13882.fb2 Ёжики кричат - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Ёжики кричат - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

— Невозможно жить! Всё перепутали. Перевернули всё. Правые перекинулись в левые. А левые? Вчера были левые, ну, точно же — левые, глядь, а они уж правые! Перекинулись! А сосед? Травит и травит, нарочно в форточку спускает в квартиру негатив.

Она даже из газеты корреспондента приводила. Но сосед хитрый, когда корреспондент пришёл, он форточку закрыл и притаился. Корреспондент ушёл, и он сразу снова. Её никто не понимает, сумасшедшей считают, а я наоборот не пойму — чего же тут непонятного. Всё ж ясно, как белый день!

Она говорит:

— Правые перекинулись в левые. И другие перекинулись и всё запутали. И сосед этот.

Ну, чего неясно-то?!

Отец расстраивается. Он учёный. Даже известный. А я учёным не стал. Может не смог, а может, не захотел. Я и сам до конца не знаю. Да и не всем же учёными быть. Кто-то должен и простым человеком оставаться. Как я — выполняю простую, но очень важную работу. Ставлю декорации в театре. Рабочий сцены называется. Попробуйте поставить спектакль без декораций — смех один получится. Театр — это тоже жизнь. Главреж говорит: в концентрированном виде. А мне так даже больше нравится — в концентрированном. Я во время спектакля сижу за кулисой и плачу — так хорошо! Не вслух, конечно, плачу. Ну, представьте себе: сидит за кулисой двадцатипятилетний парень и плачет — смех. Я в душе плачу, про себя. Про свою жизнь. Может, даже про то, что учёным не стану, как отцу хотелось.

Я никогда не буду учёным. Я никогда не буду богатым.

Вот лежал я в больнице. Сосед по палате — депутат, богатый человек. Приходил в больницу только днём, а на ночь уходил домой (еда ему в больнице не нравилась). Вечером, уходя, он ставил в палате свой сотовый на подзарядку, чтобы не тратить электричество дома. Делал это запросто, как само собой разумеющееся. И так во всём. А поскольку я так не умею — не быть мне ни богатым, ни депутатом. Ни учёным. Но, может быть, за это я и слышу, как кричит ёжик.

Спокойно! Ёжики не кричат, ёжики не кри…

Книжки очень помогают жить. Отцовскую библиотеку я ещё в школе всю перечитал. И то, что с наукой связано, и художественную. Такое иногда встретишь! Но посмотрите — почти везде про боль, про трудности, про то, как всё нехорошо на свете устроено. Отчего так много горя? Беды? Вот, например, был такой грузинский художник Пиросмани. Не помню уж, в каком веке. Да и какая разница — в каком! Вроде гений, а умер — в нищете. Вывески для духанов рисовал. Духаны — это кафе такие на Кавказе. Однажды кому-то пожалевшему о его тяжёлой жизни он ответил: «Я становлюсь мудрее ещё на одну боль». У меня вообще такое подозрение — чем талантливее человек, чем умнее, чем больше знает, тем тяжелее ему на свете живётся.

Вот ещё интересный момент. Как-то у меня не получается с дураками. Вроде дурак — чего с ним говорить. А всё время получается так, что дурак оказывается выше, а в дураках остаёшься ты сам! Мне наш актёр, Васильев который, объяснил: дураков больше, дураки сильнее, потому что не сомневаются, и дураки сбиваются в стаи. А умные в стаи не сбиваются, и их поодиночке — как ёжиков. Почему? Потому, что у дураков всего шесть граней. Это простые кубики, из которых можно строить любую конструкцию. Хочешь — в колонну, хочешь — толпой разбросай, хочешь в пирамиду их. Они все похожи, их мало что разделяет, они сдвигаются вплотную. В такую стенку плотную. Такому человеку одинаково хорошо и в кинотеатре, и в общественном туалете, и в строю. Умный, тонкий человек — конструкция сложная, с массой всяческих «выступов». Поэтому двум умным людям редко удаётся плотно сблизиться. Дураки одинаково глупы, умные умны по-разному. В общем, целая философия. Смотрите, действительно: у ёжиков — иглы! Ну, как им сблизиться? Им расстояние нужно.

И я сам себя иногда чувствую маленьким ёжиком. Иногда кажется: сейчас накатит, налетит, раздавит — и крикнуть не успеешь. И что им твои иголки! Раз! — и от тебя только мокрое пятно.

Но жить-то надо. Надо как-то терпеть, приучать себя к жизни, настраивать на солнце, на свет. Врач говорит: больше позитива! В конце концов, не все же ёжики попадают под колёса. Актёр Васильев говорит мне: послушай, хороших людей больше, даже когда их меньше. Здорово, да?

Но люди как после кораблекрушения в океане. Плывут посреди бездны и стараются не думать, что до берега сотни километров, что внизу глубина, а в глубине акулы, косатки, медузы ядовитые… Плывут, болтают между собой, смеются, старательно делают вид, что всё в порядке, всё нормально. А сами, небось, изо всех сил страх свой в глубину души загоняют, в самый дальний угол. Ведь стоит только подумать, какая под тобой бездна, и что вот сейчас вылетит оттуда акула, сверкнут острые, как бритва, зубы и… Вот и внушаешь себе — не думай! Ёжики всегда были, есть и будут, сколько бы их ни гибло под колёсами.

Вот только что делать, если услышишь крик ёжика? Что делать-то?!

Врач говорит: главное твёрдо помни, что ёжики не кричат, и всё будет хорошо. Легко сказать, помни, что не кричат! Надо в тёмной комнате завернуться в одеяло, накрыться подушкой и помнить: ёжики не кричат!

Ёжики не кричат. Ёжики не кричат. Ёжики не кричатёжикинекричатёжикинекричат. Ёжики не кричат.

Кричат, просто мы их не слышим.

Капустный день

Когда сарай, кряхтя и вздыхая, повалился всей своей тёмной массой вперёд и вбок, над двором всплыло серое облако пыли, и все поневоле отступили назад. Сарай был такой старый, что никто не захотел возиться с ним, разбирая на доски. Просто подцепили тросы к угловым брёвнам и стропилам крыши, и дёрнули разок колёсным трактором «Беларусь».

Через день завалы разобрали и очистили место для нового сарая. Весь мусор увезли, и только красный гранитный валун остался лежать, никому не нужный, под старым тополем. Он валялся там долго, а потом как-то незаметно исчез, словно стёртый текучим временем. Теперь я жалею, что не сохранил его. Нет, ничего особенного в том камне не было — обычный гнеток для кадки под квашеную капусту. Но мне его жаль, и чем дальше уходит время капустных кадок, дровяных сараев и воскресного домино под дворовыми тополями — тем больше жаль.

Эх, детство, детство! Ускакало красно-синим мячиком, упорхнуло пёстрой бабочкой, словно беззаботное лето, улетело белогрудой ласточкой в дальние края. Только память неугасимую по себе оставило. Первые морозы, утренний иней и ранний снег неизбывно вызывают в памяти весёлую картинку из детства — «Капустный день».

Ещё с утра в доме необычная суета и движение. В кухне горой пушечных ядер высится горка светло-зелёных кочанов, пахнущая осенней крахмальной свежестью. Из сарая приносятся специальные корыта, достаются с антресолей сверкающие, из нержавейки, тяпки с отполированными ладонями ручками. Тяпки — тайная гордость отца и явная зависть соседей — изготовленные им самолично, по форме похожие на старинные топорики из «Сказки о Царе Салтане», они остры и тихо звенят, когда отец цепляет остриё толстым ногтем.

Во дворе ребятня весь день хрустит морковками и кочерыжками (грызи кочерыжки — зубы будут крепки, как у зайца!), а из распахнутых окон дома на улицу имени неведомого учёного Александровича доносится «трупп — хрупп, трупп-хрупп»: все разом тяпают капусту на засолку.

Запах соли, капустного сока, морковки, а попозже, к вечеру, и водочки, и картошечки жареной разливается по округе, создавая ощущение праздника. «Пап, дай потяпаю!» — «Ну, держи. Да помельче, помельче и поглубже протяпывай, но по дну не колоти.»

А вот этот вилок мы тяпать не будем, мы его целиком в кадку положим, хорошо его будет по зиме выудить из погреба, выложить на стол, распластать на крупные куски и — к картошечке да под водочку…

Вроде рецепт на всех один, а капустка у всех по-разному усаливается. Может, и есть у каждого свой секрет, да никто не выспрашивает, каждый считает, что его капустка самая-самая!

Взрослые чужое уменье хвалят, а ребятишки, конечно, своих наперёд ставят: у нас мамка капусту вкуснее всех квасит. А у нас с яблоками! А у нас с клюквой! Да у меня козырь неубиваемый — зато у нас тяпки самые красивые! Тут уж кто спорить станет.

Все захвачены капустной кутерьмой, бегают из квартир в сарай, из сарая в квартиры. То и дело крики со двора:

— Васька, паршивец, ты кружок от кадки упёр?! Куда дел, признавайся, опять колесо делал?

— Наташа, быстренько сбегай в «деревяшку» за солью, да бери крупную, серую, а то ты в прошлый раз «Экстру» додумалась принести — она не годится, поняла?

Только новенькие со второго этажа, недавно переехавшие в дом, не тяпают капусту, и их Андрюшка, мой сверстник, грустный бродит среди ребятни. А мне не жалко, у нас кочерыжек навалом, бери, пожалуйста!

Вечером взрослые гуляют, ходят друг к другу в гости, сначала говорят про капусту, кто сколько да как засолил, а потом уж и не поймёшь — про что…

На столе, чего только нет — и холодец, и селёдка, и колбаска, капустка тушёная со свининкой. Интересно забиться в уголок и слушать, о чём говорят, как песни поют, про что спорят…

А из угла смотрит на всех строгий лик. И если кто крепкое словцо употребит, вроде даже как морщится осуждающе. Бабушка говорит — грех! И вот что интересно и непонятно. Говорят — Боженька, значит — она, а на иконе дяденька с бородой нарисован.

На застолье пригласили Андрюшкиных родителей, братья ушли к друзьям в соседний подъезд, а меня отправили к Андрюшке: поиграйте там, книжки полистайте.

У Андрюшки в квартире хорошо. Как сказала Наташка из соседнего дома, — шикарно! Мебель полированная так и льётся отсветами. На толстом красном (прямо на полу!) ковре — игрушечная железная дорога, на диване вразброс толстые глянцевые книжки с яркими картинками, люстра небывалая, сверкающая хрустальными ромбами, кресла мягкие, уютности необыкновенной… А на круглом столе посреди комнаты огромная хрустальная ваза. А в вазе шоколадные конфеты — горкой! А Андрюшка на конфеты не смотрит, картинки про Шерлока Холмса мне показывает.

— Андрюх, а чё ты конфеты не ешь? Вон их сколько, возьмёшь — и не заметят. Они же не считаны?

— Ну их, надоели! Кочерыжка лучше… А хочешь — ешь, папка ещё купит.

— А родители не заругают? Удивительные вещи происходят на белом свете.

Оказывается, можно не хотеть шоколадных конфет! Да я тебе мешок кочерыжек, не глядя, сменяю на эти конфеты из вазы. А нам мамка раз в неделю приносит с работы по кулёчку «подушечек» «от лисички». Говорит, шла по луговине, лисичку встретила, та для нас с братьями конфеты просила передать. Ну, мы маленькие были — верили, конечно, а теперь в школу ходим, понимаем: в магазине мамка «подушечки» покупает, но, чтоб не огорчать, притворяемся, что верим.

За окном кромешная тьма. Смеясь о чём-то, на второй этаж поднимаются Андрюшкины родители. Я бреду вниз, в свою квартиру. Карманы у меня набиты шоколадными конфетами — весёлая и красивая Андрюшкина мама положила: с братьями только поделиться не забудь! Не забуду, не забуду — с ними забудешь.

Новый сарай посерел от дождей и покосился от времени. Андрюшка давным-давно уехал в другой город. Родители его развелись, и весёлая, красивая мама хотела утопиться в ванне.

Теперь никто не квасит капусту в кадках. Зачем, если есть стеклянные трёхлитровые банки, которые у нас почему-то принято называть баллонами. Весёлых общих «Капустных дней» давно нет — каждый сам по себе. И в волейбол целым двором не играют, и ключи, уходя из дому, под коврик не кладут. И. Да что там, стёрло время былую жизнь, как стёрло из-под старого тополя красный гранитный валун. Впрочем, нет уже и самого тополя, лишь пенёк торчит посреди двора.

А «Капустный день». «Капустный день» затаился где-то в глубине памяти, и нет-нет, да и всплывёт из призрачных глубин, вызванный знакомым запахом первого прозрачного морозца, утреннего инея и осторожного раннего снега.

Жизнь и смерть старого дома

Хорошо зимней вьюжной ночью под треск поленьев в печи, под уютное и невнятное бормотание старого приёмника сидеть у окна, протаивать горячими от чайной чашки пальцами фарфоровую роспись на стекле и в дырочку выглядывать в холодный январский бесприютный мир. Там, за штакетником палисада в белых аккуратных шапочках на каждой планке, за рябиной со случайно уцелевшими от снегириных набегов красными ягодами, за большаком, рассекающим деревню на две неравные части, немного на отшибе темно и смутно виднелся дом. И когда бы ни вздумалось на него посмотреть, хоть в ночь-полночь, всё время теплятся сквозь метущийся снег два желтоватых окошка. Кто и когда поставил этот дом, уже давно никто не помнил. Брёвна его растрескались от времени, под застрехами повисли целые гроздья ласточкиных гнёзд, из которых вылетел не один десяток поколений чернохвостых касаток, тёс терраски и крыльца, не единожды крашеный, а потом пооблупившийся до древесины, позеленел от столетнего лишайника, а стёкла окон, словно глаза старого человека, выцвели и глядели совсем близоруко… Жили в том доме Бабушки Гусевы. Зимой старшие сёстры брали меня с собой «к бабушкам Гусевым на сказки». «Сказки» были про Иисуса, про Боженьку (долгое время я думал, что Боженька — она), про рай и ад. Горела керосиновая лампа, мерцали в углу иконные лики, потрескивали поленья в печи-«голландке», десяток ребятишек лакомились нехитрым гостинцем — калёными орешками и семечками, сушёными яблоками, каким-нибудь печевом, а бабушки сплетали и сплетали в замысловатое кружево странные нездешние истории, вплетая в него золотыми и серебряными нитками старинные терпкие и непонятные слова. Я слушал, жевал вкуснющие орехи, ничего не понимал, но слушал и слушал.

Как же сладко просыпаться от прикосновения тёплого солнечного луча, косо пробивающегося из-за голубой занавески сквозь разросшуюся на подоконнике герань. Пахнет дымом дедушкиной махорки, бабушка позвякивает чем-то у шестка, в ногах на одеяле потягивается и зевает во всю красную пасть серый полосатый котище, взмыкивает стадо на слободе. Сон уже ушёл, но так хорошо понежиться ещё на пахучем соломенном тюфяке, расстеленном прямо на полу. Братья и сёстры ещё спят, уткнувшись в фуфайки, положенные в голова вместо подушек (где же бабушке набрать столько подушек на ораву внучат!), тикают ходики, и жужжит где-то первая утренняя муха. Но вот поднимается возня, раздаётся хихиканье и первый голос:

— Баушк, молочка парного нету?

— Как же нету, есть, вставайте…

И вот она — полулитровая кружища тёплого, только что от коровки, густого молока. А там — крыльцо, уже нагретое солнцем, а там улица с тёплой мягкой пылью под босыми ногами (и цыпки на ступнях), и лес, и пруд, и чужие сады с недозрелыми яблоками (почему-то в чужих садах яблоки слаще и поспевают быстрее). А захотелось есть, бежишь в избу, отрезаешь ломоть от чёрного, бабушкиной выпечки, каравая, потом на огород, за желтоватым огурцом (мыть не надо, достаточно потереть о штаны), и сидишь, похрустывая огурцом и наблюдая полёт ласточек, слушая чивканье воробьёв-пудиков за наличниками, или болтаешь с двоюродными братьями про фонарик, который есть «у одного знакомого» и который «берёт до Москвы». А вечером забегут в избу двоюродные сёстры и заговорщицким шёпотом тепло задышат в уши: «Шурка, пойдёшь нынче вечером с нами к колдуньям?.». Тёмными зимними вечерами на печке старшие братья таинственным шёпотом пугали младших, рассказывая, что бабки могут заколдовать — хоть в мышонка, хоть в лягушонка. Идти и хотелось, и было страшновато. Кое-кто на селе всерьёз верил, что бабушки Гусевы знаются С-Кем-Не-Надо… Бабушки были и, правда, несколько не от мира сего.

Бабушки Гусевы не ходили на выборы. Ранним утром в день, когда «вся страна, как один человек, в воодушевлении и с чувством глубочайшего удовлетворения отдавала свои голоса», они собирали узелки с провизией и уходили в лес, поскольку очень боялись участкового милиционера, который как-то напугал их тем, что силой погонит на избирательный участок. В лесу они шли на святое место (одни говорили, что там расстреляли монашек Дивеевского монастыря, другие, что дезертиров) и весь день усердно молились.