13821.fb2
12
Да разве может человек дойти до такого восторга,
и чтобы не было возможности продолжать его!
Паша, несмотря на то, что ещё в детстве усвоил в свою меру всю русскую классику, эмоционально ближе был несколько к другой, как я понимаю, стихии. Ему нравился, к примеру, Гиляровский: снег, рысаки, поющий что-то такое Шаляпин. И не то что гусарское, цыганское, а чтобы радостно, тепло и уютно человеческое. Куприн, что ли. Кстати, Пашин по отцу дед заканчивал тот же кадетский корпус, что и Александр Иванович, только попозднее, конечно. Тот же дед преподал Паше несколько толковых из прежней дореволюционной офицерской жизни советов. «Никогда не пей больше дня. Никогда не пей разного. Никогда не пей, не закусывая... Это понятно?»
— Понятно! — искренне благодарный, отвечал Паша.
— И никогда ничего не бойся! Понял? И всё будет как надо. Вот увидишь.
Когда пришла в Яминск новая социалистическая жизнь, началась она с того, что на слабосильной, протекающей сквозь город речке Чис была возведена по легендарному плану ГОЭЛРО до сих пор мучающаяся из-за грубых инженерских просчетов Яминско-Чисская ГРЭС. Там, наверху, быстренько сообразили: Яминск безопасно удалён от всех без исключения внешних границ, в горах его плохонький, но зато свой уголь, и в горах же, пусть немного подальше, своя железная драгоценная руда. И в невиданные, в общем, сроки лопатно-грабарским способом возвелись по окраинам Яминска один за другим всамделишные заводы-гиганты. Даёшь! — взывали сами к себе, как к женщине, а рабочие руки чуть ли не бесплатно, — это зэки, раскулаченные кабшкирдские ближние и украинские дальние деревни, это поволжские перед войною немцы, это и комсомольцы-добровольцы, и лагерные пленные, сначала вражеские, а затем и наши.
А дабы всё это крутилось-вертелось бешеным неостановимым колесом, прибыло в бедный наш Яминск множество всякого рода погонялыциков и охранялыциков, то бишь сотрудников НКВД-ГПУ-КГБ, то есть всякого партаппарату и руками водителей. Хотя потребовалось известное, впрочем, и куда как меньшее число простых инженерных кадров. Возвели, а потом сами стали вкалывать на них, — Ферр-й, Мета...й, Труб...й, Тра-й, Ма...й и множество поменьше, в большинстве не называемых и не упоминаемых никем и нигде, секретных. В Отечественную войну здесь лили металл, собирали танки Т-34, катюши, зенитные бесценные снаряды, моторы боевых самолетов, самоходки, минометы и пр., и пр., и пр. Здесь же, в двухстах километрах, на озере Гульсункуль создавалось и первое в стране «изделие», русская бомба.
Во всей этой каше оборванных корней и культурок, где и речи не шло о народных каких-то укладах и традициях, где не было позади ни старых, ни новых университетов, как в других всё же городах, где на весь баснословный количеством сброд этот осталась действовать под руководством местного ОГПУ одна-единственная часовенка у автовокзала, — тогда-то из эвакуированного в войну Сталинградского политехнического и отпочковался филиал, призванный ковать на месте кадры для всё той же, разумеется, оборонки, без которой кремлевские мечтатели чувствовали бы себя так же, как дикарь тумбу-юмбу без верного своего томагавка.
Однако как бы ни было, а жизнь, как говорится, берёт своё, и на трижды перекопанной грядке, глядишь, вылезет через какое-то время живой зелёненький стебелёчек... Из филиала вырос настоящий, с неплохими, прибывшими из столиц преподавательскими кадрами институт, а первыми студентами сделались самые толковые из детей тех же партаппаратчиков, кагэбэшников, инженеров и работяг, среди коих немало попадалось людей в прошлом культурных, а также универсально одарённых этих крестьян. В то время из окраинных, ленточными червями вытянутых коммунальных бараков рабочая сила перебиралась потихоньку, кстати, в знаменитые белобокие хрущёвки-пятиэтажки.
Так вот, где-то в середине шестидесятых вслед за старшими братьями, откликнувшимися с запозданьем, понятно, но всё же, на первые ветерки известной оттепели, именно сюда, в политех, поступили учиться мои герои. Паша поступил на ДПА — ракетные двигатели, Юра, как сказано, на металлургический, а Илпатеев на ИС, инженерно-строительный, — отделение «мосты и туннели».
Это потому важно для правдивого моего повествования, незаметно разросшегося вокруг бирюзовой илпатеевской тетради, что именно в политехническом Яминск наш и поимел единственный, пусть вот и неосуществившийся, но шанс обзавестись собственной какой-то культурой.
Культура началась как бы прямо сейчас, с нуля. Завёлся совершенно такой же, как в МГУ, СТЭМ, студенческий театр эстрадных миниатюр, заигрался собственный КВН, засочинялись бардовские а ля Визбор-Окуджава-Высоцкий песни, а в пределе вот-вот должны были появиться свои романтические, хотя и навеваемые грубым окружающим социумом, стихи.
13
Осторожно, юноша: она — Лилит.
Илпатеев привёз Лилит в Яминск где-то в начале восьмидесятых. Всё было иным, непонятно каким, и комар ещё не пролетал. Бог, разумеется, важнее Маммоны, но есть и встречное: на Бога надейся, а сам не плошай. Причем «не плошай» мало-помалу тоже отчего-то становится чем-то вроде бога, и дело запутывается до неразрешимого.
Манера исполненья Лилит точь-в-точь походила на модных в ту пору столичных певичек, и с точки зрения яминцев этою похожестью она поднимала и украшала их в собственном о себе мнении. Дела пошли совсем неплохо. У неё стали брать интервью, сделали пару-тройку передач на радио и телевиденье, и прочее.
Илпатеев приходил к Паше в гараж и произносил пересказанные мне потом Пашей монологи. Паша менял колесо, ремонтировал футлярчик переносной печки или ещё что-нибудь делал руками и, когда всерьез, а когда и вполуха, слушал Илпатеева.
Американцы, говорил Илпатеев, провели опыт с группой студентов-добровольцев. Поделили их на «тюремщиков» и «заключённых» и, посулив хороший куш, устроили трёхмесячный эксперимент. Всё делалось по правде. Заключённые сидели в камерах, а охранники их снаружи охраняли. У одних была своя жизнь, у других своя. И через три месяца те и эти ненавидели друг друга так, что н а с а м о м д е л е желали своим врагам смерти. Это, дескать, раз!
Паша отрывался от колеса, пытался было возражать, но смирял себя и заставлял слушать дальше.
А вот два, продолжал Илпатеев. По телевиденью показывают документальный фильм: обучающаяся группа будущих автолюбителей. Они пока пешеходы, и, когда их спрашивают о водителях, они говорят о неуваженье, даже хамстве водителей в отношении пешеходов, упрекают их. А потом, — Паша укладывает в это время печку в футлярчик, так и эдак меняя положение провода, чтобы он закрылся, — как уже у водителей у них берут интервью. «Они ж ничего не видят, они прут прямо на красный...» и т. п. Опять просто-таки ненависть и чувство собственной правоты.
Вот так и всё остальное, все войны, революции, всё, где есть свои и чужие. Друг и враг. Вся история человечества. И она, — хлопал себя по ляжкам Илпатеев, — ещё куда-то там «идёт»!
— Ну а ты что предлагаешь? — Паша хмурился, прибирал снятое колесо, убирал печку и начинал помаленьку готовить стол к празднику.
— Ничего! Просто люди со всеми их «рабочими мифологемами» в лучшем случае «средство», если смотреть исторически, — говорил Илпатеев.
— Ну и... — Паша тоже потихоньку заводился. — Какая тебе разница?
— А такая! — Илпатеев стоял и смотрел сзади, как Паша хлопочет у стола. — Цель жизни воссоединение с Богом, а Бог — это красота, истина и добро. И не в обмен на блага Маммоны, а сами по себе. Понимаешь? И в мире разлита эта божественная музыка, которую никто не желает слушать. А Рублёв, Бах, Пушкин, Ван-Гог и Андрей Платонов её слышали... И если все её услышат рано или поздно, то...
— То? — опускал с ехидцей угол рта Паша.
— То над миром рано или поздно воссияет любовь!
— А как же те, кто не слышит? Ну Коба твой, Геббельс, Елизавета Евсеевна?
Илпатеев заминался, а Паша, который, как мы говорили, из принципа не знакомил себя с вопросами религиозными, начинал перед Илпатеевым разворачивать своё понимание вопроса. Он считал, что человеческая жизнь на земле управляется из какого-то, вероятно, космического центра, что энергия, энтропийно освобождаемая переживаниями людей, в особенности тонкая, как, скажем, его, Паши, употребляется на какие-то неведомые, но высокие, высшие цели. А такие люди, как Христос, Будда, Магомет, Сократ и Леонардо да Винчи, это что-то вроде посланного оттуда «космического корректора».
Илпатеев задумывался и слушал плохо.
— Дурак ты, Колька! — завершал с миром Паша дискуссию. — Давай-ка треснем лучше за гармонию. За всех и вся.
14
И не успели донести до ртов стаканов, у гаражной двери раздались шорохи, кашель, отхаркиванье мокроты, и на фоне мерцающих над серо-голубой крышей Пашиного «москвича» звёзд проявлялась, как в ванночке с проявителем, усатая беспородная ряха Семёна Емельянова. Кличка — Емельян.
— Салют алкашам! — осторожненько, чтобы не испачкать извёсткой со стены кожаное роскошное пальто, Семён протискивается около «москвича» к столу. — Всё пьём-гуляем? — как бы свойски, как бы иронически-насмешливо и в тон ситуации бросает он скоронько. — Всё не знаем, куды человечество девать?
В школьной эстафете 4x100 он бежал у них четвертым. Они были все спринтеры: и Паша, и Юра, и Илпатеев, — а он, Семён Емельянов, стайер. Он проиграл тогда второй этап, но все вместе они всё равно победили, а теперь он был самый главный для Паши человек, его спаситель и благодетель, к тому же он был школьный товарищ.
— А, это ты... — сказал Паша и деловито стал протирать свежей тряпочкой третий стакан.
Илпатеев подвинулся. Семён взял от стены третий стульчик.
— Открывашечка-то найдется? — И из-за пазухи кожаного своего реглана извлёк дорогущую, с английско-немецкой наклейкой, бутыль.
Открывашечка находится.
— А я, блин-муха, — спешит застолбить товарищескую самособойность Семён, — прикемарил трохи, угу! Кенты эти харьковские прилетели, ну и всё, али-пипи. Одну, другую, в баню, ну и вся программа... Насилу ноги унёс, ей-бо!
«А может, она ещё не уедет, — поджимает в ботинках замёрзшие пальцы Илпатеев, — может, я тороплю события по дурацкой моей привычке?»
— Хау а ю, Емельян? — не выдерживая, осклабляется он к незваному, нарушившему весь их уют Семёну. — Ви гейт зи? Ты у нас подполковник, Семён? Или ты у нас теперь полковник, Семён?