегка кривыми ногами, ротмистр тринадцатого драгунского полка, граф Сен-Женуа — так он имел обыкновение раньше представляться, — медленно шел вверх по единственной садовой дорожке. На нем были старые галифе и стоптанные, ветхие шлепанцы. С другой стороны забора бежал Пако и всячески старался обратить на себя внимание, но барон даже не взглянул в его сторону. Он признавал только охотничьих собак. Но так как у него давно отпала надобность в этой породе и он больше не мог себе позволить держать их, то его интерес к собакам иссяк. Сигарета, болтавшаяся в уголке его большого, влажного рта, потухла. Поискав и не найдя в кармане спичек, он нетерпеливым жестом отряхнул с пальцев крошки табака и пошел дальше, скрестив руки перед собой. Барон Экберт фон Ротенвальд, которого его жена на потеху неименитых соседей звала Гого, опять задумал провернуть одно дельце. С тех пор как монархия в 1918 году (в ту пору ему было тридцать) превратилась в республику, он лишился постоянной работы. В этой ситуации ничего не изменили ни образование сословного государства, ни присоединение Австрии к Третьему рейху. Теперь, во время войны, все его дела так или иначе были связаны с запретными вещами. Вековая ловкость и хитрость многих славянских предков обернулись в личности этого потомка гениальной способностью к импровизации. Экберт фон Ротенвальд и его семья, состоящая из трех детей от первого брака и четырех от второго, второй жены и ее матери, жили, несмотря на то что единственный их кормилец нигде не служил, не роскошно, но и не бедно. Время от времени они продавали что-нибудь из приданого второй жены. Обстановка виллы постройки восьмидесятых годов прошлого века — последнего, что осталось от некогда обширных владений Ротенвальдов — давно требовала ремонта.
— Мы всегда умели приспособиться, — часто и не без иронии говорил барон о своей семье, которая отличалась только благодаря поддержке влиятельных персон и благоприятному стечению политических обстоятельств, а также удачным военным действиям. Самой легендарной в роду была личность некоего Богуслава фон Ротенвальда, который при Франце Первом получил крест ордена Святого Стефания и должность верховного главнокомандующего, что принесло ему наряду с властью и славой еще и крупные земельные владения. При нем состояние семьи Ротенвальдов достигло своей вершины. Блестящим подтверждением тому был портрет счастливого Богуслава кисти Иоганна Батиста Лампи-старшего, где тот был изображен в духе начала девятнадцатого века, но с помпезностью и размахом позднего барокко. С энергично выставленным подбородком, узкими губами и носом с горбинкой, Богуслав скептически смотрел маленькими, широко посаженными глазами на обветшавший паркет в салоне своего внука Экберта. Овальная золотая рама, обрамляющая убегающий вдаль ландшафт за плечами разряженного предка, выделялась на выцветших обоях, как икона в крестьянской избе. Этот портрет был гордостью барона. Всякий, с кем он хоть чуть-чуть был знаком, знал, что у барона есть подлинный Лампи. Каждый, кто переступал порог виллы, препровождался в салон, чтобы восхититься картиной и показать, понимает ли он что-нибудь в искусстве. Иногда барон рассказывал историю своего предка, но чаще осмотр картины происходил без всяких комментариев с его стороны.
— Боюсь, что эту картину когда-нибудь украдут, — часто говорил Вегерер, и все соглашались с ним.
— Никто не сможет ее украсть у меня, так как она связана со мной неразрушимыми узами, — сказал барон, когда Вегерер однажды заговорил с ним об этом. — Это единственная часть моего состояния, с которой я не расстанусь никогда, даже если моей семье придется голодать.
Вегерера этот ответ не устроил, и когда кто-нибудь по соседству заговаривал об этой картине, он тут же докладывал о своем разговоре с бароном.
— Ясно одно, — сказал однажды отец Ренаты, — если этого Лампи можно украсть только с бароном, то их никто не побеспокоит.
Об этих словах каким-то образом узнали все. Может быть, они дошли и до ушей барона, которого с отцом Ренаты связывало лишь беглое знакомство. В любом случае по барону ничего нельзя было заметить.
Барон достиг верхней границы сада. Там он тщательно обследовал маленькую калитку, которая выходила на песчаную дорожку, ведущую к полю. На ней висел самый обыкновенный, проржавевший от времени замок. Он был закрыт. Барон подергал его, потом покачал калитку, но замок не открывался. Некоторое время он стоял и думал, где мог быть ключ, но уже сейчас ему было ясно, что искать его совершенно бесполезно. Он опять вспомнил о Вегерере. Тот был мастером на все руки и потому часто выполнял всякие работы по дому. Но барон тотчас же отбросил эту мысль. Никто не должен знать, что он хотел открыть эту калитку, которой годами никто не пользовался. Барон решил сделать это сам, с помощью каких-нибудь инструментов. Но не сейчас. Позже. Может быть, после обеда. Он не мог подключить к этому делу даже свою жену Терезу — Терчи, как он ее называл. Она часто помогала ему. Прежде всего в неприятных делах, которыми он занимался с неохотой и участия в которых, помня о его происхождении, от него никто не мог требовать. Что касалось его жены, то он, казалось, забывал, что Терчи по происхождению стоит гораздо выше его. Но сама она, видимо, об этом никогда не вспоминала. Когда он пошел в сад, она как раз развешивала во дворе целую корзину выстиранного белья. Через кусты черной смородины и узкие светлые просветы между деревьями барон неотчетливо различал маленькую фигурку Терчи, ее ноги и руки, находящиеся в постоянном движении, тогда как тело и голову скрывали развевающиеся на ветру простыни и скатерти. После смерти первой жены, которую он не любил, но к которой относился с почтением, ему нужно было быстро найти вторую маму для своих осиротевших маленьких детей. Нанять няню или экономку ему не позволяли финансы. Через своего племянника он познакомился с Терчи. Она была моложе его на двадцать лет, ее семья владела крупным поместьем в Моравии. Оно переходило по наследству ее старшему брату, но и приданое Терчи обещало быть немалым. Барон, якобы случайно приехавший с племянником, приходился семье Терчи дальним родственником, что неоспоримо доказывало его генеалогическое древо. Он стремительно начал завоевывать Терчи, бросив на это все остатки своего кавалерийского шарма. Юная, не очень привлекательная девушка увлеклась им и, когда он намекнул ей о своих намерениях, с безоглядностью влюбленной согласилась принять его предложение. Отец Терчи, хоть и не верил, что эта связь будет счастливой, все же не стал выступать против настойчивого упрямства дочери. Приданое действительно оказалось значительным. Новая супружеская пара провела несколько счастливых лет, прежде всего барон. Когда они миновали, его жена без сопротивления согласилась со своей ролью кухарки, прачки, девочки на побегушках и исполняла ее стойко и мужественно. Она все еще была влюблена в барона и не делала различий между его детьми от первого брака и их собственными.
Барон обогнул кусты черной смородины и побрел, шаркая тапочками, через высокую садовую траву вниз. Время от времени он нагибался, поднимая камни, и, ловко взмахивая рукой, бросал их в соседний сад. Пако громко рычал. Необычные звуки привлекли внимание Камиллы. Она пробралась к забору и увидела то, что ожидала: отца прапорщика.
— Доброе утро, господин барон, — сказала она и прислонилась к теннисной сетке.