13821.fb2
.............
«Величит душа моя Господа, — пели в храме монахи, — и возрадовался дух мой о Боге...» Это юная оповещённая уже Ангелом Мария пришла к другой великой будущей матери, и та, вовсе никогда не видевшая раньше, узнаёт её, радуясь. «Возрадовался дух мой о Боге...» Значит, так и есть, так и есть, и она, Мария, избрана родить Того, Кто порвёт наконец ненавистные цепи тлена.
«Смертью лишить силы имеющего державу смерти...»
У Коловрата стеснило грудь. Суровые, сливающиеся голоса монахов катили в гору блистающее прозрачное колесо. Боль в сердце усилилась, сделалась тонкою до звона, а затем, оплавясь на острие-кончике, лопнула, растеклась по телу мягкой теплотой. Он почувствовал освобождающую душу радость, изглубинное ликование, и пели это не монахи уже, не знакомые и родные отец Кирилл с братией, а это пели ангелы, сонм золотого трепещущего живым дыханием света, звук был свет, и свет был вокруг, слепящий неожигающий огнь, и не умом, а самою где-то сердцевиной себя Коловрат восчувствовал весь мир, весь до последних чёрточек и пределов, и всё было возможным в этом мире, и воскресенье Лазаря, и всё.
Узнав о случившемся, отец Варсонуфий, малоразговорчивый и видом «малострастен вельми», откровенно на сей раз просиял, обнял послушника, словно у него самого пуд спал с сутулых плеч, а потом, когда Коловрат, учуяв час, попросил, понеже дозволено будет отцом настоятелем и братией, благословить о постриге, услыхал от окормителя и духовного отца своего то, о чём никогда не ждал и не помысливал.
Минет пять-шесть лет, сказал отец Варс... ..................
— Грех же твой тотший, — бледнея до серости в обескровленных губах, рёк отец Варсонуфий, — грех убиения грядый, мой будет, сыне, с часу сего!
И ничего повелев более не страшиться, а слушать одно сердце своё («Оно у тебя нынь... не облазнится, чаю!»), ушёл, удалился невидимо по обычью, а Коловрат, сбитый со всякого панталыку, долго сидел на жёсткой чернецкой лежанке, то чему-то нечаянно улыбаясь, то пускаясь горячо молиться, то робко отдаваясь в первые предощущения грядущего.
Мерещился вкус вешнего, томящего, как в юности, ветерка на губах, запах хрустящих седельных кож, холодок вздеваемой чрез голову кольчужной рубашки, дымок одиноко дальнего костерка в предрассветно влажной степи...
Охватив худыми пальцами лицо, он долго, покачиваясь и тряся головою, сидел так, и слёзы текли и капали сквозь них на покрытые истёртым подрясником колени.
Он плакал от благодарности к отцу Варсонуфию, к братии, ко всем добрым людям, к миру и Богу, он знал, отныне он исцелён и помрачение позади... Впереди же его ожидало его предназначение.
Я сказал, что в долгу не останусь, и успевший с утра поправиться серый кладбищенский мужик сразу, без лишних слов, повёл выпуклым, в траурной кайме, ногтем по линованным журнальным листам.
Отыскались и улица в сей книге мёртвых, и номерной илпатеевской могилы знак.
— Ну что, Николай, — сказал я, усаживаясь на щербатый чурбачок, заменявший здесь у него лавочку, — лежишь, стало быть?
Ответа не последовало. Лишь кустистая непородная травка на крепеньком уже холмике шевельнулась слегка ответным эхом на мой глупый, обычный в подобных местах-обстоятельствах вопрос.
«Ну что, Коля, — продолжал я, не успокаиваясь. — Блаженны нищие духом, ибо сохранят душу в услужении и не у Бога? А заклятые непримиримо враги, буде благородны, снищут равное небесное благорасположение?
А если не шибко всё-таки благородны враги и не так-то нищи нищие? Тогда?»
Многое можно было навертеть в том же духе и том же ряду, но хотя сам Илпатеев, как слышно, полагал, что только отвечая раз за разом на все, сколько бы их ни возникло, вопросы, и можно в конце концов выбраться из всеобщей нашей Ямы, коли отвечать д о б р о с о в е с т н о, я, грешный человек, вместо мудрствования («Не мудрствуй слишком и не говори всей правды...») вытащил из наплечной сумы бутылку «Аналузайской долины», любимое винцо вождя, качнувшего смуглым паханским пальцем нашу с Илпатеевым колыбель, и, как истый представитель доподлинного психологического мастурбантства, романтически мастурбантски выпил за помин души безответного моего соавтора.
Мир праху твоему, Илпатеев! Не мне судить тебя, дорогой, ну да не мне, слава Богу, и оправдывать.
Слишком много знакомых фамилий читается что-то на косых и прямоугольных памятниках из мраморной крошки на этом кладбище... Слишком тесно сгрудились могилы, огороженные железными прутьями в одной на всех дешёвой краске серебрянке этой.
Шёл, сеялся осенний мелкий дождичек из той самой шаляпинской песни. Розово-прозрачные капли, позадержавшись сколь положено на гранях стограммового моего стаканчика, скатывались поодиночке на землю.
Странно, думалось мне, теперь, когда я узнал, кажется, Илпатеева в той именно мере, в какой это возможно для другого человека и брал даже на себя смелость ставить заплаты в текст и добавлять запятые, мне, как, если помните, когда-то Маше Резниковой, ответ о причине его смерти тоже сделался в сущности безразличен.
«Смерть придёт — причину найдёт!» Неплохая поговорка. Ну а стало быть, не всё ли равно, что за инструмент или метод использовала та сила, коей в невежественной дерзости своей бросил Николай Илпатеев нечто наподобие вызова?
Я уходил.
Стаканчик, авось да пригодится кому ещё, я поставил сбоку у памятника, а пустую бутылку забрал с собой, — по дороге, порешил я, выброшу потом в одну из мусорных кладбищенских куч.
КА.
Вирнику с виры полагалась пятая часть. Посему случалось, иные из них не гнушались ни угрозами, ни подкупами, но чаще всего у не желавших платить вирная доля забиралась высидом.
На троих-четверых вирнику со товарищи полагалось в седмицу говяжья полть аль баран, а в день две куры иль утица. В субботу же мир обязан был ставить ведро солода. Такой вирник-высидчик и жил-поживал, в ус не дувал, доколе скорейшая выдача доли не соображалась смердами как более прибыльная.
Евпатий Коловрат ни подкупом, ни угрозами, ни тем паче высидом не пользовался, а искал ладить с крестьянами добром, наипаче ж вотчинник их господарь Ингварь Ингваревич до благ земных бых не зело охоч.
Коий год Коловрат у Ингваря Ингваревича, коий шлёт и вирничью в Залесский монастырёк. Опочил в Бозе запрошлую осень достославный отец Варсонуфий, а сулённые им день-час досе впереди.
Нет у Коловрата нынь ни вотчины, ни терема, ни сноровчатых холопьев в услужении, а есть у него, служивского, сундук-подглавник с абаком*, казённая от Ингварь Ингварича грамотка да добрая лошадь под неузорным седлом. Метельником — друг-сомолодшик Савватей Кисляк, а в подмогу им с метельником — вьюнош-богатырь Олеха Рука. И кабы не ожиданье «часа», обещанного отцом Варсонуфием, другого б ему, Коловрату, и не надобно.
* Род счёт в то время.
...проснуться в чужом, открытой душой приветившем тебя доме, помолиться при лучинке Святой Пречистой Заступнице, закусить чем Бог послал — кулагою какою-нито с мочёной калиною, взнуздать своею рукой пободревшую с щедрого хозяйского корму Ласточку ино выехать, поёжившись, чем свет за воротцы в зябкую сутемь-склень.
В светло-синем небе звёздочки, месяц щербится, из овражных балок кучерявится-течёт белёсоватый юрчистый туман, а обочь выворачивающей к лесу дороги вздрагивают от налетающих ветровых порывов голые бурьянные будыли.
Лепо! Хорошо...
«Ты-дук! Ты-дук! Ты-дук!» — бьёт твёрдым клювом спозаранку неутомимый в труде дятел-желгун. (Не во древе ль познанья не выдолбит всё червя сомнения?)
«У-ку! У-ку! У-ку» — отмеряет лесная пророчица-самозванка.
«Гхр-ха-рр-л! Гха-р-р-л... Гхаррр-л...» — вздрагивают, выпрыгнув из-под лошадиных ног, встопорщенные, готовые к тризне по тебе трусливо-бесстыдные вороны.
И восходит солнце. Млечно-голубое, огранённое вогнутыми окаёмами леса, небо впереди похоже на женскую опущенную к дороге грудь. И то ль дорога сосёт по-младенчески из безкрая его бессмертную силу, то ли небо в тоске по живой, хотя б и смертною болью чреватой воплощённости истекает в неё лучезарным, бесконечно влекущим светом.
КВ.
— Ишшо? Ишшо? — сквозь пар зеленеют на Савватея смеющиеся разбойничьи глаза. — А не лопнет у тя, Стратыч, жила кака самонужнеющая? Не опасаться?
Прикрыв от хлынувшего калёного жару большие ветлястые уши, Стратыч лишь мотает ответом головою, мычит, опасаясь открывать рот. — Да, мол, хватит, кончай, Конон Деич, и меня, непобедимого, догнал ты, любяга, до остатнего терпежу!
Коловрат с Олехою давно сдались и ждут, охолонываясь в прибанке, а довольный впечатлением хозяин хлопочет для одного Савватея.