13908.fb2
- Пока нет, - кратко выразился Сандро.
- Пойдёмте, товарищ, - следователь помог Чрево подняться. - В тени вам сразу станет лучше. Да, у нас солнце не то, что в Москве.
- Что на севере, - сказал Жора.
- Что на севере крайнем, - уточнил Ив.
Взяв под локоть Чрево, следователь отошёл с ним в тень, отбрасываемую раковинкой, и они уселись там на скамейках для зрителей. Отец было последовал за ними, но, сделав пару шагов, вдруг обернулся и металлическим голосом спросил:
- Вопрос: не видали ли вы тут мальчишку? Такой мальчишка, не по летам развитый... чуть косит левым глазом.
- Увы, - сокрушённо, но тоже металлическим тембром, явно передразнивая отца, ответил Сандро.
После этого он вдруг прокрутился на ягодицах и, задрав ногу, уложил её Жоре на колени. Отчего вся композиция сразу напомнила пирамиду, которую Ю любил составлять из себя, меня, и двух приятелей-любителей. В такой пирамиде я, обычно, зависал сбоку, наверх меня втаскивали только по большим праздникам, такова модель всей последующей жизни... Ну да Бог с нею: этот аттракцион, жизненная пирамида, ещё более загадочен по смыслу, чем другие. Непонятно не только, что именно непонятно, а и что именно понимать-то надо.
- Кроме этого, - указал, стало быть, ногой Сандро, - никаких мальчишек тут нет. А этот вроде и косит под взрослого, но обоими глазами.
И лицо отца было отлито из металла, только живого: ртути, так ходили на его скулах желваки. Но загар на нём был с интенсивным красным оттенком, следствие частых командировок в глубинку, так что металл мог оказаться и расплавленной медью. Он хотел прочистить связки и кашлянул, но вдруг раскашлялся, и я испугался, что он задохнётся. Но он волевым усилием справился с кашлем, так крепко сжав зубы, что уши у него оттопырились, а клюв заострился. И, сложный трюк, губы его растянулись в однобокой улыбке. Нет, это была тень, призрак улыбки, упёршейся в резкую морщину, отсекавшую угол рта от правой щеки. Хромой, опирающийся на палку протез улыбки, с которой отец резко отвернулся и пошёл к раковинке. Я перевёл дух.
Мне показалось, что растянутые в улыбку губы напоследок произнесли нечто, не дошедшее до слушателей. Но я и без того, чтобы услышать, знал - прочитал иероглиф напряжённых лицевых мышц - что было сказано. Это характерное выдвижение нижней челюсти, а потом опускание её вниз, и последующее впадение щёк, и весь этот номер проделывается, не разжимая скрежещущих зубов... Желудок мой дрогнул. Я понял, что беззвучный выстрел был нацелен не только в птичек на жёрдочке, но и в меня. Отец, конечно, догадался: я где-то тут, совсем рядом. Меня вдруг затошнило, я едва успел сглотнуть слюну.
- Уроды, - хотел сказать отец, можете мне поверить.
- Эй, малый, ты ещё тут? - пропищал Жора.
- Тут, - квакнул я, продолжая глотать. - Это мой отец.
- Подходящий парень, - одобрил Ив.
- Уже уходящий, - справился, наконец, с тошнотой я.
- Он из другого инкубатора, - сказал Жора. - Не то, что мы.
- Да, - согласился Сандро. - Просто у него в жизни случилось ЧП.
- Это мой отец, - упрямо сказал я. - И Чрево сейчас сунет ему донос. Про СС и про всё другое.
- Даст показания, - поправил Сандро. - Приучайся к точности высказывания, особенно, когда цитируешь.
- Разъяснит ему подоплёку, - предложил свой вариант Жора, - вполне банальную.
- И довольно жестокую, - добавил Ив.
- Беги домой, малыш, - посоветовал Сандро, - болтать нам уже не придётся. Разве что для протокола... Тебя тут не было, помни. А Чрево... пусть пострадает за лжесвидетельство: нас трое против него одного.
- Но он ведь не урод, - усомнился Жора, - так что...
- Получается так на так, - подсчитал Ив. - Тут надо использовать не умножение, а вычитание.
- Смывайся, - напомнил Жора, - только не сломя голову. А то в горячке вдруг используешь неуместное умножение и забудешь, что тебя тут не было, что тебя мы вычли. Ещё хуже, забудешь, что мы все тебя любим. Вали, малыш, домой со здоровой головой, но и чистой совестью: эту аудиенцию нам всё равно уже обо... окончили.
И где этот теперь дом, думал я лениво, не ломая особенно голову, а благоразумно следуя совету смыться с площади. То же благоразумие подсказывало и метод: короткие перебежки, и для начала я нырнул в соседний сарайчик, "Комнату смеха". Но почему-то вместо того, чтобы отдышаться там и отправиться дальше со здоровой головой, поскорей добраться до дома и с чистой совестью получить неопровержимое алиби, я стал рассматривать себя в первом, прямом зеркале. Впрочем, понятно почему: я обнаружил в зеркале нечто жуткое. Известно, рано или поздно такие открытия неизбежны. Из глубин зеркала на меня глядело чуждое существо: серебряные амальгамные воды объяли не по сезону бледное лицо - к нему плохо приставал загар, узкие покатые плечи, узловатые коленки. От перемещённого отражением слева направо, усиленного этим трюком косоглазия кружилась голова. Я попробовал улыбнуться: наружу выступили огромные резцы. Тогда я снова улыбнулся, не разжимая рта, как это делал отец. Ничего общего между нами, нос, глаза, уши - всё разное, и в то же время не усомнишься, чей я сын. Сказать, в чём это сходство, не смог бы никто, но каждый бы его, тем не менее, подтвердил: да, это так, одно лицо. В этом номере тоже было непонятно, что именно в нём не понятно, славный номер... Вот только - можно ли его повторить, хотя бы ещё раз?
Я засопел и, не разжимая рта, плюнул в отражение, то есть, сделал вид, что плюнул: уроки, знать, не прошли даром. И пошёл дальше, вдоль по-разному искривлённых зеркал. Что содержалось в них, тоже не было большой новостью. И рассматривая многообразно, иначе, чем в прямом зеркале, изувеченного себя, я ни о чём уже не думал, кроме сходства, только вот - с кем теперь? Отпочковавшись, благодаря кривым отражениям, от отца, я старался подчеркнуть свои совсем иные, новые увечья, кривляясь перед зеркалами, словно обезьяна перед публикой. Только публикой был я сам. Я и воображал себя такой обезьяной, даже больше того, обезьяньей сморщенной почкой, и поскольку такая шутка мне особенно нравилась - хихикал. До сих пор "Комната смеха" как раз смеха-то у меня и не вызывала. А теперь я хохотал всё громче и громче, переползая от зеркалу к зеркалу на карачках, так как смех в конце концов повалил меня с копыт. Пустой сарай размножал мой хохот эхом, как это делали с моим отображением зеркала: искривляя, увеча его.
Я пытался прекратить, придушить этот смех, как отец придушил свой кашель усилием воли. Но не смог, а стал задыхаться сам. Мой живот схватила судорога, между её спазмами я приговаривал: ох-ох. Дьявольскому хохоту уже не нужно было питаться отражениями в зеркалах, чтобы расти дальше, он уже существовал и рос сам по себе, питаясь собой. Окружённый искорёженными стеклянными стенками, я корячился на полу в центре арены, отращивая себе по образцу отражений то горб, то тыквообразный череп, или наоборот - укорачивая ноги с искривлёнными внутрь ступнями, с обезьяньими хваткими пальцами... Так бы это и продолжалось, пока за мной не пришли бы люди с папками подмышкой, сопровождающие папку с палкой. Или пока я не сдох бы тут, на этой арене, и меня, придушенного собственным хохотом, закопали бы в Базарную площадь, взломав прикрывающие её доски. Так бы это, может быть, продолжалось и по сегодня, если б я тогда вдруг не застыл в партерной стойке и не изверг из себя зелёную жгучую муть.
А ещё через две минуты я смог подняться на ноги и выбраться наружу. Не оглядываясь, без всяких мер предосторожности, я влачился домой. Чрево моё разрывалось от боли, и я придерживал его руками, чтоб это раздувшееся, чужое, словно накладное, пузо не лопнуло. Я ошалело хрюкал, поматывая свисающими из моих ноздрей слизистыми удилами...
Короче, разве всего этого не достаточно для любви?
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Всякое писание, священное или не очень, маленькое или не очень, аскетичное или не совсем, минималистское, максималистское, что там ещё... - это воззвание к любви. И немного к трудам. Что уже доказано всеми международными организациями, да и самими пишущими тоже. Эту главу, семнадцатую, я целиком отдаю любви. Вернее, взыванию к ней.
Я хочу, чтобы моя то влачащаяся - то мчащаяся, то сопливая и хрюкающая то звенящая колокольчиками речь зашла о трудах любви. А это значит: о Жанне, ибо у меня нет лучшего объекта, или субъекта, или проекта, как кому нравится, чем она. Разве что Ба. Но о Ба уже, кажется, сказано почти всё, да и какие же это труды - любить, нет, обожать её? Богиню надлежит обожать, а для любви всё же не найти ничего лучше Жанны Цололос.
На весах любви к ней я тщательно, осторожно отмеряю труды, с которыми взываю к ней же, как отмеряют дозу счастья, чтобы она не стала губительной: так отмеряют в лечебных целях стрихнин. Сомневаться в точности этих аптекарских весов не приходится. Я беру их в левую руку, а правой кладу на их чашки столь, на первый взгляд, разные вещи, как выстрелы винчестера и выхлопной трубы. Пора, говорю я себе, уже глава семнадцатая - а ещё не взвешены как следует удары судьбы: какой же из них тяжелей? Без этих весов не узнать... Но и с ними - не узнать, не имея в душе третьего, карминно-красного глаза. Ничего не узнать без пронзённого его рубиновыми лучами сердца.
Склонность к пальбе, из огнестрельного оружия или выхлопной трубы, проявившаяся только что в выборе сравнений, никак не повлияла на мой выбор в действительности. Его вообще сделал не я. Просто винчестер мне не дали, а в бочку я был допущен, вот и всё. Там-то я участвовал в трудах, а в другом месте - лишь в болтовне, пусть и славной. Жанна же сделала свой выбор сама, и теперь она стояла в бочке вместо Аси, это была теперь её работа. Ася куда-то просто пропала, и Жанне пришлось также продавать билеты и улыбаться. Меня больше не сажали на бак мотоцикла, но я и не просился, зато в поте лица трудился рядом с Братом, когда тот ухаживал за своими отдыхающими зверьми. Я учился сглатывать слюну и бегать по треку, и заодно упражнялся в подхваченной у отца манере улыбаться, так не похожей на необходимую в работе. Но я понимал, что у меня должна быть нестандартная манера, поскольку у меня нестандартные зубы. Я так заработался, что и за пределами бочки уже не мог ходить нормально, на ровном месте приволакивал одну ногу - и приплясывал на другой. Любая поверхность казалась мне наклонной и свёрнутой в бублик. Со стороны я напоминал, наверное, святого Витта.
Отец обратил своё благосклонное внимание на мою новую походку, и она не улучшила его мнения обо мне. Он воспринял её как доказательство моего стремительно развивающегося душевного уродства, ибо я, так думал он, несомненно передразнивал его хромоту. Что ж ещё мог подумать он? Такие мысли, конечно, не помогают сблизиться душевно, но зато внешнее сходство между нами усилилось. А вообще-то отец был ближе к истине, чем мог предположить: ведь по треку-то я бегал с изобретённым мною, точнее - подхваченным у него приспособлением, напоминающим длинную палку, или костыль.
Брат тоже трудился в поте лица. Казалось, он выходит из бочки только тогда, когда начинается представление, и его место занимает улыбающаяся Жанна. А после сразу же возвращается и садится в свою турецкую позу в центре арены. Иногда я приставал к нему с техническими вопросами. Он не отвечал, только похмыкивал-похрюкивал, а это и я сам умел делать. Обращаться к нему по кличке Брат я опасался, мне всё казалось, что она смахивает на Раб. К тому же, я не знал, как он отреагирует, если услышит от меня такую фамильярность, и из предосторожности задавал свои вопросы без всякого обращения.
Всё это продолжалось вовсе не так долго, как кажется. Рассказом о прошедшем времени, этим кривым зеркалом, искажаются подлинные его пропорции. На деле же прошло несколько дней, правда, именно в эти дни на прилавках появились арбузы и виноград. Цены на помидоры упали до ноля, и груды их гнили на задворках базара в искалеченных ящиках. Бабы начали грызть свежие семечки. Ночи стали заметно темней. Но много ли на это требуется времени? А... ещё прикрыли толкучку, после облавы. Исчез инвалид, зарабатывавший на жизнь фокусом под названием "Три листика" у ворот базара. Его утащили, буквально, поскольку обрубки его ног волочились по толстому слою пыли, оставляя влажную дорожку: он, конечно же, мочился под себя, больше было некуда, да и условия трудов не позволяли отлучаться с рабочего места. Утащили его два незнакомца, третий следовал за ними, с папкой подмышкой.
Назарий не показывал мне новых приёмов, не вспоминал о моих способностях, но и не гнал из бочки: делал вид, что не замечает моих стараний. А я знал, что замечает, потому что своего родственника он при мне больше не трогал. Не то, чтобы он вообще перестал его трогать, просто старался делать это без свидетелей. При нас, при мне и Жанне, он его ругал - и больше ничего, виртуозно обходя заборные выражения. Кстати, совершенно напрасные труды: эти выражения я давно знал и, естественно - в подходящей ситуации, употреблял. Но благодаря таким переменам я узнал в конце концов имя Брата, оказалось - очень экзотичное: Ибрагим. Терпение, внимание, постоянство вслушивания... и успех, пользу, пусть маленькую, из этого метода извлечёт каждый. За исключением случаев, когда не извлечёт.
Экзотическое имя мне очень понравилось, и, после долгих колебаний, я решил попробовать произнести его вслух.
- Ибрагим, - шепнул я. Он услышал и поднял голову, но ничего не сказал. Пришлось повторить:
- Ибрагим, кажется...
Но я ещё не успел сообразить, что же именно мне кажется, и замолчал. Тем не менее, своего маленького успеха я добился.
- Тьфу ты, - выждав долгую паузу и ничего от меня не дождавшись, сплюнул он, и в сердцах ударил ключом по спицам. - Ходят тут, мешают работать...
Разве это нельзя назвать успехом? Я впервые услыхал его голос. Так что трудись и дальше, потихоньку, как пчёлка, никогда не отчаивайся - и придут новые успехи.
Но я и не отчаивался. Молчание Ибрагима было тоже поучительно, я и из него умудрился извлечь пользу, взяв совсем не много уроков. Я стал не так болтлив, как раньше, и вообще чаще пускал в дело уши, чем язык. Даже Жанна - и та заметила перемены во мне, несмотря на занятость... и на то, что её глаза, включая третий, рубиновый, были обращены в основном на неё саму. Вернее, в неё саму, вовнутрь.
- А ты взрослеешь! - засмеялась она, и я немедленно принял барственную позу, то есть, часто употребляемую Ба: полоборота к собеседнику.
Но Жанна тут же всё испортила: