13956.fb2
«Успокаивай меня, — учила Ира свою мать, — успокаивай, что бы я тебе ни говорила». И Ирина мама успокаивала, хотя очень уставала от этого, уставала потому, что каждый раз сознавала, до чего глупо и ничтожно все то, от чего Ира просила ее уберечь.
А теперь мамы нет, и Иру некому успокаивать, и некому уничтожать словно волшебной палочкой «лужи» и «океаны», в которых Ира непрерывно тонула.
Ира сказала «Ой» в восемь часов утра того дня, когда ее мама уехала. «Ой» это было не просто «ой» — короткое и грустное. «Ой» из Ириной комнаты неслось как протяжный стон. И этот стон продолжался с утра до вечера.
Ира очень боялась, что без мамы ей вызовут какого-нибудь врача, который, приехав, прежде всего снимет с нее все шапки, а затем отправит в больницу.
Но больницы и чужих врачей Ира боялась напрасно. Наоборот, за все то время, что Ира болела, угроза больницы менее всего висела над ней, потому что перед отъездом Ирина мама со всех взяла клятвы, что Иру никуда не отправят. И без нее вообще не будут трогать.
Но Ира этого не знала. И когда вдруг через неделю после того, как Ирина мама уехала, открылась дверь и вошел Петр Дмитриевич, Ира, подождав, когда он сядет и как всегда возьмет ее руку, вырвала у него эту руку. И тогда Ира увидела, как Петр Дмитриевич изменился в лице.
А потом вернулась Ирина мама, и Ира сразу перестала стонать и выкрикивать «ой». И сразу же съела все котлеты, которые до этого не ела, потому что боялась, что в них перец. А перца Ира боялась почти так же, как холода. Потому что от перца у Иры сначала расширялись сосуды, а потом так сужались, что она часами должна была лежать вниз головой, чтобы к голове притекла кровь.
Но мама приехала и сказала, что у перца нет крылышек и он сам не может попасть в котлеты. И тогда Ира съела котлеты. Правда, потом она еще долго лежала и прислушивалась, не расширяются ли у нее сосуды. И еще она прислушивалась к каждому повороту ключа в замке. Ире вспоминались слова ее папы, который, когда Ирина мама уехала, сказал Ириной тете: «Уехала в командировку. Не сидеть же и ждать, когда это кончится». И Ирина тетя ответила: «Да, конечно».
Но сейчас, когда мама вернулась, Ира не стала с ней разговаривать обо всем этом. Ира просто не отпускала ее от себя, потому что каждый раз, когда поворачивался ключ в замочной скважине, Ире казалось, что это тот самый поворот, после которого ее мама должна исчезнуть.
И вот тогда-то Ирина мама и сказала вдруг Ире, что Петр Дмитриевич уверяет, будто для Ириного выздоровления нужно, чтобы Ира осталась без родителей.
И вот тогда-то Ира замерла. Если может замереть человек, который и так лежит как мертвый. Вероятно, поэтому никто и не заметил, что Ира замерла.
Ире вдруг пришла в голову страшная мысль. Пришла на один миг, но этот миг Ира потом помнила всегда, потому что это был самый страшный миг в ее жизни.
Еще когда Ира была здорова, а Ириной маме должны были делать операцию, Ира тогда в отчаянии, бегая по тридцатиградусному морозу в легкой косынке и уговаривая врачей не делать операцию, просила судьбу спасти ее мать, а взамен судьба могла сделать с Ирой все, что захочет.
И вот теперь Ире вдруг пришла страшная мысль, пришла, вероятно, для того, чтобы Ира поняла, до чего ее смогли довести болезнь и окружающие. Пришла мысль о том, что она не в силах выполнить то, что обещала судьбе. И Ира сказала: «Если так, если вы никто не хотите понять, как мне плохо, я беру свои слова обратно, пусть со всеми будет все что угодно! Я больше так не могу».
Это был самый страшный миг в ее жизни. И все, что было потом, было испорчено тем, что он был.
…Клопы падали Ире на голову. Ира не выносила запахов и поэтому не разрешала сделать дезинфекцию. Вероятно, нигде и никогда у клопов не было таких великолепных условий для размножения: тридцать градусов жары, днем — полумрак и отошедшие от стенки обои, за которыми так хорошо гнездиться и висеть гроздьями. Клопы падали Ире на голову. Ира слышала, как они ударялись об ее шапку, а потом шуршали компрессной бумагой. Ире не мешали клопы, наоборот, она любила слушать их шуршание, потому что клопы были единственными живыми существами, которые не причиняли ей никакого зла, так как по какой-то удивительной причине почти не кусали ее, а когда кусали, то Ира была этому даже рада, потому что тогда ей казалось, что она хоть кому-то нужна и полезна.
Ира смотрела на стенку и думала о том, что надо еще потерпеть, потому что она давно бы, вероятно, выздоровела, если бы была терпеливой. Если бы не поставила себе тогда спиртового компресса на затылок, а просто потерпела и спазмы бы прошли сами собой. Если бы не легла в больницу, а дождалась, когда вернется из отпуска Петр Дмитриевич. Потому что если бы она не легла тогда в больницу, не было бы прогестерона и всех тех бесчисленных лекарств и того идиота-профессора, у которого нет куска черепа. А если бы всего, этого не было, она бы не лежала сейчас так. Ведь сколько раз она уже начинала подниматься и, только из-за того, что у нее не хватало терпения, снова падала, как Петр Дмитриевич говорил, падала в новую яму. И эта яма была еще более глубокой, чем та, из которой она старалась выкарабкаться. Но теперь это все позади, теперь Ира знает, знает не умом, а каждой клеточкой своего организма: надо терпеть. Ничего не надо делать, ничего. Ни вставать, ни принимать лекарств, ни ждать новых врачей. Надо только лежать и терпеть. Потому что все равно тебе не дадут долго так лежать, вое равно кто-нибудь что-нибудь придумает с тобой сделать. Поэтому пока дают лежать, надо пользоваться этим и лежать.
И если ты долго так будешь лежать и не будешь ничего делать такого, от чего тебе будет становиться все хуже, то придет такой момент, когда тебе станет лучше. И если это «лучше» будет настолько, что ты сможешь встать, взять стул и встать на него, и не с пустыми руками, а еще с молотком и гвоздем, и если у тебя хватит сил вбить этот гвоздь в стенку, то тогда ты это сделаешь, а потом привяжешь к гвоздю веревку и повесишься.
А Ирин папа за стенкой в кухне перестал заниматься математикой. Нет, он не перестал сидеть по ночам, просто теперь ночью он не решал математические задачи, а занимался «движением материков». И Ире казалось, что он свихнулся. Потому что она привыкла за двадцать пять лет своей жизни, что ее папа ночью доказывает теоремы. Но Ира, конечно, никому не сказала, что думает, будто ее папа свихнулся, и не потому, что она вообще никому ничего не говорила и никого не слушала, а потому что знала, что все считают, что свихнулась она и поэтому такое высказывание о ее папе будет лишним тому доказательством. А может, Ира думала, что ее папа свихнулся совсем не потому, что он вдруг бросил заниматься своими уравнениями и начал «передвигать материки», утверждая при этом, что он и в данном случае решает все ту же математическую задачу. Может быть, Ира решила, что ее папа свихнулся просто потому, что не имела возможности видеть его.
Ира никого не пускала к себе. Но приказать она в силах была только своим подругам. Остальные все равно приходили и говорили ей обязательно что-нибудь такое, что потом по неделям вертелось у нее в голове. Так однажды заглянула в дверь знакомая маминой знакомой и сказала, что на неделе встретила на улице Кирилла с женой. Вот и все, что она сказала.
Кирилл женился! Кирилл пришел — заклеил окна сверху донизу рулоном бумаги, от чего Ира погрузилась в мрак без всякой надежды когда-нибудь еще раз увидеть солнце. Кирилл пришел, вдохнул духоту и единственный из всех ничего при этом не сказал, увидел шубу, рефлектор и опять ничего не сказал; он просто заклеил окна сверху донизу, а потом женился. Кирилл был на семь лет старше Иры, и тогда, когда Ира была еще маленькой и училась в школе, Кирилл уже был взрослый и кончал институт. Но тогда он не женился. А потом Ира училась в институте, а Кирилл работал, но и тогда он не женился. Он так долго и упорно не женился, что казалось, он уже никогда не женится. И вот теперь он женился, сразу женился, сразу после того, как заклеил Ире окна и сделал и без того душную комнату еще более душной.
И тогда Ира позвала Кирилла еще раз. И когда он пришел, она сказала: «Мне жалко своей юности». И еще сказала, что вышла замуж раньше, чем он женился. «То есть как?» — спросил Кирилл. И Ира не поняла, чему же он так удивляется.
Однажды, когда Ира кончала институт, он вдруг приехал к ним на дачу, а она тогда с Алешей каталась на лодке. И одна их знакомая, увидев все это, вдруг сказала: «Проморгал Кирилл». Кирилл этого не слышал, но Ире все равно казалось, что он это слышал, раз это было сказано.
А потом Кирилл ее обнял. Так Ире показалось, хотя он, может быть, ее и не обнимал, но откуда же оно вдруг явилось тогда такое чувство? Правда, оно не тогда явилось. Если бы оно тогда явилось, то Ира бы точно знала, что он ее обнял, но оно явилось гораздо позже.
А потом они оба были на ее дне рождения. Вернее, Кирилл был. А Алеша ушел. Но потом все звонил и звонил, и тогда Кирилл, который вообще никогда ничего не говорил ни по какому поводу, вдруг сказал: «Если человек ушел, то зачем звонить?»
И Алеша это услышал, хотя это было сказано не в трубку, а в воздух, но было сказано так громко, что Алеша это услышал и перестал звонить.
А потом было еще. И это последнее, что было. Это было у зеркала в коридоре. Кирилл уходил, и Ира его провожала, и уже у вешалки Кирилл вдруг увидел очки и сказал: «Очки кто-то оставляет». И если он узнал эти очки, а он их узнал, то, значит, он их знал. А теперь он удивляется: «То есть как это — замуж?»
…Ира подняла руку и прижала ее к губам Кирилла. И Кириллу ничего не оставалось, как поцеловать Ирину руку. А потом Кирилл ушел, и Ира стала думать, что надо было ей надеть столько шапок и косынок на голову, чтобы Кирилл наконец поцеловал ее.
А Ирин папа спросил у Ириной мамы, не знает ли она, что такое Ира сказала Кириллу, потому что Ирин папа никогда не видел Кирилла таким белым.
Ира же, к удивлению Ириной мамы, пережила известие о том, что Кирилл женился, очень спокойно, во всяком случае гораздо более спокойно, чем, скажем, известие о том, что книги Ириного папы, которые хранились пятнадцать лет у Кирилла, пока Ирины родители снимали квартиры во всех районах Москвы, теперь должны быть перевезены наконец в комнату, где лежит сейчас Ира. И не потому Ира волновалась, что Кирилл отдает то единственное, что могло еще связывать их семьи, а потому, что вместе с книгами в ее комнату проникнет холод. И Ира не знала, как долго и сколько он будет проникать.
А что он будет проникать, в этом Ира была уверена, так как понимала, что двери ее комнаты, пока книги будут таскать с улицы, будут открыты. Конечно, их бы можно было и закрыть. Можно было бы сначала втащить все книги в коридор, а уж потом к ней в комнату, когда входные двери будут закрыты. Конечно, так можно было бы сделать, но об этом должен кто-то думать, и Ира усаживала свою маму к себе на кровать и внушала ей, что и как она должна делать, когда и какие двери открывать, а какие закрывать, чтобы холодного воздуха вместе с книгами вошло к ней в комнату как можно меньше.
Нет, папу Ира не могла не пускать, это было не в ее власти. Вероятно, он не заходил потому, что это не было ему нужно. А теперь вдруг понадобилось, и он вошел. Вошел, поставил коробки с книгами и снова вышел. Потом опять вошел, опять поставил коробки. А когда он вошел последний раз, он немножко задержался перед тем, как выйти. Но Иру он не увидел, потому что он не закрыл двери, и поэтому Ира натянула на свою голову еще и шубу, которая лежала у нее поверх ватного одеяла.
А вечером пришел Петр Дмитриевич. Пришел и прописал Ире ежедневные ванны, и сколько Ира ни убеждала его, что у нее не хватит сил каждый день сначала снимать с себя все свои рубашки, фуфайки и чулки, а потом их снова надевать, Петр Дмитриевич назначения своего не отменил.
— А всю эту капусту пора начать снимать.
Капустой Петр Дмитриевич называл рубашки, надетые одна на другую, и платки.
— И еще. Надо начать бороться.
Ира очень удивилась, потому что ей казалось, что она только и делает, что борется. Борется, несмотря на то что Петр Дмитриевич не велел ей бороться, а велел лежать и думать о чем угодно и жалеть себя. И тут Ира поняла, что она так и не успела за все эти месяцы, которые отвел ей Петр Дмитриевич на жалость к себе, по-настоящему себя пожалеть. А теперь Петр Дмитриевич говорит: «Хватит». И еще говорит: «Надо бороться». И еще говорит, что сосуды у Иры совершенно здоровы и крови в голове достаточно, а нервы уже превратились в канаты, так что сил у Иры на борьбу хватит.
И тут Ира начала кричать: «Хочу умереть!» Она кричала на всю квартиру, и крик ее, вероятно, был слышен на лестничной клетке.
— Хочу умереть! Хочу умереть! Не хочу больше жить! Не хочу! Не хочу!
И, услышав этот крик, в кухне начала кричать Ирина мама. Она кричала на Ириного папу, что он дождется — Ира покончит с собой.
А Ира все кричит и кричит. И кажется, что этому крику, этому призыву смерти не будет конца. Петр Дмитриевич не сидит возле Иры, он ушел от нее, оставив ее орущую и бьющуюся о подушки. Петр Дмитриевич вошел в кухню, сел возле Ириной мамы и сказал:
— Успокойтесь, Инна Семеновна, завтра ей будет лучше.
По непрекращающимся звонкам Ира сразу поняла: Сергей. Она повернула ключ и, не дожидаясь, пока Сергей откроет дверь, ушла к себе.
— Ты разрешишь выкурить у тебя сигарету?
Теперь, после ремонта, у Иры была своя комната, маленькая, с одним окном. Обычно Сергей курил в Ириной комнате, не спрашивая разрешения. Больше того — он курил, несмотря на Ирины протесты.
— Кури, — разрешила Ира.
— Так вот, ближе к делу. Мне нужна московская прописка. Я подал документы в медучилище, а туда, ты сама понимаешь, без московской прописки невпротык.
— Ты же хотел на биофак? — удивилась Ира.
— Моя бабушка знаешь чего хотела? Вот именно. У меня не взяли документы. Короче, в загс пойдешь? Скорее решай, твоя мать там уже договорилась, нас сразу зарегистрируют. Ну чего хлопаешь глазами? Да или нет?