13957.fb2
Теперь в Афину.
Юный Гноссос Паппадопулис, плюшевый Винни-Пух и хранитель огня, возвращался из асфальтовых морей и великих пустых земель: о, автотрасса номер 40 и нескончаемый 66-й тракт, и вот я дома, среди проеденных ледником ущелий, пальчиковых озер и прекрасных дев Вестчестера и Шейкер-Хайтс. Встречайте меня — с моей трескучей ложью, топотом огромных сапог и бурлящими от идей мозгами.
Домой в Афину, где Пенелопа корчится в возвышающей страсти измены, где Телемах уже нацелился, чтобы ударить ненавистного отца в пах ногой, где старый терпеливый Аргус трусит навстречу усталому хозяину, готовый вонзить клыки в его сведенную судорогой ногу и залить ее пеной смертельного гидрофобного ужаса. Так здравствуй же,
пока не высохла роса, а есть солнце или нет, не так уж важно, ибо в этих холмах, вознесенных геологическими векторами и провалами, всегда слишком много дождя.
Топоча по вздыбленному склону, разметая подошвами усыпанные пеплом снежные курганы, воняя зайцами и олениной, и выдыхая анисовый аромат некой восточной жидкости. Никто его не видел (а если кто и видел, то их свидетельства отметались как невозможные, ибо людская молва постановила: дикие ослы Большого Каньона выели ему глаза после того, как распростертый у края Светлой Тропы Ангелов он умер от жажды; в Нью-Мексико татуированные пачуко сожгли его заживо тысячей вымоченных в царской водке сигарет; в Сан-Францисском заливе его сожрала акула, выплюнув ногу на берег Западной Венеции, и еще, если верить Г. Алонзо Овусу, он замерз до синевы в Адирондаках), и вот теперь он бредет вперевалку от тех озер (его нашли на куче сосновых веток: ноги сложены в полный лотос, знак загадочной касты на месте третьего глаза, абсолютно голый, с эрекцией — таким его обнаружили Дочери Американской Революции из Сент-Реджис-Фоллс, когда отправились наблюдать за повадками зимних птиц).
Я невидим, часто думает он. Я — Исключение. Мне дарован Иммунитет, ибо я не теряю хладнокровия. Полярность выбрана произвольно, я не ионизирован и не обладаю валентностью. Называйте меня инертным и бесцветным, но Берегитесь: я Тень, я волен покрыть собою человеческое сознание. Кто догадается, какое зло таится в сердце человека? Я Дракула, смотри мне в глаза.
Оторвавшись от горохово-зеленой стены городской автобусной станции, он волочит ноги по улице с безжизненным названием авеню Академа; он плотно закутан в парку (одеяло Лайнуса, тепло лесов, портативное чрево), а рюкзак набит тем, что необходимо ему в этой жизни: кодограф Капитана Полночь, сто шестьдесят девять серебряных долларов, календарь нынешнего 1958 года, восемь пузырьков парегорика, целлофановый мешочек с экзотическими семенами, пакет листьев виноградной лозы в специальном хумидоре, банка феты, обрезки проволочных вешалок, заменяющих шампуры для шашлыков, рубашка от бойскаутской формы, две палочки корицы, крышка от сельдерейного тоника доктора Брауна, смена белья с этикеткой «Ткацкие плоды», выкопанная на распродаже в «Блуминдейле», запасная пара вельветовых штанов, бейсбольная кепка 1920-х годов, губная гармошка «Хенер»-фа, шесть кусков вяленой оленины и произвольное количество свежеотрезанных и засоленных заячьих лапок.
Пролистывая около автостанции пачку нераспроданных афинских «Глобусов», он наткнулся на объявление: в доме номер 109 сдается на время весеннего семестра квартира. Теперь он кружил перед этим домом, пыхтя после подъема, прицениваясь, вычерчивая пути к возможному отступлению, пересчитывая окна и двери. Кирпичный дом в деревянном каркасе, американская готика, свежая краска, белая отделка, швейцарские резные наличники на окнах. Легкий пасторальный налет, так славно проснуться майским утром в обжигающем похмелье и, запрокинув голову, вдыхать аромат незабудок.
Он неуверенно постучал и был встречен девушкой, тоньше которой никогда раньше не видел. Махровый халат с воротником из кошачьего пуха, длинные каштановые хвосты перетянуты желтыми аптечными резинками, бровей нет.
— Вы пришли насчет квартиры?
Английский акцент. Убийца кипрских крестьян; врожденная антагонистка, будь осторожен. Соври:
— Меня зовут Иан Эвергуд, мисс, вы абсолютно правы. Позволите взглянуть?
— Здесь беспорядок — мы как раз переезжаем в квартиру над Студенческой Прачечной. Вы знаете, где это?
Боже мой, высокие каблуки с халатом, под ним что-нибудь есть? Будь благоразумен.
— Не уверен — я больше года отсутствовал, а здесь все время что-то меняют. Роскошная квартира.
— Да, неплохая.
Чертовски умно. Именно квартира, а не хата. Она меня разглядывает.
— Я немного охотник. Был в Адирондаках. Придется вам простить меня за такой вид.
— Охотились? На животных?
— Некоторым образом.
— Как это ужасно. Убивать несчастных маленьких существ, которые не могут дать сдачи.
— Вообще-то, это был волк. Медведь-шатун.
— Правда? Медведь? Проходите уж, какой смысл стоять в коридоре.
— Четвертовал троих детей, пока я до него не добрался. Ужас, ужас. Выстрел, однако, получился превосходный.
— Вы англичанин?
— Грек.
— А-а.
Зря, можно было сказать что угодно. Попробуем еще раз.
— С примесью крови Маунтбаттенов. Мебель здесь останется?
— Вот эти два плетеных кресла — их, — она кивнула в сторону запертой створчатой двери в соседнюю квартиру. — Третье мое, и это парусиновое тоже. Могу продать, если вам действительно нужно, они не очень удобные; по крайней мере, сидеть неудобно.
А что удобно? Кожа у нее над глазами изгибается, как настоящие брови. Почему бы не попробовать. На кухне что-то булькает, может, пожрать на халяву?
— Мне бы все равно пригодились. А у вас там не чайник кипит? Я просто заглянул посмотреть…
— Да, конечно. Смотрите как следует, вы первый. — Ушла в кухню, боже, она еще и в чулках. — Вам со сливками или с сахаром?
— И с тем, и с другим. — Спальни нет — просто часть комнаты в дальнем углу отгорожена бамбуковыми шторами, не очень хорошо. Но все остальное вполне прилично: абажуры из рисовой бумаги, белые стены, индейский ковер, широкий диван, камин. Посмотрим, что в кухне.
— Меня зовут Памела, — сказала девушка, наливая через деревянное ситечко чай в кружки без ручек. Халат слегка приоткрылся у шеи, кошачий пух отогнулся, светлые волоски на груди, от которых — острый спазм желания.
— Вы на каком факультете? — В промежутке между двумя чашками.
— Астрономия, — соврал он. — Теории происхождения, разбегающиеся галактики, квантовая механика, и все такое. А вы?
— Архитектура.
— Как получилось, что вы не в общежитии? — Есть надежда.
— Я на пятом курсе. Кухня вам нравится? Холодильник громадный, и хозяин дает столовое серебро. Ваша фамилия действительно Эвергуд?
— Взял фамилию матери, когда отец ушел к бенедиктинцам.
— А. Я просто из любопытства.
— Ничего. Теперь шлет мне бренди и монастырский хлеб. Чай потрясающий. Памела — а дальше?
— Уотсон-Мэй. Вы действительно застрелили медведя-шатуна? Это же, наверное, очень опасно?
А то. У тебя мороз по ляжкам от одной только мысли. Жаль, еще рано, никогда не удавались дневные спектакли. Хорошо, что парка длинная, а то бы заметила. Не люблю тощих, но эти каблуки и волосы. Нажмем немного:
— Не обязательно. Все зависит от человека и от первого выстрела. — Хо-хо.
— Да, конечно.
— Нужно или сразу бить наповал, или обходить и стрелять в сердце. Но это тяжело вспоминать. У вас нет ничего покрепче?
— А не рано?
— Сегодня можно.
— Где-то должен быть джин и, кажется, осталось немного скотча.
— А «Метаксу» вы не держите?
— Что?
— Скотч будет в самый раз; его можно прямо в чай. Попробуйте, хорошо успокаивает нервы, как я всегда говорю, ха-ха.
Она налила скотч и, чуть разведя ноги, села в парусиновое кресло. Халат задрался выше коленных чашечек, чахоточная рука вцепилась в воротник у самой шеи. Гноссос решил, что ему срочно нужен «Пэлл-Мэлл» с парегориком — отфильтровать боль, чтоб не лезла в мозги. Скотч помогал, но мало.
— Так вам понравилась квартира?
— Сколько за нее нужно платить? — Вопрос и глоток.
— Семьдесят долларов; если с кем-то разделите пополам, то, соответственно, тридцать пять.
— Конечно. А свет-вода?
— Все, кроме телефона — я могу его оставить, если вы вернете мне задаток.
Не вопрос.
— Кто там живет? — кивок, — за дверью?
— Раджаматту. Джорж и Ирма. Они из Бенареса, кажется, но очень милые люди. Целыми днями пьют джин с тоником, и еще гранатовый сироп, никого не беспокоят.
Есть какая-то связь?
— Чем они занимаются? В школе, я имею в виду.
— Джордж, кажется, учится на администратора отеля. Теория обслуживания, бакалавр по барам, в таком духе.
Радушный прием в пенджабском «Хилтоне». Паппадопулис вылил себе в чашку все, что оставалось в бутылке.
— Пожалуй, я сюда перееду, старушка. Нужно разговаривать с агентом?
— Нет, будешь платить мне. Хозяин живет за городом.
А мышам раздолье?
Раздался робкий стук в дверь. Памела крикнула:
— Минуточку, — поставила чашку, плотнее запахнула воротник из кошачьего пуха. Полиция? Разъяренный папаша? Знакомый голос ничуть не изменился.
— …объявление в газете; вот и подумал, нельзя ли взглянуть…
— Мне очень жаль, но здесь мистер Эвергуд, он, видимо, ее снимет.
— Уж не Фицгор ли это? — В дверь просунулись морковно-рыжие патлы и веснушчатый нос, от неожиданности побелевший.
— Господи Иисусе.
— Заходи, старик.
— Но ты же сдох! Замерз на каком-то севере. Есть бог на свете, Папс.
— Я воскрес, только и всего. И выбирай слова. Папс — это кастрированный папуас.
— Мне плохо.
— Пэм, можно налить этой дохлой редиске чуть-чуть джина из той бутылки? Располагайся, чучело, в моей новой хате, отдыхай. — Он встал, потряс вялую руку, похлопал низкорослого приятеля по плечам и подтолкнул к плетеному креслу, куда тот и провалился со слабой улыбкой.
— Блин, кроме шуток, тут было столько воплей. Какая-то история с Большим Каньоном, но потом тебя видели в Лас-Вегасе.
— Всего лишь тепловой удар, старик, искал богов солнца на Ранчо Привидений. Ты знаком с Памелой?
Фицгор судорожно кивнул и недоуменно уставился на коктейль цвета вишневой кока-колы.
— Это гранатовый сироп, — объяснила девушка. — Так пьют в Бенаресе.
— Еще говорили, что в Сан-Францисском заливе…
— Меня вытащил фараон. Рыба-молот отъела ему ногу; такая вот сокрушительная ирония — спастись в законе.
— Мать-Богородица!
— Ничего божественного. Обычный легавый. Кажется, ему дали очередную лычку, медальку с Микки-Маусом, точно не помню. Ладно, где Овус?
— В больнице — приходит в себя после моно. Еще ходят слухи про триппер.
— Никакого воображения у этого Овуса. Надо будет навестить. Допивай свой джин, прошвырнемся по кампусу.
— У меня лабораторная, Папс, школа же началась. Ты вернулся учиться или как?
— Всего понемножку. — Многозначительная ухмылка. — Оформляться еще не поздно?
— Могут оштрафовать на пять долларов, — сказала Памела; она включила проигрыватель и поставила пластинку, подхватив полупраздничное настроение. Девушка не без способностей, проскочила мысль. Фетиш?
— К черту, — сказал Фицгор. — Гуляю лабу.
— Вы из ирландцев, мистер Фицгор? — спросила Памела. На пластинке оказался Бах. Блин, до чего же они все одинаковы. Одна и та же полудюжина долгоиграющих дисков, стандартные книжки, восемнадцать перфокарт для «Унивака» в бирюзовом чехле, рядом фотография любимой подружки из женского землячества. Бетховен, Брубек, избранные симфонии, «Пророк», тщательно подобранные антологии, «Теперь нам шесть».
— Зови его христианским именем, Памела. Харди набожен, блюдет традиции.
— Харди, это действительно так?
— Повелось издавна, — сказал Фицгор. — Ирландский Салем. Предки из Бэк-Бэя.
Теряем время.
— Мисс Уотсон-Мэй, — Гноссос перешел на формальный тон и встал, — нам действительно нужно бежать. Квартира просто прекрасная, но есть одна вещь, о которой я должен предупредить, — это шум.
— Вы его не любите?
— Он его производит, — сказал Фицгор.
— Постоянно. Ничего не могу поделать, греческая натура берет свое.
— Если честно, мне это безразлично.
— На самом деле моя фамилия Паппадопулис. Зови меня Гноссос, если не против, Г — приглушено, ладно? До новых встреч. — Со слегка разочарованным видом она выключила Баха. Разочарована тем, что мы уходим? — Ты вечерами дома?
— Видимо буду паковать вещи.
— Может заскочу. Так и передай Раджаматтам. Мы с Фицгором, как ты это называешь, разделим квартиру пополам.
— Погоди, — последовал протест. — Я хотел один, мне нужно заниматься…
— Хаа! — проревел Гноссос, — еще как будешь. Не сомневайся.
Спустившись по заледенелым ступенькам, они вышли на улицу и двинулись по склону пологого холма вверх, к кампусу. Повсюду горы расползающегося снега, типичная зима Мистических Озер, не ко времени налетевшая с севера; зловещее небо распухло, непрерывно вываливает из себя огромные ворсистые хлопья, они сглаживают яркость спектральных тонов, стерилизуют очертания и глушат звуки, не впуская первые потоки оттепели, первые прищуры безоблачного солнца. Я не ионизирован и не обладаю валентностью.
— Что-нибудь вообще происходит, Фицгор?
— В каком смысле?
— В смысле дряни.
В ответ — шепот, рыжая голова по-черепашьи спряталась в капюшон, глаза забегали вверх-вниз по переполненному проспекту, окнам и дверям, где в каждом — яйцеклетка судьбы, дожидающаяся оплодотворения:
— Ты имеешь в виду наркотики ?
— Что там насчет Овуса, он точно не закосил?
— Нет. Ни разу с тех пор, как ты уехал. И говори потише, я хочу получить диплом. Осталось всего полгода, знаешь ведь.
— Еще бы. А что сейчас в «Черных Лосях», как Толстый Фред?
— Белые туда не ходят — никто.
— Посмотрим. Я привез с собой парегорик — так, на всякий случай. У кого-нибудь есть вентилятор?
— Святой Дух, Папс, ты просто поцелуй смерти.
— Это не я, а Танатос, но тоже грек, между прочим.
А вокруг — прекрасные девы скупают лакомства в Кавернвилле. Даже сейчас, в этой взъерошенной стуже скачут в кроссовках и шерстяных носках, в кремовых плащиках. Поколение, отлитое по единому образцу, Великий Белый Модельер возлежит, усмехаясь, на своей роскошной постели, пока застывает жидкость. Но он еще не знает силы моих легких. Здесь тот, кто будет дуть и рушить домики. Второкурсники в молодежных пиджаках, словно субботние журналы, отпечатанные в четверг. Учебники в новеньких обложках только что из книжного магазина; логарифмические линейки в длинных кожаных футлярах; палаши в ножнах; вытертые до девственных хлопковых волокон брючки; накрахмаленные до бритвенной остроты складки; оксфордские рубашки с выложенными поверх свитеров воротниками; стреляющие по сторонам голубые глазки, потрясенные андроидной синтетикой витаминов по штуке в день, апельсиновым соком «Тропикана», свежими деревенскими яйцами, крафтовским гомогенизированным сыром, пирамидками обогащенного молока, хлопьями со спелыми бананами, жареными в кукурузной муке цыплятами, пломбиром с горячим сиропом, легким пивом с мороженым «Снежинка», чизбургерами, тертой гибридной кукурузой, экстрактом рибофлавина, пивными дрожжами, хлебцами с арахисовым маслом, запеканками из тунца, оладьями с искусственным кленовым сиропом, куриными отбивными, случайным омаром из Мэна, бисквитами к чаю, обезжиренной пророщенной пшеницей, концентратами «Келлогг», рубленой фасолью, «Чудо-Хлебом», шоколадным сиропом «Боско», мороженым горошком «Птичий глаз», мелконарезанным шпинатом, луковыми кольцами, салатом эскариоль, чечевичным рагу, потрохом домашней птицы, ореховым печеньем, миндальными пирожными, ауреомицином, пенициллином, антистолбняковым токсоидом, вакциной от краснухи, алка-зельцером, «эмпирином», жаропонижаюшими от «Викса», «арридом» с хлорофиллом, спрэем от насморка «суперанахист», деконгестантом «дристан», миллиардами кубических футов здорового повторно-кондиционированного воздуха и еще более здоровыми плодами земляческих упражнений, доступных западному человеку. Ах, регламентированная добрая воля и насильно впихнутое доверие тех, кто не кроток, но все равно унаследует царствие земное.
Он вспомнил, как они с Хеффом встречали в прошлом году Рождество. Мексиканская трава и корытце мартини, машина, угнанная с пурпурной пьянки
— тогда в «Копье Гектора» они стояли перед импортными яслями, полчаса таращились на склоненные над колыбелью фигуры высотой почти в ярд и слушали грегорианские песнопения, разливавшиеся из динамика над головами. Один пастух явно страдал косоглазием.
Секи, Хефф, — Себастьян.
Где?
Вон тот косой чабан. За стариной Иосифом.
А, да, смотри — точно косой.
Безвкусица, правда?
Кто бы говорил?
У него же все двоится, сечешь?
А-а.
Младенцев-христосиков тоже получается двое.
Иди ты.
Нехорошо это.
А?
Два маленьких иисусика, понимаешь, Господи, это же римский парадокс.
Я врубился, Папс.
Сейчас мы одного уберем, и все встанет на место.
Паппадопулис подхватил гипсовую статую младенца и сунул ее себе под парку, словно бутылку марочного шампанского; затем они развернулись, как ни в чем ни бывало, и не торопясь зашагали к брошенной в неположенном месте машине. Потом долго сидели со включенным мотором.
Знаешь, Хефф? Богородица все просекла.
Думаешь, врубилась?
У нас будут неприятности.
Давай и ее заберем.
Хефф ушел к яслям, снял оттуда статую Девы и, неуклюже прижимая к груди, двинулся к машине, но на ступеньках поскользнулся — Мария, описав в воздухе вытянутую дугу, стукнулась о камни, голова отлетела в сторону и покатилась по улице.
Папс, старик, она потеряла голову.
Ага, сунь в карман.
Выруливая по заснеженному кампусу к ручью Гарпий, Паппадопулис нежно поглаживал статую младенца, щекотал ему шейку, засовывал мизинец в пупок и ощупывал пеленки, не сделал ли тот пи-пи. Остановил машину на мосту и перешел на другую сторону.
Традиция, старина Хеффаламп.
Ага. Только б мост не обвалился.
Они по очереди чмокнули статуи и бросили их в снежную пустоту: фигуры покатились по замерзшему обрыву. Раздался хруст — два приглушенных удара.
Вернемся за Себастьяном, Папс? Пусть говорит, что засек четырех похитителей, а не двоих.
Поехали.
Плененный пастух возвышался на пластиковом столе гриль-бара Гвидо, народ распевал вокруг него рождественские гимны и произносил тосты во славу косоглазого истукана. Давясь от хохота, Хефф пропел песню собственного сочинения: Младенец святой,Так хрупок и нежен,Спи в небесных обломках…
Небесные обломки. Кстати:
— Ты уже поимел какую-нибудь жопу в этой плющовой лиге, Фицгор?
— Господи, ты задаешь совершенно невозможные вопросы.
— Я был в пути, чучело, в некотором смысле это паломничество, я видел огнь и чуму, симптомы великого мора. Я — Исключение.
— Есть тут одно нимфо, в «Цирцее III», с тех пор, как Хефф ее бросил, дает всем, но у нее бородавки.
— Хеффаламп Великолепный всегда любил уродок. И как она, ничего?
— Не хочу даже думать. Напилась до зеленых чертей и заблевала мне всю машину. Если на то пошло, эта девушка Памела меня интересует больше.
— Машина? У тебя появилась тачка?
— Предок отдал к последнему курсу «импалу».
— О, роскошь. Роскошь, роскошь, болезнь и гниение.
— Послушай, Папс, серьезно. В этом семестре я сажусь за книги. У меня восемнадцать часов, и я в списке.
— И что?
— И то, что я должен пробиться.
— Может когда-нибудь, слышишь, крысиный ублюдок и предатель предков,
— когда-нибудь я и спрошу тебя, зачем. Но не сейчас, ясно? Пошли к Луи.
— Его сносят.
— Что?
— Строят на его месте что-то под названием пансион «Ларгетто». Ради Бога, Папс, все меняется. Нельзя же болтаться целый год по стране, и вернуться в тот же пейзаж с теми же тараканами. Брось, пошли пить пиво в «Дыру Платона».
Наклонившись так, что тело составляет с землей шестидесятиградусный угол, и с трудом взбираясь на никогда не выравнивающийся холм, Гноссос думает о студентах, что карабкались сейчас слева и справа, глухие к зову судьбы. Возникают мастерские и магазины — на радость проходящим поколениям. Новое фотоателье, на снимках в витрине модели в драматичных позах, черный фон, освещенные снизу лица, трубочный дым, призывные взгляды: смотри на меня, я бюст Гомера. В Студенческой Прачечной снуют, путая свое и чужое белье, коротко стриженные честолюбивые юноши, студенты-шоферы радостно запрыгивают в студенческие микроавтобусы к студентам-курьерам, снег скрипит под заляпанными грязью бело-розовыми замшевыми тапочками, и у всех своя доля в общем деле. На что бы их раскрутить, думает Гноссос, вспоминая, как они с Хеффом гоняли у себя в подвале рулетку. Неожиданно скрипнула шарнирами вывеска: УНИВЕРСИТЕТ МЕНТОР, ОСНОВАН В 1894 ГОДУ. Видение усатых третьекурсников, целлулоидные воротнички, солидный, как и полагается выпускникам, словарный запас, соблюдение традиций. Переведите-ка мне на викторианский «жопа новый год»? Бывшие коровьи пастбища. Общага «Юпитер» с остроконечной крышей — знак того времени.
Миновали юрфак со его университетской готикой. Насмешка над Йелем, на самом деле, милый дворик, роскошное место для дуэлей. Головы изредка поворачиваются в его сторону, изумляясь, откуда взялось это кудрявое чучело. Новые лица, невероятные фигуры юных американских дев — невероятные даже под пальто. Избегайте моего взгляда, леди, не то прочтете в нем желание. Не перепихнуться ли с маньяком, прежде чем выходить за адвоката? Немного семени Гноссоса — вдруг муж окажется бесплодным после всех своих мартини. Вот эта, в зеленых гольфах. Где-то ее уже видел.
— Кто это, Фицгор?
— Где?
— В зеленых гольфах с мокасинами.
— Не знаю, какой-то гений социологии, кажется.
Невероятные ноги. Если б они знали, как это было давно. Софизм золотой середины. Какого черта — ее стоит запомнить.
— А это что такое?
— Новый инженерный корпус. Будут строить полный квадрат вокруг химического. Разве его еще не было, когда ты свалил?
— Точно не было. — Тонированные алюминиевые блоки, длинные пластины закаленного стекла, димаксионовые торсионы: синтетическое счастье из архитектурного мешка с подарками — одного на всех. Чистое, светлое, экономичное, функциональное, снести и за пару дней построить новое, оттащить на вертолете в Лас-Вегас — возможность уничтожения предусмотрена проектом. Поклон смерти.
Квартерон Хеффаламп сидел в «Дыре Платона» за складным лакированным столиком у музыкального автомата под пластмассовой кадкой с убогим искусственным плющом. Тощая угловатая фигура сжалась над «Красной Шапочкой», словно та собралась сбежать. Рядом девушка: прическа Жанны д'Арк и мужская одежда. Подкрасться осторожно, чтобы не заметил.
— Неужели это Хеффаламп, Фицгор? Вся морда в пене — о чем задумался, а?
Тощие, как у паука, руки-ноги взлетают в воздух, «Красная Шапочка», стукнув по столу, разливается шипучей лужей.
— Гаааааааа! — Глаза — как две недоверчивых луны.
— Совсем сдурел? Тут припрешься домой из великого похода, и некому даже руку пожать. Филистеры.
— Иисус и Мария! Так ты не сдох?!
— Фицгор мне уже сообщил.
— Пачуко в Техасе или где там еще, Овус сказал, тебя убили…
— Овус — воплощенная тяга к смерти, малыш. И не Техас, а Нью-Мексико — в Таосе сожгли бойскаута. А я зато посидел в кутузке.
— Без говна, старик. — Хефф нервно захихикал. — Все думали, тебе кранты. — Народ вокруг начал оглядываться. Фицгор засмущался, скормил музыкальному ящику монету и растворился в очереди за пивом. Жанна-д'Арк протянула руку:
— Меня зовут Джек. А ты, должно быть, Папс. — Сиплый баритон.
— Гноссос, подруга. — Удостоверившись в силе рукопожатия, сел за столик. Хеффаламп так и стоял с открытым ртом, недохихикав: огромные зубы торчат вперед, как у бобра.
— Ну и ну, — сказал он.
— Ты правда не слышал?
— Было что-то насчет Адирондаков, но точно никто не знал, да и с порядком какая-то хрень. Непонятно, то ли ты возвращался, то ли уходил.
— Я и сам не знал. Скорее — просто бежал, без этого никак. Эпифания на Норт-Бич, потом вдруг стал отражаться в чужих лицах. Главное — не потерять Исключительный статус, правда? Пришлось бежать.
— Почему? — спросила девушка по имени Джек, брови нахмурены, вид чересчур серьезный.
— Кто знает? На прыжок опередить мартышку-демона. Были знаки. — Вернулся Фицгор, огляделся, поставил на стол три банки эля, ушел за чем-то еще. — И почти всегда — вовремя. — Беда прячется в рюкзаке за последним серебряным долларом. — Ты еще крутишь рулетку, Хефф?
— Шшшш! Господи, если узнают, мне кранты.
— Новое начальство?
— Тетка, зовут Сьюзан Б. Панкхерст. Вице-президент по студенческим делам.
— Девственница?
Хеффаламп только простонал в ответ — подавившись элем, он теперь таращился на мокрые джинсы. Джек засмеялась и шарахнула Хеффа по спине, чтобы тот прокашлялся. Лесби — от бедра и выше.
— Хату ищешь? — спросила она.
— Уже снял на Авеню Академа вместе с Фицгором. Одна английская цаца как раз съезжает.
— Английская?
— С Фицгором? — переспросил Хефф, — Он же был в землячестве.
— Мемфис Слим назвал это квартирным вопросом. К тому же у Фицгора теперь тачка.
Музыкальный ящик вопит «Пэгги Сью», Бадди Холли заходится в икоте.
Фицгор ставит на стол чай, тыча вилкой в тающие куски сахара.
— Когда вселяемся, Папс? Я пока в доме, и сегодня у нас что — второй день школы?
Хефф облизывает отверстие в банке.
— Вечером узнаю. — Гноссос. Вдруг удастся потрогать роскошные волоски. О грудях там речи нет, но ведь прошло столько времени. Ноги тоже важная штука. Можно соорудить полуночный ужин, долма с виноградными листьями, на гарнир яично-лимонный соус, муссака. Нужна «Метакса». Где вообще так поздно кормят? У Фицгора в землячестве?
Теперь «Пегги Сью» хрюкает припевом.
— У тебя сегодня в доме принимают, Фицгор?
— Всю неделю. Наверное, сдерут с меня за то, что перееду. — Вилкой выжимая чайный пакетик о стенку чашки. Проверим.
— Будут возражения против греков?
— Не думаю.
Вдруг до него дошло, чашка остановилась у рта, он вытаращился поверх ободка, на лбу морщины.
— Погоди. Что ты собрался делать?
— Ну, сопру где-нибудь харрисский твид, может, от «Дака», галстук из шалли — а что, вполне годится для лучшего дома на всей горе.
— Мы такой трюк устроили два года назад с «Ди-Фи» [1]. — Хефф. — У него хорошо получается.
— Я неотразим. Блеск остроумия, салонные игры, шарады, декламация греческого алфавита, народ валяется. В каком ты доме?
— «Д-Э». Но…
— Dikaia Hypotheke[2]. Роскошный девиз. Можно сказать, вдохновляет. — Быстро допить эль, уже пробирает, желудок скрутило, кислота нетерпения. — Дом открытый, насколько я помню. Никаких рукопожатий, паролей-отзывов, ритуал принесен в жертву честной игре. Кто знает, Фицгор, вдруг я проникнусь и вступлю в ваше братство? Всю адскую неделю буду носить тюбетейку с пропеллером, а в классы таскать пищалки.
— Господи, Папс, ты ведь просто собрался на халяву пожрать. Может, кто-то из них тебя знает.
— Чем там у вас кормят? Филе-миньон? С запеченными хвостами омаров? Каким еще деликатесом можно меня удивить?
— Для начала, у тебя нет нормальной одежды.
— Хефф?
— Есть костюм от «Брукса», только что из прачечной.
— Все сходится. — Джек опять засмеялась сиплым баритоном и потерла руки. Все равно симпатичная. Интересно, она живет с подружкой?
— Заберешь меня у Хеффа, скажем, в шесть.
— Господи, Папс, я прямо не знаю.
— Они меня полюбят. — Быстро в рюкзак благословить мгновенье, серебряный доллар и кусочек феты, наощупь сквозь влажные заячьи лапки и белье, мимо склянок с парегориком. Скрутив крышку, он отломил четыре кусочка комковатого козьего сыра и, подняв их над головой, с серьезным видом пробубнил:
— Confiteor Deo omnipotente,Beatra Pappadopoulis, semper virgini,Beatra Pappadopoulis, semper paramus[3].
Небольшое пресуществление.
— Это мое тело, пацаны. — Затем, толкая вперед банку «Красной Шапочки», — Это моя кровь. — Козий сыр, яство из гальванизированных чанов — символов дурацких ячеек бытия. Щепотью он положил по кусочку сыра на каждый из вытянувшихся к нему языков.
— Я искуплен, — сказал Хефф.
— Аминь. — Джек.
Щелчком отправив серебряный доллар Фицгору, Гноссос сказал:
— Вот солидный процент моего состояния, купи на него еще крови.
— Ладно, только я буду чай. — Смирившись с предстоящим обедом, Фицгор послушно отправляется в очередь. Джек улыбается и странно смотрит. Осторожно, может, она девушка Хеффа. Хватит неприятностей из-за чужих женщин. Фицгор слишком быстро вернулся из очереди.
— Не берут.
— Что?
— Твой серебряный доллар.
— Не берут?
— Говорит, что никогда таких не видела, тетка в кассе.
Взвиться в воздух, глаза сверкают, парка над широкими плечами, как зимний плащ колдуна, волосы трепещут над ушами. Прямо в голову очереди: две студенточки с кукурузными кексами резво отдернули носочки кроссовок от звучного топота его сапог. Женщина за кассой: вместо лица — картофелина, кожа — цвета пшеничных хлопьев. Он видел ее сотни раз в придорожных забегаловках и мотелях, в бессчетных супермаркетах и на подвальных распродажах: приземистая, в ситцевом платье, туфли на гвоздиках, запах дешевых тайн из «Вулворта», губы сморщены, вся страсть высосана и выссана за ненадобностью двадцать лет назад. Покорность — вот мой враг.
Три открытых «Красных Шапочки» и чашка чая стоят на прилавке. С весомым лязгом он опустил на стойку серебряный доллар.
— Не годится, — сказала женщина. — Я ж тока что говорила.
— Что?
— Не годится.
Опуская обе ладони на прилавок и перегибаясь так далеко, что она отшатывается:
— Я глубочайше и идиотически прошу прощения, но ЭТО годится, и ВЫ его возьмете.
— Прости, конечно, сынок, но…
— Сынок? СЫНОК? ДА ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ, КТО Я ТАКОЙ?
«Дыра Платона» замерла, наполнилась тишиной, головы за складными столиками повернуты на его рев.
— Я король, блять, МОНТЕСУМА, вот кто я такой, и это — монета моего королевства.
Женщина беспомощно оглядывается по сторонам, пальцы судорожно вцепились в ключик от кассы, челюсть отвалилась, локти ищут опоры.
— И если вы без должного почтения отнесетесь к символу моего королевства, я вырву вам сердце — ага?! ВЫРВУ ВЫРВУ ВЫРВУ прямо из груди.
— Она ахнула. — И на вершине пирамиды. — Она качнулась. — Съем его СЫРЫМ!
Девушки, побросав кукурузные кексы, рванули подальше от этого психа; у женщины за кассой кровь отлила от лица.
Подхватив эль и чай, Гноссос прошипел:
— Не нужно сдачи, детка. Купи себе грелку.
За столиком, под покровом благоговейного шепота они быстро допили все, что он принес, затем переместились на темневшую улицу, где в воздухе тихо серели снежинки, да глухо лязгали по асфальту цепи на колесах проезжавших машин.
По всему голубоватому кампусу, вокруг подсвеченной Часовой башни, по склонам множества холмов, расчерченным следами круглых санок, между корпусами общежитий, земляческих домов и Кавернвиллем снуют взад-вперед машины. Наэлектризованная атмосфера нависает над первозданной тишиной конца зимы, пахнет озоном, а лихорадочно сверкающие глаза новичков обозначают низшую точку этой высшей сложности человеческих отношений; нервы взбудоражены по случаю окончания моратория — наконец-то можно раствориться в братстве и учтивой элегантности высшего класса. Лучшие из лучших на «тандербердах» и «корветах», «эм-джи» и «остин-хили»; попадаются белые «линкольны» с опущенным верхом — навстречу ветру и приключениям. По Лабиринт-авеню в полном снаряжении грохочет приписанная к «Хи-Пси» пожарная машина. Все эти составляющие тактической магии измыслены в предшествующие недели — долгие часы между семестрами не зря потрачены на согласованную диссектомию коллективного разума; каждая сущность подтверждена и подшита в личное дело: имя, родной город, школа, увлечения, должность отца, доход семьи, происхождение, раса, религия, особенности характера, имя портного (если есть), нюансы, симпатии и антипатии. Маслобойка голубоглазого общества незримой центробежной силой отделила субстанцию из первоклассных сливок. Гноссос тем временем зажат на заднем сиденье угольно-серого четырехместного «астон-мартина» между двумя футбольными героями-первокурсниками, прибывшими из Александрии, Вирджиния: рты андроидных голов натянуто бормочут, и вид у атлетов такой, словно за каждой щекой у них по крутому яйцу. Здравствуй жопа новый год.
На меня нет личного дела, я Исключение. Тайная сущность под надежной защитой, ибо я Пластиковый Человек, способный одним включением воли превратиться в кегельный шар, мостовую, дверь, корсет, слоновий контрацептив.
— У вас там что, яйца?
— Ты о чем, чемпион?
— О яйцах.
— Ха-ха-ха. Это не у меня, чемпион.
— Ха-ха-ха. Вряд ли. — Негнущийся палец на адамово яблоко, и он подавится смертью. Окинавское карате эстетичнее. Он так и не узнает своего Врага.
Резкий поворот на стоянку перед «Д-Э», у распахнутых дверей топчутся облаченные в харрисский твид распорядители домов, руки готовы вцепиться, челюсти застыли в улыбке. Неудобный у Хеффа костюм, прищемил мне яйца. Господи помоги, если они увидят носки из Сент-Луиса, все пропало. Чувствую, что надрался, а не должен. Парегорик топорщится в боковом кармане. Хорошо, что Хефф одолжил лампу. Нужно будет найти подходящее место — наверное, мужской туалет в доме. Памела потом. С первого раза, может, не вкатит. А вот и Фицгор. Посмотрите только, как он волнуется. Спокойно, воткнем диалекта:
— Здоро во, Фися, чего слышно?
— Все хорошо, Папс. — Быстрый взгляд по сторонам, натянутая улыбка, слишком много нужно играть ролей. Сейчас начнет фамильярничать, зашепчет: — Слушай, давай полегче, ладно? Все думают, что ты перевелся. Цель: оглядеться, познакомиться с ребятами, легкие разговоры, никакой полемики.
— Когда ужин?
— Боже. Ты опять за свое. Примерно через полчаса. Но сначала — немного потусоваться, прощупать обстановку.
— Мне нужно в туалет.
— О господи. Вверх по лестнице, вторая дверь направо. — И в спину: — Второй этаж, Папс.
На хвосте двое из братства, еле успел. Внутри — ореховые панели, кожаные кресла, латунь. Что там насчет Тюдоров? С виду, однако, удобно. О, в сортире никого.
Гноссос открыл окно, захлопнул дверцу и сел на горшок. Оба косяка еще влажные, лишь немного прогрелись на горячей лампочке в заплесневелой комнате Хеффа. Он помахал ими, чтобы слегка подсушить на воздухе, потом, потеряв терпение, зажег первый, затянулся как можно глубже и почти на полминуты задержал в легких пропитанный влагой дым. Превосходная дыхалка, почти ничего не выходит наружу. О, да.
Да.
Еще одна затяжка, на этот раз не такая долгая, затем серия коротких, карбюрированный воздух засасывается шумными порциями. Теперь выдох.
Хммммммммммммммммм.
Он докурил первый косяк. Хорошо. Хорошее некуда. Второй оставим на потом, с нетерпением на сегодня все.
Он медленно встал, открыл дверь и обнаружил в зеркале свое лицо. Очень веселые глаза. Слишком экстравагантно. Нужно с этим что-то делать.
Ох.
А хорошо бы сейчас глоток доброго греческого винца… Чья это комната?
Он пошел на цыпочках. На стенах плакаты с корридой и большая репродукция «Монмартра» Утрилло. Пластинка с калипсо Белафонте прислонена к открытой крышке проигрывателя, затейливые бутылки из-под «кьянти», все пустые, подвешены на гвоздях, некоторым в горлышки воткнуты свечи. Поищем в спальне.
Под потолком на кнопках подружки из «Плейбоя», аккуратно заправленные кровати. Нектара не видно. Оп-па, кто-то идет. В шкаф. Йеех, бутылка «Катти-Сарк». Хо-хо-хо.
Он вытащил пробку, приставил горлышко ко рту и опрокинул. Все вместе — восхитительно. Небольшая провокация для моих пропитанных опиумом клеток. Теперь послушаем:
— …А ванная у вас здесь, Гаррик ты мой? Правильно, мы не паримся по общажным раскладам, как и в других домах. Для балех неудобно, понимаешь, о чем я, ха-ха.
— Да, всем в школу вставать по-разному, одна такая большая комната…
— Еще бы, ха-ха…
Ушли. Глотнуть еще, и побольше, пульсирует, вот так. Он аккуратно разместил бутылку под стопкой рубашек и выскользнул из комнаты. Я невидим. Нужно запомнить это место, пригодится после ужина. Вниз по лестнице. Вот дерьмо крысячье, кто-то идет, вид официальный, зубы наверняка полощет «лаворисом».
— Не уверен, что мы знакомы, Гнусс. Я — Джон Дельтс. Ребята зовут меня Делец. — Не рука, а поршень. Делец — а делает, что? По ночам в штаны? Осторожно, играем, он может унюхать. В мозги, однако, не влезет.
— Гноссос вообще-то, Дельце, но старина Фися зовет меня Папс.
— А, конечно, старина Фися. Отличный парень. Большая ценность для нашего дома. Он сказал, ты откуда-то перевелся.
— Так и есть. Принстон надоел. Дамы там — говорить не о чем. Ха-ха.
— Да-а, никогда об этом не задумывался. Ты здесь на стипендии, он сказал.
— Небольшая астрономическая контора, платят за все, втихую тратят деньги, ну, ты понимаешь. — Голова идет кругом, может, лучше удрать?
— Правда? Кто-то из ребят в доме брал индивидуальный курс, нужно было по физике, говорили, очень сурово.
— Еще как. У меня усложненный, жутко трудный. Принципы относительности, спиралевидная туманность в Coma Berenices [4] и все такое прочее. Придется попотеть. Сплошная долбежка. Не пикник.
Подходят еще двое, захватывая конец разговора. Будь в стаде.
— Здорово. — Чуть-чуть фамильярности. — Я Папс. — Пара шишек на ровном месте.
— Эл Строзьер, Огайо.
— Майк Пил, Чикаго.
— Папс тут мне рассказывал об астрономии.
— Суровая штука, — сказал Пил, стрижка ежиком, воротник с петельками, кожаный пиджак, на пейслийском галстуке булавка — череп с кинжалом.
— Чикаго? — Гноссос, опиум ползет все выше. — Зал мистера Келли, Петля, центр Адлера-Салливана…
— Последнее — это что, Папс?
Филистеры.
— Что-то вроде оперного театра. Идеальная акустика. Сейчас закрыт. Во время войны там был кегельбан, ОСА [5] и все такое. Ну, вы знаете. Он гений, старина Салливан. Фанатик. Умер в одиночестве.
— Так всегда бывает, — сказал Строзьер вязким и слегка подозрительным голосом, взгляд остановился на голове Гноссоса.
— Ты чего уставился на мои волосы?
Три лица смущенно вспыхнули.
— Ха-ха, — Строзьер огляделся по сторонам, — Ха-ха-ха.
— Ты пялился на мои волосы. Они для тебя слишком экстравагантны?
Почуяв беду, появился Фицгор, и в тот же миг позвонили к обеду.
— Пошли есть, Папс.
— Пусть полюбуется на мои носки, если ему не нравится прическа. — Задирая вверх узкие брючины и обнажая шартрезные всполохи носков, тут же привлекшие к себе взгляды.
— Ужин, Папс, забыл? Пшли.
Все довольно чинно двинулись в столовую; каждый кандидат в сопровождении специально назначенного члена братства, маневрируя и разворачиваясь, приближался к месту, которое, как ему представлялось, он выбирал себе сам. Все стояли до тех пор, пока президент не подал знак садиться. Насквозь плющовый лакроссовый тип, наверное, из Чеви-Чейза. Торжественный звон тарелок, серебра, плеск наливаемой воды, деловые разговоры. Два длинных стола из грубо обтесанного дерева, кресла под старину, панели витражей из мореного дуба, люстры в стиле «колеса фургонов», гуммигутовые шторы. Брага? Танцовщицы? Бочки вина? Кружки эля? Паппадопулис закрыл глаза, мгновенно перенесясь в средиземноморскую оливковую рощу, рядом — восемнадцатилетняя сильфида в сандалиях, теплый бриз раздувает легкое ситцевое платье, под ним ничего, небритые ноги и подмышки, в мочках позвякивают кованые артефакты. Там, под его опущенными веками, она манила его. Гноссос открыл глаза, надеясь увидеть, как она сидит, скрестив ноги, перед ним на столе, но вместо этого обнаружил тарелку супа с макаронным алфавитом и мокнущим на поверхности кусочком тоста. Слева сидел Фицгор, а справа прилежно моргал за роговой оправой кто-то еще. Длинным глотком Гноссос всосал в себя вымоченный в супе тост, а половину того, что оставалось в тарелке, вытер бубликом «Паркер-Хаус». Волны хохота.
Надо мной? На фиг паранойю. Симптомы и болезнь неразличимы. Опиум еще действует. Фицгор о чем-то говорит, Пил и вся эта толпа глазеют с другого края стола. Окатить бы их ночью цианидом из распылителя. Ш-шухх, вдохните смерти.
— …давно хотел с тобой познакомиться, Папс. Байрон Эгню, Гноссос Паппадопулис.
Вялая рука тянется от самой роговой оправы.
— Как дела, Папс, Фися тут говорил, что ты зведочет. У меня литература по главной специальности, а факультативом — театр.
Что с того. И откуда этот карлик-китаец за соседним столом? Галлюцинация? Берегись мартышки-демона. Сзади? Нет. Эгню еще чего-то говорит:
— …упоминал, что ты любишь рассказывать, ну, истории. Хотелось бы узнать, какие?
— Никакие. Больше вообще никаких историй, если ты понимаешь, о чем я.
— Ну, не очень.
— Подрывная форма искусства, архаическое искажение страсти, просек?
— Подрывная? — Вопрос прозвучал серьезно. У Фицгора над бровью и верхней губой выступили нервные капельки пота, боится, что я отрежу этому балбесу ухо.
— Рассказчики всегда притягивают беду, Эгню, оставляя за собой груды мусора, согласен? Социальные шизофреники: мрут под заборами, прыгают с эстакад с гирями на ногах, устраивают ужасные сцены, большинство — педерасты. Даже Микеланджело педераст.
— Микеланджело? Но разве он не скульптор, ха-ха? Не художник?
— Рассказчик, детка. Отрадно спать , правильно? Не возражаешь, если я процитирую?
— О, конечно нет.
— На чем я остановился?
— Что-то насчет того, что сон — это отрада.
— Точно. О, в этот век, преступный и постыдный, не жить, не чувствовать — удел завидный[6]. Опасная дрянь — вот что это такое. Кошака пробило на камни, сечешь? Ты случайно не знаешь, чего они там застряли на кухне, Эгню? Во мне проснулся зверский голод. Подавали бы вино, чтоб заполнить паузы.
— Ха-ха. Это в точку. На приемах в землячествах никакой выпивки. СЗ [7] запрещает. Только на обменных обедах, а это у нас совсем другое мероприятие.
СЗ. Кругом полиция. Осторожно, в лампочках запрятаны микрофоны. Или даже в супе. Какая-нибудь макаронина с транзистором.
— Чем же вы меняетесь?
Вцепился в бублик, вылупился на мои пятнистые зубы:
— Ха-ха. Сам знаешь. «Три-Дельта» или «Каппа» шлют нам студенток, а мы им — парней.
Налакаться «пурпурной страсти» и бегом наверх щупать друг дружку под нижним бельем. Репетиция перед настоящим, кончить в трусы и потом притворяться, что они не влажные. Господи, как есть хочется. Ммм.
— Ммммм.
Фицгор дергается и осторожно шепчет:
— Что с тобой?
— Спокойно. Всего лишь сигнал пищеварительного тракта. Мммммммм.
— Ради бога, на тебя ребята смотрят.
— МММММММ.
— О господи. — Фицгор кусает стакан.
— Значит, ты больше не рассказываешь истории? — Сообразительный Эгню уводит разговор в сторону. — Так, Папс?
— Порнография. Ставлю номера под названием «Хроники сестер Салли». Сейчас в работе эпизоды с застрявшим грузовым лифтом.
— В самом деле? Эпизоды?
— Трио нимфоманок с арабскими лютнями, южноамериканская группа, сиамские близнецы. Мммммм.
Резкий хриплый шепот отчаявшегося Фицгора:
— Папс!
Поразительно, как Эгню делает вид, что ничего не замечает. Прямо англичанин запаса. Попробуем ему в лицо, напустить в очки туману:
— ММММММММММММММММММММММММ.
Уже лучше, по столу побежало беспокойное бормотание, головы повернулись посмотреть, кто.
— Сиамские близнецы? Правда?
— Соединенные левыми ляжками. Все трахают всех. Все воткнуты, собраны вместе, Идеальная Машина, сечешь? Близнецы как-то выкручиваются, чтобы машина все время работала.
Капелька слюны в углу рта у Эгню.
— Как это у них получается?
— Вытаскивают и втыкают в следующую. Едва появляются вакансии. На секунду пауза, но машина работает.
— Мммм, — проговорил Эгню. Все уставились на них, короткое совещание братьев из высшего класса, и как раз в этот момент вносят отбивные. Грибная подливка, жареный лук, печеная картошка со сметаной и зубчиками чеснока, стручковая фасоль и белый соус, салат из листьев эндивия, бутылки с кетчупом.
— Омммммммммммммм. — Карлик-китаец все еще здесь, я не спятил. — Фицгор, прости на минутку, кто этот чертов карлик-китаец?
— Шшшш! Ради Христа, Папс, это Гарольд Вонг.
— Сынок номер один?
— У него наглости на всю олимпийскую сборную.
— О, роскошь, роскошь.
Эгню с видом заговорщика наклонился поближе.
— История не слишком длинная?
— Ты педераст?
— Что?
— Я просто хотел уточнить. Есть ли у тебя гомосексуальные наклонности?
— У меня? — Рука у сердца.
— Он пьян, — объяснил Фицгор отчаянным шепотом, наклонившись и стараясь, чтобы никто не услышал. — Ты же, кажется, хотел есть, ради бога.
Паппадопулис берет отбивную в руки и резцами отгрызает от нее огромный шмат.
— Ммчхнмм. — Внимание всей комнаты сосредоточилось на главном блюде. Может статься, меня изувечат еще до того, как принесут кофе. Сначала наесться.
Он подмел все, что лежало на тарелке, набрал еще, съел, опять набрал и съел. Долгая тишина и лязг посуды. Он смочил кончик указательного пальца и плавно провел им по ободу полупустого стакана, издавая при этом едва различимый ноющий звук; затем отпил немного воды и повторил движение — звук на этот раз получился чуть другого тона.
— Что это за скрип? — спросил сидевший во главе стола Пил. Гноссос отпил еще на дюйм, погрузил палец в воду и повторил трюк.
— Ми-диез и верхнее до. — Побелевший Фицгор есть уже не может.
Пломбир с помадкой на десерт — лишь бы произвести впечатление на кандидатов; Гноссос съедает две порции, оставляя помадку на потом. Вдруг придется всю ночь сидеть в тюрьме, хлеб и вода, по пути домой можно попасть под грузовик. Всегда хорошо есть. Калории корчатся в самой сердцевине англо-саксонской жратвы. Вокруг меня роботы. Осторожнее. Мы — то, что мы едим.
Он залез в карман пиджака, достал вторую из высушенных на лампе сигарет, подкурил незаметно от Фицгора, одной вдохновенной затяжкой высосал почти до половины, и задержал дым, разбавив его сдавленными глотками воздуха. Плечи согнулись, глаза выкатились, распорядители о чем-то беспокойно зашептались, кто-то идет к Фицгору, докладывай. Выдох. Прекрасно, никакого дыма. Еще одна затяжка, почти все, пфууу. Фицгор принюхивается.
— Что это ты куришь, Папс?
Не время разговаривать, работают легкие. Пропитать все волокна этой губки. Слышишь, как гудят нервы? Да.
О, да.
Фицгор говорит им по секрету, что выведет меня на улицу. Не совсем так, детки. Пятьдесят на одного, но они не знают, что такое Тень. Исчезаем.
— Вууууууууууууууууууууууу…
Фицгор подскакивает.
— Хватит, Папс, пошли, довольно.
— Вуууууууууу-ХУУУУУУУУУУУУ!
— ПАПС!
— СГАЗАМ-М! — И вот он на столе, грохочет громом, скачок в центр столовой, палец тычет в Гарольда Вонга. — Берегись мартышки-демона, Вонг.
— И всем изумленным рожам, застывшим гримасам, прерванным разговорам. — Запирайте двери, братва. Забивайте окна в спальнях. Он может и талисман вашего дома — сейчас, но пройдет десять лет — фью — вернется в Пекин, уже комиссаром. Ш-шух… — Гноссос уже за дверью, хлопает крыльями, словно птица на взлете. За спиной шаги.
Бежать. Куда? «Катти-Сарк». По лестнице со свистом, через три ступеньки. Голоса следом. Какая комната? Сюда. В шкаф, хо-хо.
Он нашел под стопкой рубашек бутылку, вылил треть содержимого в рот и сунул бутылку за ремень горлом вниз, забыв воткнуть пробку, так что остатки холодного виски полились по ноге в носок и ботинок. Перевод добра. Изверг. Должно быть еще. Под рубашками? Нет. Жлобская харя. Заберем тогда шмотки, коробку с запонками. Туалетная вода «Старая Пряность», собьет запах виски. Это что? Святый Боже, клизма! Берем, мало ли что. Голоса ближе, меня ищут. Шаги в соседней комнате. Жди, пока не увидишь белки их глаз. Уже у шкафа.
Бах! Дверь нараспашку, три незнакомых лица и Пил. Напугать.
— ХАААААА!
Они в шоке отпрянули, стукнувшись друг о друга. Гноссос проскочил мимо, точно лассо, размахивая над головой клизмой. Опять по лестнице, через тюдоровскую гостиную, мимо группок, что собрались у серебряного самовара и лопочут сейчас высоким контральто, как кастрированные бурундуки.
— Пааааберегись, стерильцы! — На улицу через парадную дверь. Хо-хо. Куда? Убежище. Портативное чрево. Отличный обзор. Вверх, вверх и прооооочь.
Супермен летит над Метрополисом, плащ вьется на вольном ветру. Пока никто не достал из свинцовой коробки криптонит — в безопасности. Уиииии, по гаревой дорожке за юрфаком, народ отпрыгивает в стороны, уступая дорогу. И правильно. Стальной Человек непобедим, рентгеновский взгляд видит каждое ваше движение. Теперь на Авеню Академа, мигающие огни, неоновый газ в ломких трубках вычерчивает наши кишки тончайшими ионовыми цепочками. В левом ботинке хлюпает пойло. Ебаный бог, полиция. В подъезд.
Он прятался в фотоателье, за дверью черного хода, пока красная мигалка благополучно не исчезла. На улицах народу не так уж много. Из-за поворота с Дриад-роуд показалась полузнакомая фигура и медленно прошла мимо, заглядывая в витрины закрытых магазинов. Волосы собраны медной заколкой, зеленые гольфы, мокасины, что-то мурлычет еле слышно, вся в себе. Ушла к кампусу, руки сложены на груди. Кто?
Но берегись мартышки-демона, когда ищешь перемен.
Повернув голову, он бросил резкий взгляд за плечо, собираясь застать врасплох притаившегося в темноте наемного убийцу, но вместо этого обнаружил фотографию Хеффалампа — тот подмигивал ему в отраженном красном свете Студенческой Прачечной: поза Хамфри Богарта, к губе прилипла сигарета, один глаз полузакрыт от дыма, в яркой вспышке умного фотографа играет марево. Бобровьи зубы. Мырг, мырг, мырг.
Теперь по улице, вниз с холма, легавых уже нет, бегом от любых преследователей, посмотри налево-направо, где же он, черт побери? Вот, белые швейцарские наличники, 109. Вверх по ступенькам к двери. Поправить галстук. Звонок. Шаги.
— Да, пожалуйста.
Господи. Желтые глаза глядят на меня с бенаресского лица. Скажи что-нибудь.
— Что такое?
— Простите, пожалуйста, но? — Длинные волосы, в костлявой руке вишневая шипучка. Одет в марлевый балахон. Пьян.
— Видимо, ошибся дверью. На самом деле, ищу Памелу.
— Вы мистер Паппадополум, конечно, да?
Конечно. Примерно. А также Дракула. Но откуда ты узнал? Прячь горло.
— Вы мистер Матту?
— Раджаматту, разумеется. — Четкий, разжиженный, певучий акцент. — Когда перевезете свои принадлежности, вы обязательно должны прийти к нам с женой определенно познакомиться.
— Обязательно. Может быть… — Дверь захлопнется у меня перед носом?
— Тогда всего доброго. Мисс Памела безусловно несомненно дома. — Ушел. Господи.
Гноссос на цыпочках обошел крыльцо и заглянул за бамбуковую штору. Сидит в одиночестве на индейском ковре у камина и доедает полуфабрикатный ужин. Черпает ложкой оттаявшую и разогретую пищу из одноразовой жестяной тарелки. Тертая кукуруза, говядина с соусом, мятая картошка. Глаза, как у водяного спаниеля. Постучать по стеклу. Поднимает взгляд. Меня не видит, здесь слишком темно. Прижать нос к стеклу. Не бойся, птичка, это всего лишь Резиновая Маска.
Он вернулся к двери и стал ждать.
— О, мистер Эвергуд, здравствуйте. С чем на этот раз?
— Всего лишь небольшой подарок. — Протягивая ей туалетную воду «Старая Пряность», одновременно пряча коробку с запонками и клизму. Несуществующие брови теперь подрисованы.
— Что ж. Спасибо. Надумал зайти?
— Просто шел мимо и решил посмотреть, как ты здесь пакуешься. — Уууф.
— От тебя запах, как из винокурни. — Пропуская его в дверь. Медленно обернуться, улыбнуться; ради Христа, дышать в сторону. — С вечеринки? — Ее вопрос.
— Всегда. Мое обычное состояние. Только меня зовут Паппадопулис.
— Да, ты что-то такое говорил; если честно, я решила, что это шутка.
Пять слогов, слишком много для благозвучного имени. Для ушей лучше три. Бакингэм. Боулинброк. Паттербол. Мама родная, какой в хате бардак: коробки, разбросанные книги, женские штучки. Что за фотография?
— Твой муж? — коварно спросил он.
— Жених. В прошлом году закончил фермерскую школу. — Не слышу энтузиазма в голосе. Одета все в то же кимоно, кошачий пух, высокие каблуки.
— Знаешь что, ты ешь, не обращай на меня внимания. Лишняя энергия не повредит. — Разжечь камин, станет уютнее. Белый медвежий ковер. Черная месса.
Пока она несла в рот второй кусок говядины, японский халат слегка распахнулся, и Гноссос разглядел на груди волосок.
— Ты действительно студент, Паппадопулис? Ничего, что спрашиваю?
— Буду, как только оформлюсь. А что?
— Ты не совсем тот тип. — Смотрит на меня. Хо-хо, начинает веревочка виться.
— Без этого никак. Вообще трудно классифицировать. Но однозначно лучше, чем просто болтаться. — Кивок в пустоту, означающий время, проведенное за городской чертой Афины. Скотч — чистая амброзия. После еды парегорик вставляет меньше.
— Я не совсем понимаю. Чем лучше?
— Все из оргонового ящика. Что-то там происходит в микрокосме.
— Никакой ответственности, ты хочешь сказать.
— Точно.
— Очень впечатляет, всюду одно и то же.
Будь скромнее. Ври. Настойчивый взгляд Брандо:
— Гмм, а когда вы собираетесь пожениться?
Замялась, рассеянно оглянулась через плечо, ложка с тертой кукурузой остановилась на полпути ко рту.
— Я не до конца уверена. Понимаешь, у него ферма, гибридная кукуруза в Айове. Зависит от того, как идут дожди и все такое.
— Господи.
— Почему господи?
— Ужасное место. Свиньи-людоеды и «Б-47». В прошлом августе прошел пешком половину штата, никто даже не подвез.
— Ты был один?
Напустить печали:
— Всегда. Вечно повторяю одну и ту же ошибку. Застрял в провинции, выпил пару кружек пива и потащился по 40-й трассе: хоть бы кто подобрал. Приходится топать до следующего города, понимаешь? Над головой бомбардировщики, вокруг моря химических зерен, без этого никак. Говорят, должны хорошо плодоносить, но на вид совсем пустыня. Понимаешь, короче. Слишком густо. Масляно. Промотали, спустили на жир. Боже, храни Америку. Будь здорова. — Он глотнул еще. Заинтригована.
— Это интересно, так мотаться?
— Не имеет значения.
— Должно иметь, раз ты этим занимаешься. То медведи, то автостоп.
Последняя ложка, ура. Нельзя приставать к человеку, пока он ест.
— Я разведу огонь?
— Да, конечно. Можешь налить мне выпить, пока ты на ногах, если не трудно.
И еще один себе. Не перенестись ли нам в Маргейт или в Брайтон, белый коттедж, английские розы в цветочных горшках, окованная дверь шести дюймов толщиной. Выключить лампу.
— Зачем ты это сделал?
Осторожнее.
— Камина не видно.
— А. — Затем: — Ты ведь не астроном на самом деле, правда? Это из той же серии, что и мистер Эвергуд, да?
— Простой звездочет.
— Я так и подумала — ты слишком лирик.
— Самосознанию моей иллюзорной расы нет до меня дела, малышка. Но я держусь, если ты понимаешь, о чем я.
— Ты не можешь говорить без загадок?
Всегда будь движущейся мишенью.
— Дай определение вещи, и она тебе больше не нужна, правда? Иди сюда.
— Нет. То есть, подожди. Мне хочется узнать тебя получше.
— Еще бы. Но у тебя на груди волосок, и он меня заводит.
— Оххх. Как ты можешь такое говорить. — Но покраснела не от омерзения. Двигаемся поближе. Коснись руки. Вот так. Клизму на пол.
— Какая гладкая кожа. Лосьон «Джергенс» и прочее.
— Пожалуйста. Я же просила тебя не… — Шея, кончиками пальцев по шее. Ха, посмотри, глаза закрываются, что я говорил. Колено?
— Пожалуйста…
— Тебе понравится.
— Ты слишком уверен.
— Опыт.
— Правда, это ужасно…
Мой бог, сисек нет вообще. Даже не прыщики. Но этот волосок. Какой прекрасный изъян. Попробуем бедро.
— Ох, пожалуйста, подумай о Симоне.
— Симон? — Что еще за Библия?
— Мой жених.
— Точно. — Поцелуй в шею: ага, извиваешься.
— Ты ужасно вульгарен.
— Я заведу тебя, малышка.
Глотнуть скотча, уложить ее на спину. Я знал, я точно это знал.
— Нет.
— Да.
Ох, как пьян. Кимоно прочь, нечего.
— Что ты делаешь?
— Ммммммм.
— Охх.
— МММММ.
— Каблуки — надо снять.
— Аххмммммм.
— Охх, чудовище.
Но тебе же нравится. Господи, я еще одет. Осторожные маневры, чтобы не поднялась с пола. Пиджак узкий. Так. Черт с ней, с рубашкой. Штаны.
— Подожди, у тебя есть эти штуки?
Господи, в кармане парки. Соврать:
— Да. — Брюки вниз, слишком узкие, ботинки не вытащить, мода плющовой лиги. Оставим как есть.
— Ты не носишь белья?
— Никогда.
— Ты не обрезан?
— Посмотри.
— О, и правда нет.
— Католик.
— Ужасно.
— Почему.
— Я где-то читала про рак.
— Иммунитет. Вот тебе.
— Охххххх…
— Я унесу тебя на небо, крошка.
— Ох!
Влез. Глаза дикие. Может, бешеная? Нет, такого счастья не дождаться. Вот так, полегче. Так. Так.
— Хмммм.
Глоток пойла, мы не спешим.
— Выпить хочешь?
— Что? Сейчас?
— На.
— Нет. Дальше, дальше.
Теперь немножко вбок. Ого, вот это ноги. К каблукам хорошо бы шпоры. Легче, легче легче легче. Потом пойдет быстрее.
— Оххххххххххххххххххххххххх.
— Мммммм. — В каком ритме? «Ночь в Тунисе». Чарли Паркер. Литавры. Уже близко. Вууууу. Быстрее…
— О Боже…
Никаких молитв, детка, Гноссос здесь. Еще ближе.
легче
легче
легче
анх
Анхх.
АНХ!
— Ооооо.
— Вот.
— Господи.
— Это правда.
— Ты — ты его хорошо надел?
— Кого?
— Эту штуку.
— Какую штуку?
— Контрацептивную.
— Я ее не нашел.
— Что?
— Страсть обуяла.
— ЧТО? — Памела выскользнула из-под него, перекатилась на бок. В семени бухло и парегорик, надо бы сказать что-то ласковое.
— Парегорик.
— Что?
— Во мне слишком много дряни, ты не оплодотворишься.
— Ох, что за гадкое слово. Что мне делать? Оно у меня внутри.
— Держи, — протягивая ей клизму. — Спринцовка для успокоения души.
— Свинья.
Памела выхватила у него из рук клизму и помчалась в ванную. Гноссос остался сидеть в спущенных до ботинок брюках, все еще в рубашке, галстуке и с медленно вянущей эрекцией. Допил стакан скотча и налил новый. За стеной слышались мучительные стоны и фырканье воды. Нужно что-то сказать.
— Тебе помочь?
— Отвали.
Спасибо на добром слове.
Он ретировался к проигрывателю, перебрал всю коллекцию и, не найдя ничего стоящего, остановился на Брубеке. Послышались шаги.
— Помогло?
— Надеюсь. Мне плохо.
— Первородный грех.
— Без тебя не обошлось, спасибо за помощь. И чего ты тут расселся без штанов? Шел бы пока, а? Хоть ненадолго?
Подъем, штаны еще мокрые. От нее? Нет, «Катти-Сарк». Боже, совсем забыл об ужине. Бедный Фицгор.
— Сегодня можно будет переехать?
— Нет! Ох, как мне плохо. Бедный Симон.
Надо бы отлить. Придется поискать другое место.
— Ладно, детка, до новых встреч.
— Забирай, — протягивая ему мокрую сплющенную клизму.
Он швырнул ее за спину, пожал плечами, несколько мгновений грустно смотрел, как Памела стоит у камина, скрестив руки на животе и вздрагивая, затем повернулся, шагнул за дверь и побрел по улице.
Он замедлил шаг только раз, когда из теней появилась странная танцующая фигура: запястья свободно качались, глаза в мрачной безлунной ночи вспыхнули злобой — и пропали. Гноссос таращился на то место, где она только что была. Лысый череп? Сгорбившись от холода он пробирался по снегу. Что за черт. Semper virgini[8].
Без особого на то соизволения мембрана остается ненарушенной. Скоро, снова говорил он себе, скоро: придет любовь.
Черная распухшая депрессия накрыла его собой и всей тяжестью прорвалась внутрь — через кровь и лимфу его ночи.
Тарантул.
Безглазый и мохнатый, прочно уселся во рту, протиснув сквозь сжатые губы темно-коричневую колючую ногу.
Как он туда попал? Гноссос повернул голову и попробовал сплюнуть, но тарантул увернулся и остался во рту. А что если он кусается? Кусок дымящегося сала, воткнутый мне в горло.
Он очень осторожно перевернулся, пытаясь нащупать подушку, но нашел только грязный коврик на полу. За ночь надышался пылью, и тарантул — на самом деле не тарантул, а его собственный язык.
— Пить! — Слабая попытка.
Легкое шебуршание в соседней комнате — как будто кто-то одевается — затем тишина. Усилия, которых потребовала эта хилая просьба, взболтали частицы яда, щепка едкой тошнотной боли прошибла голову от виска к виску, и он лежал тихий, словно закрытая книга, дожидаясь, когда тошнота успокоится. Двигаться очень медленно.
Подбородок упирался в ковер; Гноссос открыл один глаз и увидел чьи-то потерянные волосы, обрезки ногтей, гнутые скрепки, катыши пыли, кошачью шерсть, засохшие цветочные лепестки, шелушинку лука и мумифицированную осу. Закрыл глаз. В позвоночник вгрызался паразитический червь неизвестной породы. Спокойно.
— Хефф! — Новый всплеск боли.
Дверь из соседней комнаты отворилась, и появился Хеффаламп — босой, в джинсах, с наброшенным на шею полотенцем. В одной руке он держал стакан с пузыряшимся бромозельцером, в другой еще один стакан с налитым в него на два пальца желто-коричневым ужасом.
— Пей, — поступил безжалостный приказ.
— Гггггг, — Гноссос заглотил ледянящие пузыри.
— Никогда не мешай дурь с бухлом, — последовало нравоучение.
— Блять, какая гадость.
— На. — Виски пронесся по жилам спазматическим вихрем, раздражая перепуганные нервы и кровяные тельца. Затем — успокоительное тепло. — Лучше?
— Немного. У меня во рту, ты не поверишь.
— Ты похож на смерть.
Что-то брезжит.
— Я ее видел ночью. На Авеню Академа.
— Неужели?
— Не то лысая кошка, не то подросток.
— Пригласил бы пропустить стаканчик — через пару лет, когда ты пережрешь герыча, бедняге не придется тебя искать.
— Хватит изображать мамашу! Боже, старик, у меня что-то выросло в передней доле. Оооо.
— Можно отрезать.
Неплохая идея. Стану капустой — и никаких эмоциональных реакций.
— Почему я на полу?
— Сам захотел. Ты очень переживал из-за низколетящих самолетов. Даже вызвал монсиньора Путти, он с минуты на минуту появится. Есть будешь?
— Господи, нет. У тебя все равно нет мороженой клубники. А зачем Путти?
— Ты решил, что пришло время собороваться. Вставай давай, найдем чего-нибудь в «Дыре Платона».
— Оооооххх…
— Тут близко, старик…
— Это «Красные Шапочки», с них началось.
— И как оно в землячестве?
— Оххххххх.
— Мы так и думали. А может возьмут? Будешь у них домашним сумасшедшим.
— Болтая банку апельсинового сока «Дональд-Дак». — Собирайся, тебе разве не надо оформляться?
— О, и мне сока. Британская цаца сказала, с меня сдерут пятерку, оформление стоит бабок, а я почти пустой.
— Лимонную кислоту в бухой желудок не наливают.
— Матушка Хеффаламп.
— У тебя в рюкзаке же полно серебра.
— Откуда, старик, купоны на скидки?
— Колесико, господи, неужели забыл?
Смутные воспоминания.
— Какое колесико?
— Ты выиграл сто с чем-то баксов. Проктор Джакан, наверное, уже выписал ордер.
— Ты серьезно? В рулетку? У кого?
— Какая разница? У мекса в ковбойском костюме и у парня из менторского «Светила». Вставай, старик, вид у тебя, как у поварешки с вареной смертью.
— Сто баксов? Охххх.
— Что теперь?
— Тетка за кассой.
— Брось угрызения, одна обуза. — Хефф вытащил из мешка с грязным бельем пару заскорузлых носков. — Сходи на исповедь, что ли?
— Покаяние ложно, детка, только умножает боль. Раненые клетки просят мирра. Ты меня подкалывал насчет монсиньора Путти, да? Нафига он мне?
— Ты даже написал инструкцию. Хочешь посмотреть?
— Молитва — это все. Пост, Сатьяграха. Из глубин я взываю к тебе, Господи.
— Слушай, старик, сделай милость, вставай, я должен узнать, выгнали меня из школы или нет.
— De Profundis, semper hangovum … [9]
— Блять. — Хефф повалился в кресло-качалку, носки сползли со щиколоток. Длинные кости, долговязое квартеронское тело, след ватузской крови уже почти растаял, но еще заметен. К тому ж — голубые глаза, что редко бывает, девчонкам очень нравится.
— Ты прекрасна, Хеффаламп, я должен на тебе жениться.
— Гхм.
— Охххх, затылок. Больнее всего в затылке, ты замечал? И в левом глазу.
Хефф лениво перелистывал «Анатомию Меланхолии» и насвистывал что-то из Рэнди Уэстона, потом равнодушно спросил:
— Поедешь со мной на Кубу на весенних каникулах?
— Вот только не надо этого маминого распорядка. И, между прочим, пора вырастать из синдрома приключений. Сейчас 58-й год, а не 22-й.
— Там, по крайней мере, что-то происходит; поговаривают о революции, чтоб скинуть маньяка Батисту.
— Ты же все равно не отрастишь бороду, так в чем расклад? Охх, для моей головы это чересчур. Может, поставишь Майлза? У тебя есть Майлз? Хоть как-то успокоить ушибленную корку? Ууф. —Раскорячившись, он сел, с усилием распрямился и в треснутом зеркале на другом конце вонючей комнаты обнаружил свое распухшее отражение. Не смотреть. Смертельно. Утром трудней всего. Хефф послушно насаживал пластинку на ось одолженного проигрывателя, поглаживая свободной ладонью ручки усилителя «Хиткит». Рядом с лампой, на которой вечером сушились косяки, валялась полупустая склянка с парегориком и пипетка.
Гноссос с трудом поднялся и поболтал высунутым языком. Стащил с себя перепачканные остатки пыльного костюма, в котором проспал всю ночь, и нагишом, скребя мошонку, потопал через всю комнату к раковине. Побрызгал мокрыми пальцами в глаза, с натугой проморгался и направился к рюкзаку прятать улики. Надо задобрить церковь-прародительницу, вляпаться из-за попа.
— слишком много иронии. Повернувшись в сторону динамика и прищелкивая пальцами, он вдруг обнаружил, что прямо на него глядит сморщенный пенис. И только когда тот пошевелился, Гноссос признал собственное отражение.
— Господи, надень что-нибудь. — Хефф, смотревший на то же самое, швырнул ему черный махровый халат. — После распутства твое тело непристойно.
— В этом слове нет смысла, старик.
— Тогда похотливо. Как, черт возьми, женщины вообще занимаются с тобой любовью, — это выше моего понимания. — На улице шум машин, мир еще функционирует.
— Никак. Я им просто втыкаю. И вообще, я до сих пор девственник. Любовь впереди, ага?
В дверь вежливо постучали.
— Господи, се Человек.
Хефф выскочил из кресла.
— Ложись куда-нибудь, быстро. И ради Христа, прикройся халатом!
Завернувшись в махру, Паппадопулис метнулся к ободранному дивану, шкура которого слезала драными полосами. Хеффаламп набросил ему на колени армейское одеяло, подоткнул со всех сторон, дождался, пока руки сложатся в молитве, и только после этого направился к дверям. Монсиньор Путти ждал, нервно теребя короткими пальцами черный ранец из свиной кожи. Войдя, он остановился, чтобы ему помогли стащить тяжелое пальто.
— Это пациент? — спросил он, натянуто улыбнувшись. Поверх роскошной сутаны намотана алая лента. Вздутое брюхо, лысеющий череп, волосы начесаны с затылка на макушку в щегольской попытке ее прикрыть. Мнээ, а грудь впалая.
— Ему тяжело говорить, — предусмотрительно пояснил Хефф.
— Помогай нам Бог. Доктор уже был?
— Он отвергает медицинскую помощь.
— Батюшки, разве это разумно?
— Он верит только в, ну, вы понимаете…
Слабая рука поднялась с дивана и ощупала воздух:
— Отец. Это вы, отец?
Монсиньор заинтересованно обернулся к Хеффу.
— Может все же стоит позвонить в больницу, в конце концов…
— И движения, понимаете, резкие движения причиняют ему невыносимую боль.
— Да, да… — Дрожащими руками открывая свинокожую сумку и доставая хрупкий флакончик елея. Пухлые розовые пальцы. Господи, это же Майлз.
— Отец.
— Да, сын мой?
Шепотом:
— Подбавь верхов, мы теряем высокие.
— О чем это? Что он сказал?
— Он опять бредит, Отец. Это повторяется каждые полчаса. — Хефф подошел к усилителю и подкрутил ручки.
— Так лучше. — Голос с дивана.
— Сын мой, я, гм, я тронут, что в страдании своем ты обратился к церкви, но, возможно, доктора…
— МЯСНИКИ, — неистово возопил Гноссос, биясь под армейским одеялом.
— АТЕИСТЫ!
— Батюшки.
— Видите, Отец, и так все время.
Понизив голос, словно приглашая наклониться поближе, цепляясь за ускользающий рукав монсиньора, уставившись на него одним глазом — второй закрыт — дыша в лицо бромозельцером, парами виски и похмельными газами:
— Я знаю, что они делают, Отец. Эти докторишки, образованцы, я знаю, что они делают, очень хорошо знаю. Режут человеку живот и ищут там душу, вот что. Они ищут душу среди кишок, а когда не находят, говорят: «ХА! Нет никакой души! Селезенка есть, а души нету!» — Выпустив рукав и с тяжелым вздохом падая обратно на диван, — А у меня есть душа, правда? У меня есть — скажите им, что у меня есть душа.
— Да, сын мой, да. — Бессознательно отряхивая рукав и ища взглядом поддержки у Хеффа, который как раз вовремя успевает проглотить ухмылку.
— Помогите мне, Отец, я грешен. Я кругом виноват. Моя бессмертная душа в опасности.
— Да, да, конечно, постарайся успокоиться, сейчас, минуточку. — Ошарашенно бросая взгляды на случайные предметы в заплеванной комнате, словно пытаясь защититься хоть чем-то знакомым, священник дрожащими руками открыл елей для растерзанной души. Щурясь, торопливо помолился об отпущении грехов, которыми управлял каждый орган чувств.
Повисла пауза, а после нее — поразительное эротическое ощущение в подошвах. Опустив глаза, Гноссос с изумлением обнаружил, что умащиванию и отпущению грехов подвергаются его ноги.
— Ой, а это еще зачем, мужик?
Священник хранил молчание, и лишь закончив, со слабой улыбкой ответил:
— Грехи в ногах.
— В ногах? — Не обошлось без большого пальца. Блейковский фетиш.
— Они несут человека к грехам.
— А-а. — Он уставился на свои внушительные весла с нелепо торчащими щиколотками, мистер Прав и миссис Лев, пара гермофродитов. Познакомьтесь еще раз, помазанные грешники. Привет, симпатяга. И тебе привет; хош, пощекочу?
— Ну, что ж. — Священник встал и спрятал в сумку флакончик с елеем.
— Мы конечно же не забудем тебя в наших молитвах. Слишком редко нас призывают исполнять такой прекрасный ритуал. Многие, видите ли, думают, что он предназначен только умирающим.
— Охххххх, — прижимая указательные пальцы к вискам.
— Что такое, сын мой?
— Опивки боли, охххх.
— М-да. Нельзя все же настолько отвергать секулярную медицину. — Взгляд на Хеффа, словно просьба о помощи.
— Симптоматичный вздор, Отче; им не вылечить эту болезнь. Вот. — Он потянулся за рюкзаком и выудил два серебряных доллара. — Вот, для бедных.
— О. Что ж, благодарствуйте. М-да. Но что они такое? — С любопытством вертя монеты в розовых пальцах.
— Серебро, Отец. Сейте и да пожнете.
— Да, хорошо. Хорошо, я пойду. Когда поправишься, обязательно вступай в Ньюман-клуб[10]. Там пока совсем мало народу.
— Обязательно, Отец. А можно привести с собой этого падшего ангела? — От такого заявления Хеффаламп чуть не подпрыгнул на месте.
— Конечно, возможно, вас даже заинтересует наш маленький хор. Что ж, мне пора. Прекрасный ритуал. Рад был служить. — Он втиснулся в тяжелое пальто, и, не успел Хеффаламп встать, был уже в дверях. — Нет, нет, я сам. Спасибо. — И ушел.
— Уиии, — заверещал Гноссос, как только стихли шаги. — Сечешь? Сечешь, кто я теперь? Отпущенный, очищенный и безгрешный.
— У тебя все ноги жирные.
— Язычник. Ты разве не боишься гнева Божия?
— Я-то боюсь, старик, а вот ты, похоже, нет. Все, вылезай из койки. Пить будешь?
— Только церковное вино. О, ты послушай этого Майлза. Видишь, я исцелился. — Скатываясь с дивана и на четырех конечностях подползая к динамику. — Секи: так чисто, так возвышенно. Врубайся, какой контроль, — Похмелье еще плескалось в голове.
— Сечь будем потом, — сказал Хеффаламп, выключая проигрыватель. — Черт побери, уже полдня прошло. Тебе нужно оформляться, а мне — узнавать насчет апелляции.
— Что еще за апелляция, старик?
— Меня выперли в середине семестра, я же тебе говорил, но я подал апелляцию.
— Они не могут тебя выгнать, Хефф. — Гноссос перекатился на спину. — Тебе же некуда деваться в этом мире.
— На Кубу.
— Ага, это мы уже слышали. Не то поколение, малыш, только зря вляпаешься. Цветная кровь, без этого никак.
Лицо вспыхнуло.
— Херня.
— Не отнекивайся. Одному из четырех приспичило добыть скальп белого человека. Отсюда и проблемы.
— Это не твои проблемы, баран. Лучше умотать к черту, чем жевать жвачку у Гвидо. — Он подхватил конверт с бланками и крутнулся на месте, тыча в пространство пальцем. — Если я останусь здесь, я превращусь в Г. Алонзо Овуса — десять, блять, лет на академической сцене.
Услыхав это имя, Гноссос заморгал и сел.
— Овус? Ты его видел?
— Он в больнице. Решил прибрать к рукам университет, не высовывая носа из штаб-квартирки. Вот и говори после этого о недальновидности!
— Ладно. — Гноссос наконец натянул на себя мятые вельветовые штаны.
— У тебя до Нью-Йорка бабок не хватит, какая там Гавана. Ты вчера вертел колесико?
— Меня пристроит твой кореш Аквавитус, не парься.
— Кто?
— Аквавитус, старик, ты не ослышался.
— Джакомо? Из мафии?
— Я назвал твое имя; он сейчас крутится в Майами. И не надо напрягов, я не все могу говорить.
— Какая интрига, Хеффаламп, просто восхитительно. Я вчера видел в витрине твою фоту. Очень театрально. А кто эта маленькая лесби-цаца, что похожа на Жанну д'Арк?
— Черт побери, это моя девушка.
— Не может быть.
— Блять, я пошел. — С грохотом хлопнув дверью, он рванул в Анаграм-Холл. Дело дрянь. В голове нарисовалось кафе — задние комнаты набиты анархистами, тяжелый дым над столами. Логово, где мозги оплодотворяют бунтом, место, где зачинаются связи, брожения и локальные войны. Хефф, слышит он голос командира в полевой форме, и рука сжимает руку, ждать больше нельзя. Доставь циркон Фоппе и скажи, что ночью мы выступаем. Четверть французской крови. Эритроциты здравомыслия. Добавить немного греческой плазмы. Кормить долмой, побольше козьего сыра. Биохимическая трансплантация. Изменить его сознание. Найти оранжерею и посадить семена дури.
Через несколько часов запутанный клубок оформительской волокиты привел Гноссоса в кабинет самого декана. Просторно, кожаные кресла, похоже на библиотеку, только вместо книг — минералогические образцы. Редкие разновидности известняка, кварца, сланца из ущелий, куски угля из пластов Ньюкастла, пористые слои гавайской магмы, кремнезем, гранит, самоцветы. Осколки и обломки нелепой карьеры, прерванной коллегами, нахнокавшими некомпетентность. Вместо того, чтобы привязать к ноге глыбу каррарского мрамора и утопить в Меандре, его сделали деканом. Формовщиком человеков.
Но они забыли про меня.
— Да, сэр, мистер, — говорит декан Магнолия, — все верно. Пять долларов.
— Экстраординарная сумма. Вы должны понимать, что после дрейфа на льдине, я вам об этом рассказывал, мне было весьма затруднительно, если не сказать больше, вернуться в Афину вовремя.
— Естественно, я понимаю вашу ситуацию. Но тем не менее, администрация придерживается определенных правил, и мы вынуждены им подчиняться.
— Мне придется заплатить серебряными долларами.
— Простите, не понял?
— Серебряными долларами Соединенных Штатов. Федеральный резервный банк их признает.
— Я не совсем понимаю…
— И они выдаются там в обмен на серебро.
— А, да-да, конечно.
— Я могу быть уверен, что вы их примете?
— А нет ли у вас бумажных денег, мистер…
— Мой последний работодатель никогда ими не пользовался. Бактерии.
— Вот как?
— Вы не представляете, какое количество паразитических колоний разрастается посредством долларовых банкнот. Осмотически. Пока это теория, конечно.
— Я вижу, вы питаете большой интерес к медицине, мистер… гм…
— Я собираюсь стать онкохирургом.
— А-а.
— Докопаться до внутренностей, найти болезнь, удалить опухоль.
— Рад слышать, что вы так быстро приняли решение. Большинство ваших товарищей-студентов…
— Да, я понимаю. Они тратят слишком много времени на борьбу со своей неуверенностью.
— Совершенно точно.
— Бесцельные блуждания по расходящимся тропкам юности, безответственность, неспособность вовремя выйти на Верную Дорогу. Это должно вызывать недоумение у такого человека, как вы, чье предназначение — расставлять знаки, указывать путь и тому подобное.
Декан Магнолия крутился в кресле, поглаживая кусок окаменевшей Саратога-Спрингс.
— Это так живительно — поговорить с человеком, понимающим твою позицию. Вы были бы удивлены, поистине удивлены, узнав сколько малосимпатичных юнцов проходит из года в год через этот кабинет.
— Я не удивлен, сэр. — Отвлекай кота играми, сбережешь пять баксов.
— Это один из симптомов времени. Беспокойство. Нерешительность. Ожидание Счастливого Случая. То, что первый доктор Паппадопулис называл синдромом Легкого Хлеба.
— Первый доктор, гм… — Очки без оправы ползут по картофельному носу, кожаное кресло скрипит под весом туловища.
— Мой отец, сэр. Погиб во влажных джунглях Рангуна. Эксперимент ЮНЕСКО. «Таймс» посвятил его памяти специальный выпуск — возможно, вы читали.
— Да, я хорошо помню. Должно быть, такой удар для вас и вашей матушки.
— Она погибла вместе с ним, сэр. — Взгляд в пол. Поморгать.
— Ах. Определенно, я вам так сочувствую.
— Ничего, я был к этому готов. Мне можно идти? Пора садиться за книги. Время — деньги.
— Конечно, мой мальчик. Заглядывайте иногда. Если захочется поговорить о своих планах. Для того я здесь и сижу.
Разбежался.
— Благодарю вас, сэр. — Через весь кабинет, рюкзак на плечо, уже почти в дверях.
— Ох, э-э, мистер Паппадопуласс…
— Да, сэр?
— Мы, э-э, забыли о вашей плате. За, э-э, опоздание на оформление.
Спокойно, ты будешь отмщен.
— Разумеется. Весьма извиняюсь, должно быть, я расстроился.
Только посмотрите на него. Благосклонная улыбка. Седины мудреца. Исполняет благородную миссию. Играет с камешками. Интересно, если хер у него заизвесткуется, то отломится или нет?
Но совсем на другом уровне, там, где отмеряется особый сорт университетского времени, на верхнем этаже под косой крышей Полином-холла, он нашел худую и вечно эзотерическую фигуру Калвина Блэкнесса. Там его обнаружил Гноссос, там все это время Гноссоса и ждали: под огромным мансардным окном сияющей белой студии, сами стены которой впитали в себя запахи льняного масла, скипидара, краски, шлихты, ладана и розовой воды. Старина Блэкнесс, единственный из друзей-советчиков, кто после долгого раздумья так и не дал Гноссосу своего учительского благословения на экспедицию по асфальтовым морям, кто предостерегал его от заговорщицкой дружбы Г. Алонзо Овуса, кто один заранее знал о парадоксальных ловушках Исключения. Не соглашаясь по сути и не вставая на его сторону, он был для Гноссоса понимающим ухом и единственной мишенью интроспективных монологов. Только ему бродяга мог открыть секрет.
В льняной блузе мандарина, Блэкнесс стоял сейчас в терпеливом, но многозначительном предвечернем спокойствии и выводил на мольберте глаз в руке темной богини. Из тысяч линий света и тьмы проступали небольшие головы и черепа, лишенные необходимых атрибутов: ртов и носов. Со всех сторон нависали клыкастые мартышки-демоны, восточные собратья горгулий — эти вопящие создания сбредались, держась за рога, со всей небесной шири христианского Запада. Вокруг натянуты холсты: отрицающие статику, текучие, они покрывались краской и аннигилировали с той же частотой и ритмом, что и другие, несшие на себе реальную субстанцию. Уничтожение себя. Засасывающая воронка — так всегда казалось Гноссосу, — из года в год диаметр уменьшался, стягивался в острую точку, где созидание и разрушение сливаются воедино. Там, если подфартит, он и умрет.
— Ты как? — вопрос прозвучал легко.
— С бодуна, старик. Мучаюсь от запора. Что ж ты не отвечал на письма?
— Гноссос уселся на каменную рыбу. Рябая поверхность испещрена красками.
— Это были не столько письма, сколько послания, разве не так? И мы ведь знали, что увидим тебя снова.
— Брось, неужели ты не поверил, что я загнулся? Как и весь Ментор.
Блэкнесс укладывает тонкие графитовые палочки на кусок сухой змеиной кожи.
— Нет, Гноссос, не поверил. Ходили слухи, но такой конец не для тебя. Может быть, со временем. Своей рукой?
Присосавшись к двустволке двенадцатого калибра. Жаканом или дробью?
— Когда я заблудился, старик, было минус тридцать, представляешь?
— Нет. От огня — возможно, но только не от льда. Мне не нужны для этого аргументы. — Блэкнесс улыбнулся, как его научили в Индии, и поставил кастрюльку с водой на лиловую плитку. Лиловую, конечно же. Ни один предмет не определен настолько, чтобы избежать раскраски. В один прекрасный день плитка задрожит, отряхнется от статического равновесия, доковыляет до дверей и вывалится из студии прямо в Меандр, шипя и отплевываясь.
— У меня есть палочки корицы, хочешь? — Продираясь сквозь мешанину в рюкзаке, он наткнулся на пакет с семенами дури. — О, да, у тебя нет оранжереи, Калвин? Нужно кое-что посадить.
— У Дэвида Грюна, кажется, есть. Кактусы?
— Просто мексиканская трава. Как, кстати, поживает старина Дэвид?
— Сочиняет музыку — такой жути ты еще не слышал. Но крепкий, и морда красная.
— Этот кошак всегда был лириком. — Памела так назвала меня. Не совсем точно.
— Стало более атонально. — Заливая чаем палочки корицы. — Еще послушаешь. На прошлой неделе ему стукнуло сорок, знаешь; а пока ты искал Матербола, родил шестую дочку.
— Шестую?
— Назвали Зарянкой. Птичье имя, как и пять первых.
А я спиритуальный девственник. Сколько нерожденных детей выпущено в резиновые шарики. А то назвал бы в честь насекомых: как поживаете, познакомьтесь — мои близняшки, Саранча и Сороконожка.
Господи, глаз в руке. Мигни ему. Нет, не надо, а то он мигнет в ответ.
Они выезжали из города вдоль замершего ручья Гарпий. Из-под металлического льда — слабое журчание. Черный «сааб» художника, гипнотический вой двухтактного двигателя; сгорбившись на переднем сиденье и не сводя глаз с мягкой обивки крыши, Паппадопулис вспоминает паломничество в Таос, ищет Связь, которая собрала бы воедино разрозненные обрывки искупительного опыта, соединила бы их в плетеный знак или узор, какой-то знакомый ребус. Возможно, треугольник. Рыбу. Знак бесконечности.
Но сейчас он сидел рядом с Блэкнессом, чьи тонкие перепачканные краской пальцы мягко держали руль. Глаза произвольно фокусировалось на белых струйчатых дефисах, которые, танцуя на оттаявшем полотне дороги, улетали назад под машину; обоим приятно было ощущать движение поверхности, хотя удовольствие поступало через разных посредников, от разных текстур одной и той же плоскости.
— Ты начал мне что-то рассказывать. В студии.
Гноссос собирает разрозненные мысли — внимание уже уплыло к шуму колес.
— Нью-Мексико, старик, я наконец-то его нашел — в том самом месте, о котором трындит в этой стране каждый торчок. Только никакого солнечного бога, ничего подобного, одни тако и коктейли. Самое то, чтобы свалиться.
— Мы так и думали.
— Мы?
— Мы с Бет.
Ленивый вздох, звук въевшейся в кости усталости, копившейся, хранимой до этой самой минуты.
— Если б меня занесло в средние века, старик, можешь быть уверен — я ушел бы искать Грааль, или от чего тогда все тащились. Да и ты тоже, так что не петушись. У каждого есть свое маленькое паломничество, твое оказалась внутренним, а я для медитаций не гожусь, да? Хотя бы потому, что нет времени: это маленькое десятилетие, с которым мы играем, — слишком нервное.
— Точно.
— Ничего точного. Между прочим, ты первым рассказал мне про этого кошака — не считая Аквавитуса.
— Моя ошибка, должен извиниться. Я думал, он грибной колдун из Мексики, а оказалось — филиал наркосиндиката. Ты же искал мистического просветления, насколько я помню, а не просто возможности заторчать.
— Ну, выбирать там не приходится. Может, в следующий раз перейду границу и ни на чем не зависну. Я тебе скажу, старик, в этой стране невозможно шагу ступить, чтобы куда-нибудь не вляпаться. Мышиные хвосты в лимонаде, в шоколаде — гусеницы, повсюду мерещатся личинки, прогрызают все подряд. — Он перевел взгляд на каплю — просочившись сквозь плотно закрытое стекло, та уже приготовилась сорваться с вибрирующей рамы. — Даже в пустыне. Я по наивности ожидал найти там какие-нибудь дюны — хоть что-то кроме «Арапахо Мотор-Инн» на девяносто два номера, и все с «Прохладой Белого Медведя». А огни! Розовые, желто-зеленые, рубиновые, пурпурные, голубые — нужно запрягать мула, чтобы сбежать от этого сияния, старик, поверь мне. Даже в песках валяются гондоны. Сплошная сушь и горячий ветер, понимаешь, в сушь там втягиваешься по-настоящему. — Сорвавшиеся капли слились на лобовом стекле в ручеек и поползли наверх дрожащим шариком. — Старик Плутон вцепился в пейзаж своими грязными когтями, как полагается. Прешься подальше от повседневного космоса, а получаешь в морду взбитые сливки и пирожные от «Бетти Крокер». Тебя может прибить молнией, но это не так смешно. И если кто-то просто отправит твоей мамаше горстку праха и волос, кому нужны такие шутки? — Он скрестил пальцы, защищаясь от наговора.
— Честно тебе скажу, я был готов выкинуть белую тряпку, настолько Проникся Таосом. Кто мог подумать, что я найду его именно там: маленький городишко, полный тряпок, мексиканских шалей, серебряных талисманов, нефритовых колец и прочего мусора. Но тем не менее — из теней выплыл индеец, завернутый во фланелевое одеяло — целиком, до самого лица, ничего не видно, кроме глаз. А на одеяле прошито, Калвин, одно слово. Одно слово, правильно?
— Матербол.
— Что же еще? Так он приманивает людей. Рассылает своих мальчишек в таких вот одеялах, и человек идет следом. Если окажется легавый, они разберутся быстро, с виду — настоящие отморозки из «Четырех перьев», придушат струнами от пианино; но они умеют вычислять чистых торчков. Он привел меня в бар с водостоком над самой дверью, типа саманный дом в переулке. Трубу я запомнил, потому что там не бывает дождя. И в баре меня ждет не кто-нибудь, а Луи Матербол собственной персоной. — На запотевшем стекле Гноссос рисует букву М. — Стоит за стойкой и вытирает стаканы. Сидни Гринстрит. Жирный, лысый, в лиловых подтяжках, без рубашки, по всему пузу потеки пота — громадная бочка, кроме шуток — и жует сен-сен. Рядом — изможденная цаца из пуэбло, наверное, жена, в бордовом платье, и тянет что-то из галлонной банки через хирургическую трубку. Ты бы посмотрел, старик, на это буйство. Знаешь, что он сказал? Я и минуты не простоял в дверях, а он говорит: «Ты наверняка знаком с работами Эдварда Арлингтона Робинсона». Вот тебе и Грибной Человек, дядя, я-то думал, что нашел его. Лорд Бакли в роли Гогена готов мне мозги вправить раз и навсегда, так? Целыми днями только и знает, что мешать это пойло, которое у него называется «Летний снег». Белый кубинский «бакарди», толченый кокос, колотый лед, молоко, апельсиновый шербет, и все это взбивается в миксере «Уоринг». Потом он разливает его в охлажденные чашки, а ободки протирает мякотью кактуса. Прямо в пену крошит мескаловые почки и шоколадные опилки. — Гноссос стер со стекла М. — И я выдержал, понимаешь, о чем я: две, а то и три недели подряд валяться на полу, въезжать в его декламации и базарить с электролампочками. Старик, он все разложил по строчкам, всю эту микки-маусовскую хренотень — четко, словно «Марш времени»; его старуха за это время поехала настолько, что куда бы ни двинулась, по пути зависала на свечках и забывала, за чем шла. И никакой жратвы. Только «Летний снег» и болтовня Матербола днем и ночью, если ему только не нужно было взбивать пойло. Каждые четыре часа — новые смены индейцев в одеялах приходят и садятся квасить. Чистая эйфория, старик. Кое-кто посреди сеанса начинал хихикать, а к концу весь бар просто сам был не свой, такая на всех накатывала слабость. Эдвард Арлингтон Робинсон, старик, — нужно слышать самому, иначе не поверишь. И каждый год он выбирает нового. В прошлом это был Джон Гринлиф Уиттиер, а может, Джеймс Уиткомб Рили. План, как он его разложил, — циклическое переложение, в начале «Жена из Бата», а финал — «Пуховая Опушка». До самого конца я не понял только одного: чем он берет индейцев. От чердака до подвала, старик: сбережения всей жизни, государственные облигации, серебряные рудники, нефритовые залежи — все, лишь бы присосаться к хирургической трубке.
— Но он так и не показал тебе солнечного бога.
— Его накрыли. Как-то вечером я вернулся с припасами, и не нашел ничего. Окна заколочены, никаких следов. Только несколько засохших огрызков кактусов, да скорлупа опродотворенных яиц. Ходили слухи, что свою старуху он угробил, в подвале типа камеры пыток, клещи и кислота, рыболовные крюки. А, да, водосточная труба — из нее хлестали потоки воды. Жуть.
Блэкнесс чуть отпустил педаль акселератора, придав наступившей паузе должное значение, и несколько секунд они опять слушали шум колес.
— Это как-то связано с пачуко? Из твоих посланий было трудно понять.
— Никакой связи с Матерболом, просто я завис в том бойскаутском лагере еще ненадолго после его ареста. Думал, последнее место, где будут искать засвеченных. И кстати, единственный кусок пустыни без клинексов и пивных банок. Было, конечно, подозрение, что скауты чем-то повязаны: медальки за своевременный донос и все такое, но в целом оказалось — нормальная крыша. Пока не принесло пачуко. — На этот раз он нарисовал на стекле букву П. — Пригнали на двух «пакардах» — они залипают по большим белым машинам, — двенадцать, может, тринадцать чуков. Гибридные физиономии, поросячьи глазки, мешанина кровей, не выше пяти с половиной футов, взбитые начесы, у каждого возле большого пальца татуированый ребус: три маленьких точки. Зло в чистом виде, понимаешь.
Гноссос замолчал и поерзал на сиденье: теперь он смотрел в никуда, органы чувств воспринимали только басовитый вой мотора, подкладку его истории.
— Кто может знать, что у них на уме, Калвин? Они появились в лагере бухие, но бухие по-плохому: этиловый спирт с сотерном «Галло» и текилой, говно типа того, — пригнали так, точно неделю не видели спальных мешков, понимаешь? Сидят и точат стилетами ногти. Да, и еще трясутся под музыку, как бы в такт. Радио в «пакардах» орет — на одной и той же станции, там Бадди Холли. «Пегги Сью», кажется. Обступили одного бойскаута — белобрысого такого, на нем еще была навешана куча всякой дряни: почетные значки, нашивки звеньевого. Они на него даже не смотрели, просто стояли, пока не доиграла песня. А трое — нет, двое приперлись к моей палатке и говорят что-то вроде: «не рыпайся, мать твою, ухо отрежем».
— Только к тебе.
— Только ко мне, из всех, индивидуально, вот так. Потом вернулись в кольцо вокруг этого скаута. Который, ясен пень, только подливал масла в огонь. И когда музыка пошла в масть, они стащили с него одежду, со звеньевого, по самые яйца, старик, просто ободрали. И как же он дерьмово перепугался, не кричал, только тихо скулил. Они прикололи его к земле, понимаешь, колышками от палаток, а потом стали тыкать бычками. Даже в эту штуку.
Блэкнесс резко прикрыл глаза, но выражение его лица не изменилось. Гноссос не заметил.
— И все время эта хрень «Пегги Сью» по радио. Один, самый старательный, все время бубнил, вроде как утешал. Так бабы разговаривают с собаками, знаешь? Повторял, что все будет хорошо, что он хороший мальчик, даже погладил его по голове, а другой рукой запихал последний окурок в ухо.
— Господи, Гноссос.
— Звеньевого наконец вырвало. Чуть не задохнулся. — Паппадопулис привирает, добавляя остроты. Говори только правду — и рассказ тебя затянет. Блэкнесс хмыкает, будто собираясь что-то сказать, и оглядывается на Гноссоса, затем, притормозив, сворачивает с главной дороги к своему дому. Дождь все сильнее стучит по крыше машины, и в резко наступившей темноте зеленый огонек приборной доски красит их лица в совсем другой цвет. Разгорается и гаснет в неком дополнительном среднечастотном диапазоне.
Гноссос отвернулся и посмотрел через боковое стекло на знакомые холмы и низины, потом откинул с лица прядь волос и коснулся рукой носа; секунду таращился на него, скосив глаза, затем снова перевел взгляд в окно.
— После этого я отключился. То есть натурально слетел с катушек. Ищешь чего-то простого, а находишь в одном месте все язвы своей страны. Понимаешь, даже на этот проклятый закат я не могу смотреть просто так — он мне что вывеска на мотеле «Жар-птица». Которая, между прочим, во-первых, больше, и во-вторых, черт бы драл, дольше горит.
— Ты хотя бы пытался.
— Клянусь твоей задницей, пытался, но меня все равно забрали. За бродяжничество — самая идиотская статья. Легавые, старик, если они хотят кого-то загрести, то загребут, неважно за что, — это просто легавый синдром. Самодовольные наглые ублюдки, сцапали, когда я уходил из города, ползли сзади на первой скорости, дожидаясь, когда оглянусь. Естественно, я улыбнулся, как только показался проклятый знак, и это все решило. Если человек улыбается или смеется — значит, над легавым: например, что у того пузырятся штаны или пуговиц не хватает. Уже перед самой городской чертой обогнали меня и говорят: «Сколько у тебя денег, пацан?» Я смотрю на него — понимаешь как, да? Снял рюкзак, прислонился к столбу и смотрю прямо ему на нос. — Гноссос издал звук, будто его рвет: — Блуааааа!
— Дальше.
— Черт, старик, я не просек, что они со мной играют. Влез к ним в машину и сказал, чтоб попробовали на меня что-нибудь повесить. Это их добило. Они озверели. Если бы я был темнее на рожу, они отбили бы мне почки. Если б я был Хеффалампом, остался бы с поломанными ребрами. Так потом и вышло: в три часа ночи они сцапали одного пачуко и со всей дури измолотили его пряжками. Но мужик был крут, должен тебе сказать, — как-то тяжело и очень злобно. Даже когда полились слезы, это все равно получилось круто. Вот так, а я вполз обратно в свой Иммунитет: ни валентности, ничего вообще. Старая добрая инертность, без нее никак. К такой срани, как там, даже близко подходить нельзя.
— А бороться?
Гноссос принялся непроизвольно теребить волосы и откидывать их назад.
— Мало греческого, старик. Слишком много коптского. — Со стекла снова потекло, капли теперь срывались часто и падали ему на штаны. — Наутро меня выставили из города; шериф косил под Джона Уэйна, пальцы за ремнем, сказал, чтобы я валил покорять запад. Но я по пустыне обошел город и после полудня вернулся обратно — солнце в это время жарит, легавые спят, поэтому я прикинул, что можно найти пуэбло, узнать, чего там делают индейцы, когда Матербол пропал. Но это не пуэбло, старик. Только дурацкий викторианский особняк торчит среди полыни. Покрашен киноварью. Во всех комнатах в силках болтаются дохлые сороки, мебель красного бархата, кермановские ковры, мягкие алжирские оттоманки, портреты деятелей англо-бурской войны. И запах, скажу я тебе, — так может вонять только смерть. Я все это видел через окно, кстати говоря, — и не подумал лезть внутрь. Я рассчитывал на что-то более божественное.
— А не дьявольское?
Догадливый, скотина.
— Может быть, не знаю. На почтовом ящике — полустертое имя, что-то вроде Мо-жо, толком не разобрал. Сон еще приснился, как раз той ночью, когда по пути в Вегас меня подобрала цаца из Рэдклиффа, муза, можно сказать. Тот пачуко, о котором я тебе рассказывал, — у него слезы превратились в перья и теперь липли к щекам. И что-то там с матерью: она отнимала его от груди, потому что еще целая очередь стояла на кормежку. Потом ее сосок превратился в кусок хирургической трубки, и она повесила ребенка на крючок в викторианском доме.
— Где ты сам был в этом сне?
— В очереди, старик, последним. Где ж еще?
По заваленному листьями проезду они добрались до мрачного, обшитого вагонкой дома Калвина. Две тени по обе стороны входа — что-то вроде живой изгороди — придавали ему некую анонимность; дождь размывал снежные отвалы. Кое-где на деревьях покачивались лакированные маски и хитро поглядывали по сторонам. После первой же оттепели из хляби покажутся разукрашенные пни с желтовато-розовыми или фиолетовыми дуплами. В глубине двора на крыльце, к которому вела дорожка из каменных плит с выложенным мозаичным тигром, стояли жена и дочка Калвина. Об их ноги, урча, терлись полдюжины котов с ремешками на шеях.
Уже открывая дверцу, чтобы выйти и поздороваться, Гноссос почувствовал, что его касается рука. Губы Блэкнесса вновь сложились в подобие улыбки, а темное лицо замерло напряженно и сочувственно.
— Послушай, Гноссос, сегодня не нужно стараться… — Пауза. — Ты меня понимаешь?
— Еще бы.
— То есть, будет время и получше, да?
— Да ладно, старик.
— Может лучше просто поговорить… — Неуверенно. — Расскажешь еще что-нибудь…
— Эй, ну правда, ты же знаешь, какой я маньяк по части шаны. Начнут мерещиться пауки, усыпишь меня каплей ниацина. — Последнее слово, означавшее близкое знакомство с добропорядочностью и здоровым образом жизни, он произнес, высвобождаясь из «сааба», когда все его внимание уже поглотили люди на крыльце. Старые друзья, с виду немного изменились.
Бет вышла вперед, в восточном изяществе ее манер почти полностью растворилось наследие среднеатлантических штатов. Сдвинув с бедра складку сари, она произнесла:
— Гноссос. — Из желтого шелка высвобождается украшенная браслетами рука, глаза сияют. — Как здорово, что ты вернулся.
— Ну, привет, Бет… Ким.
Девочка покраснела — цвет ее кожи менялся, вторя отцовской смуглости, словно мягкое эхо, неспокойные руки сцеплены за спиной. Одиннадцать лет, может — двенадцать. Смотри, как обрадовалась.
— На ужин сегодня карри, — прошептала она быстро, — и мамины рисовые пирожки.
— Шутишь. — Касаясь пальцем кончика ее носа.
— Заходи, Гноссос. — Калвин у него за спиной стряхивает с обуви снег.
— В гостиной, если тебе не терпится.
Кому, мне? Поговори с дамами:
— Идите в дом, девушки, а то простудитесь в этих своих пеньюарах.
Дом — такой, каким он его помнил: полно зверья, привитые вьюны и лозы, дикие тюльпаны, зонтичные магнолии, ирландский мох. Около сложенных в лежанку апельсиновых и шафранных подушек несколько росянок оплетают живот перевернутой медной сороконожки, маленькие когтистые стручки тянутся в воздух, готовые спружинить под любым присевшим на них созданием. Стены от пола до потолка покрыты картинами. Бесчисленные образы, текучие метафоры окунаются в нейтральные глубины и плоскости и снова угрожающе выпячиваются над поверхностями холстов. Вот эта, похожая на гобелен, — отсечение головы. Надо как-нибудь забрать себе.
— Хочешь сакэ? — В руках Бет керамический поднос с дымящимся напитком, седина в длинных волосах не подходит телу молодой танцовщицы. Кисея и шелк взлетают при каждом ее шаге.
— Что за спешка, старушка, может поговорим немного?
— Ты же не уходишь, Гноссос, еще успеем. Такое занудство — эти любезности. Как слайды после отпуска. — Она достала вырезанного из кипариса лягушонка, и, нажав потайную кнопку, открыла крышечку у него в голове. — Вот. — Капсула лежала в крохотном отделении. Привет, дружок.
— Ну, раз ты настаиваешь. Хотел побыть вежливым.
— Историю хорошо узнавать по частям. Как головоломку, знаешь?
— Складывать самой?
— Именно. — Пауза. — Особенно в твоем случае. Бери, лучше всего глотать сразу.
— Я, пожалуй, перемешаю.
— У тебя пустой желудок?
— Гммм. — Гноссос осторожно разделил капсулу и высыпал белый порошок в сакэ, где тот сначала сбился в комки и упал на дно, однако скоро растворился. Гноссос поболтал в чашке мизинцем и опрокинул в рот, как бурбон. — И все же, как вы тут?
Бет поискала глазами Ким и Калвина, потом взяла в руки лягушонка и керамический поднос.
— Слегка запутались, раз уж ты спрашиваешь. Но разговоры подождут. Ты полежи, а я посмотрю, как там карри. Ким будет рядом, если тебе вдруг станет плохо. — Улыбается, другой рукой гладит кота, пару секунд смотрит прямо в глаза, словно на фотографию, потом уходит на кухню. Куда лечь? На эти подушки. В дверях Ким, поговори с ней.
— Досталось тебе за последние дни, а, малявка?
— Не знаю. Что досталось?
— Ну, хоть что-нибудь. Снеговик, запоздавшие подарки к Рождеству?
— Ты все такой же глупый.
— Глупый-тупый, ты же меня понимаешь.
— И имя у тебя смешное.
— У тебя тоже.
— Ким — красивое имя.
— Почему ж ты тогда такая тощая?
— Я не тощая.
— Костлявые коленки и косички торчком.
— Мама!
Хе-хе. Бет кричит из кухни:
— Что, Ким?
— Мама, Гноссос обзывается.
— Пусть, не обращай внимания.
— Подумаешь, обзывалки. — Он дотронулся сквозь сари до ее коленки. — Чего ты так волнуешься?
— Опять дразнишься?
— Ты посмотри на свои коленки.
— Я тебя больше не люблю. Даже если ты опять уедешь.
— Нет, ты посмотри.
— Зачем?
— Увидешь, что они костлявые.
— Маам…
— Шшш, — остановил ее Гноссос. — Не надо. Они у всех костлявые, только это секрет.
— У тебя тоже?
— Смотри. — Задирая вельветовые штанины.
— У тебя волосатые.
— Когда вырастешь, у тебя, может, тоже будут волосатые коленки.
— Нет, не будут, волосатые бывают только у мужчин, так что вот.
— Может у тебя и усы вырастут, как тебе это? Ага! — Неожиданно первые признаки оцепенения сковали конечности. Кончики пальцев. Обязательно нужно их потереть друг о друга. Нос, виски. Виски.
— У девочек вообще не бывает усов, им не положено, это все знают.
Смутная тошнота, может, опустить голову?
— Я знаю одну такую в Чикаго.
— Врешь.
— А может, в Сент-Луисе.
— Как дела? — окликнула Бет. — Все в порядке?
— Кумар, сестрица.
— Чего? — Ким смотрит прямо на него.
— Кумар — это такой снеговик. Ты за эту зиму хоть одного снеговика слепила?
— Я не люблю зиму.
Уставилась на меня, как лампа. Дети всегда включены, всегда на взводе. Дети и котята.
— Почему?
— Холодно. И нельзя разговаривать с грибами.
Вууууууу. Ей нельзя разговаривать с грибами.
— А еще?
— Еще из-за черепахи у ручья Гарпий, я тебе когда-то рассказывала. Кажется. Большая и хватается.
— Что ты ей говоришь?
— Я не разговариваю с черепахой, глупый.
Еще бы.
— Мне хочется ее убить.
Вууу-хууу.
— Зачем?
— Не знаю.
Дзиииньг. Цвет у этих подушек. Даже боковым зрением. Почему так холодно? Мерзкая тошнота. Держись, только не сблевни. О чем мы говорили? Черепахи.
— Не знаешь почему?
— Не-а. Проткну ее копьем. Когда снег растает.
Клещи и кислота. Рыболовные крюки. Сколько в этом пульмане? В большом пятьсот, тут — примерно треть, если половина, то двести пятьдесят, отнимаем немного, ну, скажем, сто восемьдесят миллиграмм. Часа два, может, три.
— Три часа.
— А?
— Ничего, ничего, это я твоему отцу.
— Глупый, папа сейчас думает. В рисовальной комнате.
Медитация. Сама по себе — бесполезна, он говорит. Если соединить с дисциплиной, тогда. Соединить. Единить. Единственный. Единый. Единица.
Что это мокрое? Мой лоб, да, Бет.
— Бет?
— Все в порядке. — За ее спиной Калвин — смотрит сверху вниз. Боже, какой он длинный. Я опять на полу. Охх-хо-хоооо, осторожно, сынок, ты летииииишь…
Голос Калвина:
— Ким сказала, что ты бледный и весь дрожишь. Как сейчас?
Бет вытирает лоб салфеткой. Тиииише.
— А, давно — ты знаешь, о чем я, ее тут нет, да? Хе-хе. Давно, э-э, Ким ушла?
— О чем ты, Гноссос?
— О Ким, старик, ну ты же понимаешь. Она только что была здесь, сечешь, говорили про черепах.
— Час назад, может, больше.
— Неужели? Ты серьезно?
— Попробуй сесть. — Это Бет.
Хорошо. Это запросто, это нетрудно. Только осторожнее с позвоночником. А то хрустнет. Медленно, вверх. Вот. Что это? Да вот же, идиот. ЧТО ЭТО?
— ААААА! — Тьма.
— Это просто картина. Ты ее уже видел, можешь открыть глаза.
— Нет. Я знаю. Он отрубил себе голову. Сам себе.
— Это просто картина.
— Не ври.
— Ты ее уже видел, когда пришел. На стене.
Гобелен. Но тогда он не двигался. У него лезвия. Осторожнее с лезвиями. Бритвы. Следи за ними, следи за каждым, иначе они убьют себя, пока ты здесь. Лезвия бритв.
— В туалет.
— Ты хочешь в туалет? — Калвин меня поднимает. Только бы не узнал. Кивай. Правильно, детка, правильно, надо пи-пи, ля-ля. Бет ушла. Я не заметил. С ней надо осторожно. Надо очень осторожно. Сцапают когда-нибудь, если не следить. Шаг из комнаты и звонок по телефону. Тук-тук-тук в дверь. Здоровенная тетка в халате, безглазое, безносое, безротое лицо, парализует одним касанием. Не теряй бдительности. Запирай все двери. А. Б. В.
— Вот туалет, Гноссос. Сам справишься?
— Обязательно. Конечно. — Плотно закрыть, задвинуть старую щеколду. Ну вот. Что? А, лезвия. Вот, одно валяется на раковине. Подберем все, в аптечке? Да, о, да, отлично, целая пачка. И еще в станке. На нем волосы. Фу. Еще? Должны быть еще, думай. Ванна, аптечка, раковина, вешалка, весы, подоконник, ха — вот еще. Унитаз, нет, там откуда? Обрезание. Кастрация. Вжик, и нету. Белые, я где-то читал. А у цветных? Комплекс кастрации. Этот миссисипский кочан хапнул мои пять баксов. Вендетта. О, еще одно на подоконнике. Еще? Ищи как следует, нужно собрать все, теперь — куда можно спрятать. Нет, не сюда, слишком очевидно. Скормим их вот этому цветку, только по одному. Эээ, нет, перережет кишки. Под ванну. Ну вот. Готово. Ой, подожди, спусти воду, пусть думают. Слоссшшш. Слоссшшш. Теперь осторожно открываем… Когда-нибудь скажут спасибо, что уберег их от самоубийства.
Что это? Хе-хе, рыжий кот. Смотрит на меня, как его зовут? Абрикос. Кот Абрикос.
— Тебе чего, Абрикос?
— Рррннмау.
— Ты что-то знаешь, да?
— Рнмау.
Идет за мной, сумасшедшая тварь. Мы, люди, оставляем за собой какой-то запах, невидимые железы у нас на копытах удерживают животных от вопросов.
— Есть сможешь, как ты считаешь? — спросил Калвин. — Скажем, минут через десять. — Боже, он сидит рядом. А когда я успел сесть? Есть — конечно, старик.
— Да, я это, как бы, проголодался. — Все на меня таращатся. Тииихо. Шшшш.
— Когда Ким вышла из комнаты — тогда, в первый раз…
— Да, и что?
— …ты что-нибудь видел?
— Видел? — Женское лицо без глаз, носа и рта. Нет, это было позже, и не видел на самом деле. Подожди. Перья на — нет, что-то другое, какой-то примат, шишковатый, надо ему сказать:
— Такой шишковатый, короткий…
— Пачу…
— Нененене. — Подожди. У меня за спиной кот, сейчас он… — Прыг.
Гноссос крутанулся назад и ткнул пальцем туда, где Абрикос, только что оттолкнувшись напряженными лапами, поднялся над полом, взлетел в воздух и — вниз на шафранную подушку, сцапав передними лапами паука, мгновение назад удиравшего от него по стене.
— Видишь? Ты видел? Я знал, что он прыгнет. Я чувствовал…
— Что шишковатое, Гноссос?
— Нет. Ничего. Ничего не было. — Отобрать у кота паука. Потихоньку. Еще живой, видишь: лапками дрыгает. Черная вдова, ты меня укусишь? Не та форма. Мужеубийца. Жук-богомол, самка отъедает ему голову, пока он ее трахает. Вот, росянке. Стручок ждет. Надо бы его покормить.
— Пинцет.
— Минутку. — Бет вырастает рядом. Как она узнала? Эта музыка.
— Я слышу звуки, Калвин.
— Я только что включил, Гноссос.
— Рага? — Ситар гоняется за гаммой. Я на тамбурине, гулко, провода на ветру, легкими волнами. Мягко.
— Вот.
— Что?
— Пинцет. — Бет прямо перед ним, протягивает пинцет. Зачем? Паук. Правильно. ладно. За одну ногу. Легонько. Интересно, цветок чует запахи? Ого, волынка разговаривает. Сконцентрироваться. Точнее. Вот так. Вот так. Закрывается. Абрикос тоже смотрит. Боишься? Скормить ему кота? Здоровый слишком, вони будет. Другие коты возжаждут мщения, придут в ночи на запах моих козлоногих копыт. Ты убил нашего брата. Умри, неверный.
— Пошли, — сказала Ким, — ужин готов.
Ким. Отцовские замыслы. А ее тело — чье? Нельзя об этом думать. О, смотри. Еда, какая великолепная еда. Синие груши.
— Синие груши?
— Папа их красит.
— Эй, я хочу синюю грушу.
Стол уже накрыт: ужин разложен в антропоморфные блюда, разлит в пустые утробы черноглазых керамических созданий и готов выплеснуться сквозь их кривые глиняные пасти. Горы дымящегося шелушеного риса, неотшлифованного, пахнущего крахмалом; лоханки желтого карри, куски баранины мягко распадаются; жареный миндаль, посыпанный кунжутом; натуральная окра; палочки глазированного ананаса; флаконы с розовой водой; чашки топленого масла; манговый чатни; ароматный дал; графины темного вина; кисло-сладкие перцы; синие груши в мятном сиропе; Гноссосу хочется всего сразу, он предвкушает любой экзотический вкус, любой неведомый аромат.
— Сюда, — сказала Бет, — во главу стола.
— Я? Ты что, старушка, на почетное место?
— Ты же у нас воитель, — сказал Калвин.
— Ого. — Опускаясь на стул, теребя салфетку, принюхиваясь к яствам и разглядывая тарелку с громоздящимся на ней великолепием. — Танцовщицы, старик, вот чего нам не хватает. Звон браслетов, парящие феи, гибкие сильфиды.
— Это же очень просто, — сказала Бет, взмахнув поварешкой, словно дирижерской палочкой. — Закрой глаза и смотри.
Попробуем.
Ну конечно, вот они все — подмигивают ему из-под безмолвных вуалей. Оп-ля.
После ужина Гноссос сидел в полном лотосе под одной из зонтичных австралийских магнолий и грыз кешью в роговой скорлупке.
— Я падаю, Калвин.
Толстым пером Блэкнесс небрежно набрасывал его силуэт, обозначая черты лица, но не удержался, и из переплетения волос теперь выглядывали сатиры и нимфы. Его собственный лоб сжимался и хмурился, темные глаза искали что-то, по обыкновению смутно намекали на неопределенное, едва определяемое.
— Тебе только кажется. Там было больше ста шестидесяти миллиграммов, время еще осталось, даже если пока нет галлюцинаций.
— Ага, старик, только все приходы достаются другим кошакам. Я же начинаю подозревать, что этого не будет никогда. — С рыхлым усилием он заглатывает кешью, только сейчас осознав, что вот уже минут пятнадцать пережевывает истертую в порошок мякоть.
— Ты хочешь всего и без дисциплины, Гноссос, нельзя так сразу рассчитывать на откровение Иоанна Богослова.
— Классно, старик, — ни видений, ни солнечных богов, ничего, а? Ты что думаешь — я просто торчок, что за дела такие?
Перо Калвина выводит простой контур греческого носа: линия падает вертикально ото лба.
— Что бы там ни было, пытаться сейчас тебе что-то рассказывать — жестокая бессмыслица, в прямом смысле этого слова.
— Во, это правильно, старый синтез я должен выманивать в одиночку. Но я не собираюсь корячиться на гвоздях, старик, ты ведь понимаешь, о чем я? — Выпутываясь из лотоса, многозначительность которого ему только мешала, и энергично растирая онемевшую ногу. — Послушай, я, по крайней мере, с тобой разговариваю. Я доверяю тебе или нет?
— Может тебе кажется, будто я что-то знаю.
Крутанув пальцем в сторону человека, отрезающего себе голову:
— Например, об этой фигне. К чему это все, старик, если ты ничего не знаешь?
— Я дал тебе мескалин, так?
— Так. Так-так. Я понял. Но видений не получилось. Какая же альтернатива? Рационировать, как Овус? То есть, тут бы сгодилось любое старое видение. Хотя бы твое прошлогоднее, из-за поста и нечищеных зерен: та баба со горящим лобком, которая топает по облакам; старик, мне хватит двух секунд.
— И тогда ты забудешь об интуиции?
— А для чего я здесь, старик? Я в напрягах.
— Тебя гложет червь бессмертия.
— А если и так, то что?
— Попробуй укусить его сам.
Бет стояла в дверях, и вся ее поза выражала вопрос: что-то так и не решено. Рядом Ким, руки опять сцеплены за спиной; когда машина отъезжала по хлюпающему снегу, она так и не помахала им вслед. Дождь кончился.
До Кавернвилля они доехали молча: ни звука, кроме шума колес, да иногда — щелканья дворников, сметавших со стекол комки снега. Вечер серо-голубого оттенка, нелепо пурпурные губы и десны, когда машина въезжала в обманчивые озера ртутного света. На Дриад-роуд она притормозила, и Калвин наконец спросил:
— Куда?
— Давай к Гвидо. Отсюда направо. — Перед тем, как выйти на холод, Гноссос застегивает парку, поглаживает рюкзак. — Хочешь выпить?
— Пожалуй, не буду. Не обидишься?
— Что ты, старик, все нормально, я просто подумал, может, тебе не хочется, ну, так быстро домой.
Они затормозили у обочины, и Калвин не стал глушить мотор. Гноссос открыл было дверцу, но замялся. На лицах мигали красные отблески неонового медведя размером с мамонта. Только не надо сцен, что за черт, скажи спасибо.
— Спасибо, Калвин.
— Не за что. Приезжай еще, неважно зачем.
— Подожду немного, наверное. Мне пока не выбраться.
— По виду не скажешь.
— Эйфория. Адреналин. Метаболизм тащит наверх, только и всего.
Включая сцепление:
— Эта картина без головы; завтра в студии заберешь ее.
— Что ты, не нужно…
— Все равно принесу. Я так решил, договорились? И будь осторожен, Гноссос.
— Ладно. — Рука тем не менее тянется к боковому бардачку «сааба» и достает оттуда небольшой молоток, который, едва Гноссос к нему прикасается, получает свою роль в уже готовом плане отмщения. — Пока.
Ба-бах, он уже за вращающейся дверью, вдыхает знакомые пары гриля Гвидо. Ароматы отлично заводят, обнажают ячеистые клетки носовой памяти. Кольца жареного лука, пиццабургеры, шкворчащее масло, дезинфектант «Дыханье сосны».
Студенты, между тем, распакованы по пластиковым отсекам, большей частью независимые, но попадаются и снизошедшие до плебса обитатели землячеств, все вместе они заканчивают день над тарелками вечернего корма, явно перепутав академического червя с голодом. Мохеровые студентки поклевывают пищу и поглядывают на часы в ожидании комендантского часа. Сквозь какофонию непредусмотренной учебной программой болтовни, интриг по свержению администрации, разговоров о карибской оружейной контрабанде и забав с коленками принцесс-старшекурсниц Гноссос все же расслышал, как «сааб» выбрался на дорогу, развернулся и медленно отъехал. Ну и ладно.
— Эй, Папс!
Хефф в тельняшке французского моряка окликает его из битком набитого отсека. Голоса на секунду взмыли над шумом разговоров, головы вскинулись над элем и клубничными коктейлями. То там, то здесь — ошеломленное узнавание, затем взгляды смущенно уходят в сторону. Только у одного хватило духу назвать меня по имени. Подойди, чего ты? Блин, семеро. Сломай же лед, найди слово.
— Мир.
— Садись, Папс. — Рука Хеффа вяло повисла на плече Джек, костяшки пальцев трутся о ее щеку. — А мы тут празднуем. Ты знаешь этих людей — преддипломники, старые университетские кошаки.
Боже. Четыре пустых стакана из-под мартини, пятый еще полуживой.
— Ты успел набраться, Ужопотам?
— Празднуем, Папс, как в старые добрые времена, — меня выперли.
— Что? Старик, не может быть.
— Выперли, выперли, выперли под жопу, бум бум вниз по лестнице, сечешь?
Господи, Фицгор, сразу не заметил. И еще четверо, нет, трое, этот в роговой оправе, где? Прыщавый. О боже, ужин в «Д-Э», бежать.
— Старина Агн-нуу скупил все «Красные Шапочки», монополист, представляешь? Пей давай, телячий эскалоп, ты есть х-хочешь? Всех тут з-знаешь? Ламперсучку з-знаешь, Агнуу з-знаешь, а Розенблюма пп-помнишь, а д-друга с рулетки?
— Эгню, — последовала нервная поправка: неловкий взгляд сквозь очки на Гноссоса и щипок за узел галстука. Не круто. Фицгор смотрит волком, но слишком тих. Готовность номер один, старик. Господи, ну и буфера у этой Ламперс.
— Меня зовут Хуан Карлос Розенблюм, — представился парень в тореадорской рубашке с блестками. — Из Маракайбо. — Официально приподнявшись над красным пластиковым столом, он протянул мускулистую волосатую руку. Не выше пяти футов, под самым горлом — медальон святого Христофора, масляная шевелюра. То, что надо. — А это мой товар, Дрю Янгблад, редакторий «Светила».
— В тот вечер нам не довелось познакомиться, — сказал редактор.
— В какой вечер, старик?
— Рулетка, — объяснил Розенблюм и крутанул тонким пальцем над столом, имитируя колесо. Ну еще бы. Хотят забрать свои бабки? Еще не хватало бить морды.
— Не прошла апелляция, слыш? — Это Джек, рука гуляет взад-вперед по обтянутой джинсой ляжке Хеффа, но треть внимания сосредоточилась на бюсте Ламперс. Фицгор слишком тих.
— Я возьму тебе что-нибудь выпивать, — сказал Розенблюм, подзывая официантку.
— Ты что будешь? — спросил Янгблад.
Гноссос пожимает плечами: сейчас не время надираться, кивок в сторону Хеффа, который заметил и понял значение жеста, но все равно пошлепал губами. Ламперс, поерзав, пододвинулась ближе. Надо бежать, на самом деле, будь потактичнее. Извилины еще не распрямились, официантка смотрит на меня. Гхм.
— У вас есть «метакса»?
— Йвас не пнима. — Во рту у нее катыш жевательной резинки.
— Греческое.
— Шта?
Спокойно.
— Тогда виски. Любой. Сойдет «Четыре розы» — и немного имбирного эля.
— Есси у них ток ессь. Докмент ессь?
— Послушай, детка…
— Просс скажи. Никда не знашшь, кда проверьт. Хошшь, штоб Гвид закрыли?
Будь как Ганди.
— Да, в порядке. Хочешь посмотреть?
— Не, раз в порядке. Нет бы просс пив попить. — Уходит. Ноги толстые. Я сейчас ее изувечу, держите меня…
— Моя очередь, — сказал Янгблад, по-прежнему на полном серьезе.
— Нет, пожаласта. — Южноамериканец выставляет напоказ двадцатку. — Я настаивываю.
— Эй, Папс, — позвал Хеффаламп, отодвигая пятый пустой стакан из-под мартини. — Как звали коня Тонто? Старуха Джек говорит Скаут, а Фитц — Тони.
— Мой Бог , — воскликнула облаченная в ангору Ламперс. — Я ведь слушала по радио . Каждое воскресенье.
— «Шевелись, Скаут», — грустно сказала Джек. Свободная рука торчит из расстегнутого рукава мужской оксфордской рубашки, пальцы отбивают на столе дробь копыт.
— Я тогда подумал, что мы еще обязательно пересечемся, — интимно проговорил Янгблад, отмахиваясь от розенблюмовской двадцатки и высвобождаясь из спрессованных в отсеке тел, чтобы достать из кармана бумажник. — Мне хотелось бы поговорить о Сьюзан Б. Панкхерст, хотя ты, наверное, не знаешь, кто это.
— Я настаивываю, — тянул Розенблюм.
— Правда, это передавали каждое воскресенье, Одинокий Ковбой и Тонто.
— Внимание Ламперс теперь целиком на Хеффе, который пытается удержать оливки из всех своих мартини под одним перевернутым стаканом. — Хотя иногда мы его называли Одноногий Ковбой, хе-хе-ха.
— Сьюзан как? — Глаза Гноссоса направлены точно на буфера Ламперс.
— Не могло быть по воскресеньям, — сказала Джек, прекратив барабанить пальцами и лизнув «Красную Шапочку». — По вторникам, с рекламой «Чирио». А Тони звали коня Тома Микса.
— Б. Панкхерст. Новый вице-президент по студенческим делам. Протаскивает закон о студентках и квартирах.
— По воскресеньям были Ник и Нора Чарльз, — сказал Хефф, не отрывая глаз от своей постройки, — с этой психованной собакой. Как, черт побери, ее звали?
— Ты знаешь, что за тот ужин меня оштрафовали на ДЕСЯТЬ ДОЛЛАРОВ, ты, идиот?! — прокричал Фицгор, дергаясь вперед и откидывая с глаз морковно-рыжие патлы. — Десять долбаных бумажек?!
Притворись, что не слышишь. Он не в себе. Что делать? Отдать клизму.
Поглядывая на приближавшуюся официантку, Гноссос дотянулся до рюкзака и нащупал резиновый баллончик с трубкой. «Хайбол», почти идеальное пойло, ла-ла. Определяет социальный статус.
— Хефф — извини, Янгблад, одну минутку — Хефф, этого не может быть, тебя действительно выперли?
— «Дом Тайн» тоже был по воскресеньям.
— И «Король Неба », — радостно встряла девица Ламперс, пододвигаясь и случайно задевая Гноссоса левой грудью.
— «Король Неба» был по субботам. — Это Хефф. — Вместе с «Бобби Бенсоном» и «Наездниками Би-Бар-Би». Ставь на кон свою розовую задницу, старик, — меня выперли.
— Послушай, Гноссос, — не отставал редактор «Светила». — Мы должны поговорить о Панкхерст, это важно. Подумай сам — что, если ей удастся приставить к студенткам надзирательниц?
— А в Маракайбо есть спецальновые назиральницы, ха-ха. — Розенблюм сдается, прячет двадцатку в карман рубахи с блестками и задумчиво теребит Святого Христофора.
— Послушай, — шепчет Эгню распаленному Фицгору. — Не заводись. Ну чего заводиться, в самом деле?
— Плевать мне на десятку, но из-за вшивого куска мяса, или что там было, он поставил на уши весь этот чертов дом. Был там кто-нибудь не на ушах? Скажи, ты сам не стоял на ушах?
— Кто — продолжал Хефф, не обращая на них внимания, — был преданным филиппинским соратником Зеленого Шершня?
— Катон, — небрежно ответил Гноссос, забирая «Хайбол» у пробиравшейся мимо официантки. — Которого, кстати, сперва сделали япошкой, но после перл-харборского дерьма пришлось переиграть.
— Точно. А кореш Хопа Харригана?
— О! Хоп Х а-а рриган.
— Лудильщик. — Гноссос между двумя глотками.
— Послушай, — нажимал Янгблад. — Ты не понимаешь: если она протащит свою фигню про надзирательниц, мы больше не увидим женщин даже в собственных квартирах!
Еле уловимая общая пауза — все одновременно затаили дыхание.
— Прости, не понял? — Гноссос и Фицгор почти хором.
Снова пауза.
— Никаких женщин. — Янгблад откинулся на спинку стула.
— Городских тоже? — Помахав отманикюренным мизинчиком, Эгню криво ухмыльнулся сразу двум девушкам и получил в ответ ледяное презрение.
— Она говорит, — Янгблад чувствовал, что пришло его время, — эта Панкхерст так и говорит: мужская квартира, слушайте внимательно, — это прямая дорога… к петтингу и сношениям.
Тишина.
— Она всего лишь исполняет свой долг. — Хефф, явно сдерживаясь. — Господь дал ей право.
— Исполнять свой долг, — добавила Джек.
— Кто был спонсором у Джека Армстронга?
— «Уитис», — ответил Гноссос. — Она, стало быть, против траха, так что ли?
— Сношений, — безнадежно поправил Фицгор. — Скажите Христа ради, какого черта?
— А кто познакомил нас с Капитаном Полночь?
— «Овалтайн», старик. А что если вытащить ее и заставить повторить…
— Не замайтесь ерундовой, — сказал Розенблюм. — Даешь революцу. Спихнуть эту, как ты ее назвал Панхер.
— Кто-то куда-то лезет, — спокойно предупредил Хеффаламп сквозь беспорядочную болтовню, — Кому-то надо думать, а не блятьлезть.
Он прав. Надо осторожнее.
— А в чем прикол, старик?
— Ты сам все понял. Нужно, чтобы она все это повторила. Только на этот раз — публично.
— Даешь революцу. — Опять Розенблюм.
— Только пока неясно, как это сделать. — Пауза, наклон вперед. — Может, ты что-нибудь придумаешь.
Гноссос огляделся.
— Я?
— Заклятый враг Капитана Полночь? — мигает Хефф.
— Иван-Акула, — сказала Джек, обе руки теперь на столе, а все внимание — на груди Ламперс.
— Ты что, всерьез, старик? Я?
— Если она повторит публично про петтинг и сношения, мы, вероятно, сможем что-то сделать. Вопрос переходит в плоскость морали. То есть, в таком случае она становится в оппозицию П и С как сущностям, так и концепциям, не имеющими ничего общего с квартирами в Кавернвилле. Мы можем ее спровоцировать. Ходят разговоры, что у нее есть шанс стать президентом Ментора, но это перспектива слишком пугающа, чтобы сейчас обсуждать.
— Спихнуть ее, — сказал Розенблюм.
Гноссос смотрел на Янгблада. Редактор был одет в простую белую рубашку от «Эрроу» с распахнутым воротом, без петелек на воротнике, а лицо выглядело даже честным.
— Твой план — провокация, зачем?
Янгблад подался вперед, понизил голос и упер взгляд в стол:
— Нам нужен Президент.
— Убивать, — объявил Розенблюм.
— Не лезь, Папс.
— Послушайте, — сказала Джуди Ламперс, отворачиваясь от взгляда Джек.
— Это у меня тут специальность — социология, и я знаю: к тому, о чем вы сейчас говорите, это никак не относится, я хочу сказать, господи, если вы собрались скинуть Президента, то это будет невероятно утомительно. Если не сказать — трудно .
— Пора в общагу, — сказала Джек, бросив взгляд на стенные часы. — Ламперс, тебе в Юпитер?
— Я говорю о Президенте, именно так.
— В другой раз, старик, —Гноссос поднялся и опрокинул в рот остатки «хайбола». — Потом. Подъем, старый Хеффаламп, у меня есть для тебя пара слов. И небольшая миссия.
— Кто изобрел кодограф Капитана Полночь? — Хефф с трудом поднялся на ноги. «Гриль Гвидо» заволновался, зашевелился — подступал Девичий Комендантский Час.
— Ламперс, детка, побыстрее, — скомандовала Джек, — а то опоздаем.
— Я могу вас отвезти. — Фицгор.
— Никто меня не слушает, — сказал Хефф, качаясь, но уже на ногах. — Кто изобрел…
— Икебод Мадд, — ответил Гноссос, после чего небрежно залез в рюкзак и предъявил публике заржавленный приборчик с выбитыми по краю буквами и цифрами. Все замолчали и в ошеломленном почтении уставились на устройство.
— Кодограф, — объявил Хеффаламп, когда истекло несколько благоговейных секунд. — Кодограф Капитана Полночь!
«Гвидо» повержен в полную тишину, головы, включая официантскую, сперва поворачиваются к артефакту, который гордо демонстрирует Гноссос, потом задираются вверх, точно к облатке на причастии — дань отдана. Они запомнят.
По мраморному вестибюлю Анаграм-холла, пустому и безмолвному, если не считать эха от их сиплого шепота, ползли на карачках Хеффаламп и Гноссос.
— Ты куда меня тащишь, псих? И где ты взял плотницкий молоток?
— У Блэкнесса в машине. Заткнись, тут может быть сторож. Через минуту шуму будет предостаточно.
— Господи, Папс.
Они выползли из вестибюля и двинулись по главному коридору, Гноссос время от времени зажигает спички, чтобы разглядеть номера кабинетов; вспышки придают жутковатую определенность расставленным вдоль стен белым бюстам.
— Вот, кажется, этот.
— Где?
— Шшш.
Он поднялся на колени и осмотрел замок, затем вытащил из рюкзака пилку для ногтей и сунул в скважину. Похоже, язычок одинарный. Слишком глубоко. Назад. Нет. Нехорошо.
— У тебя нож с собой, Хефф?
— Блядство, старик, — Ощупывая карманы джинсов, находя, протягивая.
Гноссос отогнул шило и сунул его в замок так же, как раньше пилку. Намного лучше. Кажется, влево. Вот. С ощутимым щелчком язычок повернулся, и Гноссос, резко нажав на дверную ручку, толкнул Хеффалампа в кабинет. Закрыл дверь, и несколько секунд они молча простояли на ковре. Видишь, как просто.
— Вот мы и на месте.
— Блять, Папс.
— Спокойно, старик. Этот кошак дал тебе пинка, так?
— Ага.
— Содрал с меня пятерку, так?
— Так.
Пригибаясь под окнами, они поползли по кабинету, Гноссос зажег еще две спички, и в конце концов парочка остановилась перед большим застекленным шкафом.
Открывайся, хи-хо. Сладкие слюни возмездия.
По одному он вытащил из шкафа все минералогические экспонаты декана Магнолии — кварц, сланец, самоцветы, вулканические подарки — и выложил из них на ковре равносторонний треугольник.
— Черт возьми, что все это такое, Папс?
— Одна большая хуйня. — Со всего размаха Гноссос лупит молотком по первому камню, размалывая его в крошево песка и пыли.
Март подкрался неуклюже, словно лев из «Волшебника страны Оз», ветры, сменив напор своих северных сил, уплотнялись на горизонте и забирали все дальше на запад, а по-прежнему невидимое солнце каждый день карабкалось все ближе к зениту, согревая ползущие по ущельям облака и выпуская на волю первый весенний дождь.
Влажным свинцовым утром Гноссос сидел на узкой кровати у недавно вставленного и наглухо запечатанного окна и, скрестив ноги под монструозным стеганым одеялом, бегло проглядывал редакционную страницу менторского «Ежедневного Светила». Появлению газеты, как обычно, предшествовал таинственный и деликатный стук в дверь. Услыхав его, Гноссос на цыпочках пересекал индейский ковер, ждал секунду, расположив пальцы на оловянной щеколде, которую где-то раздобыл Фицгор, затем рывком распахивал дверь, надеясь застать таким образом врасплох если не продавца газет Джимми Брауна, то хотя бы зазевавшегося молокососа из рекламы автопокрышек «Фиск» со свечой в руке и колесом на плече. Но за дверью никогда никого не оказывалось. Площадка, ступеньки, улица перед домом были пусты. В те редкие дни, когда он уже не спал, а в голове успевало проясниться — или еще не ложился после проведенной над полярными координатами ночи, — Гноссос усаживался перед дверью на корточки и, сжимая в руке сваренное вкрутую яйцо, ждал шагов, намереваясь вскочить, как только раздастся стук. Но в такие дни газету не приносили.
Сейчас он прижал средним пальцем строчку в тексте и выглянул сквозь двойное стекло на улицу — не кончился ли дождь. Затем хмыкнул и вернулся к газете. Фицгор храпел на соседней койке, стоявшей перпендикулярно стене в ногах кровати Гноссоса. Со времени его первого визита квартира почти не изменилась; исключение и одновременно декор под паб составляли оловянная задвижка Фицгора, медные охотничьи рога и латунные тарелки с чеканкой. Абажур из рисовой бумаги был опущен так, что оставалось примерно три фута до круга из черной фанеры, который в свою очередь ненадежно расположился на шлакоблоке, добытом со стройки пансиона «Ларгетто». Абажур нес на себе одинокий составной китайский иероглиф — Гноссос вывел его дрожащей рукой однажды вечером в ожидании Бет Блэкнесс, которая должна была выписать рецепт для парегорика. Символ извещал, что рюкзак священен и не предназначен для продажи. Перевод сделал Харольд Вонг, наглый, как вся олимпийская сборная.
На стенах заметны следы липкой ленты в тех местах, откуда Гноссос в наркотизированной ярости посрывал претенциозно знакомые хозяйские репродукции Дега, Ренуара, Сойера, Утрилло и Мэри Кассатт. В створчатую дверь, отделявшую их от алкоголиков Раджаматту, Гноссос вбил гвоздь и повесил на него рюкзак. Тот распространял вокруг себя слабый аромат заячьих лапок месячной давности и разных восточных штучек, приобретенных в греко-турецкой лавке в негритянском районе города. У камина в пластмассовых крапчатых горшках, которые Гноссос все не мог собраться побрызгать черной краской из пульверизатора, росли два каучуковых саженца. Повсюду раскрытые учебники, на полях нацарапаны пометки, на обложках — рожи. На каждой горизонтальной поверхности стояла по меньшей мере, одна пивная банка, набитая сигаретами, отмокающими в вонючей жидкости. А над каминной полкой, доминируя над всей этой белостенной гостиной, висела привязанная к багету бельевой веревкой пятнадцатого номера гобеленоподобная картина Блэкнесса: человек, отрубающий себе голову.
Прежде чем вернуться к колонке редактора, Гноссос дочитал на последней странице пресс-релиз о деле разбитых камней. «Вандализм», — гласил заголовок. «До сих пор никаких следов злоумышленника, уничтожившего коллекцию декана Магнолии». Подзаголовок сообщал, что Проктор Джакан Подозревает Продиктованную Психологическими Мотивами Пьяную Выходку. Оп-ля. В тексте проскочило упоминание о другом инциденте подобного рода — исчезновении импортных итальянских статуй у рождественских яслей рядом с холлом «Копье Гектора» — и о поразительной находке: весной, купаясь в ручье Гарпий, студентки обнаружили целую и невредимую голову Девы Марии. Чудо.
Раздался резкий клацающий звон. Гноссос скатился с кровати, выхватил из-под Фицгорова уха вибрирующий будильник, прикрутил звук, нашел выключатель и забрался обратно в постель. Фицгор чуть вскинулся, сменил тональность храпа, но так и не проснулся.
Завернувшись в стеганое одеяло (подарок Памелы Уотсон-Мэй), подтянув колени к подбородку, вгрызаясь в засохший комок феты и допивая «швеппс», тоже оставленный Памелой, Гноссос дочитал статью Дрю Янгблада, в которой редактор публично предупреждал профессоров и студентов о том, что Сьюзан Б. Панкхерст является персонифицированным аспектом вполне осознанного плана некоторых кругов нынешней администрации по переложению значительной части ответственности за работу со студентами на Минотавр-холл. В дополнение к уже предложенному и крайне спекулятивному правилу, касающемуся посещений студентками квартир Кавернвилля — правилу, не имевшему никаких шансов к принятию, не будь комитет факультета распущен Президентом под предлогом окончания полномочий, — вчера было обнародовано решение об отказе продлить срок полномочий также и Комитета Архитектурного Надзора, чрезвычайно авторитетного органа, чье разрешение или запрет в прошлом считалось обязательным к исполнению при строительстве или сносе любого здания на территории кампуса.
Крестовые походы, подумал Гноссос. Джихады и священные войны. Янгблад с этим честным выражением, которое прилепилось к его лицу, словно конус взбитого яичного белка к поверхности масла — ни на что не похожее сочетание. Правдолюбец, белая рубашка без петель на воротнике и без галстука. Выткать на спине крест святого Георгия, повязать на живот шарф прекрасной дамы и отправить к Тигру и Евфрату. Ты найдешь его, юный герой, в руках нечестивых турков. Я в тебя верю.
И тем не менее, он может быть в курсе.
Гноссос поерзал на кровати: значительной частью своего сознания он злился на запор, который продолжался, несмотря на солидные дозы минеральной воды, лимонного сока, оливкового масла и пилюль Картера «Маленькая Печень». Хорошо иметь маленькую печень, моя уже размером с клубничный пирог, воспроизводит его губчатую сущность, наращивает объем с каждым желчным циклом. Я как Прометей, и орел не нужен. Мой внутренний старец лупит по голове детерминизм. Гноссос перевернул страницу, проигнорировал «Пого» (пресные политические притворяшки), и внимательно просмотрел все кадры «Орешков». Затем в подробностях изучил каждую самовлюбленную сентенцию Снупи, которые тот изрекал, возлежа на крыше белой будки, свесив уши, задрав нос и с любовью созерцая вселенную.
Вместе с пузырем на последнем кадрике он сказал вслух «Вздох» — и тут дверь беззвучно отворилась и в комнату вошли два странных человека.
Они громко сопели.
Полиция?
После недавнего эксперимента с Памелой и по тому, как освещается эта комната, Гноссос знал, что за бамбуково-камышовой занавеской, отгораживающей кровати, пришельцы не видят ни его, ни Фицгора. Он же сам наблюдал за ними без труда. Сжавшись под стеганым одеялом, смотрел, как удивленно и нерешительно они водят носами по комнате. В манерах — что-то неуловимо знакомое. Пошарив под одеялом, он нащупал молоток, который увел тогда из машины Блэкнесса и с тех пор держал в постели. Кто? Люди проктора Джакана? Брось, старик, это невозможно, если судить по движениям — обдолбанные торчки. Пальцем ноги пихнуть Фицгора.
Незнакомцы остановились у торцов стола; абажур из рисовой бумаги с китайским иероглифом качался между ними на уровне бедер. Пат и Паташон. Который поменьше — пухлый, в твидовом пиджаке толщиной в дюйм, на рукавах заплатки, голубая рубашка, белая бабочка. В руках желтый портфель. Волосы, как у Гитлера — зачесанный вперед чубчик прилип к брови, напомаженные концы густых, как у лорда Китченера, усов торчат в стороны. Маленькие глазки бегают по комнате, кротовий носик подергивается, ладонь гуляет вверх-вниз по животу. Его спутник — лысый мужик, с головы до пят в черном, ворот свитера доходит примерно до одной шестнадцатой шеи-палки. Дева Мария, это не мужик, это ребенок! Длинный погладил себя по голове, пошевелил в воздухе пальцами, нащупывая пыль. Лет семнадцати. Чего скалишься? Подъем, Фицгор, подъем, подъем, у нас тут зомби.
— В высшей степени обыкновенно, — сказал усатый, поднося к губам конец «робта». Поджигает тонкую сигару и разглядывает картину Блэкнесса. Рука на животе замерла в тот момент, когда он осознал, что происходит на полотне, и что в комнате кто-то есть.
Гноссос сжал ручку молотка и покачал ее, проверяя хватку. Целься в висок, бей быстро. Хотя постой. Может, их прислали с проверкой серафимы.
— Очевидно, Паппадопулис, — сказал незнакомец, просовывая голову сквозь шторку и растягивая толстые, как у гурами, губы в улыбку, обнаружившую нехватку одного зуба. Не отрывая ног от пола, подросток протащился сквозь пространство и спросил:
— Что слышно, дядя?
Господи.
— Ничего интересного, старик. Вы кто?
Пауза.
— А вы не знаете? — удивился толстяк и удрученно повернулся к подростку. — Я так и думал, что он не напишет. Что я тебе говорил перед отъездом, Хип? Не отправит он никакого письма.
Тычок в Фицгора пальцем ноги. Вставай, мать твою, хватит храпеть. Скажи им что-нибудь.
— Я должен был получить письмо?
— От Аквавитуса. Ничего не приходило? Никакого письма?
Это все — утренний сон, никакой связи между событиями.
— Что еще за письмо?
Подросток медленно и печально качнул бритым черепом, левый глаз открылся и закрылся. Не моргнул, а лениво и бессильно подвигал веком. Пальцы все так же непроизвольно цапали воздух.
— Я не могу назвать его особенно близким другом, — продолжал толстяк, поджигая сигарку и предлагая другую Гноссосу; тот не взял, но и не отказался, — но мы встречаемся всякий раз, когда я появляюсь в городе — ходим в «Гонк-Суп», угощаемся кисло-сладкой свининой. Вы там бывали, вам знакомо это заведение? — Сигарка вернулась в наружный карман пиджака.
— Откуда вы знаете Аквавитуса?
— От Будды, конечно.
— Точно, — сказал лысый, — мы все одна семья.
— Вы были в Гаване?
— У нас есть общее дело, одна договоренность. — Улыбается, заскорузлым пальцем касается кончика напомаженного уса, словно проверяя остроту.
Кубинский связной с опалом во лбу. Семифутовый негритос в шелковом халате, сказал однажды Матербол. Никто его никогда не видел. Что это за ребята? Посмотри на мальчишку, похож на водяного спаниеля, обдолбан, улетает, наверное.
Оставить в покое Фицгора.
— Так, а вы кто?
Существа посмотрели друг на друга, словно искали ответ на вопрос, затем толстяк медленно развернулся к Гноссосу:
— Моджо, — одновременно опуская портфель на пол и отматывая с запястья пристегнутый к ручке длинный витой шнурок. Неуклюже извернувшись, Гноссос пожал протянутую руку и почувствовал, как желудок съежился от мягкого, почти бескостного ощущения. Словно набитая шпатлевкой резиновая перчатка. — Освальд Моджо. А это Хип, мой помощник. Значит, старина Джакомо вам так и не написал? Мы это предвидели. Такой сур-ровый сицилийский тип, весь в работе, весь, как бы это сказать, в интригах. Но вы это и так знаете, вы же понимаете, каково ему.
— Я не видел его два года, думал, он в Алкатрасе. — Хефф тоже недавно его вспоминал. Плащи и кинжалы, доставь циркон Фоппе. Мо-жо. Викторианский особняк?
— Ха-ха, — сказал Освальд Моджо. — Ха-ха-ха. Нет. Нет, кто угодно, только не старина Джакомо. Для этого он слишком прекрасен, слишком, как бы это сказать, неведом. Он вызвался лечь в Клинику Майо, там на нем проверяют лекарство от подагры, добровольцев выпустили досрочно.
— Красота, дядя, — согласился Хип и опять подвигал веком. Моджо продолжал:
— Но вы должны меня знать, неужели не слыхали? Если бы вас заранее известили о нашем приезде, было бы, конечно, лучше — всегда удобнее предупредить, чем являться совершенным сюрпризом.
— Ничего, я люблю сюрпризы.
— Моджо, — повторил человек, нагибаясь к портфелю; пока он там рылся, лицо покраснело и надулось. — Освальд Моджо.
Гноссос покачал головой — это имя он так и не вспомнил — и повернулся спиной к стене: фланги должны быть прикрыты всегда. Оставишь фланги без защиты — ворвутся в самый центр и долбанут из гаубицы. Что он там прячет, «люгер»? Не напрягайся. Аквавитус, старик, подумать только. Дерьмо сицилийского быка. Эрзац-капо из южного Бруклина, положил глаз на героиновую корону для тяжеловесов — скромный райуполномоченный по кубинской траве.
— Вот, — сказал Моджо, — кое-что из моих работ. — Метнув на одеяло пачку политических журналов. «Ежеквартальник внешней политики», «Партизан-Ревю», старые номера «Репортера» и «Нового Лидера». Вам это вряд ли известно, но в двенадцать лет я опубликовал в «ЕВП» трактат. Ирония судьбы, или, если хотите, эстетическая несправедливость — перевод мадам Пандит получил гораздо бо льшую известность, чем мой оригинал. Но все это, гм, как бы сказать…
— Шоу-бизнес, — подсказал Гноссос, перелистывая страницы, и действительно натыкаясь на статьи Освальда Моджо: абзацы прошиты итальянскими и латинскими эксплетивами.
— Монографии, дядя, — сказал Хип, улыбаясь и тоже демонстрируя отсутствие зуба, фактически — того же самого, — там все это и происходит.
— Форма, эта знаменательная переменная. Обуздывает ораторские страсти.
— Я сам забавляюсь двойными акростишками, — сказал Гноссос, перевел взгляд с одного пришельца на другого, но так и не получил ответа, — маленькие хайку время от времени, ха-ха. — Отодвигая журналы в сторону, он примерился к топологии комнаты. Хип — неплохая мишень, слишком обдолбан, быстро не увернется. Усыпим бдительность. — Если вы не возражаете, я прочту это потом, школа и все такое, через двадцать минут у меня лекция. Может вы все-таки скажете, что вам нужно?
Пауза: Моджо сосет сигарку и нервно крутит звенья на свисающем с запястья шнурке. Смотрит на Хипа.
— Ваша, как бы это сказать, репутация, Паппадопулис, относится к такому сорту вещей, которые нельзя не заметить, будучи привлеченным к… — Не удовлетворившись таким вступлением, он запнулся и принялся крутить шнурок в другую сторону. И тут Гноссос заметил, что эта косичка, сплетенная из кожаных лент, толстая с одного конца и сужающаяся к другому, выглядит в точности как — ишь ты — пастуший кнут.
— Явления восхитительной природы передаются, — продолжал Моджо, — вы не согласны? В нашу эпоху, как бы это сказать, неопределенности, оказываются бессмысленными все разговоры о коммуникации. Однообразные обстоятельства, разумеется, забываются, однако существенные биты информации, чреватые факты, люди с динамическими наклонностями — обо всем этом надо говорить, или, я не побоюсь такого слова, этому следует петь хвалу.
— Да, — сказал Гноссос, ничего не понимая, но заражаясь расползшимся по комнате беспокойством, — но лекция очень важная; мой сосед…
— Красота, дядя, — одобрил Хип, уронив взгляд на спящего Фицгора.
— Поскольку данные личности более авантюрны, нежели э-э, назовем их, крестьянский скот, их начинают расценивать, как, ха-ха, источники энергии. Более того — если они чаще совершают дальние поездки, функционируют в крупных урбанистических, гм, сообществах, таких как, ну, скажем, Лас-Вегас. Люди замечают, изъявляют желание включиться…
— Он сейчас опоздает, мой сосед, ему нельзя, время уже…
— Да, — продолжал Моджо, не обращая внимания, и все так же покручивая свой кнут, — непременно включиться. Начинают получать наслаждение от подобных маленьких радостей. В качестве некоторым образом примера — а именно пример мы пытались тут подобрать, — я, разумеется, мог бы сформулировать подробнее и убедительнее, если бы вас, судя по всему, так не подгоняла необходимость присутствовать на занятиях; как я уже сказал, в качестве некоторым образом примера рассмотрим, э-э, непосредственно вас. Да. Смогли бы вы, учитывая все вышесказанное, к примеру, не привлечь внимание Вернера Лингама в Сент-Луисе или Александра Вульва в Западной Венеции — двух высоких знатоков своего дела? Даже Джакомо, со своими изящными сицилийскими манерами, по-своему слышал о вас; и помимо тех маленьких поручений, которые вы исполняли для его, гм, предприятия. Так что, разумеется, зная, что мы с Хипом, сами узнав на прошлой неделе, что нам предстоит ехать в этом направлении и даже остановиться, если быть точным, на неделю дабы освоиться, наш общий друг Джакомо сказал — вы же знаете, как он всегда предпочитает быть в курсе дел своих бывших клиентов и работников, — он сказал: «Афиина, Афиина, канеш, у меня ж там кореш»…
(Хип хмыкает такой имитации и еле слышно бормочет:
— Во газует.)
— «Вы яго ищытя, ищытя мово Агноссоса, а я ему отпишу, он усе устроит ат-лично, ха-ха». А в частности я помню ваше имя из бесед с Ричардом Писси, еще одним нашим дорогим другом из Вегаса: он без устали рассказывал об одной очень высокой длинноногой девушке из Рэдклиффа, с которой вы были вместе, она еще любила гулять, ха-ха, босиком, вы понимаете, о чем я. И, конечно, Луи Матербол…
Пухлые пальцы вновь забегали вверх-вниз по животу, тяжелый столбик пепла на давно забытой сигарке клонился к полу. В бледном отраженном свете, пробившемся сквозь запечатанное окно, Гноссос вдруг заметил в углу рта Моджо струйку слюны — череду пузырящихся бусинок не толще игольного ушка, клейкую кривую в дюйм длиной. Блестящая нитка просуществовала долю секунды, пока ее не уничтожил кончик толстого розового языка. Глазки Моджо судорожно моргали.
— Босиком, видите ли, если вам понятно мое намерение, — продолжал толстяк, фиксируя взгляд на поляризованной пыли, зависшей в лучах света. — И эта негритянка в Норт-Биче, она еще все время носила белые шелковые чулки на ногах, которые, ха-ха, были черны, в некотором роде, и необычайно длинны. Почти шести футов ростом, нам сообщили, поскольку такова коммуникация, плюс мое знакомство с экстраординарным количеством людей, коих очень, очень много, и с большинством я встречаюсь после моих чтений. Хотя я всегда стараюсь проводить их в женских школах, этого не всегда легко добиться, и часто приходится брать то, что дают, разве не так? В зависимости от системы приоритетов, разновидности привычек, культивируемых человеком, определенного элемента дерзости, к которому, например, вы, Паппадопулис, очевидно, не стремитесь даже в вопросах вкуса, ха-ха, взять, к примеру, эту крошку в шелковых чулках, в туфлях на слишком высоком каблуке, даже если бы юбка ее не была, не была…
— Кожаной, — подсказал Хип: пальцами он словно выуживал из воздуха знаки препинания.
— Или данной разновидности замши, — добавил Моджо; значение этого слова вдруг заставило его умолкнуть, направило мысли в другую сторону, и он вдруг вспомнил о сигарке, стряхнул пепел на индейский ковер и затянулся, громко причмокнув.
Гноссос не сводил с него глаз.
— Еще один пример в этом смысле — ваш добрый друг Хеффаламп, если даже не трогать его чрезмерно замысловатое имя и кровь мулата. Эта девушка на столе в Дюке, эта заводила болельщиков, душа компании, кто бы она ни была, — и в сапогах.
— Он квартерон, — поправил Хип, цапая воздух.
— Несомненно. И еще — кто это был, Хип, на Cote d'Azur [11], у Пабло, он еще знал тут Гноссоса и всю его компанию?
— У Пабло? — подозрительно переспросил Гноссос.
— Ну да, у Пикассо.
— Будда? — Хип, неуверенно.
— Нет, нет, кто-то другой. На самом деле, не имеет значения.
Гноссос смотрел то на одного, то на другого, ладони вспотели, молоток забыт. Хип старательно кивал, левое веко периодически падало, волосы едва начали отрастать — серая тень колючего пуха. Моджо сказал:
— Свари нам кофе, Хип, — нет, нет, не нужно, мистер Паппадопулис, вам ни к чему беспокоиться, все в порядке, все замечательно, Хип варит прекрасный кофе, приятно выпить чашечку в постели, да и давненько вам не приходилось, пожалуй, с самого Лас-Вегаса, эта ха-ха босая длинноногая девушка, если я не ошибаюсь.
Наутро после атомной бомбы муза из Рэдклиффа варила ему в мотеле кофе.
— Вы уверены, что не хотите сигарку, «Робби Бернз», простите, в магазине кампуса других не нашлось. Вообще-то предпочитаю «Между делом», Аквавитус рекомендовал. Вам дрянь не нужна?
Ох-хо.
Вот оно. В пол-одиннадцатого утра. Тоже в портфеле? Пресвятая телка, посмотри, какой толстый. Неужели…
— Трава, — сказал Моджо. — Мексиканская темная. Очищенная, прекрасного качества, смею вас заверить. Конечности немеют. Некоторый процент гашиша, пропорция примерно два к семи, обратите внимание. Гашиш танжерский. Того же сорта, что добавляют в шоколадные батончики.
Гноссос осторожно развернул бумагу и взглянул на довольную физиономию Моджо: сморщенные губы нежно обжимают сигарку. Сперва принюхался, затем, опустив глаза, принялся изучать.
Определенно интересная дрянь.
— Моя собственная смесь, — сказал Освальд Моджо. — Мне ее готовит в Нэшвилле один знакомый музыкант — малый, который бренчал на электро-уде, зовет ее «Смесь 69», очень популярная штучка в определенных кругах, если вы понимаете, о чем я.
— Красота, а не кухня, дядя, — крикнул Хип, — хлам и виноградные листья. А где же кофе?
Соврать.
— Мы его не пьем. Кофеин вреден для головы.
— Уууунмпфхф. — Фицгор шевельнулся: видимо, слово «кофе», сцедилось в его подсознание.
— Считайте, что это подарок, — сказал Моджо.
— Тут же почти две унции.
— Ага, дядя, — сказал Хип, прошаркав обратно по ковру. — Просто красота.
— Скокщасвремь? — спросил Фицгор, разлепляя опухшие веки с рыжими ресницами. — Мненадакодинцати.
— Расслабься, — сказал Хип.
— Опоздаешь, — сказал Гноссос. — Подъем, подъем, в школу пора.
— Уууунмпфхф. Кто это? Скокщасвремь?
— Пожалуй… — Моджо накрутил на запястье пастуший кнут, защелкнул портфель, разогнулся и резко дернул большим пальцем, что означало: Гноссос должен проводить их до двери, — и тот почти физически почувствовал, как сила этого жеста заставляет его подчиниться. — Пожалуй, мы встретимся позже. Вы же будете завтра на вечеринке, само собой?
— На вечеринке? — прошептал Гноссос. Пальцы Хипа вдруг перестали цапать воздух, и один подтянулся к губам: тссс. Все трое теперь топтались у свисавшего с потолка абажура из рисовой бумаги и глядели друг на друга сквозь белый провод. Рюкзак не продается.
— Я снял верхний этаж в Дриаде, такая весьма изящная деревушка неподалеку, вы конечно, знаете эту ферму — рядом располагается «С— ха-ха -Неженка». — Моджо подался вперед с интимным доверием в свинячих глазках.
— Я стараюсь держать такие пространства во многих университетских городках, для маленьких междусобойчиков. Пространство, в конечном итоге, — весьма значимая концепция, весьма высоко — если можно так выразиться — эстетичная.
— Пространство — это красота, дядя, — прошептал Хип, пальцы снова зацапали воздух, но уже слабее. С такого близкого расстояния Гноссос вдруг рассмотрел, что глаз Хипа под падучим веком сделан из стекла и неизменно глядит сквозь голову собеседника.
— А на этом чердаке масса пространства, Паппадопулис, но вы должны ясно понимать мою позицию, когда я говорю, что это мое первое, как бы сказать, суарэ в Афине, и нельзя рассчитывать, что я соберу там всех людей, которых бы мне хотелось видеть. Хотя, разумеется, я предоставлю закуску и определенное количество моей «Смеси — ха-ха — 69», если вы понимаете, о чем я. Гммм.
— Он понимает, дядя, — сказал Хип.
— СколькщасВРЕМЬ, кто-нить скажет? — заорал из-за занавески Фицгор, но на него не обратили внимания.
— Я никого не знаю, — сказал Гноссос.
Пришельцы одновременно уставились на него.
— Простите, не понял? — Моджо.
— Если вам нужна женщина, найдите сутенера.
Хип снова прекратил цапанье.
— Сутенера? — после секундного замешательства переспросил Моджо, так, словно никогда не подозревал о существовании этого слова, а если и подозревал, то был уверен, что смысл лежит вне досягаемости его жизненного опыта. — Сутенера? О, нет. Нет-нет, нененене, мистер Паппадопулис, вы ни в коем случае не должны понимать меня превратно; ни в коем случае не истолковывать мои цели неверно. Вот уж действительно — сутенера.
— Женщину можно и так найти, дядя, — сказал Хип, и стеклянный глаз его вдруг отвердел, как лунный камень во лбу идола.
— Тема, милый мальчик, как бы это сказать, открыта публике. А вот вариация, видите ли, добавление данных, так сказать, декораций, которую мы с друзьями…
— С друзьями?
— Да. Да, конечно. Неужели я забыл упомянуть своих попутчиков? На улице. Ждут в микроавтобусе.
— Менестрели, дядя, — объяснил Хип, поигрывая струной бамбуковых штор. — Поэты. Просто красота.
Гноссос подошел к окну и выглянул наружу. У поребрика стоял «фольксваген», набитый зомби. Через запотевшие стекла виднелось шевеление тел. Бардак, не иначе, пусть лучше побыстрее сваливают.
— Слушай, старик, — сказал он наконец, направив указательные пальцы в сторону их носов. — Я очень крут, сечешь? Таких крутых ты в жизни не видал. Я эмир Фейсаль в Константинополе 1916 года, врубаешься, как я крут? Ни один мудак на всех этих горках, — жест включил в себя как Кавернвилльский комплекс, так и весь университет, — не рискнет на меня наехать, такой я крутой. Ясно?
— Хоспдибожмой, — прокричал Фицгор, все еще в полусне, — ну хоть каконибудидиот скажет мне скокщасвремя?
— Вы его видели? — спросил Гноссос, наклоняясь над черной фанерой стола и щипком сдвигая в сторону провод, чтобы дотянуться как можно ближе до подергивающегося лица Моджо. — Посмотрите на этого рыжего невинного засранца, который вот-вот проснется. — И притворным шепотом. — Это племянник Дж. Эдгара Гувера.
Рука Хипа вдруг оказалась на дверной ручке, рука Моджо продолжала гулять вверх-вниз по животу.
— А я очень и очень крут, если ты сечешь в таких делах. Мужик, я неимоверно крут.
— Естественно, — не сдавался Моджо. — Я не хочу подвергать опасности ни малейшую часть вашей жизни, но в то же самое время, если вы поможете мне собрать на нашу встречу тех, кого мы могли бы назвать людьми нашего круга, ведь, в конце концов, на Ричарда Писси произвело большое впечатление…
— ГОСПОДИБОЖМОЙ! — заорал Фицгор.
— Линяем, — сказал Хип.
— Оно будет того стоить, если можно так выразиться…
— Потом, старик, — оборвал его Гноссос, отпустил лампу, подмигнул пришельцам и дернул головой в сторону Фицгора, который, покачиваясь, поднимался на ноги.
— Да-да, конечно, — согласился Моджо, — потом. И мои монографии, изучайте, не стесняйтесь…
Гноссос плотно закрыл за ними дверь и, задвинув оловянную щеколду, стал смотреть через окно, как Хип волочит ноги к автобусу и забирается на водительское место, Моджо вперевалку топает за ним, а таинственные фигуры на задних рядах, придя в движение, трут отечными кулаками запотевшие стекла и пытаются разглядеть внешний мир. В окнах показались сморщенные от света, бледные, как поганки, лица.
— Иисусхристосдевамария, — пожаловался Фицгор, — Ну какой из тебя, к чертям, сосед, а, Папс? Челаэку к одинцати в школу, а друг даж время не можт сказать по-челаэцки.
— Одевайся.
— СкокЩАСВРЕМЯ?
— Почти одиннадцать, давай, шевелись, довезешь меня до школы.
— Чожты, чертзараза, меня сразнеразбдил?
— ПОШЛИ, хватит. — Гноссос вылез из стыренных в землячестве тренировочных штанов с майкой и прошел через кухню, не глядя на груду ненужных виноградных листьев, заплесневевший яично-лимонный соус, пустые банки из-под феты и липкие железные вешалки, служившие шампурами. Перед дверью в ванную он на секунду задержался, посмотрел на нее, вздохнул и вошел внутрь. Надо прочищать канализацию, так сказать.
— Что за пацаны? — крикнул Фицгор, натягивая одежду.
— Пылесосы продают.
— Господи.
Гноссос все еще держал в руках коричневый пакетик «Смеси 69». Усаживаясь на стульчак, он несколько раз бездумно перевернул пакетик вверх-вниз и принюхался. Как они меня нашли? Базар про Будду. Предположим, они его действительно знают. Херня. Все равно предположим. Матербол. Не пригодятся ли для связи?
— Папс!
— Чего?
— Как дела?
— Какие дела?
— Сам знаешь.
Прыщ-садюга. Не может простить мне тот ужин. Каждое утро одно и то же. Не отвечать.
— Папс!
Спокойно, думай о чем-нибудь другом. Моджо, фу, вонь, как из преисподней.
— Папс!
— Да что тебе надо, черт? И шевелись давай, уже, наверное, одиннадцать.
— Я просто хотел спросить, как ты себя э-э чувствуешь.
— Нет, я еще не просрался.
— А-а.
— Что, черт возьми, значит «а-а»?!
— Просто я подумал, может, ты уже. Я почти готов. Чего ты тогда так долго там сидишь, если не гадишь?
— А-а гаааааааааа…
Гноссос голяком вывалился в кухню и тут же взвился в воздух, раздавив босой пяткой склизкий нефелиум, который его разум принял за улитку. Когда он уже почти влез в толстые вельветовые штаны, Фицгор спросил:
— Ты собираешься когда-нибудь распечатывать окно? Надо впускать по ночам воздух — воняет, как на сырной фабрике.
— Окно останется как есть.
— Дышать же нечем.
— Надо, чтоб было сыро и тепло, иначе набегут домовые.
— Ты просто припух, когда приперлась твоя англичанка стучать среди ночи в окно.
— Правильно, старик, видишь, как все просто. Теперь давай, бери куртку.
— То есть, чего ей раздувать целое дело из-за того, что ты позанимался с ней любовью?
Рука Гноссоса застыла на молнии парки. Тщательно отмеряя слова, он сказал:
— Вы с Хеффалампом как сговорились, мать вашу. Я не занимался с ней любовью, я ее ВЫЕБАЛ. Разница в качестве, а не, черт бы вас драл, в градусах.
— Семантика. Какая разница, она наверняка до сих пор по тебе сохнет. Ну и как она, ничего? Я сам на ней слегка залип.
— Почему, ну почему, — с мольбой воздевая руки, воззвал Гноссос к потолку, — должен я нести на себе столько холостых крестов?
Остаток этого суматошного утра он провел за неявным дифференцированием в компании дюжины стриженых бобриком и подающих надежды инженеров, затем пожертвовал серебряный доллар за тарелку разбодяженного чили, «Красную Шапочку», «Браун Бетти» и чашку чая. Палочка корицы была его собственной, а цвет денег ни у кого не вызвал вопросов. И то ладно. Середина дня проскользила в жестяном ангаре астрономической лаборатории, где Гноссос лепил из грязи пирожки, делая вид, что это модели лунных кратеров. Помогает унестись к разбегающимся галактикам и выкинуть из головы всю земную лажу. Вжжжж.
Когда стемнело, он заглянул в «Копье», проверил бильярдную, остановился у пансиона «Ларгетто», пропрыгал по шаткому висячему мосту, побродил по двору женской общаги и прочесал весь Кавернвилль в поисках Хеффалампа, который только начал приходить в себя после того, как его выперли. Однако мудрый засранец — завис в Афине: существование академическим осмосом, в стороне от асфальтовых морей.
Гноссос оставил у Гвидо записку, в которой предлагал Хеффу встретиться назавтра вечером у Дэвида Грюна. Поделиться сегодняшними трофеями, обсудить Моджо. Устроить вечеринку?
Когда он вернулся, в хате никого не было; он развел огонь, разделся, намешал себе коктейль с парегориком из «швеппса» и лекарственной настойки. Сыграл на «Хенер»-фа простенький восьмитактовый блюз и скрутил тонкий косяк из «Смеси 69», поглядывая одним глазом на припасенный на ночь стаканчик. Перерыв для занятий, хи-хо.
Но по притихшей в это вечернее время Авеню Академа, рыдая и стеная шла Памела: итальянский выкидной нож с перламутровой ручкой заботливо спрятан в складках муфты. Гноссос лежал на кровати, учебник раскрыт на правиле Лопиталя — палец остановился на формуле:
— Соотношение выполняется, — шептал он снова и снова, — независимо от конечности или бесконечности а. — Пусть а — это Гноссос. Где ж тут ловушка, малыш?
Последний предел, поддразнивал его разум, прежде всего должен существовать, и слово это явилось ему как раз в тот момент, когда через запечатанное окно Гноссос услышал судорожный скулеж, и его от паха до макушки пробило холодом. Внимательно вглядевшись в темноту, он увидел на снегу тощую тень Памелы. На ней был тонкий пеньюар, а свою муфту она словно подбрасывала в воздух. Костлявая рука воздета к небесам, как у Статуи Свободы. Факел, удивился Гноссос, еще не отрешившись от матанализа. Но уже в следующую секунду взвизгнул и, прикрыв макушку, скатился с кровати: Памела шевельнулась, и стал ясно виден предмет у нее в руке. Кирпич со стройки пансиона «Ларгетто». Раздался натужный хрип, затем тяжелый звон осколков: стекла посыпались в комнату , кирпич пролетел над кроватью и врезался в стену, обрушив с непрочного гвоздя картину Блэкнесса. Гноссос откатился от валившегося полотна, с ужасом представляя, как почти обезглавленное тело придавит сейчас его собственное. Стукнулся о ножку кровати, и тут его ушей достигли новые завывания. Сквозь разбитое окно с лязгом прорывался складной нож Памелы, а рука, управлявшая им, явно жаждала добраться до его плоти. Гноссос вскочил на ноги, перецепился через картину и повалился на спину. Памела исчезла из окна.
Дверь.
Он перемахнул через всю комнату, уперся пяткой в фанерный стол и толкнул его к двери — в ту же секунду ручка повернулась, Памела одним скачком перемахнула через препятствие, удерживая на горле развевающийся пеньюар и сжимая в другой руке готовый к броску нож. Безбровый лоб под нерасчесанными завитками кажется огромным, блестящая кожа уродливо стянута. На ногах — шелковые шлепанцы, мокрые и грязные от растаявшего снега. Опять натужный хрип, нож с воем летит через всю комнату, Гноссос валится на спину, на сей раз — специально, лезвие свистит у него над грудью и втыкается в висящий рюкзак, пришпиливая его к створчатой двери.
— Ой, — разочарованно воскликнула Памела и яростно закрутила головой в поисках нового оружия, не замечая, что Гноссос уже летит по воздуху прямо на нее, выставив руки и растопырив пальцы, словно пикирующий капитан Марвел.
— Эхххххххх!
Они столкнулись над столом, врезались в дверь и покатились по полу; коленка Памелы дергалась в диких попытках расплющить его мужское достоинство.
— В чем дело? — взвыл Гноссос, уворачиваясь от ногтей.
— ОХ, — только и прохрипела она, заехав ладонью ему в щетинистый подбородок и пытаясь сбросить его с себя. Но Гноссос сзади дотянулся до ее носа и, зажав обе ноздри большим пальцем, держал, пока она не замычала и не притихла.
Они лежали, тяжело дыша; Гноссос украдкой постарался сместить захват так, чтобы прижать Памелу животом к полу, сунув ее лицо в индейский ковер.
— Послушай-ка, — начал было он, однако дерзкая попытка вообще открыть рот выплеснула ей в кровь новую порцию адреналина. Памела резко лягнулась, извернувшись всем телом, подскочила к стене и схватила недавно доставленный медный охотничий рог Фицгора. Мундштука на нем не было, и Памела ринулась с ним на Гноссоса, точно с пикой, снова намереваясь кастрировать. Гноссос перехватил рог, дернул и, решив: какого черта? — влепил ей в живот полноценный хук слева, которым только и удалось ее остановить. Памела осела на пол с пикантным звуком.
Некоторое время он наблюдал за ней, как можно следить за кипящим баллоном нитроглицерина, затем убрал волосы за уши, вытащил нож из проткнутого рюкзака, уселся напротив и, направив кончик лезвия к ее рту, тихо заговорил:
— Послушай, я знаю, что в это очень трудно поверить, но если ты сейчас хоть на дюйм сдвинешься с места или, не дай бог, опять на меня кинешься, я отрежу тебе нижнюю губу. Это понятно?
— Он убил себя! — пронзительно взвизгнула Памела. — Его больше нет, слышишь, ты вонючий сучий сын, он убил себя!
— Кто? — спросил Гноссос. Живот вдруг залило ужасом. — Кто убил себя? Что ты несешь, дура?
— Симон, ты, ублюдок, мой жених, о, бедный Симон!
Гноссос чуть ослабил хватку на рукояти ножа.
— Ты меня на понт берешь?
— Оооооххх, Сииимон…
— Эй, ради бога, скажи, что ты это не всерьез.
Памела подавилась и притихла.
— Но почему? Зачем? Что ты ему сказала?
— Про тебя, — выкрикнула Памела. — Про тебя, вонючий сучий сын, что я в тебя влюбилась! О, СИМОН! — Она подскочила и на этот раз все таки достала его коленом. Схватила нож, подняла над головой — но тут, держа в руках стаканы джина с гранатовым сиропом в комнату вошли Джордж и Ирма Раджаматту. В желтушных глазах мирное любопытство.
— Мы решили, вы тут что-то определенное празднуете, — сказал Джордж.
— Симоннн, — взвыла Памела и рухнула в парусиновое кресло.
Но почти в ту же секунду дверь открылась вновь, и появился Фицгор с книгами подмышкой. Он обвел взглядом комнату и застыл с отвисшей челюстью.
— Что за черт? Кто сломал мой новый медный охотничий рог?
Гноссос пожал плечами, все еще настороже, не зная, что сказать, успокаивая боль в паху. Раджаматту ухмылялись, как два маньяка. И в эту минуту Памела вдруг проблеяла мучительно и стыдливо, как овца, и заковыляла к двери.
— Эй, — окликнул Гноссос, но она уже пропала. Дернулся было следом, но не позволила мошонка, и ему ничего не оставалось делать, как ползти к дивану.
Поздно ночью, набродившись по улицам в безнадежных попытках успокоить маслянистое чувство вины, выбросить из головы проклятый образ Симона, присосавшегося к выхлопной трубе, он полез в рюкзак за склянкой с парегориком в надежде усмирить растерзанные нервы. Но вместо этого обнаружил кодограф — там же где оставил, в гнезде из заячьих лапок, — со всей невинностью бездушного предмета аккуратно разломившийся пополам. Гноссос повертел его в руках, и из кодографа с тихим звоном выскочила маленькая секретная пружинка Капитана Полночь, содрогнулась и безжизненно умолкла.
Огромный низкий игровой зал отеля в Лас-Вегасе, кислый предрассветный запах застоявшегося дыма и полуночных посетителей; в забытых мандариновых коктейлях плавают окурки. Храпящие тела прилипли к диванам из фальшивой свиной кожи, выдыхают смрад через полураскрытые рты, с ушей свисают на резинках рваные бумажные шапочки. Безбрежное глухое молчание. Предательский рокот слишком близкого мозга кондиционера ритмично глохнет в огромном пастбище голубовато-зеленого ковра. Гигантские хрустальные люстры парят над опустевшими игорными столами: им не грозит ни малейшее движение воздуха — ни колебаний, ни звона. Усталая группа за столом для «очка» — и никого больше, не считая распростертых тел и ранних уборщиков, что катят по ковру пылесосы, волоча за собой мили безжизненного провода.
Восемнадцать, сказал пьяный киногерой, как оно? Его подозрительно знакомое лицо кажется слишком бледным над крапчатой зеленью вечернего костюма, заляпанного «кузнечиком», который артист все еще держит в вялой руке.
Покажи ему, милый, сказала муза из Рэдклиффа.
Почему бы и нет?
Оклахомский нефтяной ковбой сосредоточенно наблюдает — белый «стетсон» надвинут на глаза, а рука, пользуясь моментом, лезет под юбку первой рыжеватой блондинки, пальцы уже под резинкой кружевных трусов, пробираются к заднице.
Если показываешь, то давай быстрее, сказала вторая рыжеватая блондинка, у нас мало времени.
В левой руке Гноссоса бутылка «метаксы» и пурпурная пластиковая соломинка, в правой карты; теннисные тапки, носков нет, тонкие вельветовые штаны, стыренная бойскаутская рубашка, за плечом рюкзак — словно защищая голову от удара, он наклоняется над столом, хлопает по аквамариновому сукну четверкой карт и произносит как можно мягче:
Девятнадцать.
Пауза — убедиться в капитуляции, и с края стола, где сидит киногерой, Гноссос придвигает к себе последнюю кучку из трехсот серебряных долларов. Усмехается: язычок музы из Рэдклиффа одобрительно лижет его ухо. Он тыкается подбородком ей в плечо.
Прям как в кино, сказал киногерой; намертво застывшую улыбку несколько десятилетий подряд выжигали на его лице высокочастотные дуги софитов, ультрафиолетовые лампы, солнце Лас-Вегаса. Оклахомский нефтяной ковбой ржет, довольный ночной вылазкой, рыжеватая блондинка трется задом о его тяжелую лапу.
Все, Сильвия? спросила вторая; давайте быстрее, времени ж нету.
Гноссос добродушно-вопросительно смотрит на киногероя: по правилам, игру заканчивает проигравший. Герой, в свою очередь, зашвырнув для пущего эффекта в рот вишенку из коктейля, пожимает плечами: все.
О'кей, говорит Гноссос и объявляет список засыпающему за стойкой бармену: шесть мартини, поилка, охлажденные стаканы, джин «Гордонз», лук для коктейлей. Ободки протри лимонной коркой. Чаевые. Усмехается опять: муза из Рэдклиффа лижет ему другое ухо.
Быстрее, сердится рыжеватая блондинка, осталось пять минут.
Утихни, Харриет, вторая еще трется. Не пять, а десять.
Они стояли у края огромной уходящей в бесконечность соляной равнины: иссохшая поверхность ветвилась изломами. Все пристально вглядывались в одинокую точку на горизонте и осторожно придерживали бокалы с холодным мартини. Нефтяной ковбой в съехавшем на затылок «стетсоне», большой палец засунут за тисненый мексиканский ремень; рыжеватые блондинки теребят свои браслеты и кольца; брови киногероя изогнуты хорошо отрепетированной дугой, продуманная поза; босая муза покручивает концы длинных ниспадающих волос; Гноссоса колотит, губы дрожат, он пытается сдержать непослушные мускулы, гнется под тяжестью набитого серебром рюкзака. На востоке полутемную прозрачность рассвета щедро и неумолимо пропитывает кровью апельсиновая охра солнца.
Они ждали — не говоря ни слова, выстроившись в ряд и глядя вдаль. Они знали, что должно произойти, они втерлись в край этой ночи, только ради того, чтобы стать свидетелями, но несмотря ни на что, зрелище всех ошеломило.
Небо стало другим, на прозрачный купол мира навалилась быстрая мерцающая вспышка атомного взрыва. Свет отбросил их прежде крохотные тени в невероятную даль пустыни, и люди на мгновение почувствовали себя титанами. Потом вспышка съежилась: словно промотали задом наперед пленку, сумасшедшая аврора перекувырнулась назад, нырнув в раскаленный добела пузырь, в зудящую опухоль, в гнойное ядро земли. Она парила в нескольких дюймах над горизонтом, приплясывала, ждала, будто набирая в легкие воздух, — затем раздулась порывистыми спазмами, ткнулась в стратосферу, выжимая по бокам бледные дорожки ракетного выхлопа, шар болезненно пожелтел, ударная волна взревела, и все это огненное зрелище задрожало хаотическими всполохами, затмевая собой ничтожное солнце.
Эхом ему была тишина.
Затем киногерой сказал: будем здоровы, и поднял бокал в благоговейном тосте.
Это совершенно невероятно, сказала первая рыжеватая блондинка.
Роскошно, сказала вторая.
Такие представления стоят денег, сказал нефтяной ковбой.
Боже, сказала муза из Рэдклиффа, ничего больше не имея в виду.
Гноссос смотрел в горящее небо, рот расплылся перекошенной улыбкой, которую он не мог больше держать под контролем, спина согнулась, зубы стучат, рюкзак стал невесомым, а ножка бокала ненадежно зажата в клещах большого и указательного пальцев.
Боже храни Америку, пришла наконец мысль, и он захлопнул веки, не в состоянии совладать с этой демонической одержимостью, вдруг заполнившей его душу.
— И все корабли на морях, — добавил он теперь вслух. Гноссос стоял в седловине пологого холма, над фермой Дэвида Грюна, рука в перчатке охватывает ствол одолженного у композитора дробовика шестнадцатого калибра, приклад балансирует на плече. Где-то за краем седловины описывает широкие круги гончая Грюна, откликаясь время от времени коротким хриплым лаем.
Заяц вырвался на свободу и скрылся в седловине, подняв клубы снега — еще по-зимнему белый заяц. Скачет прямо на меня, уши торчком, ни черта не видит, думает только о собаке. Где? Черт, псина слишком близко. Огибай.
Гноссос топнул ногой, и заяц услышал — замер, метнулся вправо, гончая уже близко, яростно лает, длинный нос шмыгает взад-вперед над самой землей. Подводи издали, лучше в голову, мясо на завтра, полный капут, говорит Дэвид, жмиииии.
Ружье бахнуло, собака мгновенно застыла, зайца подкинуло в воздух, задние ноги судорожно бьют пустоту. Короткое радостное тявканье, собака, снова принюхиваясь, бежит по кругу, хотя прекрасно знает, куда упал зверек. Гноссос дождался, когда она найдет добычу по запаху и подбросит ее над головой.
— О'кей, псина, — сказал он вслух, — дело сделано.
Он выпотрошил зайца Памелиным стилетом с перламутровой ручкой, в который уже раз виновато передернулся, представив собственный волосатый живот, и отрезал для рюкзака переднюю лапку. Задобрить псов и демонов, сунуть нос в каждую мистическую дверь. Наконец он продел заднюю лапу зайца сквозь сухожилие другой, поднял тушку на пальце и выпрямился, не обращая внимания на то, как приплясывает собака, дожидаясь приказа кинуться по новому следу. Гноссос командовать не стал — он смотрел на серые тепловатые внутренности, которые только что выскреб из убитого зайца. Они дымились на холодном воздухе и расползались по снегу уродливой комковатой кучкой.
Облаченный в тельняшку французского моряка и потертые «ливайсы», Хеффаламп возился с тремя дочками Дэвида перед трескучим огнем камина. В теплом уютном доме пахло детьми и хорошей едой. Гноссос оставил у задней двери дробовик, рюкзак и зайца, и точно в эту минуту из кухни появились Грюн и Дрозд с подносом, на котором стояли кофе, песочное печенье и какая-то яблочная вкусность. Все улыбались.
— Ну и как? — лукаво спросила Дрозд; волосы ее были закручены в тугой черный узел, — поймал зайчишку?
— Где, где? — заверещали девчонки, затрясли тощими косичками и бросились к нему, мгновенно забыв про взъерошенного Хеффалампа.
— Ради бога, — заворчал Дэвид, — такое беспокойство, ну что за безобразие. Можете посмотреть, за дверью. — Девчонки умчались, а он поставил поднос у огня, придержав мизинцем дужку толстых очков, чтобы не свалились с носа. Старый повелитель пивной, что там говорить. Все те же мешковатые брюки с распродажи, неизменная оранжевая рубаха и красные подтяжки. Дрозд умело режет яблочный пирог, раскладывает ложки, придерживая подол цветастого крестьянского платья, на ногах одни носочки.
— Ну? — спросил Дэвид, — как наша молодая гончая? Ведет себя правильно, приходит, когда зовешь?
— Нормально, старик, разве что слишком независима. Но мы сработались.
— Хм, — цинично буркнул Хеффаламп.
Грюн подмигнул.
— Ну так? — Поднимая взгляд от кофейника, щеки покраснели от пара. — Значит, осенью будет в самый раз. Приходите почаще.
— Осенью? — переспросил Хеффаламп. Все это время он елозил пальцем по шерстяному ковру, словно проверяя его на прочность. — Хотел бы я знать, кто здесь будет осенью.
— Я, детка. Десять лет, как Овус. Тепло и надежно.
— А, ну да.
— Я вас прошу, — сказала Дрозд, — только не как Овус. И берите пирог, он вкусный, с кислинкой.
Гноссос взял у нее тарелку и повернулся к Хеффу:
— Что значит «Ну да»?
— У меня предчувствие.
— Держи его при себе — копи энергию для Кубы.
— Ничего, не рассосется.
— Кому сахар? — спросил Дэвид. — Или сливки?
Стены высокой гостиной старого дома заклеены детскими рисунками: неправдоподобно длинноногие лошади со счастливыми улыбками, страшнорожие тыквы, Дэвид и Дрозд в лодке, сам дом, из окон которого машут флажками члены семейства. С потолка свисают мобили всех сортов, Гноссос вспоминает прошлогодний Хэллоуин, когда он балансировал на верхотуре лестницы, в руке — рулон клейкой ленты, в голове шумит после попойки, и мечтал вернуться в детство, которого на самом деле у него не было, а были только картинки, за которыми он прятал свое унылое бруклинское начало: расплывчатый образ мальчика с греческой фермы; в чулках на резинках он слоняется по ежегодному утреннику Бабушки Мозес, а то улетает в облака, где — мобили из бутылочных крышек, фанерных коробок, морских ракушек, соломенные цветы, бумажные грачи и аисты, картонные куклы в ситцевых панталончиках, катушки ниток, шляпные булавки со стекляшками, сережки, брошки, ожерелья из рисовых зерен, гроздья воздушной кукурузы, плечики с игрушечными одежками, миниатюрные мандолины с вертящимися колками.
На деревянных панелях висят настоящие музыкальные инструменты — везде, где только нашлось свободное место: вверх тормашками, боком и задом — цитры из Австрии, разрисованные розами механические арфы из «Сирса», пластмассовые укелеле, гитары — одна, двенадцатиструнная, досталась Дэвиду от Лидбелли, — безладовые банджо, пятиструнные банджо, банджо с шаговыми колками, аппалачские дульсимеры, лютни, бузуки, конт-фагот, два гобоя, альт-саксофон, четыре флейты разной длины, рядом с пианино — ирландская арфа, бонги на каминной полке, нигерийские сигнальные барабаны, присланная Блэкнессом из Бомбея табла, колониальный военный барабан с потрескавшейся кожей, позолоченные орлы и хроматическая гармошка длиной в фут. Повсюду разбросаны детские башмачки, зеркальца, гребешки, куклы всех мастей, игрушечные коляски, кубики, съедобный пластилин пяти цветов, гуашь, чтобы рисовать пальцами, лак для ногтей, пастельные бусинки для ожерелий, лакированные тыковки, сушеные гранаты, перевернутые трехколесные велосипеды и те особые банки, в которых только и хранят миллионы всевозможных форм, контуров, аспектов и безнадежно утраченных воспоминаний детства.
Я никогда не знал этого прекрасного времени — его украли, едва я повернулся тощей детской спинкой, запихали в мешок из суровой марли, подвесили грузила смертности и утопили в зловонном канале Гованус. Потомство — мой единственный шанс — маленький Гносси, но без любви мембрана остается ненарушенной. Как долго? Нерожденные дети застывают, пропитанные опиумом клетки мозга шепчут «растрата», кишки расперло ужасом запора. О, крошка Танатос, подари мне свой легкий поцелуй, свой стальной язык изо рта в рот, вкус сладкой окиси, похорони меня в седловине заячьего холма, и дочери Грюна с торчащими косичками забросают лепестками засыпанную пеплом могилу. Но там ничего не растет.
После кофе с пирогом Дэвид повел их на прогулку: уже почти традиция, старый сыч знает, что мне нужно. Дрозд — на кухне, весь день чугунки и сковородки, восемь ртов, вода кипит, смеси варятся, пудинги пекутся, мясо маринуется, чечевица мокнет, сидр бродит, отдыхать некогда.
В оранжерее было тепло и влажно, пахло мускусом и ботаническими секретами. Они медленно вошли внутрь, Дэвид пропустил Гноссоса вперед, Малиновка крепко держалась за его шею. В зарослях словно бы что-то шевельнулось, потом затихло. Пол закрывала подушка ирландского мха, блестящая и влажная.
— Что это? — спросил Гноссос.
— Змеи и лягушки, — ответила Крачка и, вывернувшись, потащила их в свои владения. — И еще жаба, мы с Ким поймали ее у Осеннего ручья.
— Это для насекомых, — пояснил Дэвид. Хеффаламп отчетливо побледнел, стал оглядываться через плечо, а ноги теперь поднимал осторожно, пристально всматриваясь, куда ступает.
— Брр, — нервно воскликнул он и оглянулся, ища единомышленников, — змеи. Никуда не годится.
Но вокруг росли фиги и молочай. Дикие тюльпаны, анемоны, жасмин, наперстянка, толокнянка, розовые гвоздики, душистые васильки, алтей, сирийская мальва, фуксии, иберийки, тигровые лилии, рододендроны, зверобой, мимоза, лаванда и еще полсотни бутонов и разновидностей, названий которых Гноссос не знал.
— А это что такое? — спросил Хеффаламп, пытаясь переключить внимание Ласточки, заинтригованной его курчавыми волосами, в которых она увлеченно прокладывала пальчиком тоннель.
— Семейство Papaveraceae , — сказал Дэвид. — На самом деле — трава, только со щетинками, если присмотреться. Мак.
— Мак? — вгляделся Гноссос.
— Самосейка. — Дэвид улыбнулся, снял с плеча Киви и опустил ее на землю, потом сорвал красноватый цветок и дал всем понюхать. — Видите? Это не снотворный евразийский цветок. У него белые лепестки, иногда бывают фиолетовыми; семенная коробочка, выделяет молочко.
«Летний Снег» Матербола.
— Семенные коробочки, — повторил Гноссос. — Без них никак, дети.
— Аааахх! — завопил Хеффаламп, подлетая в воздух. Здоровенная черная змея, проложив себе путь сквозь маки, замерла, подняла голову и уставилась на них. Крачка взяла ее в руки и обернула кольцом вокруг шеи:
— Не бойся, не кусается.
Ласточка решила, что настал подходящий момент, и принялась распутывать самый тугой завиток у Хеффалампа на голове.
— Ты что, Ласточка, я ведь живой!
— А где моя трава, — спросил Гноссос, — как она поживает?
— Ах. Чудесно, можешь себе представить. Вот, смотри. — Дэвид сорвал длинный стебель с крохотными почками. — Всего за три недели, и в такой бедной почве.
— Из маленьких желудей, — сказал Гноссос.
— Побольше света, видишь, целый день солнце, поменьше воды — р-раз, и выросла.
Гноссос удовлетворенно провел ладонью по бортику влажной глиняной кадки. Недолго ждать урожая — устроить деревенский праздник, позвать фермеров со всей округи, будет как у Брейгеля.
— У тебя смешные волосы, — объявила Вороба Хеффалампу. Тот густо покраснел и опустил ее на землю, сделав вид, что его очень заинтересовала виноградная лиана.
— Смотрите, что я нашла! — воскликнула Киви, коварно улыбаясь; она приближалась к ним на цыпочках, сложив ладошки таинственным мячиком. Затем подняла одну руку — на другой сидела коричневая жаба, которая тут же принялась квакать, выпячивая и втягивая брюшко. — Она ест противных червяков. И личинки.
— Ихх. — Это Хефф.
Довольный Гноссос снова оглядел цветы — подвинул ящик с цветущей марихуаной, провел по листьям кончиками пальцев. Девчонки, вернув на место змей, лягушек и жаб, сгрудились вокруг Хеффалампа, который за секунду до того подбирался к двери, стараясь не потерять при этом лица. Они дразнили его воображаемыми пауками и ползучими тварями, хихикали и стреляли глазками по сторонам.
— Ну хватит, — отмахивался тот, — пошли есть мороженое. Кто хочет эскимо?
Дрозд встретила их на крыльце с завернутой в лоскутное одеяльце новорожденной Зарянкой на руках. За подол цеплялась Синица, держа у щеки для безопасности подушку и засунув в рот большой палец. От такого зрелища Гноссос вдруг остолбенел. На боковой стене дома висел старый обеденный колокольчик, черный, размером со здоровенную тыкву. В голове у Гноссоса все завертелось, и он, перекидывая ноги через подвернувшихся девчонок, кинулся к нему и, весело хохоча, дернул за веревку. Трезвон получился таким оглушительным, что у всех заложило уши.
— Дэвид, солнце, — радостно орал он, размахивая руками, — дишь твою мать, старый благодетель, я тебя люблю!
Но громкий резкий звон разбудил малышку, и она вдруг пронзительно завопила.
— Тихо, тихо, — проворковала Дрозд, — это всего лишь Гноссос.
А Крачка, делегат от прочих девчонок, посмотрела на отца, как раз в эту минуту переставлявшего защелки на красных подтяжках, чтоб не свалились купленные на распродаже брюки, и спросила:
— Папа, а что такое дишьтвоюмать?
Они брели в городок под названием Дриада, но в голове у Гноссоса крутился только один образ, да и тот он изо всех сил старался прогнать. Невозможно выиграть у всех.
Они шли вдвоем по безлунной дороге, держась из-за редких ночных машин поближе к забору; под сапогами хрустел шлак. Время от времени слышались всхрапы бессонных коров, а иногда прямо над головами зловеще каркали невидимые вороны. Гноссос — рюкзак лупит по спине, а с поднятым капюшоном парки он похож на шаркающего картезианца. Хеффаламп — в армейской куртке Дэвида; длинные тощие руки прячет от холода подмышками, и почти теряясь в темноте, вдруг выстреливает вопросом:
— А может, ну их всех в зад, пойдем лучше к Гвидо, а, Папс?
— Гвидо истощает, старик, у Гвидо ничего не происходит. Тебе нужен «Экванил»?
— Ради такого говна терпеть всю эту скуку? Пьянки — отстой.
— Мазохизм, детка. Маленькое зло.
— Господи.
— Не господи, а совсем наоборот. Поговори с ним перед сном, увидишь, что он тебе ответит.
— Тебе — может быть.
— Этот кошак, наверное, решил заснять вас с бабой на пленку: в разных позах, тема с вариациями — кто знает? Ты видел в городе его микроавтобус? Этих зомби на заднем сиденье? Ночные создания, старик, распускаются под луной.
Прямо над их головами заложила крутой вираж ворона, Хефф пригнулся от неожиданности, потом молча кивнул и засунул руки в карманы.
— Зомби.
— Чувак Аквавитуса, у них все схвачено, даже этот гаванский кошак с опалом во лбу, как там они его зовут.
— Будда, — прозвучал резкий ответ, Хеффаламп нахмурился и прибавил ходу. — Шевелись, у меня время не дурное.
— Расслабься, старик.
— Расслабиться — это хорошо. — Сплюнул: — Ха. — Что-то не так?
— Тебе бы мепробамата для головы.
— Отъебись.
— В чем дело, старик?
Голова качается, подошвы лупят по дороге.
— Хефф?
— Чего?
— Какая тебя муха укусила?
— Никакая.
— Тогда ладно, я просто подумал, вдруг тебя укусила какая-то муха.
Сарказм заставил Хеффа остановиться и повернуться в темноте к Гноссосу.
— Слушай, Папс, мы с тобой охуительные друзья и все такое, но я тебе уже говорил про Джек, так что притормози немного, ладно?
— Ты о чем?
— Это моя девчонка, я ее люблю.
— Эй, старик, я не понимаю, о чем ты.
— Джек. Я говорю о Джек.
— И?
— И. С меня хватит того, что она крутится вокруг других баб, чтоб еще и ты трындел о нас и о позах.
До Гноссоса наконец дошло, вздыбило волной хохота — и от полновесного тычка в живот Хеффаламп согнулся и закашлялся.
— О, Хеффаламп великолепный, декадентская рожа.
После этих слов Хефф зашипел и кинулся за Гноссосом, который скакал теперь впереди и вопил, изредка оглядываясь:
— Караул! Хеффаламп! Слонасный Ужопотам! Потасный Слоноужам!
Позади из-за поворота вырулили две машины: рыча клаксоном и заезжая на обочину, одна обгоняла другую. Пришлось скакать с дороги и, размахивая руками, лететь в распаханный, однако нехоженый сугроб. Теперь они лежали там отдуваясь, пока не стих гул моторов, Гноссос хихикал себе под нос, уткнувшись подбородком в грудь.
— О, ты ж у нас тот еще хуила. — Хеффаламп выскочил из сугроба, явно не желая больше в нем находиться, но соскользнул, опершись на локоть, и обреченно повалился обратно. Гноссос встал, все еще посмеиваясь, пропахал разделявшие их десять ярдов и рухнул рядом.
— Ладно, детка, что там еще за предчувствие?
Тишина. Затем сердитый голос:
— Не зли меня.
— Я серьезно, я хочу знать, о чем ты говорил у Грюна.
Хефф следит за выражением лица, за интонацией.
— Ты меня злишь.
— Что ты, старик, я само непротивление. Видишь, лежу в этой луже, мокрый и мирный.
— Ты сказал, что будешь здесь осенью, вот и все.
Гноссос опять хихикнул, слепил снежок и швырнул его на дорогу.
— Овусу можно, а мне нельзя?
— Думаю, что нет.
— Эх, ты, мудрая жопа.
— Лучше скажи, какого черта ты завис, как последний маньяк — и не отнекивайся, так и есть — на Морали и Нравственности, а?
— Завис?
— Невротический любовный синдром. В конце концов, ты просто намотаешь на винт — можно подумать, сам не знаешь. Ты прешься на пьянку изучать в клинических условиях Моджо с этим ушибленным помощником? Хуйня. Просто у тебя там есть шанс выискать абсолютную, апокалиптическую любовь номер один всей твоей жизни и упереть ее в сарай цветущих вишен, вот же дерьмо. Старик, ты с чего-то решил, что клюнет крупная рыба, и не говори мне, что это не так.
— Отвянь, Хефф.
— Ну, не вишни, так восточные маки, семечные коробочки.
— Семенные.
— Один хрен. Почему бы тебе не зависнуть на цаце Памеле — сбережешь свой винт от намотки, а? Хотя бы по минимуму — немного искупишь кровь на своих руках, Симур, Симон, как там его звали? — и не говори, что ты не припух. Будешь долго ждать, ее зацапает Фицгор.
— Знаешь что…
— Может, ты просто не в состоянии, прости за прямоту, ее вообще полюбить, поскольку боишься, что с самого начала твой подход был слишком груб — набросился и растоптал, как ты обычно это делаешь. И, черт возьми, чем ты вообще собираешься заниматься, когда отсюда свалишь? У тебя нет ни цента, радость моя, и никогда не было, если не считать стипендий, которые ты где-то там выхаривал.
— Выигрывал, детка, — поправил Гноссос. — В конкурсных экзаменах…
— …на которые всем, — продолжил Хефф, накатившись прямо на него, — глубоко насрать, и ты это знаешь.
— Стипендии. Гранты. Фрукты Форда, Вино Гуггенхайма.
— Скажи еще что-нибудь умное.
— Зачем это все, старик, в чем прикол? — Гноссос замолчал — на горизонте тускло мигнули новые фары, вспыхнули ярче и срулили куда-то в ночь. — Хочешь, чтобы я совсем упал? Травы у тебя нет, кстати?
— Вот тоже синдром эскапизма. Тебе только сесть на иглу не хватало, через полтора года руки будут исколоты до самых ногтей. Будешь валяться на старых газетах в детройтской ночлежке, пялиться под неонками на свои дырявые вены и сосать маковую трубку.
— Возбуждает душу.
— Не надо о душе, Папс. Ты валяешь ее по 40-й трассе, собираешь всю грязь, что там есть, а потом прешься в Афину за очищением. Бедный монсиньор не знал, во что вляпался.
— Чувства, старик, он очистил мне чувства, а не душу. Греческие чувства нужно время от времени пробуждать. И вообще, он выполнял свою функцию.
— И что с того?
— А то, что он, по крайней мере, знает, в чем его функция, и в этом смысле он нам обоим даст фору.
— Слова.
— Видения, малыш, — вот что мне нужно. Чтоб ночник постоянно горел и видно было.
— Тебе мало солнца?
— Я сам хочу быть солнцем, тупица. Корпускулой, волной и источником света.
— И куда ты с этим добром втиснешься, Пифагор?
— Втиснусь, не волнуйся. В старый утробный мешок, если найдется подходящего размера. — Гноссос лезет в рюкзак и вытаскивает оттуда кусок вонючего козьего сыра из Греции с прилипшей к плесени старой заячьей шерстью и какой-то трухой. — Вот сюда, детка, посмотри, что оттуда выходит, пощупай. Чувствуешь запах? Не похоже на идиллию, правда? Кусок старого сыра с крупинками соли — вот и все, что я могу.
— Так вали в Афины, Микены, куча обалденных мест.
— С чем? Меня туда тянет примерно так же, как тебя — на британское корыто в Найроби. Нет уж, спасибо. Исключение, детка. Иммунитет посреди чумы. Немного отвлеченного знания — вот и все. Если повезет, видения примерно каждый седьмой день. Простая заточка чувств, врубись, а?
Хефф кивает, но без особой уверенности.
— Ну и конечно, правило большого пальца, без него никак.
— А?
— Не Вляпываться В Мелкое Дерьмо.
— А.
— Знаешь, о чем я?
— Не глухой.
— Ты вообще-то просек, зачем Вашингтон переходил Делавэр?
— Мне нужно в Гавану, старик, — я знать ничего не хочу про Джорджа Вашингтона. Кто он вообще такой, этот твой Джордж Вашингтон?
Гноссос закинул козий сыр в рот и пожал плечами.
— Все сказано. Пошли на балеху.
Они поднялись, мокрые и блестящие от растаявшего снега, отряхнули сапоги, и тут громыхавший мимо грузовик поймал их фигуры в конические пучки света. Несколько времени они смотрели, как откатываются их тени по густеющему за спинами туману. Поколебавшись, Хеффаламп достал из портсигара идеально сухой плотно набитый «Пэлл-Мэлл» с парегориком и протянул Гноссосу.
— Мир, — сказал он. — Пока я не начал бить тебе морду.
— Спасибо, старик, ты очень добр.
Они шли, передавая друг другу косяк и не произнося ни слова.
Уп-боп шебам.
Дождь пошел неожиданно, вылился из низколетящих облаков плотной мокрой простыней. Гноссос и Хеффаламп бросились бежать; несколько ярдов от дороги до ненадежной защиты сарая они неслись, не разбирая пути, лишь изредка поднимая голову навстречу хлесткому ветру — убедиться, что попали, куда нужно.
Они стояли в проеме дверей, дрожа, притопывая ногами и вытирая мокрые лица. Над головами сияли чердачные окна, мягкий оранжевый свет проникал сквозь квадраты мешковины, которыми были затянуты проемы. Лампы наверняка расставлены на полу, светят на стены, ненавязчивый хипстерский декор, всегда одно и то же. Как и говорил Моджо, неподалеку от сарая расположилась «Снежинка»: в этой близости морозильных автоматов — очень тонкая ирония. Приземистое угловатое здание с заколоченными входами и гигантским вафельным стаканчиком, шатко установленным на покатой крыше, имело вид вялый и бездеятельный. Как сплющенное стеклянное яйцо, бесцеремонно сброшенное на землю громыхающей алюминиевой наседкой.
— Эпицентр, — сказал Хефф, отряхивая свою промокшую куртку.
Гноссос кивнул, раздумывая, чем бы вытереть волосы. У края дороги как попало брошено множество машин: никакого порядка, точно у них своя балеха. Микроавтобус отогнали на клочок сухой земли под кронами платанов, и он стоял там полускрытый от глаз, свободный от снега и готовый в любую минуту сорваться с места. Осторожней, старина, фурии никогда не спят. Кем стать? Зеленой Стрелой, Билли Бэтсоном? Пластиковый Человек по-прежнему вне конкуренции: метаморфировать, стать одной стороной Мингуса, чувствовать, как в желобках вибрирует кристалл, штырь протыкает мозг, реинкарнация неразлучных любовников, фанк на три четверти в кресле-качалке.
По стертым, но на удивление опрятным деревянным ступеням они поднялись наверх и остановились перед тяжелой дубовой дверью. Для деревенского сарая все выглядело слишком чистым — пахло дезинфектантом, ни тебе навоза, ни клоков старого сена. Из-за двери — гвалт сборища, взрывы хохота, звяканье стаканов. Сначала легкий, потом все более отчетливый запах смалки. Хефф принюхался:
— Эй, старик.
— Ага, — согласился Гноссос. — Я тоже поймал этот ветер. — Успокаивающий ореховый аромат, дымок прелых листьев.
— Столько машин внизу — где он собрал народ?
— Кто его знает, может, в банкетной службе.
Дубовая дверь откатывалась в сторону на крепких роликах и оказалась такой тяжелой, что им пришлось толкать ее вдвоем. Небольшой тамбур по другую сторону защищал от зимнего холода, а дальше вторая, более привычная дверь открывалась прямо в сборище. Гноссос приложил ухо к деревянной панели, дождался очередного взрыва хохота и, пожав плечами, вошел.
Несколько секунд он не мог разглядеть ничего, кроме отсветов дымного марева. Хефф ткнулся ему в спину, зажмурился и замахал перед лицом рукой.
— Ого, — сказал он.
Комнату заполняли зомби.
С одной стены содрали штукатурку так, что показалась древняя кирпичная кладка. Бросив мимолетный взгляд на нечто вроде остатков лепнины, а может, комковатый фриз, Гноссос принялся осторожно озираться. В крыше имелись окна, затянутые изнутри полупрозрачным разноцветным пластиком, от которого верхний свет казался пятнистым. Балки у потолка — древние, но как-то уж слишком древние: наверняка не обошлось без паяльной лампы, сучки с наплывами придают атмосферу. Посреди комнаты на шелковой подушке скорчился волосатый человечек: майка с клиновидным вырезом, в неловких руках — гитара. Рядом на латунной подставке кипит наргиле, один из мундштуков тянется к губам уродца.
На полу соломенные тюфяки, прикрытые индейскими тряпками и мешковиной цвета жженой охры, на тюфяках — зомби. Японские бамбуковые циновки, кое-где — подушки из пенорезины с разводами пролитого вина, раздавленных фруктов, понапрасну истраченной любви. На подушках — зомби из микроавтобуса Моджо: подпирают кирпичную стену, словно коллаж на мезонитовых панелях, парят в дыму наргиле. Две вампирицы с нарисованными египетскими глазами стоят на коленях перед многоканальным динамиком размером с небольшой холодильник и тащатся от приглушенной мелодии, трудно разобрать, какой. На свободном пятачке танцуют пары — хотя не столько танцуют, столько колышатся вокруг общего центра, прилипнув друг у другу пупками.
— Милая домашняя обстановка, как ты считаешь?
— Душевно, — сказал Хефф.
Но что-то здесь недонастроено, что-то замерло. Вымученная энергия в этом задымленном пространстве всего лишь потенциальна. Слишком много прямых, как палки, студентов, курят невинные сигареты. Они же наверняка знают? Вот эта, с буферами, танцует, с, не помню, как звать, редактором. Ламперс, Джуди Ламперс. И южноамериканец в тореадорской рубашке с блестками, они явно не обдолбаны. Оргия?
— К чему же это все? — сказал Хеффаламп, видимо, подумав о том же.
— Не знаю, может мы попали не на то сборище. — Но через секунду он все понял. Моджо, одетый так же, как накануне утром, все с тем же портфелем, прикрученным к запястью пастушьим кнутом, вел какую-то девушку сквозь дымный туман к дверному проему в дальнем конце комнаты. Когда Гноссос их заметил, девушка уже переступила порог, и он не успел разглядеть, кто она. В ту же секунду сменилась пластинка, зомби в наступившей тишине разом притихли, голоса без привычного шума заглохли. Моджо не успел сориентироваться в этой тишине: не уменьшая амплитуды своих модуляций, он достал из кармана твидового пиджака тонко скрученный косяк и предложил его девушке, уже стоявшей по другую сторону железной дверцы. В проеме мелькнула чахоточная рука, а его беспокойный срывающийся голос отчетливо произнес в наступившем молчании:
— Как будто целуешься, милочка, вот как; обхвати чувственными губками и соси.
Сперва хихиканье, потом — короткий прерывистый смех. Моджо нервно улыбнулся, продемонстрировав отсутствие зуба, сделал шаг в сторону и резко, будто хорек, шмыгнул за дверь. Она закрылась, заиграла новая пластинка, разговоры возобновились с прежней громкостью. И тем не менее Гноссос расслышал звук, смысл которого невозможно было не понять: надежное, основательное звяканье задвижки.
Он обернулся сказать что-то Хеффу, но тот с ужасом таращился на кирпичную стену. Гноссос взглянул туда же и почуствовал, как по вязким жидкостям его внутренностей злобной рыбой поплыл комок обжигающего холода. Фриз на стене не был фризом.
То была мартышка-паук.
— Пруст. — Рядом материализовался Хип.
Гноссос и Хефф чуть не подпрыгнули при этом звуке.
— Что?
— Имя, ребята. Так зовут обезьяну.
— Пруст? — переспросил Хефф.
— Он астматик, бесится, когда к нему лезут. И пузырь слабый. Близко не подходите.
Ни в коем случае, радость моя, проскочила мысль, и Гноссос хватается за собственный пах, чтобы не впустить туда порчу из преисподней.
— Мы его заводим, — зашептал Хип, цапая воздух во вчерашнем ритме. — Но медленно и не сразу. Он очень хороший, дядя, только смесь его уже не берет. Подсел на лизергиновое говно, врубаетесь, да? Если перемешать с банановым пюре, в жизни не просечешь. На завтрак жрет герыч с «Киксой», так сказать. Но нюхать не может, бронхи слабые. На следующей неделе мы его подсадим на иглу. — И наклонившись поближе, шепчет совсем тихо, — Вот будет приход, скажу я вам. — Стеклянный глаз смотрит прямо сквозь голову Гноссоса.
— И как ему, катит? — серьезно спросил Хефф, не сводя глаз с Хипа, которого видел впервые в жизни.
— Немножко дряни покатит всем, — ответил подросток, веко над здоровым глазом подвигалось, а пальцы для пущей выразительности защелкали еще громче.
— Особенно Прусту, дядя.
Гноссос в последний раз сдавил рукой мошонку — космическая страховка. Отошел от стены, чтобы увеличить дистанцию между собой и мартышкой, и по-идиотски улыбнулся одной из вампириц — та с интересом смотрела на его теребившую яйца ладонь. Гноссос быстро сунул руку в карман и внимательно оглядел стены и тени, проверяя, нет ли там еще каких мандрилов. Никогда не знаешь наверняка, разве не так?
В темном углу на двух тюфяках ничком лежала Джек. Гноссос перевел взгляд на Хеффа —проверить, видит ли он ее, — но тот не отрывал глаз от Хипа, силясь понять, что это такое. Джек явно была не в себе: глаза стеклянные, в пальцах дымится тонкий, как спичка, косяк. Одета в вареные «ливайсы», желтую оксфордскую рубашку, на ногах мокасины. Стрижка Жанны д'Арк спуталась, а свободная рука небрежно заброшена на бедро другой девушки.
То была девушка в зеленых гольфах.
— Пруст, — подхватила Джек вслед за Хипом, который только что вновь прошептал это имя. И хихикнула. Это ж надо так удолбаться, старик, просто фабрика эйфории. В ушах фильтры, звуки сдвигают смысл слов, те обретают прекрасный вкус, катятся, проваливаются в евстахиеву трубу, ударяются о зев, какое сладкое звучание.
Но девушка в зеленых гольфах.
Берегись мартышки-демона, возникла вдруг непрошеная мысль.
— Ппппррруст, — повторила Джек, выталкивая изо рта все эти «п», пряча хохоток в грудной клетке так, чтобы он входил в резонанс с ее телом. Свингуй, солнышко, только ты сейчас знаешь правду.
— П-п-п-пруууууууууууууууууууусс… т.
Мартышка-паук висел вверх ногами, зацепившись хвостом за торчавший из кирпича железный прут, игрался сам с собой, вращал глазами и выгибал толстую верхнюю губу к самому носу.
Как выяснилось, девушка в зеленых гольфах тоже успела его рассмотреть. Она легонько стиснула рукой горло, словно загораживаясь от зубов или бритвы. Но когда мартышка-паук, отвернувшись от них, свернулся невинным калачиком, девушка спокойно и мягко уронила руку между колен. Жест танцовщицы.
Она взглянула прямо на Гноссоса и сказала:
— Он действует на тебя точно так же, я вижу. Это дьявол, правда.
Он кивнул, не сводя глаз. Да уж, точно не херувим.
Джек в последний раз затянулась чинариком и аккуратно положила его на закрытую «Красную Шапочку», пальцы остались гулять по бедру девушки. Отсутствующий взгляд, в движениях ни намека на секс, рука ощупывает только ткань, будто само прикосновение — что-то отдельное. Из огромного динамика несется рага, народ пытается под нее танцевать, все так же трутся друг о друга, но Джек слушает только таблу:
дум … бадуум … дууооум … бум-доуюм-дуум … сзсзсзсзиииинннг.
— Ммммм, — мычит она; забыв про чужое бедро, лупит в такт музыке по тюфяку.
Обрадовавшись, что перестала быть объектом внимания, девушка в зеленых гольфах поднялась, оглянулась разок на выбивающие дробь пальцы Джек и подошла поближе — вот так запросто.
— Эй, что с Джек? — воскликнул Хефф, оказавшись неожиданно между ними, руки в карманах.
— Похоже, укурилась.
— Ой, бля, Папс, за каким чертом?
— Ты меня спрашиваешь, старик? Сам должен знать.
— Она не нарочно, — сказала девушка, и стакан с белым вином переместился к ее губам. — Она тебя не дождалась.
— Вот видишь? Черт возьми, что я тебе говорил? Надо было стопить машину.
Смотрит на меня поверх бокала. Неужели?
— Эй, Джек, — окликнул Хефф, проводя пальцем по ее бровям. — Джеки, малышка?
— Ооооо, — был ответ.
— Красивая. — Рядом опять материализовался Хип в сопровождении вампирши с египетскими глазами. — Оставь ее.
Поигравшись с молнией на мокрой парке Гноссоса, вампирица поинтересовалась:
— Ты кто?
— Рави Шанкар, — ответил он.
— Эй? — Перепачканный указательный палец Хипа ткнулся в плечо девушки в зеленых гольфах. — Тебе хочется потанцевать, так, может, покувыркаемся?
Пока Хип говорил, она смотрела на Гноссоса, потом безразлично сказала:
— Нет.
— Я секу в иностранном, — сообщила вампирица. — Чье это имя? Рави? Так экзотично.
— Армянское, — ответила девушка.
— Я Рави спрашиваю, — огрызнулась вампирица.
— Оооооооооо, — произнесла Джек, приходя в себя и глядя в обалдевшее лицо Хеффа. Хихикнула, и, откинув назад голову, потянула Хеффа так, что тот повалился прямо на нее.
— Тащится, дядя, — сказал Хип, имея в виду Джек; моментально забыв о девушке он теперь барабанил Хеффа пальцами по спине. — Может схилять хотите, где потише?
— Давай танцевать, — предложила вампирица, теребя воротник Гноссоса.
— А может, и покувыркаемся.
— Послушай… — начал он.
— Здесь есть еще комната, — сказала она.
— Эй, Джек! — кричал Хефф, затравленно елозя на месте, — да господи ты боже мой!
— Мне и тут нравится, — ответил Гноссос, оглядывая девушку, на этот раз откровенно, с головы до ног, чтобы она это видела, отмечая каждый дюйм: каштановые волосы собраны медным обручем, рукава голубой холщовой рубашки закатаны до локтей, черная юбка, зеленые гольфы, на ногах пока больше ничего. Когда он вновь поднял взгляд, ответом ему была терпеливая улыбка, голова чуть склонилась набок. Хорошо, слишком хорошо.
— О! — В теннисных тапочках прискакала Джуди Ламперс. — Ну наконец-то ты пришел. Хуан говорил, что ты должен быть, а я все не могла дождаться, я давно хотела сказать, как это было здорово, тогда у Гвидо, то есть, господи, все эти старые радиопостановки, я ведь совсем уже про них забыла.
— Вечер добрый, — трезвым голосом объявил Дрю Янгблад, воротник белой рубашки расстегнут.
— Скоро, — сообщил Хуан Карлос Розенблюм, — начнется революца.
— Здесь есть еще одна комната, дядя, — шептал Хип растерянному Хеффалампу. — А то мало ли чего. — Пальцы его левой руки все так же цапали воздух, в правой он держал косяк. Гноссос бесцеремонно забрал у него мастырку и глубоко затянулся. Действительность разваливается на куски, спокойно, назревают конфликты. Стань Ганди.
— Послушай, — сказала Джуди Ламперс, подталкивая его локтем, глаза горят, тон заговорщицкий, — это же не то, что я думаю, ну, в этой сигарете, да?
— Не знаю, детка, просто наш табачник придумал какую-то смесь, ха-ха.
— Ха-ха.
— Без никотина, — объяснила девушка в зеленых гольфах, отпив вина.
— Ха-ха, — не унималась Джуди Ламперс, явно ничего не понимая, потом подмигнула и понизила голос: — А как оно действует? Может заставить что-нибудь делать?
— Красоту, тетя. — Хип отвернулся от Хеффалампа и теперь улыбался Джуди, демонстрируя отсутствие зуба. Затем подвигал веком на здоровом глазу, и протянул ей косяк толще которого, Гноссос еще не видел.
— Ой, я не могу, — пискнула Джуди Ламперс, вытянула руку и оглянулась на Гноссоса за поддержкой. Почему нет?
— Валяй, — подмигнул он ей. — Это клево. — Он затянулся — примесей не чувствуется — и задержал в легких дым.
— Мы бы хотели, гм, с тобой как бы поговорить, — влез Янгблад, — пока ты еще не слишком, это…
— Эта Панхер, — объяснил Хуан Карлос Розенблюм, — Мы ее спиханем, увидишь.
— Может, действительно стоит попробовать? — спросила Ламперс; после такого вопроса Хип повел ее к свободной пенорезиновой подушке: сражение выиграно. — Я хочу сказать, эта штука разве не может заставить меня делать то, чего я не хочу?
Джек закинула ноги, пока еще в джинсах, Хеффу за спину, плотно прижимая его к себе.
— Я хочу трахаться, — объявила она, хохоча, как ненормальная, прямо в его вытаращенные глаза. — Трахни меня.
Еще одна затяжка — может, сбежать, угнать чью-нибудь машину.
— Хорошая дрянь, а? — спросила вампирица.
— Динамит, детка, только вытащи свои лапы из моего кармана.
Мартышка-паук развернулся и теперь скалился в их сторону.
Что у меня в руке?
Он опустил глаза на собственный бок и обнаружил, что его пальцы переплелись с чужими. Другая рука принадлежала девушке в зеленых гольфах — та, однако, смотрела не на Гноссоса, а на мартышку-паука.
Она действительно держала его за руку.
Наконец, перевела взгляд на Гноссоса и попросила мягко, но с нажимом:
— Уведи меня, пожалуйста, отсюда ненадолго.
У дальней стены незнакомая пара, переступив через волосатого уродца с наргиле, исчезла за металлической дверью. Вновь лязг задвижки.
Сквозь гул разговоров вдруг прорвались четвертые доли ситара и тут же умолкли. Мартышка-паук пронзительно взвизгнул и обдал стену струей мочи.
Джуди Ламперс поднесла ко рту косяк и затянулась. Посмотрела на Гноссоса и покачала головой, словно говоря, что пока ничего особенного не происходит. Гноссос провел большим пальцем по ее брови и застегнул парку.
— Если у тебя есть минута… — начал Янгблад.
— В другой раз, старик.
Редактор перевел взгляд на южноамериканца, тот кивнул:
— Мы ждем.
— Дышите глубже, — сказал он им. Затем девушке:
— Пошли, старушка. — Берет ее за руку, уводит в ночь.
Никогда не упускать шанса.
В «Черных Лосях» не было ни одного белого.
Они приехали туда прямо из сарая Моджо на угнанной «англии», притормаживая только у знаков «стоп» и на светофорах. Чувствовать карту, не терять масть. Гноссос не показывался у них больше года, однако стоило ему появиться в дверях, его тут же вспомнили и устроили целое представление. Все принялись жать руки, и напряжение улетучилось, подобно запаху тухлых яиц, что вырывается из спускного клапана и растворяется в мощном порыве морского бриза. Он отсыпал Моджовской смеси Толстому Фреду Фавну, стоявшему на посту у дверного глазка, немного Пауку Вашингтону, лабавшему на вибрафоне, и еще Южанке, принимавшей у посетителей шляпы, неважно имелись они или нет. Святой Николай кормит кисок.
— Обалденная девчонка, — объяснил он шепотом, — у нее бритва в бюстгальтере.
— А у тебя?
— Она от меня тащится, детка, со мной все в порядке.
А те «Лоси», которые его не знали, узнали его довольно скоро. Они столпились вокруг со словами:
— Мы слыхали о тебе, старик. — А потом: — Как дела? — И он отвечал:
— Это Кристин Макклеод, она тут еще ни разу не была. — Раздавая траву; а они, бросив взгляд на ее зеленые гольфы, говорили, ну и ништяк, все прям-таки клево, приятно провести время, тебе и Софоклу — так они называли Гноссоса. Но Винни-Пух — звала его она, точно так, не обращая внимания на громкие протесты, какой там хранитель огня, нет, она этого не потерпит, об очаге должны заботиться весталки, не его это дело. Не покидавший дверного глазка Толстый Фред Фавн, которому как-то довелось выслушать восьмидесятиминутный монолог о мембранах, усмехнулся и сказал ей:
— Давай-давай, все правильно, ему только того и надо, если весталки, то это как раз про Софокла.
Надеясь сбить его с темы, Гноссос крикнул Пауку Вашингтону, чтоб тот сыграл «Ночь в Тунисе», — но крикнул, тщательно подбирая слова, поскольку три года назад Паук расквасил губу блондинке Дики в льняном костюме: этот клуб ему нужен черным.
— Он не похож на подонка, — прошептала Кристин.
— Малыш, плохих ребят не бывает.
Паук играл для них, и они танцевали: Гноссос показывал движения, но не слишком настаивал.
— У нас неплохо получается, — сказала она, осторожно прижимаясь.
— Ага, — отвечал он, пытаясь совладать с дурацкой улыбкой во весь рот и чувствуя, как с каждой минутой ему становится все лучше.
А Кристин, тоже улыбалась:
— Мне нравятся твои друзья. Лучше, чем толпа в сарае. — Она курила простой «Филип Моррис», обнимая Гноссоса рукой за шею и почти касаясь губами уха всякий раз, когда нужно было затянуться. Гноссос уже ничего не курил, но голова плыла перекатами.
— Гнилая толпа. Мартышки, малыш, мартышки и волки, когда-нибудь я тебе все про них расскажу. — В обшитом клепкой зале было темно, если не считать одинокой неоновой трубки, освещавшей лиловый потолок; угловатые разноцветные узоры разбегались по его трещинам, отражаясь от ленты мятой фольги, единственного здесь украшения. Дважды мимо окна на нижнем этаже прогромыхал поезд — в шести футах от здания уходит в никуда долина Лехай, гудки зловещим диссонансом мешаются с альт-саксофоном. «Лоси» и их женщины одеты в узкие костюмы с плоскими бабочками — высокие каблуки и жокейские сапожки, «матушки Хаббард» и короткие юбки, маленькие шляпы, как у Толстого Фреда, поля опущены на уши, гости танцуют или просто сидят, расслабляясь.
Наконец они тоже сели за столик, коснулись друг друга коленями, заказали выпить. Кристин сжала его руку — этими же пальцами она цеплялась за Гноссоса, когда вампирша совала свою лапу ему в карман, — и притянула поближе, чтобы можно было говорить шепотом. Но он слишком резко подался вперед, и они стукнулись лбами, сломав пространство, разделявшее их глаза. Толстый Фред чуть не скатился на пол, а Паук Вашингтон до такой степени потерял контроль над своим вибрафоном, что пришлось забросить соло.
— Ох, черт, — сдавленный смех.
— Ой, прости…
— Как по железяке, ой…
— Я нечаянно…
Потирая лоб:
— Ничего, подумаешь, голова.
— Ты так считаешь?
— Все в порядке. Вытри слезы, терпеть не могу, когда женщина плачет.
Она засмеялась и вытерла слезы рукавом.
— Все равно здорово, что мы всех развеселили.
Гноссос вглядывался в ее лицо, вслушивался, выискивал намеки, любые отголоски фальши, он почти надеялся их найти, почти желал обнаружить изъян. Но — ничего. Посеешь цинизм, полные карманы щелока. Глаза цвета карего мрамора отвергали его вымученные метафоры. Вместо этого — движущиеся картинки в позолоченных барочных рамах. В постели, в застегнутой до самой шеи муслиновой ночной сорочке с цветами, сброшенные на пол мокасины завалились набок. Атласные простыни, уют громадного стеганого одеяла; бабушкины заплатки, как песчаные поляны в окне. Под подушкой — монетки, на счастье, совсем стертые, их хорошо находить утром, медь, нагретую ее телом. Только не ронять на ковер, а то счастье засосется в пылесос.
— Тебе здесь нравится? Не напрягает?
— С тобой — да. То есть, нет, не напрягает.
— Здесь все честно, малыш, они выкладываются на всю катушку, их все время пасут, слишком много врагов. Об этом лучше спрашивать кошака Хеффалампа, а не меня. Пойдем еще потанцуем, мне нравится, как ты крутишься.
— У нас получается, — повторила она.
И без малейшего усилия они скользнули в «Молитвенное собрание по средам», Паук задавал плавные три четверти — любимый ритм Гноссоса, — все время выдерживая блюзовые аккорды и выпуская вперед Муртафа на корнете, и тот выводил тему, и она звучала, как на юго-востоке Нэшвилла, и все повторялось сначала. Они танцевали, выписывая головами синкопированные дуги, пока этот приход не кончился.
Питье ждало их на столе, и разглядев, что это такое, Гноссос воскликнул:
— Черт, не может быть. Вискач с мамашкиным имбирем, какая роскошь.
Он весело шлепнул себя по ноге и уселся за столик. Кристин заметила его радость, хоть и не поняла причины; встала у него за спиной, положила руки ему на плечи и засмотрелась на то, как он окунает в стакан палец. Гноссос попробовал питье кончиком языка, вкус тут же вызвал в памяти картинку бруклинского детства, но он прогнал видение и отпил глоток. Она убрала волосы с его ушей, и тут подошла Южанка с карточкой «За счет заведения». Гноссос понял по глазам, где она побывала совсем недавно.
— Такая сильная трава, — сказала она ему.
— Эта смесь, солнышко, ты не поверишь, называется «Смесь…»
— Шестьдесят девять, — пропищала она и повторила: — Шестьдесят девять, — ткнув в Гноссоса длинным пальцем в перстнях и шевельнув им так, что все трое одновременно рассмеялись. (Над разным, взглядом напомнил он Кристин, все над разным. Ее руки по-прежнему лежали у него на затылке, и она легонько сдавила ему шею, словно прочла мысли. Хорошо, слишком хорошо.)
— Южанка, — сказал он, — ты знаешь, кто это?
— Не-а, чувак, — протянула она, лениво поглядывая на все еще стоявшую Кристин.
— Это Пятачок, солнышко, ты знаешь, кто такой Пятачок?
— Пятачок? — переспросила она. — Что еще за Пятачок?
— Вот, гляди, — показав большим пальцем.
— На что?
— На Пятачка.
— И чего такого?
— Хочешь знать?
— А то.
— Сейчас скажу.
— Давай, выкладывай.
— Она меня заводит.
— Ну да?
— Она меня заводит, сестрица.
— Ага, — сказала Южанка, — видишь, что получается. Мальчонка, — поворачиваясь к Кристин, — нам все выложил, а мы подобрали. У него смесь…
— Шестьдесят девять, — сказала Кристин, по-прежнему стоя позади Гноссоса и животом сквозь прутья стула прижимаясь к его спине.
Лезет вверх, как перископ.
— Давай еще потанцуем, — сказала она.
Господи, да я встать не могу, куда уж длиннее.
— Посиди немного, вот тебе хайбол. — Южанка в белом льняном платье вдруг заливисто рассмеялась — пронзительные парящие звуки, почти на границе слышимости, — а отсмеявшись, принялась накручивать вокруг них круги. — Танцы? — произнесла она наконец, — танцы-шманцы? Эх, милая, да наш Софокл сейчас и шага не ступит. — Она плюхнулась на стул Кристин и отпила из обоих стаканов.
Смени тему, вспомни Санта-Клауса, бейсбол, заметят же.
— Шестьдесят девять, — начал было он, но стоило выговорить эти слова, как Южанка вновь зашлась от смеха и вдруг опрокинулась вместе со стулом на спину. И вот она хохочет уже на полу, каблуки торчат к потолку, руки держатся за живот. Паук играет «Проспект одиночества», пары танцуют. Гноссос бросился ее поднимать, Толстый Фред с нависающим над ремнем огромным, как нефтяная бочка, брюхом, поспешил ему на помощь. — Нет, солнышко, — заговорил он опять, смеясь вместе с Южанкой, — я только хотел спросить, откуда ты знаешь, как это называется.
— Чего называется?
— Смесь, деточка.
Она снова повалилась на пол, вереща от восторга, и на этот раз они не стали ее поднимать, поскольку ей явно нравилось такое состояние.
У дверного глазка, когда они уже одевались, Толстый Фред, обняв обоих своими тяжелыми ручищами, спросил:
— Гноссос, брат, эта дрянь, что ты принес, — сильная дрянь. Ты должен мне сказать, — понижая голос и придвигая к себе их головы, — это тот самый товар? — Темно-бордовая шляпка съехала на самые брови.
— Я же сказал, Фред.
— Братуха, цветик ты мой.
— Аминь, — к удивлению обоих произнесла Кристин.
— Ты это раньше пробовал? — закинул удочку Гноссос.
— Друг, чтоб я так жил, никто здесь не нюхал ничего похожего с тех пор, как брательник Паука притаскивал это с Кубы. У них там есть один кошак, старик, ты не поверишь, зовут вроде Будда.
— Иди ты.
— Чтоб я так жил, и никто его не видел. Во лбу опал. Ходит в халате, а на шее золотая цепь от масаев, старик. И здоровый. Прям Кинг-Конг, говорят. Но никто его не видел, такие дела. Вылезает тока по ночам, старик, фигли крутит — и все время в тени. Говорят, ничего не делает, только медитирует.
— Хитрожопый, зараза, — сказал Гноссос.
— Точно, — согласился Толстый Фред, — может, вообще последний из банды. И чтоб я так жил, эта дрянь, которую ты притащил, точно та самая, и не говори мне. Зато я теперь знаю, кто у нас цветик. Давай лапу, братуха.
Они еще раз пожали друг другу руки, Гноссос придерживал локтем полу парки — стояк увял только самую малость. Выглянув в глазок, Фред открыл дверь. Им лениво помахали вслед — все, кроме Южанки, чьи ноги по-прежнему торчали к затянутому неоновым дымом потолку. Второй раз Гноссос и Кристин шагнули в ночь, на ощупь определяя дорогу.
Отдраенную комнату освещал слабый огонь трескучего камина. Мерцания хватало лишь на то, чтобы размазать их тени по индейскому ковру, полу и протянуть мимо фанерного стола и к двери. Но он к ней так и не прикоснулся. Время от времени из камина с резким щелканьем вылетал уголек, описывал дугу и падал на ковер. Они по очереди цепляли уголек ложкой и отправляли обратно в огонь. Лица в тепле отсвечивали коралловым светом, потом желтым, белым, фиолетовым, синим, черным. Гноссос, чтобы не поддаться искушению, лежал на спине, сложив под головой руки, нос примерно в восьми дюймах от коленей Кристин. Она сидела на пятках, и полоска гладкой почти без единого волоска кожи от резинки гольф до края юбки вгоняла его в тихое помешательство. Чтобы утихомирить этот чертов перископ, он согнул одну ногу. Амбивалентная уловка — раньше он никогда этого не прятал. Наутро после бомбы в той пурпурной комнате муза из Рэдклиффа приносила ему в постель кофе: гавайское платье, босые ноги, черные волосы падают на поднос. Р-раз — поднимается к потолку, натягивает простыню, как бизань-мачта: эй, на борту, говорила она тогда, это еще что? — догадка оказалась верной.
— О чем ты думаешь? — спросила Кристин.
— Кто, я?
Он посмотрел в огонь, и в ту же секунду на ковер выскочил уголек. Чтобы дотянуться, Кристин наклонилась над его грудью. Он мог бы ее обнять, но не решился. Потом она выпрямилась, и стало уже поздно.
— О том самом волке — только и всего.
— Это фантазия?
— Нет, малыш, Адирондаки.
Она улыбнулась.
— Джуди как-то говорила. Твои друзья решили, что ты погиб.
— Какая Джуди?
Кристин нарисовала в воздухе огромный бюст, а с лица сошло всякое выражение — совсем как у девицы Ламперс.
— А, да. Не хотят, чтобы я здесь маячил. — Легенда о сумасшедшем греке куда надежнее, чем он сам.
— А ты?
— Всем нужно, чтобы я упал, понимаешь? Будет о чем потрындеть у Гвидо.
— Но тебя же заедает, да? Тебе, наверное, нравятся приключения.
— Так и есть. Ночи становятся светлее. Когда ничего не происходит, начинаешь винить судьбу-злодейку, понимаешь?
— Нет, если честно. Что я могу понять? — Три пальца ее правой руки прошлись по его плечу и вернулись на ковер. — Как тебя понимать, если ты говоришь загадками? Может, просто расскажешь?
— Лучше покажу. Пух ведет Пятачка через Дремучий Лес.
В глазах читался сочувственный интерес — но так, словно она впускала в себя только небольшую его часть.
— Все равно рассказывай.
Гноссос отвел взгляд и надолго замолчал: черт возьми, ни на что больше не останется времени. Старый рассказчик историй. Он провел ложкой по ковру, повторяя узор. Вперед, потом назад.
— Для начала — озеро. Да, озеро, без него никак. Ты должна видеть его прямо перед собой. Ты уверена, что хочешь знать?
— Наверное. Только постепенно.
— Ладно. Закрой глаза.
— Закрыть глаза?
— Да. — Он повернул голову — послушалась. — Теперь зима — как на рождественских открытках, сосны, все серо-белое и в дымке.
— Снег идет?
— Нет, малыш, слишком холодно. Тихо, как бы пасмурно и ничего не движется. Тихо настолько, что движения даже не ждешь. Ты знаешь, что такое тишина?
— Думаю, да.
— Хорошо, озеро промерзло на четыре дюйма, а может, и больше; лед крепкий, запросто выдержит лошадь с санями, ясно, да? До дальнего берега мили три, не меньше, это на север; в ширину миля, ладно — три четверти мили. Теперь, точно в центре, очень высокий, как естественная крепость или что-то вроде, — остров с соснами. Деревья впечатляют: под девяносто футов высотой, ветви растут только наверху и прогибаются под снегом.
— Да, теперь лучше.
— Только не тормози на этом острове. Ты можешь к нему подойти, так? Озеро замерзло, легко перебраться с одного берега на другой. Утром, если встать пораньше, можно увидеть норок, иногда горностаев — они выбегают откуда-то и сразу прячутся. Только не открывай глаза, не подглядывай, это видение, оно должно остаться у тебя под веками, если ты действительно хочешь туда попасть.
— Я постараюсь.
— Тогда представь снег на озере. Сухой, легкий, но глубокий. В самый раз для снегоступов. Иногда поднимается ветер и выкручивает в нем гигантские воронки, как после альпийских саночников. Получилось озеро? Еще там есть избушка, над крышей дымок — на самом берегу, закопченные окна, вокруг следы, поленница и так далее.
— Гмм, — ответила она, улыбнувшись, и обхватила себя руками за локти.
— А какое там небо?
— Серое и очень низкое. Если такие вещи чуешь, то знаешь, что в этих тучах — снег. Но он не падает, потому что воздух слишком холодный. Ты идешь к озеру, например, чтобы прорубить лед и набрать воды для питья, и снег скрипит под сапогами. Вот где холодрыга. Ниже нуля, но неизвестно насколько. Ладно, ты уже давно питаешься зайцами, иногда птицы, куропатки, все они на деревьях, я имею в виду куропаток — холодно, в такой мороз на земле для них нет пищи, приходится есть почки, в основном сосновые. Вареные или жареные куропатки отдают деревом, отбить этот привкус можно, только если сыпать побольше соли. Там бродят олени, но они слишком молодые, да и зачем — вполне хватает птиц и зайцев, и еще кладовка: тертая кукуруза, тушенка, кабачки, пироги с треской. Бо льшую часть времени ты читаешь, или смотришь в окно, или гуляешь по сугробам в снегоступах.
— Теперь я вижу лучше.
— Ладно, как-то вечером ты сидишь, уютно закутавшись: хороший огонь, немного вина, на вертушке Колтрейн, солнце садится, но заката не видно за низкими облаками. Темнеет, как положено, и что-то происходит на другой стороне озера, будто большая собака тычется мордой в снег. Но стоит ее заметить, она тут же исчезает. Ты про нее забываешь, пьешь вино, ужинаешь, а потом говоришь вслух о том, что недавно привиделось. А человек, который там с тобой живет, отвечает: не может быть. Не может быть, представляешь? То есть, собака бы по запаху узнала, что в домике люди, и пришла бы к ним. В этих краях больше никто не живет, она хочет есть, ей страшно одной, и так далее. Тогда на следующее утро ты отправляешься на другой берег и видишь на снегу следы — слишком большие для собаки. Но ты все равно не признаешься, о чем думаешь на самом деле: слишком дешевый сюжетец, да и потом, кто знает — может это сенбернар. Еще одно ты там замечаешь — лежку оленей. Будто снег отгребли в сторону, и они могут лежать прямо на лишайнике, лишь слегка его объев. Похоже, это единственное теплое место в лесу.
— Мне понравилось про оленей.
— Да, это здорово. Все из-за холода. Иначе они бы ни за что не устроились на берегу озера — там слишком открыто. Но смотри, какая связь. Ты узнаешь про оленью лежку только из-за собачьих или чьих там следов, все друг с другом связано.
Каждый вечер повторяется одно и то же — какие-то сверхчувственные мурашки по коже, все дела. Сперва неясная тревога, а потом ты готов залезть на стенку, и в конце концов ты выбираешь момент, когда читать уже невозможно, и идешь туда, хотя скоро уже стемнеет. Но человек, который с тобой…
— Девушка?
— Ага, из Рэдклиффа. Видишь ли, это ее дом. Троюродная сестра.
— А-а.
— Она говорит, чтобы ты был осторожен, потому что ей тоже не по себе. Тени в темноте, все такое. Но как бы там ни было, ты решаешься, и снег под сапогами теперь почти визжит. Совсем не тот звук, что был раньше, он не умещается у тебя в голове. И лед потрескивает: не то чтобы собрался раскрыться, просто расходится тоненькими, как иголки, трещинками — видимо, от сжатия. Трещины ползут повсюду, словно разгулялась циркулярная пила, такое дикое бульканье, будто кто-то полощет горло. И тут происходит нечто совсем поразительное. Олень, молодой самец, вдруг выскакивает из укрытия и несется по озеру прямо на тебя. Так, будто все это время мчался по дуге, специально для него начерченной, а ты шел по своей, и вот теперь ваши дуги скрещиваются. Словно ты все время знал, что такое случится, ты встретишь этого оленя, там и тогда, и он будет твой. Так и происходит. Ты его валишь.
— Стреляешь?
— Именно. Хотя этому есть причины, одно накладывается на другое — соляные равнины в пустыне, киногерои, мартини, всякая чушь. Но пока — никакой связи с волком. В тот момент я видел только, как падает олень, и еще это беспокойство после выстрела, какой-то панический шум на их лежке. Пару раз мелькнул серый хвост, да? Счет был известен нам обоим, без этого никак. Но только он тут же пропал, прямо на глазах, р-раз — и нету. Я должен был идти по следу — через все эти болота.
Она нахмурилась.
— Нет-нет, то другие болота, просто сосновые заросли, низины, все давно высохло.
— Не там, где засасывает?
— Не, там только темно. И вот примерно в четвертом я спугнул целое семейство — олень, оленуха, и два олененка: они просто встали и смотрят, не понимая, что я, черт побери, вообще такое.
— Погоди, я тоже не понимаю. А тот, на озере?
— Тот — другое, малыш, тот на озере связан с совсем другими событиями, часть моей кармы, если на то пошло. А эти ребята стоят и смотрят; то есть, как бы изучают меня, я думал, но потом опять началась эта паника. Они испугались, понимаешь? Застыли от смертельного ужаса, не могли даже носами двинуть, чтобы принюхаться. Такого напряжения просто не может быть. Тогда я оборачиваюсь посмотреть, в чем дело — и тут должен тебе сказать: словно две половинки моей головы заговорили одновременно. Одна будто спрашивает: «Откуда в этом лесу немецкая овчарка?» Лихо, правда? Но интонация, синтаксис — уже слишком циничны. То есть, вторая половина прекрасно знает, о чем речь. Он не ожидал меня увидеть. Каким ветром меня к нему вынесло? После истории на озере он решил, что смог меня надуть, и пошел искать себе другого оленя. То есть, я должен быть сейчас сзади, с другой стороны от него — так он рассчитал.
— Но, Гноссос, как ты мог это знать?
— Сам не понимаю, малыш, но именно такой у него был взгляд. Потом, наверное, чтобы расставить все по местам, сделать вид, что все так и задумано, он выгнул пасть и зарычал. Знаешь, губы складываются в полумесяц, дрожат — и торчат клыки? И начал приседать, черт, — так садятся на задницу коты, правда, но он же не кот, и, судя по виду, на уме у него совсем другое. Ладно, у меня было три жакана и две картечи, «марлин», автоматика, а другая половина головы уже все уладила по части безопасности: вот курок, вот пальцы, верно? Все точно так, правда — совсем разные мысли приходят одновременно. Меня самого скрутило, поэтому я промазал двумя первыми — и промазал здорово. Он был совсем близко, что еще хуже, но он уже зашевелился, и я должен был попасть, боже, я обязан был в него попасть. Третья пуля его догнала, впилась сзади, пробила навылет, бросила на снег и перекинула через голову. Закрой глаза. Крепче. Видишь: он начинает переворачиваться. Если нужно, прокрути замедленно. Я только что в него попал, прямо в зад.
— Почти вижу.
— Передние лапы подгибаются, и он скользит вперед. Носом роет снег, вот так.
— Да, вижу.
— Но он встает . Понимаешь, вот что самое безумное. Встает и несется прочь, не хромая, и даже не припадая на лапу. И тут другая половина моей головы начинает беситься, вот что такое ярость. — Гноссос отворачивается от огня и облокачивается на руку. Почувствовав движение, Кристин вновь открыла глаза. — Я его возненавидел. Малыш, как же я его тогда возненавидел. Он был мне противен, меня от него тошнило. Ни капли рационального. Я просто хотел его убить. Только убить, ничего больше: разорвать пасть, выломать клыки, свернуть шею, выпустить кишки, скормить их ласкам — чем страшнее, тем лучше. Но даже тогда все это чувствовала только часть меня. Другая уговаривала вернуться, приводила логические доводы, проверяла пятна крови на снегу. Иногда попадались четкие ямы в тех местах, где он останавливался отдохнуть, но он всегда подскакивал опять — по следам было видно, они начинались немного дальше. Я шел за ним очень долго. Тошнота, кровь, следы, холод — черт, это было слишком серьезно. Наконец, уже у последнего болота все вместе свалилось мне в голову. Вдруг дошло, что вокруг слишком темно, не только из-за сосен, и солнце наверняка село. Спичек нет, компаса нет, за направлением я не следил. И волк, понимаешь, раненый волк носится где-то вокруг, ноги в сапогах ничего не чувствуют, пальцы на руках болят, и я попался в колоссальную смертельную ловушку. И все вдруг кончилось. Абсолютно все кончилось.
Гноссос убрал с глаз волосы и сглотнул. В горле пересохло.
— Так, для начала я успокоился, как мог, и двинулся назад по своим же следам. Ничего не вышло: в темноте я не мог отличить отпечатки своих ног от упавшего с веток снега. Через час я вернулся на то же самое болото и зачем-то выстрелил в воздух двумя последними зарядами картечи. Этого нельзя было делать. Они пригодились бы мне, если бы появился волк, но я все равно выстрелил. умно, да? Через полчаса я уже ничего не видел. То есть, совсем ничего — он мог подойти и лизнуть меня в лоб, а пальцы онемели — теперь ты представляешь себе эту картину.
Кристин потянулась к его руке, но он прятал ладони подмышками. Чуть-чуть пережал, подумал Гноссос. Она провела пальцами по его плечу и задержала руку, вглядываясь в его лицо. Но молча.
— Шайтан в желудке, — сказал он. — Расслабление кишок, малыш, представляешь себе эту сцену? Вонючее ощущение, что тело не держит свое же собственное дерьмо. Предает тебя, выворачивается наизнанку, не считаясь с твоими желаниями. Подскакивает адреналин, с этого все и начинается: толчок, короткие вспышки все вместе лупят по нервной системе. Потом прямая кишка расслабляется — раскрывается, словно люк в полу, и дерьмо вываливается в штаны. Представь на минутку: тебя находят, тащат обратно в цивилизацию, может, кладут в мертвецкой на стол, затем рано или поздно стаскивают штаны — и видят замерзшее говно. Но дальше адреналин снижается, и приходит спокойствие. Половина тебя как будто превращается в зрителя, ты наблюдаешь за симптомами, словно врач с «роллефлексом». Не считая того, что при этом еще нужно что-то делать. Так я наломал сосновых лап, дюжину, наверное, в темноте на ощупь, искал помягче. Хотел соорудить что-то вроде подушки, чтобы не стоять прямо на снегу — хоть как-то отгородиться от врага. И вот тогда мне пришло в голову: там же было две линии следов; помнишь, в самый первый раз? Самка, сечешь, скоро явится самка со своей маленькой местью. Хочешь знать, что приходит на ум, когда вокруг скачут существа, которые видят в темноте? Ты думаешь: какую часть они сожрут первой? На тебе парка, сапоги, перчатки — значит, только лицо. Остальное — ништяк, правда? Но с чего они начнут? С носа? Чавк, и нет носа, только две дырки, кап-кап. Или со щеки — хряп, и готово.
Кристин передернулась.
— Все правильно, только это еще не все. Остается спокойствие: оно приходит неожиданно, и самообладание тут совершенно ни при чем. Потому что ты уже почти замерз. Вот так это происходит. Еще один паршивый холодный симптом, еще одно предательство тела. И ничего в этом нет нового. Все онемело, особенно нос. Хотя какая к черту разница, волк все равно до него доберется, в крайнем случае от подмороженного носа заработает расстройство желудка. Ладно. Потом ты начинаешь засыпать. Совершенно невозможно удержаться. Тебе в ноздри чуть ли не впихивается какой-то странный запах, как бы вытесняя остальные чувства, но это не имеет значения. Без этого никак. Ни запахи, ни звуки не имеют значения. Тебя ничем не достать. Все кончено, бабах. Теперь закрой глаза, я расскажу, что ты видишь перед тем, как заснуть. Нет, правда, закрой глаза.
Она снова подчинилась и взялась рукой за его плечо.
— Темно, почти как в обычном сне, только эта темнота не прямо перед тобой как плита или стена. Она уходит в обе стороны и загибается на границе бокового зрения. Ты чувствуешь ее сзади; может даже под собой, только это «под» ты ощущаешь не очень четко. По краям голубоватая, но как бы не совсем по краям. А потом ты будто бросаешь в небо жемчужину.
Она моргнула.
— Не по-настоящему бросаешь, а как бы бросаешь, потому что она вылетает прямо из тебя, маленькая, белая и фосфоресцирует. За ней тянется как бы минускульный метеорный след. Потом жемчужина теряет инерцию, замедляется, описывает дугу и начинает падать. И все время блестит. А вокруг, я уже говорил, — темнота. Хотя что-то поменялось. Когда ты бросал эту жемчужину, или как будто бросал, ты мог еще на чем-то стоять. Теперь же тебя словно нет, жемчужина — это все, а под ней — ничего. Она будет падать всегда. Под ней, понимаешь, под ней — бездна.
Кристин еле слышно промычала — как-то горлом.
— Да, но ты слышишь звук. Уже давно, фактически еще до того, как вылетела жемчужина. Но теперь ты почему-то не можешь от него отмахнуться — он стал слишком ясным и слишком знакомым. Когда жемчужина начинает падать, малыш, ты понимаешь, что это — звук твоего имени, и ты открываешь глаза.
Она открыла глаза.
— Все правильно. Ты ждешь немного, и звук раздается вновь, на этот раз ближе. Сквозь деревья пробивается луч света, и от него уже невозможно уклониться. Завис только в одном: ты думаешь, что сам все это устроил. Затем в какой-то момент, когда тебя уже совсем достали все эти ощущения, — ты решаешь, что нужно откликнуться. К этому времени уже все ясно; то есть ты узнал голос.
— Девушка.
Глядя в огонь, Гноссос небрежно кивнул.
— Конечно, девушка. И все равно: ты говоришь, чтобы она шла к тебе, а не наоборот — это на всякий случай, вдруг она тебе и впрямь примерещилась. Она, ясное дело, решает, что ты повредился в уме, но подходит — и вот он ты во всей красе: на спине, на сосновых лапах, руки сложены на груди, не хватает только лилии. Весело, да? Но лицо у тебя все же странное, она его видит — и никто не смеется. Вместо этого она вливает в тебя пойло из термоса: виски с горячей водой и маслом. И оно стекает внутрь, Пятачок, поверь мне, это нектар и амброзия.
Из камина выскочил уголек и упал на ковер. Они не двигались, пока шерсть не задымилась, потом одновременно потянулись за ложкой. Гноссос достал первым, но отдал Кристин, и она забросила уголек обратно в камин.
— Это все? — спросила она.
— Да, больше ничего, — ответил он.
Она громко вздохнула, потом потерла ногу резинкой от гольфа.
— Глупо, наверное, — призналась она наконец, — но я хочу пить.
Он опять посмотрел в огонь, потом ответил:
— Это нормально. Будешь вино? Кроме вина ничего нет.
— Да, если можно. — Новая долгая пауза — ни она, ни он не двигались с места, пока из соседней квартиры не донеслось тиканье часов. — Уже очень поздно?
— Да, пожалуй. Комендантский час.
Она убрала руку с лодыжки, подождала секунду, затем спросила:
— Где оно у тебя?
— В рюкзаке, вон там, на стене. Все в рюкзаке. Это рецина, греческое, никому больше не нравится, только мне.
— Мне понравится.
— Хорошо бы.
Она встала, прошла через всю комнату и остановилась у мешка, пришпиленного к двери стилетом Памелы Уотсон-Мэй.
— Жалко, что мне нужно идти, — сказала она ему. — Наверное, не имеет смысла. Особенно сегодня.
— Это точно, — согласился он. — Эй, а хочешь козьего сыра к вину?
Они сидели в угнанной «англии» во дворе женского общежития под названием «Цирцея III»; по стеклу взад-вперед шелестели дворники. Повернувшись, Кристин спросила:
— Во сколько завтра?
— Не знаю, в любое время, когда сможешь. У тебя ведь школа, так? Тогда после.
— Может, поужинаем у тебя? Это ведь твое жилье, правда? Где мы только что были?
— Конечно. Немножко долмы. Фаршированные виноградные листья. Яично-лимонный соус. Тебе рецина понравилась?
— Да, очень.
— Ага. — Он улыбнулся.
— Ты чем-то недоволен?
— Кто, я? Что ты, малыш?
— У тебя слишком серьезный вид, даже когда улыбаешься.
— Все фасад, все роль. Знаешь, пара складок на лбу добавляет суровости.
Он водит пальцами по лямкам рюкзака, смотрит на дворники, всегда любил электрические, предсказуемый ритм, есть на что опереться.
— Тебе надо уходить, это очень напрягает. — Огибая руль, чтобы увидеть ее лицо. — Обычно мне все равно, иначе я не стал бы тебе этого говорить, меня почти никогда не цепляет. Но сейчас, черт… сейчас напрягает. Что я могу сказать?
— Прости.
— Да, какого черта. — Он снова вгляделся в ее лицо, надеясь рассмотреть подвох, но она выглядела очень серьезной. И все равно красивая. Медного обруча больше не было, и волосы свободно падали на щеки. Потрогай их старик, в чем дело, она ж не дева Мария.
Но почему-то нельзя.
— Я пойду, — сказала она.
— Эй, погоди. — Набрасывая ей на плечи парку перед короткой пробежкой до общежитского крыльца. На мгновение Кристин прижала рукой его пальцы, потом выскочила из машины, и они вместе помчались к дверям. Мигал фонарь, толпились парочки, прижимались, шептались, вздыхали, мычали прощальные слова. Белые плащи, разноцветные клеенчатые накидки, кепки для гольфа, шотландские береты, отутюженные джинсы, вельветовые штаны, красно-белые форменные шарфы. Они поискали сухое место, на котором можно было бы задержаться, но так и не нашли. У стойки очередь из только что отпровожавшихся студенток с несчастным видом расписывается в регистрационной книге.
— Напрягает, — согласилась она. — Это правда.
— Завтра, Пятачок, — ответил он, уходя со сцены. — В любое время.
— У меня семинар, — крикнула она ему в спину, но Гноссос был уже в дверях и лишь махнул рукой, что все в порядке.
Во дворе общежития пробка из студенческих машин, бестолковое перемигивание фарами, тревожное гудение клаксонов — под кипение тормозной жидкости водители спешат заесть дешевыми лакомствами вечерние разочарования. Варенье с арахисовым маслом на ржаных тостах. Теплый яблочный пирог. Пицца-бургер с острым соусом из Гвидовой кухни. Домой, к прикнопленной под потолком красотке из «Плейбоя». Мастурбация в двойной «клинекс».
Он подрезал белый «линкольн-капри» с откидным верхом, и возмущенный водитель лег грудью на клаксон.
— Иди на хуй! — не оборачиваясь, проревел Гноссос.
Вдруг наступила тишина, несколько машин заглохло, словно чье-то проклятие заставило притихнуть их маленькие железные сердца в распределителях зажигания. Среди этого замешательства Гноссос вывернул «англию» с проезда, зарулил на газон и помчался напрямик по лабиринту дорожек и сонным зимним клумбам. Полицейский свисток относился к нему и ни к кому больше, но Гноссос не прореагировал; он несся на сорока пяти милях в час прямо по тротуару, лишь поглядывая, как пешеходы, точно перепуганные жирафы, отскакивают в стороны. На улицу он попал, протиснувшись между двумя вязами и ободрав кору обеими дверными ручками, затем под два жестких удара перелетел через поребрик и по встречной полосе рванул на другой берег ручья Гарпий.
У необитаемой «Снежинки», он выключил мотор, и «англия» по инерции вкатилась на прежнее место. Почти все разъехались, остались только несколько машин, мотоцикл и две «ламбретты». Возможно, «англию» уже ищут по всей программе, и легавые прочесывают шесть соседних штатов. Интересно будет посмотреть, как они ввалятся со своими фонариками в берложку Моджо: хи-хо, а это что у нас такое? Но чердак почти пуст, студентки благополучно разбрелись по домам, и в качестве потенциальных партнерш остались одни вампирицы. Волосатый уродец с наргиле, громко сопя в паузах, выдувал посреди комнаты восьмитактовый блюз, но на него не обращали внимания. Хуан Карлос Розенблюм валялся в отключке на покрытом мешковиной тюфяке, не чувствуя, как вампирица проверяет на зуб золото медали Святого Христофора и поглаживает блестки его матадорской рубахи. Трезвый Дрю Янгблад читал в углу «Ежеквартальник внешней политики»; когда Гноссос ввалился в комнату, он оторвался от журнала. Пространство заполнял едкий желтый туман — витая меж дымными струями, как сульфид водорода или еще какой бодрый реагент. Из-за потайной железной дверцы у дальнего края кирпичной стены доносился приглушенный шепот и стоны. Обычная маленькая Гоморра.
— Где ж ты пропадал, золотко? — пропела одна из вампириц. Зрачки ее носило по морям покрасневших белков, — здесь столько всего было, пока тебя не было…
— Разговаривал с зеркалом, старушка, никогда не пробовала?
— Не прикалывайся ко мне.
— Когда-нибудь просечешь. Потренируешь язык.
— Чего ты ко мне прикалываешься?
— Научишься петь под фанеру как не фиг делать. А теперь будь паинькой и принеси мне «Красную Шапочку», а? И что это за уродский кот с банкой?
— Локомотив. Сам бери свое долбаное пиво.
Гноссос притянул ее к себе, захватив трико между большим и указательным пальцами, и прошипел:
— Твоя жизнь в опасности. — В эту же секунду Янгблад махнул ему рукой, а Локомотив запел:
— Что слышно? — Гноссос.
— Да так, ничего особенного. Разве что звуки вон из той комнаты.
— Точно, да, но они же соображали, кого звать.
— Похоже на то. Хорошо, что ты вернулся, мы как раз хотели с тобой поговорить.
— Погоди, послушай, эта девушка, которую я увел, Кристин — ты что-нибудь о ней знаешь?
— В каком смысле?
— В прямом.
— Кажется, они с Джек подруги. А что?
— Ничего, старик. — Появилась вампирша с подносом, на котором стояли открытые «Красные Шапочки», картофельные чипсы и миска с густым соусом. Она опустила поднос рядом с обдолбанным Локомотивом — тот все тянул свою песню: воротник рубахи распахнут, грудь как медвежья шкура, толстые нелепые линзы таращатся в пол.
— Все, что осталось, — робко сказала она.
— Выпей на дорожку, Янгблад, — изрек великодушный Софокл.
— Чего еще тебе хочется, золотко? — Вампирица меняет курс, усаживается рядом с ними и смаргивает с глаз потекшую тушь.
— А старина Розенблюм, — спросил Гноссос, не обращая на нее внимания.
— У него тоже своя история? Имена такие себе.
— Я свободна, — сказала вампирша своему амулету.
— Он из Германии.
— Ну да?
— А ты не знал? Родители привезли его в Венесуэлу, но потом испугались, что война доберется туда тоже, и окрестили.
— Католик?
— Да, он принял католичество всерьез, что самое странное. Очень набожен.
Бедный старый еврей. Святой Христофор хранит его в скитаниях. Я вот обхожусь без ребусов, от них все только хуже.
— Да, и вот еще что, Янгблад. Панкхерст, с которой вы так носитесь. Я вне политики, ага? Никаких благотворительных базаров, родительских собраний и так далее. Ты об этом хотел говорить? Если ко мне полезут в хату, я разберусь сам. Но все эти расклады с комитетами — нафиг надо.
— Но почему ты решил уклониться, Папс. Все независимые…
— Брось, старик, не трать риторику, это не по мне. Вспомни крестовые походы. Куча народу вернулась с поломанными ногами и волчьими билетами. Остальные с турецким триппером. И ни один — с Граалем.
М алинку ты добавила мне в кофе У — уголек, заначенный без них…
— У меня еще есть немножко смеси, — сказала вампирица, — хочешь, кино посмотрим?
— Только «Красную Шапочку», птичка.
— Бухать вредно, золотко.
— Какое же это бухало? Это «Красная Шапочка».
— А ты? — Она ткнула в Янгблада эбеновым ногтем.
Янгблад покачал головой, затем, похоже, решил дожать до конца:
— Все это не такой детский сад, как ты, возможно, думаешь.
— Прошу тебя, старик, не впаривай мне этого. — Гноссос перевел взгляд на скрипящего Локомотива, затем на несчастную вампирицу, которая наконец сдалась и поползла куда-то на карачках. Огромная, невозможная усталость вдруг охватила все его существо при виде этих неловких движений. Он зевнул и сгорбился, опасаясь, что Янгблад все же придумает, что-нибудь умное. Но тот молчал, Гноссос махнул рукой, вместо компенсации изобразил на лице добродушную улыбку и растянулся во всю длину индейского покрывала. — Потом, — сказал он, закрывая глаза.
Веки жгло мягким убаюкивающим теплом.
Лягушек грязных, коих мы так ждем.
Я так люблю, когда в носу не стрем.
— А теперь все вместе…
Анх. Что это?
Его разбудил скрип несмазанных петель и шарканье усталых ног. Ночь разорвалась; Гноссос тяжело перекатился набок и одним полуприкрытым глазом стал наблюдать, как из дверцы в кирпичной стене грузно выплывает облаченный в шелковое одеяние призрак. Фигура что-то бубнила себе под нос, и по всему сараю желчью разливался зловещий запах.
Моджо. Лежать тихо. Волосы всколочены, концы усов повисли. Из теней комнатенки доносились звуки влажной плоти. Показалась чахоточная рука девушки — той самой. Кто? Но не успел Гноссос вспомнить, к хозяину подскочил Хип и захлопнул таинственную дверцу. На цыпочках они двинулись через весь зал. Когда они проходили мимо спящей кучки никому не нужных вампириц, из этой свалки вдруг выскочил мартышка-паук и возмущенно заверещал. Фу ты, подъем.
Небо в окнах как-то сразу затлело полутемной прозрачностью. Светает. Несколько секунд Гноссос смотрел вверх, а когда опустил глаза, Хипа и Моджо уже не было. Он встал, с трудом потянулся, потерял равновесие, удержался и тут обнаружил, что мартышка-паук сидит, скорчившись, на полу и свирепо таращится на него. Гноссос попробовал посмотреть на мартышку так же свирепо, но чудище выглядело настолько тошнотворно, что пришлось отвернуться и несколько раз вдохнуть поглубже. Вонь была невыносима — точно от лужи аммиака. Гноссос обвел глазами комнату, ища союзников, но никого из знакомых не осталось. Только головой в наргиле дрых Локомотив. Провозившись некоторое время с паркой, Гноссос просто бросил ее на плечи и на ватных ногах потащился к дверям. Мартышка-паук заверещал, яростно задергал цепь, но Гноссос, подзарядившись энергией собственного страха, уже резво перескакивал последние шесть ступенек — вниз, на свободу.
На улице — свист и чириканье утренних птиц, очищающая какофония тонких щебеталок.
Однако через секунду до него дошло: сквозь чириканье пробиваются совсем другие звуки — злобные ритмические щелчки разгоняли птиц прочь. Что это?
Он натужно двинулся сквозь холодный утренний туман, протирая на ходу глаза и соскребая зубами с языка привкус эля. В щелчках ясно чувствовался металлический оттенок, поцелуи кожи и стали. В промежутках — короткие вдохи и чувственные выдохи, почти стоны. От всего этого по ляжкам поползли мурашки. Звуки доносились от «Снежинки», не дальше двадцати ярдов.
Теперь Гноссос переставлял ноги осторожнее, опасаясь, что его заметят, брел прямо по сугробам и часто останавливался, чтобы набрать горсть снега и утихомирить головную боль. Иииииии, холнохолнохолно. Он вытер рукавом лицо и застыл там, где щелканье звучало совсем отчетливо. Подобрался к краю очищенной от снега площадки и замер как вкопанный, сердце хрустело где-то в ушах.
Хип стоял перед микроавтобусом, зажав в костлявом кулаке пастуший кнут. Он поднимал его над головой, выписывал в воздухе зловещую дугу и, кряхтя, опускал на крыло или радиатор машины.
В десяти футах от него, прислонясь спиной к алюминиевой стене «Снежинки» и широко расставив ноги, в распахнутом шелковом халате стоял Моджо. Под халатом только голое тело, жирные колени согнуты. В руке пенис, отсутствующие глаза смотрят на Хипа, ритм жесткий и сильный.
— Еще, — шептал он, постанывая, и желтый хлыст вновь и вновь отскакивал от эмалевой краски микроавтобуса. — Сильнее, вот так.
Гноссос отшатнулся, весь в поту от смертного ужаса. Через секунду, набрав в грудь побольше воздуха, он мчался к дороге, словно убегая от застлавшей глаза кошмарной сцены. Сперва он скакал галопом, засунув руки в карманы парки, потом пошел шагом, и наконец — иноходью.
Через час птицы закончили свой праздничный концерт, и взошло солнце. Гноссос достал из рюкзака «Хенер»-фа, поднес к губам и заиграл, обдумывая первую в этот день отчетливую мысль.
Но день стал новым.
Гноссос проснулся в полдень, солнце взорвалось у него под веками зажигательной бомбой из немого кино; в ушах звенела капель и бурлила оттепель. Сквозь щели в окне (после той ночи, когда Памела Уотсон-Мэй приходила его убивать, дыру заделали фанерой и гипсом), видны над крыльцом разбухшие швейцарские наличники. Талый снег пропитал дерево. Толстые сосульки тоже пропали; после нескольких месяцев погребения заплатки газонов чудесно зеленеют; дорожки и ступеньки мокры, но чисты; балки и брусья распрямляются, со скрипом облегчения сбрасывая с плеч надоевшую тяжесть. Части и частицы бывшей зимы, ползут теперь в канавы, падают в овраги, вздуваются бурыми журчащими потоками, по трещинам и проломам в глинистых сланцах прорываются к обледенелым пригородам, растекаются по вспаханным под пар полям и через утиные зады склонов добираются до цели — широкой стальной равнины бездонного Меандра, на берегу которого, если вслушаться, можно услыхать грохот французских и индейских пушек: это вздувшийся лед одним резким выпадом срывает с утесов громадные куски земли или камня и роняет их на безупречно ровную поверхность беременного озера.
Он заревел, словно критский бык:
— Фицгор! Где тебя черти носят? Я влюбился!
Но Фицгор не отзывался. В квартире стояла тишина, аккуратно заправленную кровать не расстилали с предыдущей ночи. На присутствие соседа лишь неявно указывали свежедоставленные и полураспакованные викторианские грелки — медь и латунь.
— Влюбился, Фицгор. — Гноссос сделал еще одну попытку и с грацией арабески выскочил из постели. На нем была только черная мотоциклетная футболка и защитного цвета носки. Словно на ходулях с пружинками, он проскакал по комнате и заколотил в створчатую дверь так, что вздрогнули стены, а охотничьи рога задребезжали и попадали на пол. — Раджаматту! — ревел он, желая отметить столь невероятное событие, — Лотос, фикус, Рави Шанкар! — Затем с воем умчался в кухню, чтобы наскоро умыться над посудомойкой. (Раковиной в ванной пользоваться нельзя — она забита мокрыми трусами, аммиаком и листерином.) Футболку с носками он метнул на вершину разлагавшегося в углу кургана из яичной скорлупы и сырных корок; оттуда, потревоженное запахом, поднялось облако ленивых мошек. Обнюхав новое поступление, они вернулись в кучу и с отвращением расползлись по щелям. Гноссос уселся на раковину спиной к крану и принялся орошать телеса разбавленным жидким «Люксом»: ноги в голубой тепловатой воде, на поверхности плавают старые виноградные листья, шарики крутого яичного белка, размокшие комки отрубей и рис. Первое омовение за всю неделю — мыча под нос «Ерракину», массируя грудь розовой целлюлозной губкой, сухой и острой, полезно для кровообращения. Некоторое время он обдумывал, стоит ли продизенфицировать волосы на лобке, потом решил оставить тело и душу на потом, для вечерней ванны. Перед самым ее приходом, ароматическая соль и масло, чуть-чуть одеколона. Пузыри из «Макс Фактор»?
Он вытерся серым холодным полотенцем, швырнул его в угол и, торопливо окинув взглядом полки буфета, отметил, какие из запасов продовольствия надо пополнить. Затем, плюнув на герметичную осторожность, принялся открывать окна: некоторые поддавались легко, с другими — например, заделанным фанерой и гипсом, — в дело пошла отвертка. Когда деревяшки оказывались слишком сырыми, он брался за молоток Калвина — не забыть вернуть, улика номер один по делу декана Магнолии. Может, его расплавить, отлить дурной глаз, перекинуть через Миссисипи, как кочан на веревке.
По другой стороне Авеню Академа прогуливалась, взявшись за руки, незнакомая парочка; парень с девушкой неуклюже сталкивались, пытаясь приноровиться к шагам друг друга. В счастливом исступлении Гноссос ткнул в них издали пальцем и, забыв про свою наготу, заорал:
— АГАААААААААА! — Парочка шарахнулась друг от друга и помчалась прочь, но его уже ничто не могло остановить. В новом воздухе Гноссос чувствовал накат теплой волны, ловил ноздрями ветер. Злая Мачеха Зима, старик, — пфу, и нету. Он запихал тяжелую парку в ящик с нафталином и вытащил из рюкзака сырые мятые штаны из тонкого вельвета. Штаны появились когда-то из рога изобилия — мешка с бельем, оставленного кем-то в прачечной при сан-францисской бубличной «Сосуществование»; того же происхождения была бейсбольная кепка 1920-х годов, которую он сейчас натянул на уши. Белый верх в выцветшую серую полоску, в центре — черная пуговка, бледно-оранжевый козырек. Ом, дзып — душа вылетает прямо сквозь пуговицу, большой шлем для старых богов, верхние скамейки на центральной трибуне.
Он втиснулся в тесную бойскаутскую рубашку, реликвию Таоса, и удовлетворенно оглядел себя в Фицгоровском зеркале, окаймленном позолоченной барочной рамой. Лычки пятого года, нашивки помощника звеньевого, на плече волчья эмблема, можно идти. Затянул шнурки на сапогах (носков он не носил), натянул бейсбольную кепку на самые брови — ба-бах — и он уже за дверью. И тут же столкнулся нос к носу с Джорджем и Ирмой Раджаматту, которые, словно привидения, материализовались в коридоре, явно в ответ на его вопли. Марлевые балахоны, желтушные глаза, в руках звякают стаканы джина с гранатовым сиропом.
— Господи боже мой! — вскричал Джордж и отпрянул в сторону.
— Долина Кашмир, — провозгласил Гноссос, проскакивая мимо, — утка с карри!
— Апельсиновый дал, — отозвалась Ирма ему в спину — первые слова за все это время. Но времени уже не было. Он взбирался на холм семимильными шагами и размахивал руками так, словно собирался взлететь. Мимо юрфака с тюдоровским двориком для дуэлей; мимо студсоюза, где майские мухи жужжат в крови свежего студенческого роя; мимо высоченной Часовой башни, отбивающей заостренной головой половину первого; кроссовок с шерстяными носками, топочущих по галерейному плацу, и лиц, повернутых в сторону галопирующего привидения; на мосту через ручей Гарпий он издал победный клич — и помчался вниз по тропинке мимо недостроенного пансиона «Ларгетто».
Озеро Меандр заперто высоко в холмах, в этом неестественном положении его удерживает полускрытая от глаз дамба гидроэлектростанции, и вместе с оттепелью там начался сущий ад. Массивные блоки льда вздыбились над поверхностью, наползли на берега и с неукротимой силой повыворачивали из земли деревья. Первые потоки мутной воды запульсировали в желобах, перехлестнули через бетонные контрфорсы и выплеснулись в заждавшееся ущелье в сотне футах под нею. Гноссос бежал по грязной тропинке, шлепая пятками, то и дело притормаживая, чтобы освободить ото льда наполовину загубленное дерево, помочь ему зацепиться за землю. Лучше бы сразу, мучаются бедняги, был бы стетоскоп — услыхал бы агонию. Один только раз перехватило дыхание, когда громадный ледяной блок без малейшего усилия прополз прямо у него перед носом. Ни одно дерево не преградило дорогу, глыба продвинулась футов на десять и только потом остановилась.
— Вуу-хуу, — заорал Гноссос и, ухватившись по-тарзаньи за болтавшуюся ветку, перенесся на косую скользкую поверхность. Он вскарабкался на зазубренный пик и принялся прыгать на нем, вбивая весь свой вес в каблуки. Он проделал это трижды, и дважды глыбам везло, а третью удалось расколоть и отлететь в сторону, когда обломки, сталкиваясь, покатились вниз. На мосту, где юный ручей прорывался сквозь заторы, он остановился и прислушался. Да. Слышишь журчание крови? Ветер в листьях легких? Миллионы клеток и волокон — их потоки и столкновения не могут не шуметь. Ток желчи, струйки позвоночной жидкости, пульсация растущих волос — высоко и пронзительно, будто ногтем скребут по стеклу.
На секунду наступила тишина. Но из-под еще не поврежденной ледяной корки отчетливо доносилось журчание новых вод. В некоторых местах Гноссос ясно видел изнанку полупрозрачной хрупкой простыни готового вскрыться льда: кипящие пузыри сбиваются в пену, ищут путь наружу, собираются с силами. Он перелез через ограду, остановился, балансируя, на тонком каменном карнизе во всю длину моста, затем перегнулся и нащупал подходящие выступы — сперва для одной руки, потом для другой. Резко переместил туловище и повис: теперь он качался в тридцати футах над озером, как маятник. Так, тихонько посмеиваясь, он продвигался вперед, пока не решил, что снег и лед под ним достаточно крепки. О, милая Смерть, как же я люблю дразнить твою косу, — и он прыгнул вниз, запросто, ноги разведены, руки подняты вверх, указательный палец придерживает бейсбольную кепку, рюкзак развевается за спиной.
Он летел.
Подошвы ударились о твердое, он погрузился в сугроб и теперь тонул в нем, тормозя разведенными локтями, — остановился, только когда снег достал до носа. Ноги он так и не замочил. Вверх, вверх, старина Винни-Пух, у мишки теплое тело. Он вывернулся из сугроба, растянулся по снегу и вскарабкался на крепкий наст. Встал на колени, потом в полный рост, сделал несколько шагов, подпрыгнул и наконец побежал по бугристой ломкой поверхности, перескакивая с блока на блок, маховым шагом, в четком ритме, примеряя шаги так, чтобы, промахнувшись мимо точки опоры, всегда попасть на следующую. Дран, друн, друн.
На дальнем берегу цивилизации к остановке «Ручей Гарпий» подъезжал автобус. Гноссос помахал ему кепкой, рванул на пятьдесят ярдов и в последнюю секунду втиснулся в дверь, холодные бусины пота стекали прямо в глаза. Он протянул водителю серебряный доллар, и получил в ответ грозный взгляд с требованием мелочи. Бедняга, никакого нюха на весенний ветер.
— Весна, — шепотом пояснил он, глупо улыбаясь.
— А? — нервно переспросил водитель.
— Ворона-кума, — так же шепотом ответил Гноссос, прищелкнув пальцами левой руки, словно вороньим клювом.
— А-а, — с натугой проговорил водитель, резко разжал кулак, и обведя глазами зеркала, протянул четвертаки для кассы. Гноссос ответил:
— Свихнулась с ума.
— Старуха-зима. — Водитель переключил передачи и взялся за руль.
Задурив таким образом шоферу голову, Гноссос сунул добычу в карман, двинулся вглубь автобуса — за проезд он платить не стал, но водитель не заметил, — и едва не столкнулся по пути со стайкой студенток. Те разлетелись, как перепелки, Гноссос хмыкнул, вытер ладони о бейсбольную кепку, перевернув ее заодно задом наперед; Йоги Берра опускает раму автобусного окна.
— Свежий воздух, — объяснил он женщине с бледно-синеватым лицом. Неожиданным порывом ветра у нее чуть не сдуло с головы шляпку. — Весна, — сделал он еще одну попытку. — Смотрите.
Но она не понимала.
Добравшись до городского центра, он купил в «Крезге» бутылку ароматической пены «Ревлон» для ванн, два гигантских куска лавандового мыла «Ярдли», черепаховый гребень и длинную мочалку для случайных прыщиков на спине. Он перебрал четыре магазина, прежде чем нашел подходящую соль и масло для ванны — да и то лишь после того, как загнал в угол и окончательно сбил с толку молоденькую продавщицу. Она была причесана, как Джин Харлоу, и совсем терялась среди картонок с рекламой лака для ногтей, зубного порошка, жевательной резинки и сеточек для волос. Фиалка у замшелого валуна.
— Ванное масло, — повторял он, натягивая бейсбольную кепку на самые брови, заигрывая, облокачиваясь на прилавок, уставленный «Тамсом» и другими средствами от последствий нарушения кислотного обмена. — Масло, для ванны, сечешь? — Платиновые волосы мерцали в сиянии фармацевтических огней, губы цвета ионизированного мускатного винограда блестели.
— Я вас хорошо слышу, можете не повторять, только чего вы хотите, типа «Нивеа» для сухой кожи, или для чего оно ей вообще надо?
— Кому это ей, детка?
— Ну, маме, или кому вы это берете.
Гноссос осознал, в чем проблема, на секунду задумался, затем пальцем подманил продавщицу поближе. Девушка оглянулась и с недовольным видом наклонилась над прилавком: бугорок выпирает над губой, она закатила туда язык.
— Я для себя, — тихо сказал Гноссос.
Язычок вернулся на место.
— Вы чего, шутите?
— Хочу нравиться, вот зачем.
— Чего? Хи-хи. — Девушка оглянулась за подмогой.
— Буду бархатный на ощупь, гладкий, ага; гладкий, сечешь?
— Но послушайте. Хи-хи.
— Это такой античный обычай, бальзам для воинов, чтобы приятно было пощупать, правильно?
— Да бросьте вы.
— У тебя есть?
— Хи-хи. Что?
— Масло для ванны, черт.
— Которое надо лить прямо в воду?
— Умница, все понимаешь.
— Я спрошу у заведующего.
Девушка удалилась, глухая к зову судьбы, и заговорила о чем-то с костлявым очкастым созданием у автомата с содовой. Через год на переднем сиденье древнего «форда» она будет раздвигать ноги для бухого наездника с насосом. Пялиться в одном нижнем белье на «Дымящееся ружье» — повсюду банки из-под «Черной этикетки», в вонючей колыбели орет косоглазый ребенок. Эх. Иммунитет дарован не всем. Будь же христианином, помоги ей.
Она вернулась с небольшой коробочкой и протянула ему бутылку густого темно-коричневого масла для ванны — «Шикарный Чарлз».
— Две, — сказал он, доставая серебряный доллар. — Не надо заворачивать, у меня вот что есть. — Показывая на рюкзак, забирая бутылки. Затем протянул одну обратно.
— Что вы делаете? Вы же уже заплатили.
— Ага. Это тебе.
— Чего?
— Чтоб ты была гладкой. И нравилась.
— Да бросьте вы. Хи-хи.
— Ты одно из созданий, детка, избранных Богом, слушайся меня. Знаешь, кто я такой?
— Да ну вас.
— Я Святой Дух. Может, когда загляну, кто знает, покатаю тебя на «мазерати». «Мазерати», сечешь?
— Чего вы все шутите? — Заворачивая язычок под губу, накручивая на палец прядь мерцающих волос — и вдруг подмигнула. Эх, ля, труль-ля-ля.
К тому времени, как он, открыв плечом дверь, ввалился к себе в квартиру, рюкзак раздуло от парфюмерии и продуктов. Виноградные листья, нешелушеный темный рис, маринованные оливы, мясной фарш, оплодотворенные яйца, лимоны, эстрагон, лавровый лист, чеснок, сладкий лук, окра, рецина, бутылочки с апельсиновым экстрактом и новая пластинка. Хеффаламп, Дрю Янгблад и Хуан Карлос Розенблюм болтались по хате, тянули из вощеных стаканчиков «Снежинку» и вполуха слушали Брубека.
— Гааа, — с трудом выдохнул Гноссос, — «Снежиночки».
— Сегодня открылись. — Янгблад помог ему стащить с плеча рюкзак. Одна луковица успела выкатиться на пол. Розенблюм, посасывая сквозь соломинку клубничную пену, добавил:
— Очшень вкусно. В Маракайбо такой нет.
Гноссос подобрал луковицу и ткнул пальцем в проигрыватель.
— Выкиньте этот брубуховский мусор, пацаны, я принес новую пластинку. И что у вас тут за утренник? — Он протянул диск Хеффу, который, повертев его в руках и прочитав надписи, насадил на ось проигрывателя.
— Что еще за Моуз Эллисон?
— Сейчас узнаешь. — Гноссос зачерпнул пальцем клубничной пены из розенблюмовского стакана.
— Никогда не слыхал.
— Не так громко, старик.
— И что за дурацкое имя, Папс? Моуз — дядятомство какое-то.
— Он белый, детка, ты промахнулся. И поставь первую сторону, вещь называется «Новая Земля». Хефф хмыкнул, а Гноссос потащился в кухню распаковывать рюкзак. Но выкладывая яйца, вспомнил, что забыл информировать собравшихся об откровении сегодняшнего дня. Он втянул свой измученный запором живот, вздохнул и вернулся в комнату, где все внимательно изучали обложку «Деревенской сюиты».
— Гхм, — провозгласил Гноссос. Он стоял абсолютно спокойно, держась рукой за голову и дожидаясь тишины. Все отставили свои «Снежинки» и посмотрели на него.
— Я решил сказать вам пару слов, дети мои, прежде чем легенда исказит факты. Песня горлицы в чистом небе? Эй, динь-динь-дон, ага? Так вот, боги благословили эту весну. Дочери Ночи изгнаны — пфу и нету. Дело в том, что Паппадопулис, — он понизил голос и жестом Тосканини воздел указующий перст, — влюбился. — Он повторил это снова, дабы отмести саму возможность ошибки.
— Влюбился. Постарайтесь просечь.
Бум — грохнули барабаны «Новой Земли», бум — рухнуло на комнату ошеломленное молчание, вниз — попадали стаканчики со «Снежинкой», и вверх — взметнулись все взоры, туда, где мгновение назад располагался Гноссос, но сейчас его там не было, ибо в момент своего катартического заявления, он безошибочно ощутил давно забытый позыв в нижней части кишечника и вихрем умчался в сортир, где едва успел рухнуть на сиденье, прежде чем внутренности обрели свое утонченное облегчение.
Через час после этого экстраординарного внутрикишечного события пыль осела, и Янгбладу наконец удалось завершить серию неотложных телефонных звонков. Он пытался спровоцировать университетскую профессуру на дипломатично-вежливый мятеж. Розенблюм валялся на индейском ковре в новой красно-желтой матадорской рубахе, тугих белых «ливайсах» с джодпурами и срисовывал схемы из Клаузевица: стратегическое развертывание, фланговые тактические маневры, маршруты подвоза материально-технического снабжения. Хеффаламп в тельняшке французского моряка, выцветших джинсах и штиблетах без каблуков, свернувшись калачиком в плетеном кресле, сочинял конспект для антропоморфной игры в слова, которую они устраивали дважды в неделю. Гноссос с неукротимой энергией носился взад-вперед по квартире, таская за собой веник, швабру, пылесос, тряпки, лизол, «Оукайт» и «Мистера Чисто».
— Кыш, кыш, — бубнил он, если на пути оказывалось чье-нибудь тело, обрабатывал освободившийся участок марлей или замшей, полировал, дезинфицировал, размазывал и промокал.
— Заработаешь язвы, — предупредил Хефф, — цыпки или чего похуже. — Затем Янгбладу, который в эту минуту вычеркивал одно из имен в своем списке:
— Ты готов, старик?
Янгблад кивнул и постучал ручкой по листу бумаги.
— Кажется, закручивается, знаешь? Философия, английский, архитектура — у всех в некотором смысле имеются убеждения. Руководство не допускает нас до самого высокого уровня, но я думаю, они тоже придут.
— Мы спиханем его, опа, — объявил Розенблюм, сажая чернильную кляксу в глаз Президенту университета, чья фотография была напечатана на первой странице «Светила». Этот человек недавно объявил о том, что в кампусе будет снесено еще одно здание. Газета появилась под дверью на рассвете, как обычно, после таинственного и вкрадчивого стука.
— Кыш, кыш, — приговаривал Гноссос, проскальзывая мимо с пылесосом и высматривая орлиным взором обрезки ногтей, катыши пыли, скрепки и крошки сэндвичей «Орео» с кремом.
— Ничего нет выпить? — безнадежно спросил Хефф. Но добрый христианин Паппадопулис неожиданно его удивил: не сбиваясь с ритма, метнулся к ящику со льдом и вернулся с шестью бутылками эля «Баллантайн» и открывашкой от этого рая с искусственным рубином на рукоятке.
— И не проливать, ребята, чтоб ни одного пятна — корабль в полной готовности.
— Ого, — сказал Хефф, — откуда эта страсть к чистоте?
— Порядок возникает из хаоса, детка. Искусство, если ты сечешь в этом деле.
Через какое-то время в дверях появился красноглазый расхристанный Фицгор, в сопровождении Эгню, зажимавшего подмышкой листок земляческих новостей. Но Гноссос уже умудрился собрать вонючие виноградные листья, нефелиум, лимонную кожуру и вместе с другими омерзительными отбросами кухонного уродства запихал их в огромный полиэтиленовый пакет, некогда содержавший в себе костюм Фицгора; остальные, между тем, приступили ко второй упаковке пива. Гноссос взвалил мешок на плечо, включил погромче последнюю запись «Деревенской сюиты» и отправился во двор искать хозяйский мусорный бак. Там он на несколько минут задержался, принюхиваясь к свежим ароматам теплого южного ветра.
Когда он вернулся, насвистывая арпеджио Моуза Эллисона, большая гостиная была загадочно пуста. Он выглянул на переднее крыльцо, но и там никого не нашел. «Англия» Янгблада и «импала» Фицгора стояли на местах.
Потом из ванной донесся шепот. Гноссос на цыпочках прошел по свеженатертым плиткам кухонного пола. Выстроившись полукругом над унитазом, все с интересом в него вглядывались. Рты раскрыты. Хеффаламп и Янгблад держали в руках бутылки, Эгню и Фицгор подпирали друг друга плечами, Розенблюм чесал крестец.
— Бля, — выговорил наконец Хеффаламп и поставил пиво на край раковины. — Я сперва не поверил.
— Что там такое? — Гноссосу вдруг стало не по себе.
Они подняли головы от унитаза и вытаращились на него, по-прежнему не закрывая ртов.
— Иих, — сказал Фицгор.
Гноссос протолкнулся сквозь строй и тоже вгляделся вниз. Подняв глаза, он обнаружил, что все ждут его реакции. Тогда он опять посмотрел вниз.
В воде плавала самая большая говяха из всех, которые ему доводилось видеть в своей жизни.
Самая большая.
— Мое? — спросил он, ткнув себя пальцем в грудь.
Все сочувственно кивнули.
— Херня, — возмутился он, — я не согласен. Это кто-то другой.
— Сюда никто больше не заходил, старик.
— Ты ходил ссать, Хефф, это твое.
— Нет, — мягко возразил Эгню. — Он заорал, когда увидел. Ты был на улице.
— Но я же смывал.
— Слишком большая. Не пролезет.
— Черта с два, — ругнулся Гноссос и потянулся к ручке.
— Нет-нет, — запротестовали хором Янгблад и Розенблюм, — пусть будет.
— Мы отольем ее в бронзе, старик, — сказал Хефф.
Гноссос потянулся опять, но его не пустили.
— Да пошли вы, черт бы вас подрал, эта штука собиралась целый месяц, ей пора в землю. Вы что, хотите оставить ее здесь? Проклятья прольются на ваши головы этой же ночью. Муссоны.
— Памятник, — почтительно сказал Янгблад, — идеальное решение, правда. Ты только посмотри.
Гноссос вновь уставился вниз. Иссякавший поток воды лениво перевернул ее на бок. Изумительно правильной формы, украшена минускульным орнаментом. Клинопись кишечника. Исторгнутое организмом тайное клеточное знание явно хочет до нас что-то донести.
— В этом есть своя красота, — коварно согласился Гноссос и резко метнулся к ручке. Но его вновь не пустили, а Розенблюм заблокировал подход к горшку.
— Что за дела? Это мое, имею право делать все, что захочу.
— Это принадлежит людям, — серьезно произнес Хефф, всматриваясь в унитаз.
— Как любое другое произведение искусства, — согласно подтвердил Янгблад. — Ты не имеешь права ее уничтожать. Мне очень жаль.
— Как же ее поднять? — спросил Хефф.
— Иих, — сказал Фицгор.
— Никому не отдам! — вопил Гноссос в потолок.
— Пакет для рубашек, — предложил Эгню, — такая полиэтиленовая штука.
— Ни у кого нет резиновых перчаток? — спросил Янгблад.
Фицгор нехотя вышел из сортира и вернулся с пластиковым пакетом, Хефф принес эбеновую ложку и такую же вилку для салатов.
— Эй, — возмутился Фицгор, — Мне их мама прислала.
— Ради искусствова, — объяснил Розенблюм, потирая маленькие волосатые ручки. Хефф протянул ему салатный набор, Розенблюм опустился на колени и выставил вперед орудия труда.
— Не трогать! Сейчас проломлю кому-то башку!
— Шш, — мягко сказал Хефф. — Немножко сатьяграхи, пожалуйста. — Он тоже опустился на колени и расправил горловину мешка. — Операция очень деликатная. — Затем Розенблюму. — Может налить сначала воды, чтоб не пересохла.
— Эгхм, — сказал Фицгор, но он тоже усмехался, процедура завораживала.
Розенблюм перелил шесть ложек воды из унитаза в пластиковый мешок. Хеффаламп проверил водонепроницаемость и махнул: продолжайте. Гноссос наблюдал отсутствующим взглядом, словно кататоник под анестезией. Розенблюм, перепробовав несколько способов эвакуации, в конце концов остановился на положении «захват китайскими палочками»: ложка снизу, вилка сверху.
— А не сломается? — заволновался Эгню.
— Клейколентый, — сказал Розенблюм, — склейт всех вместе. На вид, как это называется, тертая.
— Твердая, — поправил Фицгор; рукой он прикрывал глаза, но подглядывал сквозь щели между пальцами.
— Вот, — объявил Розенблюм: контакт установлен, раблезианский объект освобожден из воды, поднят на опасную высоту, один конец свешивается с ложки, напряжен, но признаков разлома нет.
— Бля, — сказал Хеффаламп. — Вы только посмотрите.
— О, какое унижение! Цунами на ваши головы, землетрясение, затмение солнца!
Сверхосторожно Розенблюм занес неустойчиво закрепленный объект над краем мешка, который подвел к нему Хефф. Объект упал с влажным всплеском, вспучив стенки пакета.
Гноссос не верил своим глазам.
— Я отрекаюсь. Оно больше не мое. Должно быть, приплыло из центра. От Толстого Фреда, не иначе.
Колонной по одному они вышли из туалета, унося с собой ценный груз; Гноссос по очереди заглядывал в их бесстрастные лица: иуды, не признавшие меня, уносят прочь свой жалкий скарб.
— Погодите, — воскликнул он. — Ultima Ratio!
— Чего? — переспросил Хефф, поворачиваясь всем корпусом. — Что еще за ультиматумы?
— Нет, что ты, ultima ratio , последний довод.
— Разумеется. — Это Эгню.
— Когда закончите, похороните ее, ладно?
— Со всеми почестями, — пообещал Янгблад.
— С военновыми почестями, — уточнил Розенблюм; в руках он по-прежнему держал эбеновую вилку и ложку. — Сделываем.
Строевым шагом они прошли через гостиную и вывалились в дверь. На крыльце Фицгор развернулся кругом, и с измученным видом доплелся до кровати. Гноссос слышал, как на улице заводятся моторы, но к окну не подходил из принципа. Фицгор отворачивался от его гневного взгляда.
— Мясники, — прошипел Гноссос, — Маньяки. — Он вернулся в ванную и заглянул в пустую дыру унитаза. Похоже, делать тут больше нечего. Потом он вспомнил о Кристин, пустил в ванну горячую воду и, поддавшись импульсу, опрокинул в бурлящий поток все добытое за день ароматическое масло и соль. Сахарным запахом медового нектара пар пропитал самые дальние уголки квартиры. Сладкое благоухание для плоти, прочь, демоны.
Предполагается, что они согласны.
Двухчасовая навигация в океанической ванне: выпускать воду до половины и наполнять свежей, открывая затычку всякий раз, когда температура опускается ниже критического уровня; вместо термометра — перископ. Гноссос рассеянно наблюдал за искаженным мыльной поверхностью силуэтом: разновидность водяной лилии, слепая мускулистая рыба, единственное глазное отверстие которой скрыто под всеобъемлющей кожей. В последнюю порцию воды он добавил голубые кристаллики «Принца Матчабелли», взбив коленями пену и подняв перископом связку из семидесяти невесомых сфер. Затем натянул Фицгоровские очки для подводного плавания и принялся искать сокровища — крошечного Посейдона или Афродиту, топающих себе по микрокосму. Боги и музы на самом деле маленькие, не больше ногтя; древние напрасно считали их истуканами. Прячутся в баночках арахисового масла, под пробочными прокладками пивных крышек.
Взгляд поймал подозрительное шевеление, и Гноссос занырнул поглубже — исследовать пучок полурастворившихся кристаллов. Стекла очков запотели, их пришлось протирать изнутри. Но вместо Гермеса он обнаружил там отражение парадного костюма Фицгора — расплывшееся, словно толстяк в кривом зеркале.
— Господи, Папс, неужели ты до сих пор в этой дурацкой ванне?
— Нет, меня здесь нету.
— И что ты вообще делаешь?
— Старик, где вы только научились пускать в картинки червяков?
— Червяков?
— Потом, Фися, я занят.
Фицгор кивнул и поправил перед зеркалом галстук.
— Девушка должна придти, да? В гольфах, как там ее зовут?
— Валил бы ты отсюда, старик, не то посадишь пятно на свой шикарный костюм от Джона Льютона.
— От Братьев Брук, Папс, я тебя прошу. Просто хотел узнать, потому что могу посидеть в «Д-Э», или зайти куда после собрания.
— Был бы тебе очень обязан, да. Лучше погуляй — если, конечно, не приспичит подглядывать. Пользуйся моментом.
— Кстати говоря, ты ничего не слышал о Памеле и Моджо?
— Ты уйдешь наконец отсюда?
Фицгор пожал плечами, подождал — вдруг Гноссос скажет что-нибудь еще, — потом плеснул себе за уши лосьона и вышел из ванной, язвительно бросив напоследок:
— Удачи.
Чтобы спрятаться от мира, Гноссос погрузился с головой в пену и принялся разглядывать снизу вверх переливающуюся поверхность. Он заговорил вслух, прямо в пузыри, набирая полный рот мыла: Пугливым томным пальцам как согнать с ослабших бедер оперенный груз?
В пять тридцать он выбрался из ванны, Кристин еще не пришла. В животе разливалось странное тепло взбудораженной и расплавленной тревоги. Бубня себе под нос бессмысленные песенки, он прыгал по квартире с куском клеенки, обмахивая идеально чистые пепельницы, каминные плитки, охотничьи рога, конверты пластинок, пряжки рюкзака, подоконники, дверные ручки, горшки, кастрюли, а также зловещую картину Блэкнесса. На плите томилась долма в экзотическом соусе, в холодильнике-малютке остывало вино, на одной из Фицгоровых тарелок веджвудского фарфора дожидались оливы. Ломти перченой баранины насажены на шампуры из бывших вешалок, промаринованы, готовы к огню.
Он поставил было Моуза Эллисона, но, потеряв терпение, выключил и достал «Хенер»-фа; гармошка, впрочем, не играла. Во время утренней прогулки из ноты «до» вылетел пищик. Черт, неужели это было сегодня? Глупо измерять время солнечными циклами. Отмирающими клетками — вот как надо, старением кровеносных сосудиков, что лопаются в висках тросами галер и тащат дальше, не спрашивая твоего мнения.
В шесть ее все еще не было. Почему? Забыть не могла, это невозможно. Неужели ей нужно было лишь провести вечер, поболтать с психованным греком — забавная история из жизни животных, будет о чем рассказать в общаге.
Шесть тридцать.
Он свернулся на чистой постели Фицгора, сдвинув покрывало так, чтобы закрыть оледеневшую подушку. Уснуть, считая минуты, казалось, невозможно, но ему все же удалось впасть в мрачное, сырое отродье полудремы. Хорошо смазанное веко на третьем, дополнительном глазу его сознания раскрылось на зимнюю опушку, где безмолвный ветер гнал поземку, и вихри косметического талька осыпали сосны. У врат восприятия чеширски улыбался потрошеный волк, его присутствие лишь угадывалось, ни на секунду не становясь окончательным. Затем слабый запах звериной мочи, пейзаж меняет форму и размеры, ветер стихает, тальк оседает, раскручивая обратно спираль широкой панорамы. Сцена теперь видна с высокого плато, возможно, со столовой горы, и на ее поверхности — раззявленный рот пещеры. Невообразимая тварь шевелится в ее глубине, готовая себя обнаружить, непристойно выскочить наружу. Гора — где-то на востоке. Но почему? Четвертные ноты, приглушенная дробь тамбурина, монотонный речитатив аманэ: … Ela ke si ke klapse. Ke par to ema mou, ke ta mallia sou vapse[12].
— Гноссос.
— Угм?
— Ты проснулся?
— А.
— Тебе что-то снилось.
— Что?
— Ты что-то говорил. На другом языке.
— А. Привет. Ты давно тут?
— Полчаса. Сам привет.
— Черт. — Потягиваясь, протирая кулаком глаза.
— Дверь была открыта. Я сперва постучалась.
— Хммм. Проходи, садись.
— Там что-то на плите. Чуть не сгорело.
Долма. Забыл про соус. Сесть. Оомп. Все те же зеленые гольфы.
— Я схожу посмотрю…
— Все в порядке, я уменьшила огонь. И поставила эту штуку с шашлыками в духовку. Не возражаешь? Ты так сладко спал.
— Конечно нет. — Могла быть и Памела. Оставляй дверь открытой, найдешь у себя в виске пешню. — Жуть, язык, как половая тряпка.
— Пил что ли?
— Болтал скорее. Сладко спал, да?
— Тебе снилось что-то плохое?
— Невротическое, малыш, сплошные знаки. Есть хочешь? Будешь перец из Салоник?
— Сны нужно рассказывать. Сразу как проснешься, иначе забудешь.
— Да ладно, оно того не стоит. Никакого явного секса — просто куча символов, бессвязные концы. Хочешь перекусить, пожевать чего-нибудь?
Она подтянула рукава хлопчатобумажной блузки, мотнула волосами и крикнула ему вслед, когда он уже тащился в кухню:
— Слушай, прости, что опоздала. Сначала был семинар, я вчера говорила, потом Джуди собиралась везти меня в больницу.
— Не переживай, малыш.
— А вместо этого куда-то ушла с одноглазым чучелом.
— С Хипом?
— Не знаю, как его зовут. Лысый, и все время щелкает пальцами.
Гноссос полез в карман за сигаретами, Кристин протянула ему свои — в чем-то вроде серебряного портсигара с медведем на клейме. Короткая затяжка, посадить в легкие пятнышко.
— Что-то серьезное? Я про больницу.
— Моно — просто навещала, мы старые друзья, раньше жили в одной комнате. Я хотела тебе позвонить, но не нашла в справочнике номер.
— Телефон записан на Памелу, никто не знает. Будешь эндивий?
Она запнулась, и брови поползли вверх.
— На Памелу?
— Уотсон-Мэй. Девчонка, которая жила на этой хате. Англичанка.
— А-а.
— Одна, малыш, не со мной. Налей себе рецины. Витамин Д, полезно для обмена.
Проходя по комнате, Кристин скинула мокасины, а когда вернулась с бутылкой, один гольф сполз. Она наливала вино, стоя на одной ноге и стягивая оставшийся пальцами другой. Поразительная грация. Вместо того, чтобы взять протянутый бокал, Гноссос приложил палец к губам, призывая ее замереть так, словно какой-то звук вдруг потребовал их внимания, и чтобы его расслышать, ни в коем случае нельзя двигаться. Наклоненное горлышко бутылки застыло в одной руке, бокал в другой. По-прежнему стоя на одной ноге она повертела головой по сторонам, потом взглянула ему в лицо. Но то была хитрость. Гноссосу просто нужна была пауза. На дальнем краю долины преломился в радугу последний солнечный луч. Пройдя через бамбуковые шторки, он очерчивает ее лицо оранжевым, охрой, голубым и темно-желтым, дразнит гладкую кожу, поляризует невидимый пушок на руках, щеках и ногах, посыпает эротической пыльцой мягкие волоски. Рукава хлопчатобумажной блузки высоко закатаны, волокна замшевой юбки переливаются, согнутое колено выглядывает из-под края.
Кровь пульсировала у него в паху, и Кристин это, кажется, знала. Сняла с волос медный обруч и бросила через всю комнату на диван.
— Бери же вино, — сказала она.
Он боролся с желанием коснуться ее прямо сейчас. Поговори о еде.
— Ты любишь виноградные голубцы?
— Наверное. Посмотрим.
Полфута греческой колбасы, то что надо.
— Может, включишь вертушку? Там Майлз, немного Джей-Джея. Ты, кажется, говорила что хочешь есть, да? — Босиком, будто на ходулях с пружинками, он ускакал в кухню и быстро достал крезгерскую скатерть. Кобальтовые полосы чередуются с белыми, легкий налет национализма. Надо послать Макариосу серебряный доллар, пусть купит два кило козьего сыра. Он убавил огонь под яично-лимонным соусом, выдавил лимон на шипящие шашлыки, подвинул тарелки с оливами и фетой поближе к плите и вытащил из холодильника «пуйи-фуиссе». Поклон чужой культуре, либеральный жест ко второму блюду. В гостиную — расстелить полосатую скатерть на фанерном столе, разложить вилки и ножи. Несколько часов назад он отдраил их в «бон-ами» и насухо вытер суровым полотенцем. Кристин сидела, поджав под себя босую ногу, а другой выводила на полу узоры. Снова в кухню, включить посильнее духовку — корочка не повредит старому доброму барану — и на оловянном подносе Гноссос вынес в гостиную охлажденные закуски.
— Бросить тебе под ноги подушку? — Кристин улыбнулась сооружению из мидий и задвинула за спину пенорезиновую тыкву; потом спросила:
— А что у них внутри?
— Вкусности. Маленькие moules farcies [13], тайный рецепт, мама Пападопулис привезла с родины. Доедай все, вырастешь большая.
Она сидела, скрестив ноги, юбка подтянулась вверх, но совсем немного, а Гноссос размышлял о вселенной ее бедер — пусть окажутся стройными, упругими, тонкие светлые волоски, безупречный живот. Звякнули ободки бокалов, и они принялись за еду. Тишина. Звуки ужина: бренчат тарелки, скребутся ножи, булькает вино, выливаясь из бутылки, разламываются подрумяненные булочки с луком, виноградные листья плещутся в соусе, запеченные помидоры шипят на сковородке. Гноссос встал только раз, чтобы перевернуть пластинку и принести из кухни капустные листья с кубиками льда. Салат и огурцы разложены в мусорной корзинке из Рэдклиффа, специально для такого случая отдраенной «Брилло». Кристин следила за каждым его жестом, за каждым шагом. Одобрительно?
— Знаешь ведь, к чему сводится еда? — спросил он. — К тому, чего не показывают в кино. К общим местам.
— К туалету?
— Ты догадлива. Жизнь — это целлулоидные страсти.
— Честное слово, Пух, ты слишком много думаешь. Неужели не устаешь?
Он оглядел стол: столько сил потрачено на то, чтобы он выглядел опрятно. Тарелки сложены стопкой, каждое блюдо на своем месте, ни крошек, ни шкурок, ни костей, ни клякс. Кобальтовая скатерть безукоризненна, как флаг над министерством иностранных дел. Кристин внимательно наблюдала. Он подмигнул ей, затем левой рукой поднял баночку с салатовым соусом, а правой — почти пустую бутылку греческого вина. Осадок в них закрутился в штормовые смерчи. Сверкнув улыбкой, Гноссос медленно перевернул посуду. Густая жидкость полилась на неоскверненные полосы, рисуя на них картину Джексона Поллока.
Потом они сидели у огня и ждали. Сырое вишневое дерево плевалось искрами, посвистывая о чем-то влажным шепотом, успокаивая их разгоревшиеся уши. Тянули «куантро» из кофейных веджвудских чашечек и покусывали кусочки феты на палочках. Скатерть развешена на гвоздиках над фанерным окном, забродившие образы быстро закреплены тонким слоем шеллака. Гноссос обнаружил эту банку в шкафу, когда искал, чем бы защитить сломанный кодограф Капитана Полночь от смертельного проникновения ржавчины. Тарелки оставлены в мелкой кухонной раковине, сюрприз для Фицгора, чтобы в следующий раз не умничал. Олово, фарфор, нержавеющая сталь, стекло и жирные листья салата.
Кристин самозабвенно-вяло пыхтела послеобеденной сигаретой. Гноссос в расстегнутой на груди бойскаутской рубахе лежал на спине и разглядывал дрожавшие на потолке фигуры. Гибридные звери скачут между тенью и пламенем. Пугливым томным пальцам как согнать — мысль пришла за мгновение до того, как он обнаружил их у себя в ладони.
Вновь она действительно держала его руку.
Жена, шепнул призрак чьей-то нежеланной сущности. И сразу вслед — так, словно сущность тайно просвечивала из обезглавленного лица над камином: берегись мартышки-демона. Но он измерял ее тело — плотским штангенциркулем внутреннего замещающего глаза, сравнивал его с роковыми силуэтами музы из Рэдклиффа, Южанки пять лет назад среди подвальных труб «Черных Лосей», девушки на побережье, имя которой он давно забыл, а помнил лишь белые шелковые чулки и туфли на высоких каблуках. Безликие фигуры — на задних сиденьях машин, на столах, половиках, застеленных афганскими коврами кроватях, диванах (родители дремлют в соседней комнате), ветренных пляжах, однажды у каменной стены в Канзас-Сити; в ваннах, под душем, у озер, речек, в кустах, лесу, траве, на гравии, на булыжниках, в гаражах, летних флигелях, креслах-качалках; руки, бедра, груди, вагины, колени, языки, пальцы, кожа, волосы и пух, которым он не знал счета. Но всегда тянулся к большему, к пересечению дуг, координаты которого определены космической рукой, к кругу, включающему в себя вершину его параболы в озонном секторе Идеального. Он сравнивал, и будто ничего не менялось. В n+1-й раз хранитель чувственного огня предлагал последний выбор: сейчас или никогда.
Нужно снять оставшийся гольф. Он скрутился гармошкой на щиколотке. Гноссос положил руку на зеленую материю, вежливо подождал, потом подобрался к беззащитной ступне. Кристин улыбнулась новому ощущению, даже не пытаясь отвести взгляд, лишь ободряюще мурлыча от безмятежного удовольствия. И в тот же миг к несказанному его удивлению, возбуждающим подарком, подтянула колено к груди. Перископ подскочил с решимостью баллистической ракеты «Поларис», рвущейся к цели из морских глубин.
Но выражение ее лица изменилось, стоило его рукам скользнуть по ягодицам. Он притянул ее к себе, сделал вид, что не замечает этого неожиданного беспокойства, и, сунув пальцы под резинку, торопливо перебрался вперед. Как хорошо — вокруг пупка туго, плотно, никакого жира. Ну же, детка, едем дальше, здесь нет левого поворота.
— Гноссос.
— Я здесь, Пятачок. — Остановка запрещена.
Но она словно закоченела. Улыбка пропала, глаза закрылись.
— Подожди секунду.
Уговорить, не останавливаться, помнишь тот давний облом. Вперед.
Она дернулась, когда он был уже почти у цели; пойманный резинкой палец тщетно искал обходной путь.
— Правда, Гноссос, подожди.
Месячные, ну конечно. Что за черт, ладно, неважно, зато без риска. Красные тельца полезны для перископа, подрастет немного.
— Просто, — начала она, — знаешь, как трудно о таком говорить…
Поласковее.
— Я понимаю, да, конечно, так часто бывает, каждый месяц, фактически…
— Ничего ты не понимаешь. Просто — Гноссос, подожди, убери руку, ну хоть на минутку. Просто — черт.
Поцелуй, пусть успокоится, погладь шею, добавь уверенности, будь мужем. Она вывернулась — глаза ищут огонь, отвлекаются — затем, вымученно вздохнув, выпаливает новость:
— У меня нет месячных, просто я девственница.
А я Пучеглазый Морячок. Продолжаем…
— Нет, Винни-Пух, это правда. Будет ужасно, если вдруг ногтем или, ну я не знаю. — Она по-прежнему смотрела на огонь. — Прошу тебя.
—Точно, — сказал он и пощекотал ей брови. Короткие волоски, жесткое электричество, люди ни черта не смыслят в бровях. Вернемся к бедрам.
— Гноссос! — Она резко повернулась. — Ладно, все равно скоро сам узнаешь. — Неужели правда? Этого не может быть, слишком хорошо.
— Ты специально меня заводишь?
— Ты хочешь сказать, обманываю — нет.
— Правда?
— Зачем мне врать, не глупи.
— Девочка, малыш?
— Пятачок обыкновенный.
— Мембрана и все такое?
— Ну да.
— Ой-ей.
— Только не говори, что это для тебя — такая уж большая неожиданность.
Гноссос перекатился на бок и ткнулся головой ей в ребра. Коротко и многозначительно хихикнул. Она подождала секунду, потом наклонилась.
— Не смейся, Гноссос.
Он махнул рукой, хотел сказать, что дело не в этом, но не смог удержать новой порции смешков. Наконец успокоился, уткнувшись лбом в ковер. Мысли скакали от потенциальной важности факта, к невероятности самого совпадения.
— Я тоже, — сказал он, — я тоже, малыш, — и обнял ее рукой за талию так, будто ей там было самое место.
— Зачем ты смеешься?
— Что ты, нисколько. Брось, Пятачок, могла бы и догадаться.
— О чем? Ты все время темнишь, Пух, это начинает раздражать.
— Неповрежден, невинен. Девственник, малыш. Я.
Она убрала его руку и состроила недовольную гримасу.
— Хватит, Гноссос.
— Это правда, малыш, постарайся просечь, это действительно так.
— Так я и поверила.
— Клянусь.
— О тебе болтают даже в Чеви-Чейз.
— Не может быть, а где это?
— Я там живу, под Вашингтоном.
— Никогда не был, наверное это про кого-то другого.
— А как же третьекурсница из Рэдклиффа, которая таскает в ранце использованные штуки? А студентка, которая в прошлом году ушла в монашки?
— Какие еще штуки?
— Сам знаешь, резиновые. Она таскает их в таком же мешке, как твой рюкзак. Об этом болтает вся плющовая лига.
Боже, сберечь семя Гноссоса.
— Не верь, это инсинуации — кошакам больше не на чем точить когти, придает остроты.
— Гноссос, ну хватит. И потом, это не имеет такого уж большого значения.
— Брось, малыш, ты знаешь, что имеет. Я трахнул их, вот и все. При чем здесь невинность? — Он потянулся к ее руке. — Серьезно.
— Ну что ты так волнуешься. Я же сказала, это не имеет значения. Пожалуйста, терпеть не могу, когда ты мрачный.
— Но это правда. Мембрана бывает только духовной. То есть, по большому счету. Даже весталки занимались этим со жрецами, когда не корчили из себя служительниц.
Она застонала.
— Мне плевать, чем занимались весталки, мужчины не бывают девственницами. Нельзя так разбрасываться словами.
— Весталки хранили очаг, и ты не можешь на них плевать. А в этой стране, детка, мужчины бывают девственницами.
— Гноссос, ты же почти признался, что спал со всеми этими девушками…
— Трахал, — сказал он, поднимая вверх палец. — Это не одно и то же. Ты никогда не дрочила на качелях? Нет, подожди, не отворачивайся.
— Не очень-то красиво.
— На шестах, на перекладинах? Брось, все дрочат.
— Неужели? Даже если так, это совсем другое дело.
— Точно, другое, а я о чем? Баловство, а не любовь, правильно? Черт, запрыгнуть на человека нисколько не труднее, чем, ну, скажем, на мотоцикл.
— Ну, может, я имела в виду, физически. В конце концов, раз ты у них внутри…
— Да я могу засунуть и в шланг от пылесоса. Главное — от чего ты отказываешься, вопрос выбора. Если человек пассивен, что, черт возьми, происходит? Ничего, верно?
— Послушай, если это словесная игра, я сдаюсь. Меня кто угодно может уболтать, даже мой отец.
— Отказываться — вот критический фактор, понимаешь? Воля наделяет разрешением. И если тебе не трудно, давай не будем трогать твоего отца.
— Но от чего отказываться?
Гноссос потыкал в золу причудливой кочергой и на секунду задумался. Обугленное полено разломилось, вспыхнув новым пламенем. По комнате разливалось приятное тепло, почти жарко.
— Для начала, от себя.
Она убрала волосы с глаз, потом медленно кивнула.
— Значит ты никогда, то есть ты так говоришь — не отдавал себя? Я правильно тебе поняла?
— Точно.
— И я сама должна догадаться, почему, да?
Гноссос пожал плечами и взял ее за другую руку.
— Ты и так знаешь. Обычная причина. Если что-то теряешь, у тебя этого больше нет.
Она смотрела, как ирония меняет его лицо, затем улыбнулась чуть шире.
— Но у девушек есть свои причины. Они боятся: вдруг им так понравится, что они не смогут остановиться.
— Поймают триппер, никогда не выйдут замуж, конец света, скандал в Чеви-Чейз.
— В общем, да, раз ты об этом вспомнил.
— И что?
— О, черт, — сказала она вставая. — Подожди минутку. Я схожу в туалет.
Он усмехнулся, и, пока она на цыпочках шла через комнату, наблюдал, как дрожит над золой воздух. Подобрал с пола забытый гольф, скрутил в мячик, ухмыльнулся, повалился на спину и допил обе чашки «куантро», налил еще. Следующий раз будем пить «узо».
Вдруг он заметил, что на его кровати около подушки стоит пластинка. Перевязана зеленой ленточкой, за которую воткнута записка. Наверняка простояла тут весь вечер. Сгорая от любопытства, он подполз поближе и прочел:
Ну и как вам это нравится? Старая оттяжница пришла не просто так — дары принесла. Он взял пластинку в руки — оказалось, утренняя и вечерняя раги Рави Шанкара. Когда Кристин вернулась в комнату, иголка уже падала на дорожку.
— Нашел, да? — сказала она.
— Ну, это, — он подбирал слова, слегка растерявшись, — спасибо, не стоило.
— Иногда можно, — делая шаг вперед. Пока она не села, он подполз к ней на коленях и забрался под подол замшевой юбки. Ткань расходилась на бедрах, как ванчайское платье. Гноссос намеревался стащить все, что окажется под нею, но к его удивлению, там ничего не было.
Бежевые нейлоновые трусики она держала за спиной — видимо, сняла в ванной. Гноссос поднял голову как раз вовремя, и они вылетели из ее руки, колыхнулись в воздухе и легко приземлились на тлеющие угли. Через секунду они расцвели пламенем.
— Значит так тому и быть, — сказала Кристин.
Не поднимаясь с колен, он отогнул тяжелую материю юбки и стал смотреть. Руки Кристин лежали у него на затылке. В отблесках пламени волоски отливали умброй. Ноги раздвинулись и слегка согнулись в коленях, когда его пальцы сомкнулись сзади. Один гольф по-прежнему морщился на щиколотке.
— Очень прекрасный вкус к музыке.
Они резко обернулись.
В дверях стоял Джордж Раджаматту и салютовал проигрывателю стаканом джина с гранатовым сиропом.
— Великолепная импровизация, — Рядом материализовалась Ирма. Подмышкой она держала стопку пластинок на 78 оборотов. Одета в марлевую хламиду.
— Вы, конечно, насладитесь, — Джордж Раджаматту бесцеремонно шагнул в комнату и поставил стакан на фанерный стол, — и другими пластинками с нашей родины.
— Али Акбар Хан, — сказала Ирма.
— Пандит Шатур Лал, — сказал Джордж.
Колени Кристин выпрямились и сомкнулись. Подол упал вниз. Она наклонилась и неловко подтянула гольф.
— Постоянное повторение семи тактов, — сказал Джордж;
— Если по западному размеру, — сказала Ирма;
— Отмеренных ритмом таблы, — сказал Джордж;
— Такого особого барабана, который играет в необычном количестве октав, — объяснила Ирма;
— Стоит вашего уважающе пристального внимания.
Они сняли Рави Шанкара, заменили его Али Акбар Ханом, звякнули ледяными кубиками, как бы подчеркнув произведенные изменения, и уселись в полный лотос на индейском ковре в нескольких дюймах от застывшей пары.
— Ваше здоровье, — в один голос сказали Джордж и Ирма Раджаматту, улыбаясь краснозубыми улыбками и поднимая стаканы.
Под мерцающей сигнальной лампочкой «Цирцеи III» Гноссос показал средний палец девушке за стойкой.
— Пух!
— А мне насрать.
— Она не виновата. Мне очень жаль, в самом деле.
— Тогда оставайся со мной. Ты ведь тоже не виновата.
— Виновата — в том, что ты завелся, а потом все обломалось. Ты прекрасно знаешь, что будет, если я останусь.
— Хуйня. Ну выпрут, подумаешь. Сбежим вместе.
— Послушай, Винни-Пух. Ты слушаешь?
— Слушаю.
— И спрячь свой палец, она сейчас выйдет из себя. Ты меня слышишь?
— Угу.
— Ты знаешь, почему я сказала да? Перед тем, как пришли эти люди?
— Это не люди. Это восточные маньяки, я придушу их во сне.
— Ты будешь, слушать, что я говорю?
— Угу.
— Ты знаешь, почему я сказала да?
— Какое да?
— Гноссос, ради всего святого, спрячь, пожалуйста свой палец в карман. У нас осталась одна минута.
— Одна минута, это точно.
— На тебя смотрят.
— Ты знаешь, что я сделаю с этими чурками? Ты даже не представляешь, какой кошмар я обрушу на их проспиртованные черепушки?
— Гноссос, послушай меня!
— Я слушаю. С чего, черт возьми, ты взяла, что я не слушаю? Только потому, что приперлись эти ужратые идиоты и скалились нам два с половиной часа?
— Я сказала да, потому что я тебя хочу, это для тебя что-нибудь значит?
— Они будут дрожать при одном звуке моих шагов.
— И еще из-за того, что ты мне сегодня сказал.
— Пытки, увечья, смерть от тысячи ран. С кем, черт побери, они решили шутить, детка? Я как со стенкой разговаривал — что, не так? Двадцать раз повторил, чтобы они выметались, сама же слышала. А в ответ лишь эта сраная непостижимость, которую они на всех вешают.
— Мне нужно идти, Гноссос.
— Клянусь, я их проучу. Будут стоять перед своими зеркалами из Пуны, или откуда они там берутся, и декламировать манифест Неприсоединения.
— Я говорю о том, что ты сказал мне, а не им и не стенке. О, господи, свет уже гасят. Быстро поцелуй меня. — Руки обвили шею и задержались там на целую минуту. Девушка встала из-за стола, подошла к двери и, брякая здоровенным ключом, официально произнесла:
— Мисс Макклеод.
Гноссос повертел в воздухе средним пальцем. Бейсбольная кепка сдвинута на затылок, бойскаутская рубаха застегнута до самого горла, обмотанного красной банданой, в кедах полно дыр, а вельветовые штаны слишком коротки.
— Завтра, — прошептала Кристин и скрылась в дверях. В вестибюле остановилась, он прочитал по губам «спокойной ночи», и сердце заныло. Он состроил пальцами греческие рожки — специально для побелевшей от злости девушки за стойкой — и повернулся к пустому двору.
В кармане рубашки лежал скрученный листок бумаги. С заговорщицким видом его сунула туда Ирма Раджаматту, когда Кристин ушла в ванную прилаживать к волосам медный обруч. В одно тревожное мгновение, вдруг протрезвев от бетеля, джина и гранатового сиропа, индуска выговорила с профессиональными ужимками тайной любовницы на солидном приеме:
— Больше осторожности.
Теперь записка лежала у него в руке, и он не выпускал ее, пока не вышел на улицу. Первый теплый ветер весны дул все так же сильно, машины землячества давно разъехались. Луны не было, и он добрел до ближайшего фонаря, надвинув бейсбольную кепку на самые брови. Безмозглые индусы, вечно на чем-то залипают. Больше осторожности — от чего? Ведьма, зубы красные, как у нутрии, моложе, чем я думал.
Послание было написано несмываемыми лиловыми чернилами. Оно гласило:
утверждение на обратной стороне ложно
Он с любопытством перевернул листок. Бумага слабо пахла ладаном и розовой водой.
утверждение на обратной стороне истинно
Он задумался над этим ровно настолько, насколько нужно, затем перевел взгляд на кампус — просто так, в никуда.
Будешь мне рассказывать.
«Дельта-Фита-Эпсилон» — международное женское землячество, объединяющее студенток университетов. — Здесь и далее прим. переводчика.
Девиз студенческого землячества «Дельта-Эпсилон» звучит по-гречески Dikaia Upotheke, что означает «Справедливость — превыше всего». Гноссос переиначивает его, играя на значениях приставок upo— (верх) и hypo— (низ): «Справедливость прениже всего».
Покайтесь перед Богом всемогущим, Блаженным Паппадопулисом, вечным девственником, Блаженным Паппадопулисом, вечно готовым (лат).
Coma Berenices (лат.) — туманность «Волосы Вероники».
«Организация содействия армии» или «Объединенные организации обслуживания вооруженных сил» — независимое объединение добровольных религиозных, благотворительных и других обществ по содействию вооруженным силам США.
Стихотворение Микеланджело Буонаротти «Сон», перевод Ф. И. Тютчева.
Совет Землячеств — правительственная организация по контролю за студенческими землячествами.
Вечный девственник (лат.).
Из бездны, вечное похмелье (искаж. лат).
«Ньюман-клуб» — католическое студенческое сообщество.
Лазурный берег (фр.).
Приди и плачь. Возьми мою кровь и покрась ею свои волосы (греч.).
Фаршированное блюдо (фр.).