138445.fb2 Преданное сердце - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Преданное сердце - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

ГЛАВА I

То была лучшая пора в моей жизни. Вольготное существование длилось так долго, что я уже начал привыкать и к нему, и к мысли, что и дальше все будет выходить по-моему. Я был молод.

Я служил в американской армии в Западном Берлине. Теперь, оглядываясь на прожитое, я замечаю, что, если не считать того счастливого времени, ничто из задуманного мною не осуществилось. А началось это все, когда я еще был студентом. Шла война в Корее, и парни, у которых не было возможности придумать себе какую-нибудь хворь, знали, что их призовут в армию. Чтобы этого избежать, надо было пойти на фельдшерские курсы или поступить на службу подготовки офицеров резерва. Большинство так и делало, причем не без успеха. Но меня не прельщала ни медицина, ни маршировка по четвергам на университетском дворе в строю студентов, одетых в синее и в хаки. Мне требовалось найти другой выход, и однажды он подвернулся. Это были статьи из журнала «Тайм» о школе военных переводчиков в городе Монтеррей, в штате Калифорния. Во мне всегда было сильно стремление к изучению языков, хотя я и старался этого не афишировать — в южных штатах было так-то спокойнее. Поэтому я без лишнего шума занялся русским языком — в Вандербилтском университете, где я учился, был такой трехгодичный курс, — потом попал в школу переводчиков и наконец оказался в Берлине.

Всем известно, что в армии тебя редко посылают делать то дело, к которому готовили. Потратив год на мое обучение русскому языку, начальство направило меня в Берлин допрашивать немцев из Восточной Германии. Я помнил кое-что из немецкого еще со студенческой скамьи, а в разведшколе под Франкфуртом слегка пополнил эти свои скудные знания. Другие переводчики, работавшие вместе со мной в Берлине, были примерно на том же уровне. Я выдюжил.

Говоря, что этот год в Берлине был самым хорошим, я понимаю, что не все с этим согласятся. С тех пор американцы так разбогатели — причем быстро и без особых усилий, — что теперь считают, будто все приятное непременно должно быть шикарным. В нашем же образе жизни не было и намека на ту роскошь, которую увидишь, например, в Палм-Спрингз или в Сен-Тропез. Но даже если оставить в стороне это соображение, все равно моим бывшим товарищам по университету вряд ли понравилось бы жить так, как жили мы. Они уже тогда понимали, что их удел — это бизнес или юриспруденция, и предпочли бы проводить время, служа младшими офицерами на авианосцах или где-нибудь в отделах по связям с прессой. То, что одному в радость, другому в тягость. Я же был счастлив.

Нашему подразделению был предоставлен дом в Далеме, симпатичном пригороде Западного Берлина. Нам выдавалась казенная гражданская одежда, мы месяцами не надевали военной формы, а наших суточных вполне хватало на безбедную жизнь. Даже сидя дома, мы могли приятно проводить время и прекрасно об этом знали.

В тот год не случалось и двух похожих друг на друга дней, но теперь, оглядываясь назад, я все же устанавливаю некую закономерность. Мы даже просыпались не так, как американские военные, жившие в паре миль от нас, в казармах Эндрюз и Макнейр. У нас не было побудок. Вместо этого в семь часов утра к нам стучалась уборщица и приносила кофе. Наши приемники были настроены на спокойную музыку немецких и австрийских радиостанций. Передачи американского военного радио были для тех, кто прозябал в казармах. Наверно, в Берлине тогда шел и дождь, и снег, но сейчас я помню, как стою на балконе и вижу деревья и особняки, утопающие в лучах солнца. Завтракать я иду в кондитерскую в трех кварталах от нашего дома, где подают превосходный кофе и Hörnchen.[1] Там я беру с полочки номер "Берлинер моргенпост" и, заказав вторую чашку, читаю о последних кознях русских.

Вернувшись в наш дом, я вместе с другими сотрудниками иду в кабинет Маннштайна, нашего главного специалиста по проверке. Маннштайн — рослый немец, в свое время удравший из армии вермахта на Крите. У него особый дар раскусить каждого из многочисленных перебежчиков с восточной стороны и определить, с кем из них стоит поговорить. Он притворяется то заботливым отцом, то циником, то солдафоном, наводящим ужас на мальчишек в восточногерманской форме. Поработав со всеми перебежчиками, попавшими к нему за день, Маннштайн передает их нам для допроса. Нас, следователей, шестеро: два сварливых немца, которые имеют опыт разведывательной работы и знают, что делают, и четыре американца, которые попали в армию прямо со студенческой скамьи и не знают, что делают, но очень стараются, и что-то у них все-таки получается.

Паренек, доставшийся мне в это утро (источник, как мы называем таких людей), — из части, расположенной в Эберсвальде, под Берлином. Приведя его в свой кабинет, я достаю карты Эберсвальде и окрестностей. Тем временем уборщица ставит на стол две бутылки пива. Это единственная хитрость, которую мы применяем, — накачиваем источников пивом. Нам полагается пить вместе с ними, а чтобы следователи не захмелели, уборщица приносит еще и кофе. Я усаживаю источника так, чтобы свет падал ему на лицо, и хорошенько его рассматриваю. Он весь в угрях, форму свою он не снимал, должно быть, уже целую неделю, и у нее соответствующий вид и запах. Тем не менее паренек производит приятное впечатление: угловатый, застенчивый. Такие ребята мне нравятся больше, чем те, которые много мнят о себе. Я даю ему пачку сигарет, он закуривает, и мы оба удобно усаживаемся, потягивая пиво.

По ходу беседы мой паренек начинает открываться. Родом он из Франкфурта-на-Одере, в армии — полгода, уже давно решил при случае перейти на западную сторону. Сержант в Эберсвальде донимал его как мог, ему осточертело убирать казарму, когда другие шли в увольнение. Три дня назад его отправили в караул в Восточный Берлин, он улизнул от остальных, перешел в Западный Берлин (все это происходило за пять лет до постройки стены, и восточные немцы толпами бежали на Запад) и очутился в лагере беженцев в Мариенфельде. Я спрашиваю про его впечатления от Западного Берлина, он отвечает то же, что и все остальные: "Der Untershied ist wie Tag und Nacht" — будто попал из ночи в день. У него есть дядя и тетя, попавшие в Западную Германию сразу после войны. Сейчас они в Дюссельдорфе, живут обеспеченно, они помогут ему встать на ноги. Отец велел ему перебраться к ним, если удастся.

Паренек пьет уже вторую бутылку пива и курит четвертую сигарету — пора приступать к делу. Я расстилаю на столе карту Эберсвальде, и мы начинаем ее изучать. Сперва я спрашиваю о том, что нам уже известно: где находится казарма, где стрельбище, где они проходили боевую подготовку? Он отвечает правду, и мы переходим к оружию и снаряжению. Материальная часть у них обычная, советская, модели устаревшие. Только что получили партию девятимиллиметровых автоматических пистолетов, поговаривают о том, что скоро поступят грузовики марки «Победа». Мы переходим к офицерам его части, и выясняется, что большинство из них — вновь прибывшие. Источник сообщает о них, что помнит: возраст, рост, вес, характер. Похоже, недавно произошла чистка. Причина? Источник подробно рассказывает о том, что случилось два месяца назад. Несколько солдат вернулись в казарму, напившись пива, достали свое оружие и начали угрожать дежурному офицеру. Тот позвал на помощь трезвых солдат, произошла небольшая перестрелка. Ранен никто не был, и вообще неясно, из-за чего весь сыр-бор загорелся. Источник считает, что все это политика, что ребята устали от идеологической накачки. Вероятно, он сочинил все это специально для меня, но я все равно вставлю его рассказ в свой отчет — в Гейдельберге разберутся. Первыми, кого убрали из части после ЧП, были политработники и командир роты, их заменили парой офицеров, обучавшихся у русских, в Казахстане. Зачинщики были посажены на несколько недель под арест, тем все и кончилось. Я делаю вид, будто не понял кое-какие малоправдоподобные детали, но источник держится за свою версию и повторяет ее слово в слово. Либо он хорошо все выучил, либо говорит правду. Под конец я задаю несколько стандартных вопросов. Что он в последнее время видел из вооружения советской армии? Источник вспоминает, что видел танковые колонны. Да-да, появляется все больше танков Т-54. От Т-34 их можно отличить по 100-миллиметровым орудиям и круглым орудийным башням.

Что ж, похоже, это все, да и обедать уже пора. Прощаясь с источником, я испытываю смешанные чувства. С одной стороны, я сделал все, что мог, а это не так уж плохо: в Гейдельберге говорят, что им нравится моя работа, что большая часть сведений о восточногерманской армии идет из нашего «дома», а два раза я и сам обнаружил в "Нью-Йорк Таймс" кое-что из того, что мне удалось выведать. С другой стороны, мы все, за исключением наших двух немцев, как разведчики — полный нуль, и сами это хорошо понимаем.

В обед мы едем кутить в Американский клуб. Мы — это четыре следователя-американца, наш черный сержант (в то время мы говорили «негр»: назвав сержанта «черный», можно было нарваться на драку) и мистер Суесс, наш штатский начальник. Для нас это единственная возможность соприкоснуться с Америкой, и мы ведем себя, как туристы: заказываем гамбургеры и чили, коктейли и портер. За столом Эд Остин из Стэнфорда рассказывает содержание нового фильма о Либерейсе,[2] который он только что посмотрел. Судя по всему, это ужасная гадость. Когда официант в картине спросил: "А на десерт — не угодно ли клубнички?", солдаты, заполнившие зал, смеялись до упаду. А потом, когда кто-то на экране произнес слово «Liebestraum» и Либерейс сказал: "Это значит "тоска по любви", другой персонаж воскликнул: "Ах, так вы говорите по-немецки?" Публика гоготала.

Мистер Суесс — эмигрант из Вены, прошедший долгий путь на американской государственной службе. Когда к власти в Венгрии пришли коммунисты, он вел допросы в Зальцбурге, и однажды ему попался беженец из Будапешта. Суесс решил, что подробное описание Будапешта должно привлечь внимание начальства. Он достал путеводитель по городу, изданный в 1939 году, и принялся допытываться у своего источника, все ли осталось в прежнем виде. "Как, по-вашему, длина такого-то моста — 30,3 метра? Как, по-вашему, высота такого памятника — 8,5 метров?" Так продолжалось полгода; в конце концов Суесс представил отчет на пятистах страницах, подтверждавший, что путеводитель не врет, вслед за чем получил повышение. Отчет был положен пылиться в шкаф, который вскоре стали называть "архив Суесса". За короткое время Суесс уставил целую полку новыми отчетами, все они оставались непрочитанными, но сам он продвигался по службе. Сейчас Суесс — на вершине своей карьеры, он заведует нашим домом в Берлине уже два года.

Было бы несправедливо утверждать, что Суесс — неумелый работник: это означало бы, что он пробует что-то предпринять, но у него не получается. Суесс же вообще ничего не делает. Час в день он проводит за своим столом, читая «Аргоси», "Эсквайр" и тому подобные журналы, затем куда-то исчезает, или, как он выражается, "уходит по делам". Всем заправляют Маннштайн и два других немца, они же отвечают на вопросы, когда к нам наведываются люди из Гейдельберга и Франкфурта. Суесс же держится на плаву благодаря добрым отношениям с подчиненными. Почти каждое воскресенье он зовет нас в гости позавтракать яичницей с куриной печенкой. При этом он не скупится на пиво и крепкие напитки, так что когда мы уходим от него через несколько часов, все уже слегка навеселе. Никому и в голову не придет настучать на Суесса. Пусть остается. Он человек душевный, а вместо него могут прислать какого-нибудь солдафона. Да и кто его прогонит? Суесс знает, что любят пить в Гейдельберге и Франкфурте, и время от времени посылает туда ящики бутылок.

Сегодня Суесс в хорошем настроении. Он учится на курсах английского языка, и вчера ему вернули две контрольные работы, за которые поставили по четверке. Для Суесса четверка — отличная отметка, а это значит, что он будет держаться за нас с Остином изо всех сил: ведь эти работы написали за него мы. С одной стороны, мы с Эдом считаем, что написали на пятерку, и с удовольствием пристукнули бы того преподавателя, который явно занизил оценку. С другой стороны, нам надоело писать за Суесса, и мы уже начинаем думать, что не мешало бы получить парочку троек или двоек. После занятий Суесс пошел в кино на "Дружеские уговоры" и до сих пор блаженствует от увиденного. Мы спрашиваем, что ему так понравилось, а он все повторяет в ответ: "Очень, очень дружеский фильм".

Суесс верит тому, что пишут в газетах, и совершенно не понимает, как я могу быть в приятельских отношениях с Вильямсом, нашим сержантом-негром. Только что Верховный Суд принял закон против расовой сегрегации в школах, и все те чувства, которые северяне еще недавно питали к Германии и Японии, они теперь выплескивают на южан. Для них мы какие-то злодеи. Из того, что Суесс читает в газетах, следует, будто я должен ненавидеть либо Вильямса, либо южан. Суессу кажется нелепым, что мы с Вильямсом (а он родом из Алабамы) — закадычные друзья, что когда его подружка-немка гонит его прочь, он идет ночевать не куда-нибудь, а ко мне, что я не хватаюсь за пистолет из-за его связи с белой женщиной. Сказать по правде, когда я увидел Вильямса и Ирмгард, у меня засосало под ложечкой, но только потому, что она хороша собой, — я не возражал бы, чтобы у меня была такая девушка. Сначала, когда я только приехал в Берлин и подыскивал себе кого-нибудь, я решил попробовать с Ирмгард, если у нее с Вильямсом ничего не выйдет. Но потом я нашел Эрику, и это даже к лучшему: Ирмгард с Вильямсом по-прежнему водой не разольешь.

Сегодня Вильямс в отличном расположении духа. "Потрясную песню я сейчас слышал, — говорит он. — Называется "Хочу быть сержантом Элвиса Пресли". Пресли должны вот-вот призвать в армию, а для многих его имя — символ всех бед Америки, и всякие там сержанты прямо-таки мечтают сделать из него человека. Вильямс напевает нам пару куплетов, и у меня возникает желание задать этому Пресли хорошего перцу. Пройдут годы, и Элвис Пресли станет национальным героем, но я по-прежнему останусь к нему равнодушен — как, наверное, и Вильямс.

У Тони Дарлингтона тоже хорошее настроение. Тони окончил Принстон, где он чуть-чуть не дотянул до члена сборной университета по теннису. Четыре или пять раз в неделю он ездит играть на разные берлинские корты, а вчера разгромил в пух и прах своего бывшего однокашника, который сейчас работает в ЦРУ. Тони рассказывает нам и об этом своем мачте (удар с лета — наповал!), и о неожиданном результате в мужском чемпионате США, где Кен Роузволл здорово обыграл Лью Хоуда — 4:6, 6:3, 6:3. Подождав, пока мы это осмыслим, Тони убегает покупать теннисные мячи.

Мании Шварц не слушает этих рассказов. Манни закончил Беркли, он самый толковый и способный из нас и любит болтать всякую чушь — в стиле, который десять лет спустя получил название «кэмп». Все это время он листает какой-то светский журнальчик — по-моему, «Конфиденшиел» — и тихонько посмеивается. Иногда он делится с нами кое-чем из прочитанного.

— Нет, что бы вы думали? Принцесса Грейс и принц Райнер отдыхают в поместье ее родителей в Нью-Джерси. Это особенно пикантно, потому что она беременна и в феврале должна родить.

Или:

— Бинг Кросби говорит, что его решение окончательно. Он устал от всех этих слухов и заявляет, что на Кэти Грант не женится.

Или:

— Я так рад за Лиз Тейлор. Она, вообще-то, всегда была равнодушна к Майклу Уайлдингу, а теперь, по словам их друзей, они разводятся, потому что Лиз влюблена в Майка Тодда.

Или:

— Отличная пара — Мэрилин Монро и Артур Миллер. Он зовет ее «кисик-мисик», а она его «котик-мотик». В свадебное путешествие они поехали в Лондон; стоило им показаться на улице, как тут же возникли автомобильные пробки. Сейчас Артур уехал домой, а Мэрилин осталась сниматься с Лоуренсом Оливье. Надеюсь, Артур скоро вернется: ей, наверно, так плохо без него.

Эд Остин обращается ко мне:

— Слушай, Хэм, не могу понять, куда это ты ходишь по вечерам. Все у тебя не как у людей.

Меня зовут Хэмилтон Дэйвис. Следователи-американцы называют меня Хэм, а для всех остальных я Дэйвис. Вообще-то Эд в чем-то прав. По вечерам я редко вижусь с товарищами.

— В Восточный Берлин, — отвечаю я, — с докладом к Вальтеру Ульбрихту.

Даже мне самому это не кажется остроумным, и, не давая никому рассмеяться, я добавляю:

— Хожу на свидания с одной девушкой из Зелендорфа.

— А чем она занимается?

— В смысле — где работает?

— Ну да, где работает?

Я боялся этого вопроса. Внешность у Эда — самая подходящая, чтобы рекламировать мужские купальные принадлежности, и в Берлине он подцепил уже столько девушек, что не знает, что с ними делать, причем девушек классных, красивых — из тех, что и не смотрят на военных. Я тоже нашел себе девушку и вполне ею доволен. Правда, в ней нет того шика, который так привлекает Эда, и поэтому, чтобы не ударить в грязь лицом, я решаюсь соврать.

— Она учится, — говорю я.

— Где? — спрашивает Эд.

Я отчаянно пытаюсь вспомнить какой-нибудь институт, до которого Эд, может быть, еще не добрался, и, наконец, говорю:

— В музыкальном училище.

— Как раз на днях познакомился с одной девицей оттуда, — говорит Эд. Он чувствует, что я попался, но решает пощадить меня. — Если твоя тебе надоест, у Аннальезе есть подружка. Славная девочка из Вюрцбурга, совсем одна в большом городе.

— Спасибо, буду иметь ее в виду.

Но я не буду иметь в виду — я предпочитаю делать все по-своему, а не полагаться на помощь Эда. Глупо, конечно, но ведь я молод.

Мы возвращаемся в наш дом, где меня уже поджидает еще один перебежчик. Этот сделан совсем из другого теста, чем утренний парнишка: вид у него такой, будто он только что вернулся с парада. Перешел он к нам два дня назад, а хоть сейчас на смотр. Он вежливо отказывается от пива и в течение всего допроса выкуривает только три сигареты. Этот мальчик был курсантом в офицерском артиллерийском училище, и его прямо-таки распирает от желания проявить свои знания. Начав, как обычно, с карт и с личного состава, мы затем переходим к вооружению. "Jetzt geht's los",[3] — произнес он, радостно улыбаясь. Артиллерия — его конек. Мы говорим о 122-миллиметровых орудиях, чья дальнобойность возросла до 25 000 ярдов, о новых 152-миллиметровых — улучшенном варианте полевых орудий, применявшихся во время войны, о 203-миллиметровых орудиях, которые стреляют на 28 000 ярдов и которые теперь прицепляют к тягачам, о 240-миллиметровых минометах, о четырех-, двенадцати- и шестнадцатидюймовых ракетных установках. Мы беседуем об учениях на стрельбище, о порядке их проведения, о маневрах, причем мальчик получает такое удовольствие, что я никак не могу понять, почему он бросил все это и перебежал к нам.

Я полагаю, одно из двух: либо он заслан с восточной стороны, либо думает, что чем больше расскажет, тем больше мы ему поможем. Тут он прав, в особенности если рассчитывает получить неплохую работу: когда источник много знает и ничего не утаивает, его переправляют в наш лагерь, расположенный к северу от Франкфурта, где ему обеспечивают комфортабельную жизнь и потихоньку допрашивают. Если источник идет нам навстречу, мы идем навстречу ему. Он не попадает в обычный лагерь для беженцев, а начинает работать за приличное жалованье. Похоже, что этот парень именно такой. Но, может быть, он все-таки агент? Да нет, сомнительно: уж слишком охотно он все рассказывает, а агентам не полагается выделяться.

Уже почти пять часов — время кончать работу, — а нам еще о многом надо бы поговорить. Я спускаюсь к Маннштайну спросить, не может ли источник остаться переночевать — специально для таких случаев у нас заготовлены четыре спальни. Маннштайн разрешает и отсылает машину с остальными перебежчиками обратно в Мариенфельде. Я даю своему источнику талоны на завтрак и обед, отвожу его в комнату, и на этом мы заканчиваем.

Вечера — мое любимое время. Поднявшись к себе, я ослабляю узел на галстуке, наливаю в стакан виски и выхожу на балкон. Солнце еще светит сквозь листву деревьев. Дома напротив являют собой смешение стиля Gründerzeit[4] и раннего модерна; я думаю, они были построены перед самым началом первой мировой войны. Мне они очень нравятся, и я невольно задаю себе вопрос, откуда взялись деньги на их строительство — от банкиров, промышленников или, может быть, от страховых обществ? Во всяком случае, источник этих денег явно не марксистский. Я сажусь в шезлонг, гляжу на дома и пытаюсь представить себе двадцатые годы — людей, играющих на лужайке в крокет, беседующих о Штреземанне и Локарно, оплакивающих Веймарскую республику. Возможно, ничего этого тут и не происходило, но мне нравится думать, что все это было именно так.

В эту минуту я слышу шаги и голос: "Ну что, поболтаем?" Это пришел Манни Шварц. Мы с ним — единственные, кто остается дома после пяти; почти каждый вечер мы беседуем — иногда у него на балконе, иногда у меня.

— Хочу тебя кое о чем спросить, — говорит Мании. Надо сказать, желание это возникает у него довольно часто. В руках у Манни две книги, которые он принес из своей личной библиотеки, занимающей большую часть его шкафчика. Сейчас Манни в другом настроении, чем был днем, когда он так увлеченно читал "Конфиденшиел".

— Почему, — спрашивает Манни, — писатели-южане пишут как пьяные?

— Разве? — говорю я.

— Ну, по крайней мере, самые известные: Вулф, Фолкнер, Уоррен. Ты вот это читал? — И он показывает мне «Ангелов», которые тогда только что вышли.

Я, конечно, не читал, но стыжусь в этом признаться. Впрочем, Манни волнует совсем другое, и он продолжает:

— Я только что ее кончил. О книге хорошо пишут, но кто все эти пишущие? Южане. У вас какая-то литературная мафия. Вы смешиваете с грязью каждого, кто, по-вашему, не верит в Новую критику и в Фолкнера. Вот, например, Уоррен. Он просто пьян от слов — как и Вулф с Фолкнером. У всех есть талант, но тратят они его не на то, что нужно, а в результате получаются пародии. — Откуда-то из-за своих книг Манни извлекает стакан белого вина и пьет. — Вот, гляди, два новых романа: «Ангелы» и "Марджори Морнинг-стар". Так Уоррена критики превозносят до небес, а от Вука не оставляют камня на камне. А книги эти не так уж и отличаются — соплей Уоррен разводит не меньше, чем Вук. Может, ты сумеешь мне доказать, что книга Уоррена лучше?

В этом весь Манни. Он читает, наверно, по книге в день, и каждый вечер приходит с чем-нибудь новеньким. Я же, как всегда, не знаю, что ответить, и Манни это понимает. К писателям-южанам я отношусь так же, как относишься к своим родственникам: самому их ругать можно, а чужим — ни в коем случае. Я чувствую, что Манни неправ, но не могу этого доказать. Манни читал все эти книги и много чего другого, а я нет. Я знаю с десяток людей, которые знакомы с Робертом Пенном Уорреном и Уильямом Фолкнером, привык к тому, что они называют их «Ред» и «Билл», и мне кажется, будто я тоже с ними знаком, но защитить их как следует не в силах. Кроме писателей, которых мы проходили в школе, я читал только Хемингуэя, Фицджеральда и Дос Пассоса, но и этого мне хватало для того, чтобы быть впереди сверстников. Единственная вещь Уоррена, которую я прочитал, — это "Вся королевская рать". Я пытаюсь вспомнить, о чем там речь, но вижу перед собой лишь Бродерика Кроуфорда из фильма, поставленного по роману. Что касается Вука, то в моей памяти мелькают лица Хамфри Богарта, Джоуза Феррера и Ван Джонсона из фильма "Бунт Каина", но толку от этого мало. И я решаю перейти в атаку.

— Манни, — спрашиваю я, — ты что, действительно думаешь, что все американские критики ополчились на Хермана Вука?

— Я считаю, что масса рецензентов либо сами южане, либо попались южанам на удочку, и еще я считаю, что у южан привычка видеть в своих писателях нечто большее, чем видят другие. Мне подозрительны авторы, которые изо всех сил стараются убедить меня, что их мир — какой-то особенно богатый и героический. Не уверен, что Юг такой необычный, как они пытаются это изобразить.

— Но если он не такой необычный, — говорю я, — то почему оттуда вышло так много хороших писателей?

— А почему бы и нет? Хорошие писатели есть и в других местах, например, в Новой Англии, в Нью-Йорке или на Среднем Западе. Не думаю, что Миссисипи так сильно отличается от Миннесоты.

Манни выпивает вина и продолжает говорить. Заговорив о Фолкнере, он вспоминает, что на днях видел его пьесу "Реквием по монахине" в Шлосспарктеатре. Манни сравнивает падших женщин в пьесе Фолкнера с сартровской "Респектабельной потаскушкой". Желая отдать должное Сартру, он касается Жироду и Кокто, Монтерлана, Ануйя и Камю. От Сартра он переходит к «Страху» и «Заботе» Хайдеггера, от Хайдеггера к Марселю и Ясперсу, от них к Максу Шелеру и "Логическим исследованиям" Гуссерля. "Wir wollen auf die Sachen selbst zurückgehen",[5] — вставляет Манни по-немецки и пускается в рассуждения о том, как трактует понятие свободы Эрих Фромм в своей новой книге "Здоровое общество". Прервавшись на секунду, чтобы выпить еще вина, он спрашивает, что я думаю о Герберте фон Караяне, новом дирижере Берлинского филармонического оркестра. Не кажется ли мне, что Фуртвенглер был все-таки лучше? Тут он вспоминает, что недавно слышал «Набукко» в оперном театре Западного Берлина. Там пел хор иудеев, уведенных вавилонянами в плен; зрители были растроганы до слез, чем в свою очередь весьма растрогали Манни. Ну, и так далее.

Как обычно, я не знаю, что сказать, и почти все время молчу. Помню, когда Манни раньше пускался в подобное разглагольствование, меня это раздражало. Все это делается, считал я, только для того, чтобы выставить меня дураком. Теперь я прислушиваюсь к его монологам, стремясь чему-нибудь научиться. Пару лет назад, окончив с отличием университет, я полагал, что знаю ничуть не меньше своих сверстников. В школе военных переводчиков и в лагере «Кэссиди» под Франкфуртом я начал понимать, что это не так, а теперь из разговора с Манни увидел, насколько же я отстал. Те ребята в Вандербилтском университете, которые интересовались культурой чуть-чуть больше, чем требовалось по программе, или высказывали наклонность к гомосексуализму, или были вообще со странностями. Тогда я был доволен, что не трачу все свое время на чтение, на размышления о том, что такое вина и страдание, на попытки усвоить всякие заумные идеи. Теперь же я сомневаюсь, что это было правильно. Манни, например, вовсе не какой-то изнеженный хлюпик, или, как сказала бы моя мама, "кисейная барышня". Роста он, правда, невысокого, но зато такого сложения, точно занимался борьбой или боксом. Словом, когда не философствует, — свой в доску. Так что, наверно, в моих взглядах на вещи кроется какой-то просчет.

— Ну что, не пора ли тебе к твоей крале? — спрашивает Манни.

Да, верно: уже почти половина седьмого. Я встаю и начинаю затягивать галстук.

— Ну и ну, — говорит Манни, — зов предков. Слушай, Хэм, давай серьезно. Чем она занимается? Я не скажу Эду.

— Я же говорю: она студентка музыкального училища.

— Это я слышал. Только, боюсь, что такая же студентка, как я.

— Возможно, такая же, а возможно, и нет. — Я пытаюсь изобразить на лице загадочную улыбку, но чувствую, что провести его не удастся. Меня беспокоит, что я постеснялся открыть Манни все правду. Сам он рассказывает мне, кого ему удалось подцепить на Аугсбергерштрассе и как у него идут дела с женой одного французского капитана, с которой он крутит роман. Но я все равно не могу заставить себя рассказать про Эрику.

Спускаясь вниз, я слышу перестук пингпонгового шарика и вопль Вильямса: "Fünfzehn-zehn".[6] Во Франкфурте почему-то решили, что мы просто жить не можем без спорта, и прямо-таки завалили нас всяческим инвентарем. В подвале у нас полным-полно нагрудников и баскетбольных мячей, но единственное, чем мы пользуемся, — это стол для пинг-понга. Целый день он кем-то да занят: перебежчики играют до и после допросов, а вечером приходит наша очередь. Вильямс сегодня дежурный, и сейчас он обыгрывает моего курсанта-артиллериста.

— Sechzehn-zehn, — слышу я голос Вильямса. — Und du sagst, du warst Regimentsmeister?[7]

Должно быть, курсант сказал ему, что был чемпионом полка по настольному теннису. Сразиться с кем-нибудь из источников — для Вильямса любимое дело. Он гибок и быстр, как азиат; насколько мне известно, он еще ни разу никому не проиграл. По-немецки Вильямс болтает очень бойко, не стесняя себя законами грамматики. Стоит ему заговорить, как вокруг тут же собираются немцы — послушать. Иногда они смеются, иногда просто стоят, разинув рты, но всегда просят Вильямса сказать что-нибудь еще.

— Zwanzig-zehn, — произносит Вильямс. — Deine Angabe. Geb dich Mühe, Mensch! Sonst du werdest verlieren wieder.[8]

Курсант, давясь от смеха, подает. Пара ударов — и, наконец, Вильямс неотразимо бьет. Победа!

— Yetzt ich gebe dich noch cine Chance,[9] — говорит Вильямс.

Курсант уже держится за живот, но все-таки кивает, и начинается новая партия.

Ужинать я иду в ресторанчик на Унтер ден Айхен. После целого дня разговоров с людьми приятно побыть одному. За полчаса я успеваю съесть шницель по-венски и пролистать «Квик», "Штерн" и кое-какие другие журналы. Потом я отправляюсь на свидание с Эрикой.

Я мучаюсь оттого, что мне стыдно рассказывать товарищам про Эрику. Была бы она, допустим, официанткой или проституткой, она, по крайней мере, обладала бы каким-то пролетарским шармом — ребята просто пожелали бы мне удачи, и все было бы в порядке. Но Эрика непохожа на тех девушек, которые пользуются у них успехом: для Остина и Дарлингтона она недостаточно шикарна, для Манни — недостаточно порочна, а для Вильямса — недостаточно земная. Эрика Рейхенау работает в библиотеке берлинского гарнизона. Она сидит на выдаче по восемь часов в день, и нашим ребятам ничего не стоило бы, проходя мимо, разглядывать ее со всех сторон, а потом смеяться в кулак и отпускать шуточки на мой счет.

— Дэйвис завел себе библиотекаршу. Вот это я понимаю! Наверняка какая-нибудь секс-бомба. Может, как-нибудь сходим на свидание вместе — а, Дэйвис?

Возможно, они и не стали бы так говорить, даже и не подумали бы. Но ведь я был молод.

До здания штаба двадцать минут ходьбы. Когда я прохожу мимо Эрики в библиотеке, мы едва киваем друг другу. Эрика работает по вечерам два раза в неделю, и пока библиотека не закроется, мы будем делать вид, что незнакомы. Просматривая журналы, я время от времени бросаю на нее взгляд. Первое, что привлекло меня в Эрике, была ее плутовская внешность. Она худовата, смугловата, с остреньким носиком, но все это в меру. По-моему, она просто умопомрачительна, и то, что американцы не ходят за ней толпами, выше моего понимания. Может, все потому, что эти бабники редко заглядывают в библиотеку? Вот и сегодня народу почти никого: только какой-то сержант, с головой ушедший в "Спорте иллюстрейтед", да два молодых солдата — эти читают "Попьюлар мекэникс" и время от времени перешептываются. Я проглядываю какие-то журналы — «Лайф», "Холидей", — но не воспринимаю ни слова. В своем воображении я вижу только одно: вот Эрика раздевается, вот она приходит в возбуждение. Но пока еще только восемь часов. Впереди еще два часа — надо это время чем-то занять.

Из бесед с Манни я усвоил, что неплохо было бы поднатаскаться в философии, поэтому сегодня я захватил с собой томик Кьеркегора, который Манни дал мне почитать. Повальное увлечение экзистенциализмом все еще продолжается. О Кьеркегоре я, вообще-то, могу немного поговорить, но никогда его не читал, и сейчас, думаю, самое время этим заняться. Я усаживаюсь в кресло в сторонке от Эрики. В предисловии много чего написано про Марселя и Ясперса, но сегодня меня больше интересует сам Кьеркегор, поэтому я начинаю сразу с авторского текста. Читается книга хорошо. Вместе с Кьеркегором мы приходим к выводу, что вечность важнее времени, что страдание лучше греха и что эгоизм принесет человеку много горя. Еще немного — и мы думаем, что Бог находится за пределами разума, но тут я замечаю, что мысли мои начинают сбиваться. Бог меня как-то уже больше не волнует, философские парадоксы отступают, у меня перед глазами лишь тонкие бедра Эрики, и они раздвигаются, и я вижу, то что между ними… Как-то в разговоре о живописи Манни употребил новое для меня слово "чиароскуро";[10] по-моему, оно очень хорошо подходит для этих бледных бедер, для этих лоснящихся черных завитков. Я помню, как поблескивали эти волосы в полумраке комнаты, когда на них падал нечаянный луч света с улицы. Нет, определенно, с Кьеркегором у меня ничего не получается, и я откладываю книгу в сторону.

До закрытия остается еще полтора часа. Слова Манни о писателях-южанах не кажутся мне убедительными, и я жалею, что мне не хватает образованности, чтобы достойно ему возразить. Но если я не умею поставить Манни на место, то есть ведь много других людей, которые способны это сделать, — и внезапно у меня возникает желание почитать что-нибудь из того, что эти люди написали. Взяв с полки антологию поэтов Юга, я быстро ее перелистываю и нахожу "Оду на смерть конфедерата" Аллена Тейта — забористая вещь.

Надгробья одно за другим, не страшась наказанья,Отдают имена на потеху стихиям,Воет ветер, ветер без памяти…

Как всегда, я оказываюсь во власти стихов, поэтов Вандербилтской школы, а когда дохожу до строк:

Там кроткий змей зеленеет в листве шелковицы,И беснуется жало, пронзая глубокую тишь, —Кладбищенский страж, у него мы все на счету!

меня охватывает какое-то нездешнее очарование. Затем я нахожу поэта, чьи стихи действуют на меня сильнее всего. Это Доналд Дэйвидсон, мой старый учитель. Я читаю его стихотворение "Ли в горах" и, кажется, слышу глуховатый голос самого Дэйвидсона, декламирующего те самые строки. Окончена Гражданская война, и генерал Роберт Ли, ставший президентом Вашингтонского университета, обращается к своим студентам:

Юноши, Бог отцов справедливИ милостив, кровью своей, окропившейМладой ваш алтарь, отмеряет Он дни,Отмеряет добро,Тем даруя нам жизнь…Он никого не забудет, не отречетсяНи от своих детей, ни от детей их детей —Ни от кого в грядущих веках, в ком бьется верное сердце.

Никакие рассуждения Кьеркегора о Боге не доходят до меня так, как эти стихи Дэйвидсона. "Верное сердце" — эти слова живут во мне с тех пор, как я впервые услышал их три года назад. Как странно — я сижу в Берлине и думаю о генерале Ли, человеке из совсем другого мира. Между прочим, я никогда им особенно не увлекался. Там, на Юге, его так прославляют, к месту и не к месту, что это быстро приедается, но теперь меня почему-то тянет к нему. Среди книг по истории я нахожу какой-то толстый том о Гражданской войне и сажусь читать про то, как сначала Ли не может решить, чью сторону принимать — Союза или Вирджинии. Но верное сердце побеждает, и он отправляется на родину. Листаю дальше. Вот подполковник английской армии, тайно покинув место своей службы в Канаде, приезжает к Ли в Вирджинию после мэрилендской кампании и находит, что генерал — "прекрасный образец английского джентльмена". Когда части под началом Ли капитулируют в Аппоматоксе, союзный генерал встречает пленных с воинскими почестями. "Было дано указание, и когда командир какой-то дивизии проезжает мимо нас, военачальников, наш горнист тут же дает сигнал, и весь строй, справа налево, полк за полком, приветствует врага, беря ружье "на плечо". Впереди колонны, печально склонив голову, едет Гордон. Услышав шум, производимый салютующими солдатами, он поднимает взгляд и все понимает. Красиво повернув коня, он ставит его на дыбы, как бы сливаясь с ним воедино, и почтительно приветствует нас, опустив шпагу и уперев ее острие в носок сапога. Потом, обернувшись к своим солдатам, приказывает, чтобы вся колонна прошла мимо нас, тоже взяв ружье "на плечо" — честь в ответ на честь. Честь. Верное сердце. Я пропустил битву при Нашвилле и теперь возвращаюсь к этому месту. Декабрь 1864 года. Худ, двинувшись на север от Алабамы, осадил Нашвилл, но у него слишком мало войска, чтобы взять город. Четырнадцатого декабря союзный генерал Томас быстро охватывает фланг южан и гонит пикеты Хаммонда через Грэнни Уайт Пайк — и тут я чувствую, как кто-то кладет мне руку на плечо. Я поднимаю голову и вижу Эрику. В библиотеке пусто. Эрика уже заперла двери и погасила свет.

— Bleibst du lieber da, oder kommst du mit?[11] — спрашивает она.

Я не сразу соображаю, где нахожусь.

— Was liest du da eigentlich?[12] — интересуется Эрика.

Я показываю ей книгу. Эрика качает головой и улыбается. Увлечение давними войнами еще не вошло в моду в Германии: слишком свежи воспоминания о сорок пятом. Такое чувство, будто меня застали за чтением какой-нибудь порнографии.

— Хочешь взять ее домой? — спрашивает Эрика.

— Нет, с меня хватит. — И я ставлю книгу обратно на полку.

Снова повернувшись к Эрике, я вижу, как она направляется вглубь библиотеки. То, что сейчас произойдет, может кончиться для меня такими неприятностями, что я стараюсь не думать об этом. Ведь дело в том, что у нас с Эрикой нет места, где мы могли бы побыть вдвоем. Ко мне она придти не может — более того, ей даже не полагается знать, где я живу, — а ее отец редко выходит из дома. Однажды вечером — мы тогда только начали встречаться, — я остался в библиотеке после закрытия, и мы с Эрикой нашли себе местечко в комнате для отдыха сотрудников и с тех пор всегда проводим время там. Когда я вхожу в комнату, Эрика уже готовит чай — это входит в наш ритуал. Заперев дверь, она снимает туфли и чулки, потом сбрасывает нижнюю юбку и трусики. Я тоже снимаю брюки и трусы. Все эти предосторожности вряд ли кого-то обманут — каждому ясно, чем мы тут можем заниматься, — но тем не менее мы рассчитали, что пока сторож, отперев входную дверь, дойдет до нашей комнаты, мы успеем надеть нижнюю часть своего туалета и не будем застигнуты на месте преступления. Сторожами тут работают штатские немцы, так что если сунуть им какие-нибудь деньги, то, может быть, все и обойдется.

В комнате совсем темно — лишь тускло горит лампочка сигнализации да в окно падает луч света от уличного фонаря. Я откидываюсь на спинку дивана, и Эрика приносит чай.

— Rate mal, was heute passiert ist?[13] — говорит она.

Но я не успеваю догадаться, что же такое сегодня случилось, — Эрика начинает рассказывать сама.

— Ты знаешь полковника Уоллера? Ну, такой большой, здоровый?

Нет, я его не знаю.

— Да наверняка ты его видел. Он часто сюда заходит. Сам никогда ничего не читает, только берет книги для жены. А сегодня пришел — красный как рак. Знаешь, какую книгу он принес сдавать? "Идеальный брак" Ван де Вельде.

— Да, в наше целомудренное время ничего непристойнее "Идеального брака" в библиотеках, пожалуй, и не найдешь.

— Даже не поздоровался, только сунул мне книжку и уставился в окно. Как только он ушел, я начала так хохотать, что пришлось убежать из зала сюда. Я рассказала Маргите, так она чуть не умерла.

Я тоже смеюсь, представляя себе побагровевшее лицо полковника. Эрика рада, что мне весело, и тут же выкладывает все, что случилось за день. После обеда заходила миссис Бенсон, заведующая всеми армейскими библиотеками в Берлине, — как всегда, от нее разило спиртным. У нее роман с одним женатым капитаном, и они устраивают себе большие перерывы на обед в ее квартире, и все ее подчиненные об этом знают. Потом Эрика начинает описывать вечеринку, которую американцы собираются устроить для немок-библиотекарш. Еще заходил ее брат Юрген — сообщить, что заводит собственное дело. А отец опять неважно себя чувствует. Рассказывая, Эрика пьет чай и поглаживает мне член. Я тоже все это время, как бы невзначай, ласкаю ее; пару раз я чувствую, как она зажимает мою руку между ног. За несколько месяцев мы с Эрикой успели замечательно привыкнуть друг к другу. Наступает моя очередь сообщать новости, и я что-то выжимаю из себя про Тони Дарлингтона с его теннисом, про беседу с Манни, про Вильямса и пинг-понг.

Мне все труднее и труднее подыскивать слова — мой член так напрягся, что вот-вот взорвется. Непринужденной беседы уже не получается, и я вплотную подвигаюсь к Эрике. То, что мы делаем потом, вполне в духе пятидесятых годов, но с тех пор мир изменился. Если бы мы с Эрикой могли тогда заглянуть лет на двадцать вперед, мы бы все обставили по-другому. Начали бы с шампанского и кока-колы: чай — это для старушек. Потом позвали бы других мужчин и женщин и вперемешку наслаждались бы гибкими, обнаженными телами друг друга. Может быть, привезли бы еще и собаку. Во всяком случае, мы обязательно устроили бы просмотр фильмов.

Но на дворе пятьдесят шестой год. Пусть наши с Эрикой приемы скоро покажутся старомодными, но нас они пока вполне устраивают. Надо еще учесть, что сейчас, в пятьдесят шестом, женщины до смерти боятся забеременеть, да и мужчин эта перспектива совсем не прельщает. Противозачаточные таблетки появятся только через несколько лет, а из других средств доступны лишь презервативы, но мы с Эрикой их не любим. Аборты запрещены и очень дороги, и делают их чаще всего неумелые шарлатаны. Над любовниками все время витает страх, ибо одна несчастливая случайность может перевернуть их судьбу. Эрика же, вдобавок ко всему, полна каких-то вздорных идей. Почему-то она вбила себе в голову, что беременность у нее может скорее всего возникнуть сразу до или после менструации, а остальные дни сравнительно безопасны.

Казалось бы, в создавшейся ситуации мы могли бы, по крайней мере, получать удовольствие от орального секса. Но, увы, Эрике это занятие не особенно нравится, а раз так, то и мне тоже. Пару раз мы, правда, попробовали, но Эрика чувствовала себя так неуютно, что я решил: все, больше не будем.

Что же тогда остается нам, не ведающим тех способов, которым вскоре суждено войти в моду? Только сердце и руки. И последнее время и Эрика, и я часто произносим слово «любовь». Трудно сказать, успел ли я уже полюбить Эрику или нет, но все-таки мне кажется, что я люблю ее, а она меня. Что же касается рук, то Эрика где-то так замечательно научилась обращаться с пенисом, что доставляет мне гораздо большее наслаждение, чем я мог бы доставить себе сам. Между прочим, когда Эрика кончает, я все время жду, что она, истомившись, отвернется от меня, но у нее какой-то особенный клитор, совсем другой, чем те, с которыми мне до сих пор приходилось иметь дело, и буквально через несколько секунд она готова начать все сначала. Несколько раз я пробовал проверить, как долго она способна выдержать, но всегда уставал первым — пальцы немели и отказывались двигаться.

Вот так занимаются люди любовью в пятьдесят шестом — во всяком случае, мы с Эрикой. Пусть все это лишено разнообразия, пусть все это скоро будет казаться смешным и нелепым, но нам от этого хорошо. Что с того, что нет других мужчин и женщин, нет фильмов, искусственных членов, хлыстов и всяких штучек из кожи? Что с того, что это бывает так редко? Не так уж плохо у нас получается. Если бы за нами наблюдал какой-нибудь ученый-статистик, вроде Альберта Кинзи, он, может быть, высоко оценил бы нашу деятельность. Он наверняка придумал бы новую единицу измерения — число оргазмов в час (орг/час — так бы он ее обозначил), а уж по этому-то показателю мы с Эрикой были бы среди первых.

Скоро уже полночь, пора по домам. Одевшись, мы запираем библиотеку и проходим мимо сторожа у ворот с невинным, как нам хочется думать, видом. Возле пансионата «Оскар-Хелене» мы договариваемся о завтрашней встрече. В Ванзее есть один итальянский ресторанчик «Рома», куда Эрика хотела бы пойти. Последний поцелуй — и я сажаю Эрику в автобус, идущий в Зелендорф.

Я шагаю домой, и меня не оставляет мысль, что никогда еще я не был так счастлив. Раньше всегда казалось, что счастье — где-то в прошлом или в будущем, но никак не в настоящем. Часто ли мне доводилось признаваться себе, что вот именно в эту минуту я счастлив? Нет. Разве что несколько раз, в изрядном подпитии. Но здесь, в Берлине, все по-другому. Куда бы я ни шел, чем бы ни занимался, я всем доволен. И дело не только в Эрике, не только в моей вольготной жизни — хотя и это, конечно, имеет значение. Я всю жизнь хотел работать с иностранными языками — именно этим я теперь и занимаюсь. И неважно, так ли важна наша работа, как думает начальство, — нам-то кажется, что мы делаем полезное дело, честно служим родине. Более того, у каждого времени есть свой город, который впитывает в себя его вкус, его остроту: на рубеже веков это была Вена, между мировыми войнами — Париж, а теперь — Берлин. И пусть оттуда, из Америки, Берлин видится чем-то страшно далеким — для нас это самый главный город на земле, и то, что мы здесь делаем, — тоже самое главное. У входа в наш дом, под фонарем, стоит вахмистр; кивнув, он отдает мне честь и говорит: "Guten Abend, Herr!"[14]

У себя в комнате я повторяю молитву, о которой никогда никому не скажу. Я ложусь в постель, прижимаю одну руку к груди, другую поднимаю вверх и говорю: "Господи Боже, сделай так, чтобы я был хорошим сыном и хорошим солдатом. Сделай так, чтобы я всегда исполнял свой долг".

Долг. Честь. Преданное сердце. Я молод.


  1. Рогалики (нем.).

  2. Персонаж американских фильмов военного времени. Его имя перекликается с армейским жаргонным словечком, обозначающим солдата, который сожительствует с женщиной, проживающей на оккупированной территории.

  3. Ну, приступим (нем.).

  4. Период промышленного и экономического подъема в Германии в 1871–1873 гг.

  5. Перейдем к сути вопроса (нем.).

  6. Пятнадцать — десять (нем.).

  7. Шестнадцать — десять. И ты говоришь, что был чемпионом полка? (нем.).

  8. Двадцать — десять. Твоя подача. Соберись, приятель! Иначе снова проиграешь (искаж. нем.).

  9. Даю тебе еще один шанс (искаж. нем.).

  10. Светотень.

  11. Ты останешься здесь или пойдешь со мной? (нем.).

  12. Что ты, собственно, здесь читаешь (нем.).

  13. Угадай, что сегодня случилось? (нем.).

  14. Добрый вечер, господин! (нем.).