13972.fb2
Ефим прочел письмо до конца, довольно потер руки. Все получилось так, как он и предполагал.
Пришел Гапченко. Произнес на ходу свое обычное: «Здрасьте!» - и добавил:
- Ефим, зайди ко мне!
Захватив письмо из дома отдыха, Ефим последовал за редактором.
- Садись, дело есть... Я смотрю, у тебя отличное настроение.
- Вы как в воду глядели. - Ефим подал редактору только что полученное письмо.
- Ничего не скажешь, хитры домотдыховские дельцы. А мы их перехитрим! Недельки две-три подождем и тогда все сделаем по нашему плану - подошлем комиссию и прочее... Спрячь письмо, оно скоро пригодится. А теперь слушай внимательно. Помнишь, ты мне показывал жалобу старого слесаря, кажется, его фамилия Нагорнов. Так вот, в этом цехе ЧП! Крутов опять нагрубил Нагорнову, тот бросил работу, наотрез отказывается прикасаться к тискам, пока начальник цеха перед ним не извинится... Забастовка! Неслыханный скандал, понимаешь! Где ты видел, чтобы у нас, - Гапченко с особым нажимом произнес «у нас», - кто-нибудь, когда-нибудь отважился бастовать?! И как на грех, Нагорнов на своем месте незаменим. Весь цех застопорило. Нагорнов третий день приходит в цех, к инструменту не прикасается, гнет свое! Вчера Крутов издал приказ об увольнении его за саботаж и направил в отдел кадров.
Ефим слушал редактора с настороженным вниманием. Он сразу же понял суть конфликта и безоговорочно встал на сторону старого рабочего.
- Ты себе не представляешь, какой на заводе из-за этого переполох! - продолжал с увлечением Гапченко. Чувствовалось, что где-то внутри вся эта история его крайне занимает. - Вчера мне звонил из кадров Родионов, рассказывал, что Нагорнова вызывал к себе уполномоченный МГБ на заводе, соображаешь? Пригрозил ему Лубянкой, мол, саботажникам у нас одна дорога - за решетку. Нагорнов - мужик упрямый, с характером, твердит: сорок лет проработал на заводе честно, никому не позволю себя поносить, как последнюю тварь, да еще при народе. Требую от Крутова извинения при всех. Нет - так сажайте в тюрьму, если имеете право... Знаешь, Ефим, - Гапченко намного помедлил, - Родионов, по-моему, на его стороне.
- А вы? - вырвалось у Ефима.
- Погоди! Не перебивай! - так и не ответил на вопрос Ефима редактор. - Родионов просил меня поручить Сегалу, то есть вашей милости, разобрать сей щекотливый вопрос. Я не против... Да-а! Если бы мы тогда немедля отреагировали на жалобу Нагорнова - кто знает, возможно, ничего такого не случилось бы. Это нам урок!.. Значит, так, отправляйся в цех, выясни все досконально. Кстати, завтра выходят на работу Адамович и Алевтина. И мы пригласили на штатную должность грамотную девушку из цеха. Пока обойдемся без тебя. Действуй! Твоя стихия!
Сегал позвонил по телефону начальнику отдела кадров.
- Здравствуйте, Андрей Николаевич, Сегал... Догадываетесь? Думаете, справлюсь? У меня к вам просьба. Мне, для начала, необходимо повидаться с Савелием... не знаю, как по батюшке... Петрович? С Савелием Петровичем Нагорновым. Не подскажете ли его адрес?.. Зайти к вам? Иду!
- Милости просим, Ефим Моисеевич! Проходите. - Родионов вышел из-за стола навстречу Сегалу. - Да, не хотите вы поправляться, такой же богатырь. Вот и костюмчик у вас, того, поизносился... Позвоню Рызгалову, пусть выдаст вам ордер на новый. Представитель печати должен выглядеть прилично, война кончилась! А в общем, вы молодец! Присаживайтесь, что же вы стоите?
- Слушаю ваш монолог, - пошутил Ефим. - Рад видеть вас в добром здравии.
Ефим сказал неправду: Родионов выглядел много хуже, чем во время их последней встречи, мешки под глазами обозначились резче, болезненная одутловатость щек усилилась.
- В добром здравии, говорите?.. Ну-ну... Вашими бы устами, - невесело проговорил он. - Ладно, приступим к делу... И задал же мне задачу Савелий Нагорнов! И Мошкаров, и Званцев, и Аникин, знаете, наш эмгэбист, и новый парторг ЦК Смирновский, слышали, конечно, о нем, словом, все, как сговорились, требуют: гони саботажника вон с предприятия! А у меня рука не поднимается подписать приказ - вроде бы смертный приговор, а за какое преступление? Виноват не Нагорнов, а Михаил Крутов. Того и другого знаю много лет. У Савелия Петровича и руки золотые, и душа золотая. А Крутов... - Родионов вздохнул, - характер, что фамилия.
- Крутов что - из молодых выдвиженцев или старый кадровик?
- На заводе он лет двадцать. Пришел учеником токаря, вырос до начальника цеха. Один из тех, о ком у нас стало правилом говорить поощрительно: передовой начальник, умелый организатор, грубоват - не беда!.. Чувствуете?.. Такой вот новый тип администратора, за план ему прощается абсолютно все, все списывается. И вот результат: расплачивайся, Савелий Нагорнов, за хама доморощенного. Как ему помочь? Просто ума не приложу. Поэтому и решил лично вас позвать на помощь, товарищ Сегал.
- Ну да, авось теленок вожа съест, - усмехнулся Ефим, - а здесь не один волк, целая стая.
- Э, полно, не прибедняйтесь! Известно, какой вы теленок! У вас зубки не ватные, и я не барашек, хоть и староват, и силенки не те. Попробуем, Ефим Моисеевич, а?.. Тогда по рукам! Вот домашний адрес Нагорнова. И в час добрый!
По пути к Нагорнову Ефим думал о только что состоявшемся разговоре с Родионовым. Отличный он, оказывается, человек - и неизменной сердечности, и незаурядной смелости! Шутка ли, защищать Нагорнова, которому сам представитель госбезопасности на заводе наклеил ярлык саботажника. Идти вразрез с мнением такой организации не всякий решится. Честь и хвала ему за это мужество!.. Ведь его служебный долг предельно прост: в соответствии с распоряжением директора подмахнул приказ — и изгнан Нагорнов с завода, тем паче все и всё против него. Зачем же Родионову идти против заводской верхушки, подставлять свою больную голову под удар? Значит, выполняет он, в данном случае, совсем иной долг, куца выше служебного - долг человеческий!
По крутой скрипучей лестнице Ефим поднялся на второй этаж доживающего свой век деревянного дома. Постучал в обитую клеенкой дверь. Ему открыла высокая, худощавая седая женщина.
- Вам кого? - спросила строго.
- Здесь проживает Савелий Петрович Нагорнов?
Женщина настороженно оглядела посетителя.
- Здесь.
- Я корреспондент заводской газеты Ефим Моисеевич Сегал, - пояснил он, - мне необходимо поговорить с товарищем Нагорновым по очень важному делу.
- Из редакции? Корреспондент? Знаете, мужу неможется... приболел. Погодите, я мигом.
Она быстро вернулась, проводила Ефима в небольшую, обставленную довольно обветшалой мебелью комнату. Навстречу ему поднялся со стула пожилой мужчина среднего роста с полуседой, поредевшей шевелюрой, с пышными седыми усами. Из-под черных бровей глядели карие глаза. Одет просто: белая с отложным воротником рубашка, черные брюки, тупоносые начищенные штиблеты.
«Красивый человек! - залюбовался Ефим. - Типичный русский мастеровой. Маловато таких осталось... в жизни, жаль. Только на плакатах».
Нагорнов протянул Ефиму крепкую широкую руку, внимательно посмотрел на него, сказал укоризненно:
- Поздновато вы явились. Поздновато! Ежели бы машина скорой помощи таким манером по вызову приезжала - одних бы покойников в постели заставала, да и то не тепленьких.
Будто хлесткую пощечину получил Ефим. И правильно старик его огрел, поделом! Он густо покраснел, смешался, что не укрылось от зорких глаз Нагорнова.
- Вы уж не взыщите, товарищ корреспондент, - сказал он как бы извиняясь. - Рубанул я сплеча, нехорошо сделал.
Наболело, тормоза не держат. Не взыщите.
- Вы правы, Савелий Петрович, надо было немедля придти к вам в цех, а я провозился с другим письмом, тоже важным - попросила помочь вдова с детьми... Если бы я знал, как все обернется!
Нагорнов пристально смотрел на Ефима, сосредоточенно слушал, казалось взвешивая каждое слово оправдания. Суровое лицо его осветила улыбка.
- А вы неплохой парень, неплохой. Я на своем веку людей повидал. Для меня иногда не очень-то важно что человек говорит - мало ли краснобаев! - а вот как говорит - дело совсем другое. Вот вы от чистого сердца все объясняете, я это нутром чувствую, в глаза прямо смотрите - так умеют только честные люди. Потому рад вашему приходу, хотя помочь мне вряд ли чем сможете, поздновато. Зато душу отвести в трудный момент жизни - большое для меня облегчение. Вы слыхали, наверно, я уже не кадровый слесарь, не один из первых стахановцев на заводе, а... с языка не идет обидная кличка - саботажник!
То ли Ефиму показалось, нет, не показалось: правый глаз Савелия Петровича обволокла прозрачная влага и тяжелой, крупной каплей поползла по морщинистой щеке. Он смахнул ее с досадой.
- Ишь, ослаб, нервы сдают. Беда! - проговорил отрывисто, виновато.
Ефим отвел глаза в сторону. Внутри него все кипело: «Негодяи! Ополчиться на такого славного человека! С чего там началось?» Он искал, с какого боку приступить к беседе, чтобы не бередить душевную рану старого рабочего. Выручил сам Нагорнов.
- А все это, будь он трижды неладен, Мишка Крутов. Я его еще вот таким мальчонком помню. - Савелий Петрович чуть поднял руку над столом. - Кто бы мог подумать, что из тихого незаметного паренька вырастет, извините за выражение, хам и матершинник. Мразь, иначе не определишь.
- Из-за чего у вас с Крутовым возник конфликт, Савелий Петрович?
Нагорнов почему-то не спешил отвечать.
- Вот что, Ефим Моисеевич, я вам это еще расскажу, потом... - Он опять изучающе глянул на Ефима, похоже прикидывая что-то. - Сперва есть у меня к вам просьба: не откажите выпить со мной рюмочку-другую настоечки. Супруга моя, Евдокия Ильинична, великая мастерица настаивать водку на вишне и каких-то травах. Люди мы непьющие, однако настойка у нас всегда наготове, на всякий случай. Так не откажете? Разговор у нас, думаю, не короткий, и не из приятных. С рюмочкой оно полегче.
- Спасибо, Савелий Петрович, с удовольствием.
- Вот и ладно! - удовлетворенно кивнул Нагорнов. - Дуся! Зайди-ка к нам на минутку. Добрый гость к нам явился. Надо встретить его, как положено. Принеси нам графинчик своей фирменной. И маленько пожевать.
Настойка оказалась выше всяких похвал! Выпили, закусили. Савелий Петрович вытер усы белым платком, помолчал.
- И в кого он пошел - Мишка - не пойму. Отец его, покойный Тарас Крутов, - потомственный пролетарий, слесарил рядом со мной не один десяток лет. Жил на этой же улице, через два дома, в такой же деревянной развалюхе. Не то, как Мишка теперь расположился: с женой и одним пацаном - в трехкомнатной квартире... Тарас был человек тихий, обходительный, мухи не обидит. Двое его старших на войне остались, а Мишка, счастливец, с первоначала войны в начальники угодил. Давайте, Ефим Моисеевич, еще по стопочке. Уж больно хороша!
Выпили. Стрелки на стареньких ходиках показывали полдень. Выскочила деревянная кукушка, двенадцать раз прокуковала.
- Многие лета пророчит мне кукушка. Вот сбудется ли?.. Да-а! Все никак к самой основе не подойду. Так вот, года два был Михаил начальник как начальник. Потом его вроде бы другим концом повернули, сорвался, как пес с цепи: грубит всем без разбору - старый, молодой или женщина, матерится без стеснения, срамит человека последними словами. Слушал я такую пакость - ушам своим не верил И молчал сдуру, думалось, погожу, погляжу, что дальше будет. А дальше случилось, как должно случиться. Заразились от начальника и те, кто поменее его. Не цех стал - скотный двор. Лопнуло мое терпение, пошел в обеденный перерыв к нему в кабинет. «Здравствуй, говорю, Михаил Тарасович!». Он еле рот разжал, отвечает: «Здорово, старик! - сесть не приглашает, глядит из-подо лба. - Чего хорошего скажешь?» Говорю ему: «Мог бы и повежливей со мной, какой я тебе «старик»? У меня, слава Богу, имя-отчество есть. И дети мои постарше тебя».
Зыркнул он на меня. «Некогда, — говорит, — расшаркиваться с вами, некогда! У меня вон какой цех! Есть дело - выкладывай, нет - до свидания».
Сел я сам на табуретку, говорю: «Без серьезного дела я к тебе не пришел бы: недосуг мне лясы точить»... И начал ему втолковывать про хамство и матершину. С твоей легкой руки, говорю, пакость эта прижилась в цехе.
Поднял на меня Мишка шаза, глядит, как на сумасшедшего. «Ты о чем, Нагорнов, - спрашивает, - о деле или так, х.. валяешь да к стенке приставляешь?»
Я говорю: «Прошу, Михаил Тарасович, мне не грубить, я серьезный вопрос пришел решить: об уважении к советскому рабочему со стороны советского начальника, коим вы на сегодня являетесь».
Он рот скривил. «Вон, говорит, вы куда камушки кидаете, явились учить меня правилам хорошего тона? В таком случае слушайте: хоть вы и старик, а я молодой, но рядовому рабочему не дозволено начальство тыкать, как кошку носом в дерьмо. Свидание, говорит, окончено, привет!»
Я напоследок все же сказал ему: «Михаил Тарасович! Неужели тебе не совестно так со мной разговаривать? Мы с твоим отцом друзьями-товарищами были. Ты мальчишкой на руках у меня сидел. Что с тобой, говорю, Миша, опомнись! Я с добром к тебе пришел, как отец к сыну».
Он вроде бы застыдился. Потом скорчил рожу, с ядовитой такой насмешкой ко мне: «Ваши замечания, дорогой папаша, принимаю к сведению, а покамест до свидания! У меня дела поважнее вашей морали». Забросал меня гадкими словами...
Вышел я от него, качает меня, как стакана два водки хватил. Нет, думаю, так дело оставлять нельзя. Отправился к цеховому партийному секретарю. Слушал он меня внимательно, не перебивал. «Кончил, - спрашивает, - Савелий Петрович?» «Да», - говорю. «Тогда я вот что тебе скажу...» - заметьте, Ефим Моисеевич, и этот мне «тыкает», как мальчишке. «Претензии твои, - говорит, - Нагорнов, законные. Но поделать с Михаилом Тарасовичем ничего не могу, понимаешь, ни-че-го!»
Я удивился, возразил ему: «Как так ничего? Секретарь партийного бюро не может призвать к порядку грубияна и матершинника с партбилетом?!»
Ох, как он вскинулся! Кричит: «Полегче на поворотах! Не забывай, Крутов - передовой начальник лучшего цеха, человек знатный - три ордена Ленина имеет за войну!»
Я не отступаю, ну и что, говорю, тем хуже для него, он бы орденов постеснялся, коль живых людей не уважает, ордена-то - Ленина! Зря слова на ветер бросал. Ушел ни с чем. Вот тогда и написал письмо в вашу редакцию. Ждал, надеялся... Потом хотел еще раз написать - постеснялся.
Савелий Петрович посмотрел на графинчик с недопитой настойкой, провел ладонью по лбу, по щеке.
- Каким манером пронюхал Крутов про мое письмо в редакцию - не пойму. Я, правда, просил двоих, пожилых тоже рабочих, подписаться рядом со мной... Отказались, сдрейфили, видать... Неужто кто из них перелизал? Верить не хочется. А больше некому... В общем, так или не так, а дней шесть назад вызвал меня к себе Крутов и с ходу: «Умней всех хочешь быть? Моралист нашелся!» Кулаком по столу и матом на меня.
Не выдержал я и сам гаркнул: «Не смей на меня орать!»
Он пинком распахнул дверь и скомандовал: «Убирайся из моего кабинета к е... матери!»
Резануло мне сердце, как ножом, дух перехватило. Налил я стакан воды из графина у него на столе, выпил, отдышался малость. Говорю ему: «Это - край! Такое не прощается. Или ты, Михаил, извинишься передо мной сейчас же, или я к работе не приступлю».
И что он сделал, как думаете? Дулю мне под нос сунул: «Нако-сь! Выкуси! Вот тебе мои извинения!»
Что было дальше - известно. Сижу дома оторванный от завода, как дите от матери. Сорок лет шагал туда каждый день, что в дом родной. «Саботажник!» Как бы с Лубянки еще на припожаловали.
Внезапно Нагорнов схватился за левую сторону груди, лицо его побледнело.
- Что с вами?! - всполошился Ефим.
- Шалит, проклятое! Нервы подводят, и года, сказать, немалые, шестьдесят пятый с Пасхи пошел - возраст! - Савелий Петрович глубоко вздохнул и медленно, словно дуя на свечу, выдохнул из себя воздух. - Фу-уу! Слава тебе Господи, отлегло!
- Не надо излишне волноваться, Савелий Петрович, — успокаивал Ефим, - все переменится... к лучшему. Редакция, Андрей Николаевич Родионов хотят вам помочь... С чего вы взяли, что за вами пожалуют с Лубянки, откуда такие мысли?
- Откуда? - Нагорнов будто слизнул горечь с губ. - Вполне возможная штука! Мало, что ли, ни в чем не повинных людей пересажали? А то вы сами не знаете! - Нагорнов положил тяжелую руку на плечо Ефима. - Разреши, браток, к тебе обращаться на «ты»? А?
- Ради Бога!
- Вот и хорошо. По годам ты мне - сынок, а по грамотности - дядя, это точно. Растолкуй мне, на милость, что у нас происходит и куда наша матушка-Русь путь-дорогу держит?
- Я не совсем понял вас, Савелий Петрович.
- Не хитри, Ефим. Впрочем, могу уточнить вопрос... Сижу я дома третий день безо всякого полезного дела. Голова выходная - думай, мужик, думай! И я думаю за все года: раньше некогда было. Начну издалека... с царского времени. Был я тогда молодым, работал на этом же заводе, у хозяина. Скажу не хвалясь, слесарил - что надо! Начальника цеха у нас тогда не было, вообще начальства до революции было много меньше, чем теперь. Мастер наш недоброго норова был. Но меня, не гляди что я молодой был, за умение уважал: и лишний рубль давал заработать и, поверишь, по имени-отчеству величал, вот так! Работали мы сперва по двенадцать, потом - по десять часов, но никто особо не подгонял, потому уставали мы не шибко. На других фабриках и заводах дело было, видать, похуже: там рабочие бунтовали, даже революция в девятьсот пятом была, ты знаешь. Ну, ту революцию придушили. А большевистские агитаторы среди рабочих орудовали. Они так говорили: «Мы, марксисты, зовем вас, рабочих, отобрать у капиталистов-эксплуататоров все предприятия, то ись, ликвидировать самое страшное зло - частную собственность. И когда вы, рабочие, станете хозяевами, наступит в России царство добра и справедливости... Человек человеку другом и братом будет». Хорошие, скажу тебе, Ефим, те слова были, зажигательные! «Царство добра и справедливости!» В Святом писании таких слов, верно, не найдешь.
Нагорнов встал, подошел к ходикам, подтянул гирьку, вернулся на место, сел, продолжил: - Так... На чем мы остановились, Ефим? Так... Стало быть, на Святом писании... Народ, хорошо помню, поверил большевикам - прогнал царя, произвел Октябрьскую революцию... Вроде бы построил социализм, какой ценой - дело известное. Началась война. С Божьей помощью загнали Гитлера в гроб. Если уж по правде, и тут кровушки народной пролились реки, жертв видимо-невидимо. Почитай, добрая половина зря загублена. Однако же победили... Хорошо... - Савелий Петрович опять покосился на графинчик с настойкой. - Давай допьем для порядка, - он вопросительно посмотрел на Ефима.
- Спасибо, мне достаточно, не надо.
- Не надо, так не надо, - Савелий Петрович отодвинул графинчик. - Слушай дальше. С Октября семнадцатого сколько лет прошло? Без малого тридцать. А где же оно, спрашиваю я тебя, царство добра и справедливости? Сколько зряшных жертв черту в зубы принес народ? Кому, скажи, это надо? Тебе? Мне? Другим, как ты и я? Факт, нет! И еще задаю себе вопрос: а наш человек, нынешний, лучше стал, чем в прошлые времена? Скорей наоборот, вот то-то!.. Такой лютой ненависти одного к другому ручаюсь, раньше не бывало: брат на брата, сосед на соседа доносы пишет. И не то чтоб свою шкуру сберечь, а просто так... Вот тебе и человек человеку друг, вот тебе и царство добра и справедливости... Эх, Ефим! От таких дум идет моя голова кругом, ночи не сплю, ни черта не пойму. - Савелий Петрович снова вдруг побледнел, схватился за сердце, порывисто задышал.
- Давайте прекратим неприятный разговор, Савелий
Петрович. - Ефим встал: - вам нельзя волноваться. Продолжим как-нибудь в другой раз.
- Нет уж, Ефим, поговорим сейчас. Другого раза может не будет... Ничего... Мне полегче. Может ты считаешь, мой конфликт с Крутовым простой, случайный? Не-ет! Таких добрых молодцев, как Мишка, «выходцев из народа», среди начальства у нас хоть пруд пруди. Оно, конечно, и до революции встречались крутовы, но ведь то были капиталисты или их сыночки. На кой же черт мы их тогда в семнадцатом прогнали? Чтобы из своих рабоче-крестьянских сыночков расплодить сволочей-оборотней? Скажи на милость, почему партия берет под свое крыло хама Мишку Крутова, а старого честного рабочего Нагорнова защитить отказывается?.. Дальше. В прежние времена никто и слыхом не слыхал, чтоб к заводу или к фабрике был приставлен жандармский чин, к тому же, который был бы над хозяином голова. А вот теперь к заводу прикрепили полковника из госбезопасности. Он ни за что обзывает меня саботажником, грозится упрятать за решетку... Чего доброго, упрячет. Кто ему здесь указ?.. Загребут меня на старости лет синие фуражки с малиновым околышем, и никто руку помощи не протянет... Разве Андрюха Родионов да ты. А какая у вас сила? Раздавят вас - костей не соберете. Не правда, скажешь?
Ефим, склонив голову, молчал.
- Знаю, нечего тебе ответить. Спрашиваю так, душу отвести. Что же все-таки будет дальше? Куда она катится, наша великомученица матушка-Русь?
От долгого нелегкого монолога Савелий Петрович изрядно утомился, он сразу как-то обмяк, осунулся с лица, глаза потухли. Ефим это заметил.
- Не терзайте себя, Савелий Петрович. Все вы сказали верно. Где уж мне ответить на ваши вопросы?.. Будем считать их открытыми до нашей следующей встречи... Теперь я пойду, а вы прилягте отдохнуть. Посоветуюсь с Андреем Николаевичем, в редакции что-нибудь придумаем.
Нагорнов досадлйво поглядел на него, безнадежно махнул рукой.
- Зря себе нервы надергаете. А за то, что навестил меня, спасибо. Пожалуй, ты прав, прилягу, сердце опять схватило... Ну, прощай, хороший человек! А насчет меня там не очень...
Выйдя на улицу, Ефим ощутил внезапно неодолимую усталость, голова и ноги отяжелели, захотелось сейчас же лечь в постель, укрыться, уснуть. Он повернул к общежитию. С трудом, как после фронтового многокилометрового броска, еле волоча ноги, доплелся до кровати, разделся, глянул на часы - пять пополудни. Как долго пробыл у Нагорнова!.. Какой умный светлый человек Савелий Петрович! А зоркость-то, а мысли!.. Он еще что-то вспомнил о Нагорнове и не заметил, как уснул, будто в бездну провалился.
...Пробудился он так же неожиданно, как и уснул. Осенняя ночь была безлунной. В комнате темно, соседи тихо посапывали на кроватях. Ефим чувствовал себя отдохнувшим, бодрым. Тихо встал, на мгновение зажег свет - три часа. Быть не может! Значит, проспал почти десять часов!
Он лег в постель, вспомнил опять Савелия Петровича, его необычный монолог. Наблюдения и выводы старого рабочего во многом повторяли то, что уже подметил Ефим. И до войны, и после демобилизации из армии, сперва эпизодически, с годами все чаще, искал он ответы на те же вопросы, которые волнуют Нагорнова. Савелий Петрович резко и прямо обозначил пороки нового общества, потребовал ответить: где оно, обещанное большевиками царство добра и справедливости, куда путь держит великомученица матушка-Русь?
Утром Ефим отправился в отдел кадров.
- Разыскали Нагорнова? Беседовали с ним? Какое он на вас произвел впечатление? - засыпал его вопросами Родионов.
Все, вернее, почти все, рассказал Ефим Родионову о свидании с Нагорновым. Заключил так:
- Стойкий человек, Савелий Петрович, настоящий! Но сердце у него, как я заметил, неважное. При такой нервной перегрузке, да в его возрасте...
- Плохо, хуже некуда, - загоревал Родионов, - как же нам действовать дальше? На меня жмут со всех сторон. Сколько я еще могу не подписывать приказ? Максимум два-три дня. Я подумал, не сходить ли вам, Ефим Моисеевич, к нашему новому парторгу ЦК Смирновскому? Кстати, познакомитесь. Личность он, по моему... Воздержусь от оценки. Вы зоркий парень, сами увидите. Со своей стороны я предпринял некоторые меры, по старому знакомству обратился к нашему министру Пока ответа нет. Будет ли?.. Знаю одно: на меня скоро все шишки посыплются... Наплевать. Я собираюсь на пенсию. Об этом никто пока не знает, вам первому сказал. Не подумайте, что сбегаю от неприятностей за сеою позицию в деле Нагорнова. Мне под семьдесят, устал... Так вы сходите к Смирновскому, а? Вы - фронтовик, у него брат погиб на войне. Может быть, он к вам благорасположится? Стоит попытаться, как считаете?
Прежде чем пойти к парторгу ЦК, Ефим счел нужным доложить обо всем редактору, посоветоваться. В общей комнате редакции он застал Алевтину, беседующую с какой-то блондинкой повыше ее ростом. Лицо незнакомки он не видел: она стояла к нему спиной.
- А вот и наш знаменитый журналист Ефим, Фимуля Сегал, - по обыкновению защебетала Крошкина, обращаясь к своей собеседнице. - Я тебе кое-что рассказывала о нем. А это, Фима, наша новенькая сотрудница. Знакомьтесь.
Девушка повернулась к нему. Чуть продолговатое лицо, нос с маленькой горбинкой, небольшой с тонкими губами рот, серо-голубые глаза из-под едва заметных светлых бровей смотрели на него серьезно и будто немного озорно.
- Надя Воронцова.
Ефим без энтузиазма пожал, как ему показалось, суховатую, но чем-то приятную руку. Он на секунду остановился на этом ощущении и тут же забыл его. Надя снова повернулась к Алевтине. Ефим направился к Гапченко.
- Видел нашу новенькую сотрудницу ? — спросил тот.
- Крошкина мне ее представила.
- Ну и как?
- Никак, девушка как девушка.
В кабинет вошла Софья Самойловна, осунувшаяся, побледневшая. Покосилась на Ефима, кивком поздоровалась. Без особого радушия он поздравил ее с выздоровлением.
- Благодарю, Сегал, - ответила она, не скрывая неприязни к нему. - Вы, как я понимаю, продолжаете свою следственно-прокурорскую деятельность?
- Продолжаю, - весело ответил Ефим, - на страх врагам, на радость вам.
Адамович недовольно передернула плечами, поспешно вышла.
- Что вы с ней не поделили? - Гапченко усмехнулся. - Одной вы нации, а враждуете, как кошка с собакой.
- Нации-то мы одной, да вера у нас разная. И люди мы полярно противоположные. Аллах с ней, Федор Владимирович... Что же вы не спрашиваете о Нагорнове?
- Думаешь, забыл? Нет уж, выкладывай!
Гапченко слушал Ефима, курил одну за другой папиросы, рвал бумажные мундштуки на мелкие кусочки, бросал их в пепельницу.
- Эх, Сегал! - сказал он с необычной для него искренностью. - Плохи наши дела. - Лицо его на несколько минут размаскировалось, будто помолодело, на бледных щеках проступил легкий румянец. Значит, Родионов советует тебе сходить к Смирновскому? Гм... Сходи, терять нечего. Не думаю, что Смирновский захочет защитить Нагорнова... не думаю. - Гапченко снял телефонную трубку, назвал номер. - Иван Сергеевич, здравствуйте! К вам хочет зайти наш сотрудник Сегал... Может, слышали о нем? Да, парень боевой. У него к вам важный вопрос... Нет, боже упаси, не личный! Можно сейчас?.. Спасибо. - Гапченко положил трубку. - Ну, беги, Ефим. От него - сразу ко мне. Интересно, что... Впрочем, ничего интересного не случится. Все равно, от него - ко мне.
..Кабинет парторга ЦК на заводе, хорошо знакомый Ефиму по нескольким встречам с Гориной, показался ему теперь неуютным, показеневшим. Со стола, с полок исчезли вазы с цветами, а главное, исчезла отсюда она сама, Зоя Александровна.
Из-за горинского стола встал новый хозяин кабинета, костистый, смуглый, длиннорукий. Глаза небольшие, черные, как у Яшки-кровопийцы, но не бегающие, как у того, а щупающие, сверлящие, холодные. Над низким лбом - ежиком подстриженные, темного неопределенного оттенка волосы. Жесткие губы парторга изобразили широкую улыбку, обнажив оскал по-волчьи ядреных зубов. Ефим так и не смог определить, то ли это улыбка, то ли намерение укусить: растянутые губы не согрели ледяного взгляда. На парторге был новый, с иголочки, бостоновый костюм, белая сорочка, синий галстук. На левой стороне пиджака поблескивали два ордена Ленина и «Знак почета».
- Ну, здравствуй! Здравствуй, Сегал, садись, - заговорил Смирновский громким начальственным баском. - Видишь, я демократ, принял тебя по первому звонку. Сам понимаешь, у парторга ЦК дел хватает и без редакции... А ты, говорят, забияка, воюешь с пережитками. Давай, давай, да не перегибай!..
Пренеприятен был Ефиму и трескучий монолог Смирновского, и его хищная улыбка. «Почему он мне «тыкает»? Тоже «демократия»? Или хамство?.. Ждать от него сочувствия?.. Но раз я пришел, отступать нельзя: ходатайствую за отличного человека - Савелия Петровича». Подавив неприязнь, сказал, как можно вежливее:
- Спасибо, Иван Сергеевич, я бывший фронтовик, время ценить умею, постараюсь быть немногословным.
- Ты фронтовик? - переспросил Смирновский. - Настоящий?
- Настоящий.
- Счастливый ты, вернулся живой, целый. А брат мой младший, единственный, погиб. Мировой парень был, - голос Смирновского на градус потеплел, - и погиб.
Ефим высказал соболезнование парторгу, подумал: «А вдруг Смирновский и в самом деле посочувствует Нагорнову, если слово за него замолвит фронтовик?..»
- Я пришел, Иван Сергеевич, чтобы попросить вас заступиться за Савелия Петровича Нагорнова. — Ефим следил за выражением глаз Смирновского. Они совсем похолодели, оскал-улыбка мгновенно исчезла, лицо окаменело.
- За кого хлопочешь, Сегал? За гоношистого старика из цеха Крутова? Правильно его выгоняют с завода, не знаю, чего там Родионов с ним цацкается, чего тянет. Подумаешь, Крутов не так сказал ему! Эка красна девица, ушки у него, видите ли, вянут! Бросил работу, бастует, до чего додумался!.. Хотя, — Смирновский чуть понизил голос, — скажу тебе, между нами, где-то мне его, может, немного жаль, по-человечески, Но как коммунист, как парторг ЦК, - забасил он, — не имею права потакать саботажнику, ясно?
«Ого! - подумал Ефим, - до чего же ты, голуба, договорился, какую невзначай правду выплеснул». Он едва удержался, чтобы не спросить Смирновского: исключают ли друг друга, как понятия противоположные, человечность и принадлежность партии большевиков? Но благоразумно промолчал, дабы не навредить делу, с коим пришел. Осторожно возразил:
- По-моему, Нагорнов не саботажник. Он взбунтовался против попрания своего достоинства.
- Во-во! - обрадовался Смирновский. - Ты сам говоришь : «взбунтовался!» А какой может быть бунт на советском заводе? Что, если по примеру Нагорнова весь цех Крутова бросит работать, забастует то есть? - Смирновский испытующе сверлил Ефима злыми глазами. - А за цехом Крутова - все тыщи рабочих, инженеров, служащих, техников завода объявят: «баста!» Что мне тогда скажет ЦК нашей партии, товарищ Сталин?.. Не знаешь? Вот что скажут: «Как это так, на рабоче-крестьянском производстве, где сам пролетарий - хозяин, на тебе - забастовка!..» Сообразил? То-то... Беспартийный ты, сразу видно... Сорвут мне башку и не пищи!.. Черт с ним, с Нагорновым! Худую траву с поля вон! Пусть еще спасибо скажет, что передумали отправить его, куда полагается. - Смирновский выжидающе смотрел на Ефима. - Укумекал?.. Есть у тебя еще какой вопрос ко мне, товарищ милай? А то... - Смирновский выразительно стукнул ногтем по стеклу наручных часов.
Сегал «укумекал» достаточно. Больше чем достаточно. Однако, сам не зная почему, кинул Смирновскому последнюю, как ему показалось, козырную карту:
- У Нагорнова очень больное сердце, как бы он не скончался от нервных перегрузок. В ваших руках, можно сказать, жизнь старого почтенного человека.
Смирновский снова блеснул волчьим оскалом.
- Говоришь, Нагорнов может концы отдать? Ну, и что? Все мы не вечны. Поделом ему, в следующий раз умнее будет.
«Идиот! Дремучий идиот и шкурник!» - констатировал Ефим. Он заставил себя сказать Смирновскому «до свидания» и, сопровождаемый кусачей улыбкой, покинул кабинет парторга. По дороге в редакцию вспомнилась ему ядовитая народная присказка про дуру-бабу, пригрозившую своему отпрыску, собравшемуся на речку: «Гляди, если утонешь, домой не приходи!..».
«Ну и тип, - думал он с возмущением. - Умницу Зою Александровну отозвали с партийной работы, подыскали антипод. Зачем? Чей он ставленник? Вне сомнений - номенклатура ЦК ВКП(б). Поставлен в один ряд с генералом Мошкаровым, может быть, в чем-то и позначительней его! Возглавляет многотысячный коллектив огромного предприятия! Если принять во внимание, что ему не администрировать, а воспитывать - воспитывать народ в духе честности, неподкупности, правдивости, скромности... - Ефим засмеялся. - У самого-то Смирновского есть такие высокие качества, хотя бы в зародыше? А у тех, кто его сюда подобрал и утвердил? Невольно возникает вопрос: нужны ли высокие моральные качества партийному работнику? Теоретически, на словах, бесспорно - да!.. А на практике? Интеллигентная, человечная Зоя Александровна не пришлась ко двору, предпочтение отдано Смирновскому, действительность именем ЦК партии распорядилась: Горина - нет! Смирновский - да!»
Из редакции он не медля позвонил Родионову.
- Были у Смирновского? И какие там пироги? - послышался в трубке знакомый глуховатый голос.
- Пироги ни с чем...
Трубка долго молчала.
- Так я и предполагал, - упавшим голосом наконец произнес Родионов — да и что ждать от него? И в министерстве не мычат, не телятся. Напоминать не решаюсь, боюсь услышать отказ... Что же дальше, Ефим Моисеевич?
- Спросите меня о чем-нибудь попроще, Андрей Николаевич. Попробую поговорить с Гапченко.
С Гапченко разговор был коротким.
- Значит, Смирновский ни в какую?.. Па-ня-тно! - Знакомая змейка мелькнула на щеке редактора. - Па-ня-тно... получается тупик...
- Тупик, - повторил Ефим. - Выходит, Нагорнова на наших глазах убивают, а мы руки умываем... Что прикажете ответить Нагорнову на его жалобу в редакцию? В архив ее, что ли?
- Как это в архив?! Нельзя! Не имеем права.
- Ну, и...
- Ну и, ну и - раздраженно передразнил Гапченко. - Бес его знает!
Оба замолчали.
- Может быть мне, Федор Владимирович, пойти в цех Крутова, поговорить с рабочими, попытаться уломать Крутова?
- Ха-ха-ха! - ехидно выдохнул Гапченко. - Поглядите-ка на него, он уломает Крутова! Ефим, Ефим! Утопист ты, фантазер! Сходи, сходи, я не возражаю. Надо же хоть как-то, формально что ли, отреагировать на письмо.
- Я не берусь заставить Крутова извиниться перед Нагорновым, - сказал Ефим, - но дать ему по шапке за хамство и матершину, чтоб в глазах потемнело, можно и должно!
- Да-а! - покачал головой редактор. - Ни дать, ни взять - Дон Кихот! - И серьезно добавил: - А с Нагорновым поступили скверно, очень скверно!.. Ты когда собираешься к Крутову?
- Сейчас же!
- Ступай! Удачи тебе.
Ефим посмотрел на Гапченко с удивлением и любопытством. Он уже давно приметил: где-то в тайниках души этого сухаря, человека осторожного, подчас желчного, таится доброта, порядочность, даже мягкость. С горьким сознанием своего бессилия сказал он только что: «А с Нагорновым поступили скверно, очень скверно...» Раскрепостись Гапченко, живи он в условиях свободного проявления личности, пожалуй ярче развивались бы в нем лучшие свойства человеческие. В нынешнее время они еле-еле теплятся, в недалеком будущем, скорее всего, угаснут, отомрут как помеха, чтобы выжить смог.
Много исповедей выслушал Сегал в цехе Крутова, многое записал в журналистский блокнот. Оставалось встретиться с главным действующим лицом.
...Крутов мельком глянул на представителя прессы черными, блестящими, как антрацит, глазами.
- Чем могу быть полезен? - спросил сухо, не отрываясь от чтения каких-то бумаг. Над столом возвышался крепкий торс начальника. Лицо - смазливое, холеное, гладко выбритое. — Я слушаю, слушаю вас, - бросил нетерпеливо, - слушаю вас, товарищ корреспондент. Но если вы насчет Нагорнова - разговаривать не о чем.
«Он уже и мне начинает хамить», - подумал Ефим.
- Слушать о саботажнике ничего не желаю, - бросал, как камни, слова Крутов, - я отправил его в отдел кадров, на этом - все!
- Но вы, товарищ Крутов, - сдержанно возразил Ефим, - глубоко и незаслуженно оскорбили отличного рабочего, пожилого человека.
- Смотрите-ка, какую адвокатуру нашел себе Нагорнов! - нагло, насмешливо протянул Крутов. - Кто, скажите, слышал, когда и как я оскорбил Нагорнова? Кто может подтвердить? - антрацитные глаза глядели на Ефима вызывающе, спесиво.
«Действительно, - подумал Ефим, - последний раз Крутов поносил Нагорнова с глазу на глаз, в своем кабинете».
- Мало ли что захочет наплести на меня по злобе вздорный старикашка! - в том же тоне продолжал Крутов.
- За что же, собственно говоря, Нагорнову на вас злиться, - разрешите полюбопытствовать? - спросил Ефим с подчеркнутым интересом.
Крутов не ожидал такого вопроса, промолчал. Не давая ему опомниться, Ефим зашел с другой стороны:
- Не помните ли вы какого-нибудь нарушения Нагорновым трудовой дисциплины?
Крутов морщил лоб, хмурился, молчал, очевидно стараясь угадать, куда клонит корреспондент.
- Не помните, - заверил Ефим, - я установил достоверно: за сорок с лишним лет у Нагорнова не было ни одного взыскания. Безотказный, исполнительный, и вдруг преобразился в саботажника?! Логика где?
У Крутова рот повело набок.
- При чем тут логика? Допустим, в сердцах я его и поругал... ничего особенного... А работа есть работа, бросать ее никто не имеет права.
- А вы извинились перед ним? Объяснили, что погорячились?
- Я?! - взорвался Крутов. - Чтобы я, начальник цеха, извинялся перед склочным стариком?! Кому вы это предлагаете, молодой человек? А хрена собачьего он не хочет?! - Глаза его зажглись разъяренно, тормоза спустили. - Вы что - ошалели, товарищ корреспондент?
Ефим ощутил в груди знакомый уголек, жар начал подступать к горлу, теснить грудь. Он изо всех сил старался не сорваться. Чуть помедлив, встал, уничтожающе проговорил:
- Вы не смеете так со мной разговаривать, Крутов, слышите?! Не смеете! Если вы позволяете себе держаться подобным образом с корреспондентом, легко представить, как распоясываетесь с подчиненными! Я сейчас, между прочим, мог бы сказать вам все, что о вас думаю, не выбирая слов. Свидетелей-то нет? Но я этого делать не буду: сходство с таким, как вы, меня оскорбило бы навсегда.
Никто ни разу не учинял Крутову подобной экзекуции. От неожиданности он словно оцепенел, недоуменно округлил глаза, изменился в лице.
- Советую вам извиниться перед Нагорновым, - настаивал Ефим, - а заодно и перед всеми, кого вы поносили и унижали в цехе, так, за здорово живешь, себе в удовольствие. Свидетелей тому, должен вас порадовать, полным-полно! - Он потряс перед носом Крутова блокнотом. - Здесь у меня все записано. Хотите, прочту?
Крутов поднялся с кресла, сжал кулаки, глядя мимо Сегала, отрезал:
- Советы ваши мне не требуются, поучения - тем более. У меня есть свое начальство - директор завода, главный инженер. Вы мне - никто! Можете писать обо мне в вашей газете, что хотите: бумага все терпит.
- Истина бесспорная! Но существует и другая: с каждой скотиной целесообразнее разговаривать на ее языке. - Ефим плюнул брезгливо и покрыл выходца из народа многоэтажным матом. - Это тебе, хам, авансом. Посмотришь, как я тебя разрисую в газете. Под расчет!
С непередаваемым наслаждением увидел Ефим, как Крутов, побледнев, с открытым ртом опустился в кресло.
Быстрым шагом он вышел из его кабинета.
Начальнику отдела кадров завода так и не пришлось подписать приказ об увольнении Нагорнова. Вечером Савелий Петрович прилег отдохнуть, закрыл глаза и... уже не открыл их.
В полдень у центральной проходной вывесили напечатанный большими черными буквами некролог - извещение дирекции, парткома и завкома «о безвременной смерти одного из старейших рабочих, передового производственника, отдавшего около полувека жизни героическому служению Родине, советскому народу». Ефим читал некролог сквозь слезы, без спросу текущие из глаз, слезы глубокого сожаления о кончине хорошего человека, слезы бессилия против мерзавцев, загнавших честного русского рабочего в гроб.
А гроб соорудили Нагорнову отменный! Дирекция и завком на деньги не поскупились: гроб обили темно-красным бархатом, по углам пышные кисти из парчи, золотистый шнур прикрепили ко всем граням. Роскошный гроб с телом усопшего был водружен на постамент в просторном фойе заводского Дома культуры. Гроб утопал в цветах, взятых из заводской оранжереи. На венках, перевитых алыми и черными лентами, четко выделялись надписи: «От райкома ВКП(б), «От редакции завода», «От комитета профсоюзов завода». Особенно трогательную надпись можно было прочесть на венке от парткома: «Герою труда, беспартийному большевику, незабвенному товарищу Савелию Петровичу Ногорнову».
Покойный лежал в гробу в черном, наверно, праздничном костюме, со скрещенными на груди крупными кистями рук. На лице его окаменела боль, черные с проседью, сдвинутые брови, казалось, приказывали: «Кончайте, негодяи, комедию!»
А комедия продолжалась. Перед самым выносом в почетный караул у гроба встали: директор завода - генерал Мошкаров, парторг ЦК Смирновский, заместитель председателя завкома Званцев, инструктор райкома Великанова. Крутов встать в почетный караул, вероятно, не решился, а может быть, не пожелал отдать последний долг усопшему, вернее - убиенному, да-да, убиенному Он невозмутимо прохаживался поодаль от гроба, изредка бросая антрацитный взгляд на свою жертву. Только однажды, встретившись глазами с Сегалом, на секунду смешался, но тут же продолжил барское вышагивание.
На гражданской панихиде первым взял слово Смирновский. Он поднялся на небольшое возвышение у гроба, три раза кашлянул в кулак, и, изобразив на скуластом злом лице нечто похожее на скорбь, кричащим баритонцем начал: «Товарищи, друзья, родные, близкие покойника (он так и сказал - покойника), коллектив нашего орденоносного завода понес большую утрату: скончался один из наших старейших рабочих, запевала стахановского движения, герой труда всех пятилеток... (тут Смирновский запнулся, очевидно, забыл, что надо говорить дальше. Он достал из кармана вчетверо сложенный лист бумаги, развернул его, стал читать заранее написанную для него кем-то надгробную речь). - Скончался один из наших старейших рабочих, герой первых пятилеток. - Смирновский забыл, что слова эти он только что произнес, кашлянул в кулак, продолжал по бумажке: - Верный сын народа, беспартийный большевик, кристальной души человек, незабвенный Савелий Петрович Нагорнов...».
А Ефиму явственно послышались вдруг другие слова, сказанные тем же Смирновским в своем кабинете: «Гонят его с завода с волчьим билетом - и правильно!.. Может концы отдать? Ну и что?..»
Смирновского сменили другие ораторы. Затем гроб подняли на плечи четыре дюжих молодца, оркестр торжественно заиграл траурный марш. Савелий Петрович Нагорнов поплыл в вечность...
С гражданской панихиды Ефим не вернулся в редакцию: голова разболелась до ломоты в висках, до звона в ушах. Множество смертей видел он на фронте, привык к виду мертвых. Может быть, притуплялась острота потери человека на поле боя и потому, что то была гибель за правое дело в схватке с фашистами. Жертва борьбы за правду, за свое «Я» со своими, советскими, коммунистами, - была перед ним впервые. Фарисеев, принародно отпевающих свою жертву, ни представить себе, ни воспринять он не мог.
Он сидел в общежитии на казенной кровати, обхватив голову руками, раскачиваясь, пытаясь монотонными движениями унять боль, приглушить душевное страдание. В комнате никого не было. Репродуктор безголосым баритоном хрипел какую-то популярную песенку. В другое время Ефим выдернул бы штепсель из розетки. Но сейчас он ничего не слышал. Не услышал и настойчивого, громкого стука в дверь. От крепкого прикосновения чьей-то руки вздрогнул, поднял глаза, смотрел невидящим, неузнающим взором на стоявшего рядом человека.
- Что с тобой, Ефим? - говорил тот. - Часом не захворал? На тебе лица нет. Барабаню в дверь, барабаню. Никто не откликается. Дернул за ручку - не заперто. Что ты так уставился. Как в первый раз видишь! Иль не узнаешь?
Будто из рассеивающегося тумана всплыло перед Ефимом лицо говорившего. Откуда-то издалека доходили до него, казалось, ничего не означающие слова. Он изо всех сил пытался выбраться из сковывающей его пелены, осознать происходящее, определить, кого, что слышит... Не скоро увидел: стоит, склонившись над ним, его добрый товарищ - рыжеусый солдат.
- Степан Петрович! Это ты? - спросил негромко, слабым голосом. - Степан Петрович Жилин! Какими судьбами? Рад тебя видеть!
- Признал-таки старого солдата, слава Богу! А то я уж обеспокоился, не помешался ли наш сержант? Как-никак, контуженый! Теперь вижу - ошибся, отлегло!
- Присаживайся, Степан Петрович, не беспокойся, в общем-то, я здоров. Тут такое дело, понимаешь... да ладно, рассказывать не буду ... тяжелое дело.
- Ну и не надо рассказывать. Где ты запропастился? Давненько не заходил. Старшина говорит: совсем позабыл нас сержант! Загордился, редактором стал, куда там.
- Виноват я, Степан Петрович, но, поверь, закрутила работа, времени не хватает.
- Понимаю, Ефим, и старшина шутит. Знаешь, зачем я к тебе пришел? Мы, то есть я и старшина, полный расчет с завода взяли. Завтра по домам. Я в свою Сибирь, он - на Смоленщину. Вот и решили дать отвальную. Забежал к тебе, хорошо, что застал на месте. Попрощаемся как следует. Кто знает, сведет нас еще когда жизнь на одну дорожку?
Верно сам Господь Бог послал Жилина к Ефиму в этот трудный для него час. Ни одно лекарство не смогло бы так облегчить его душевные и физические муки.
- Спасибо, Степан Петрович, ты даже не представляешь, как вовремя пришел!
- Жилин - старый волк! За версту чует: в каком месте и когда быть надо. Вставай, сержант! Встряхнись и шагом марш в наше подразделение!
... - Встать! Сми-и-рно! - скомандовал старшина, когда появились Жилин и Ефим. Человек десять вскочили с мест и замерли. - Товарищ редактор-сержант! - начал докладывать старшина. - Рота готовится к выпивону-закусону, просим и вас. - Он огромными ручищами поприжал Ефима. - А ты все такой же боксер наилегчайшего веса, пора переходить в другую весовую категорию.
Все засмеялись. И Ефим повеселел, настроение улучшилось, хотя боль от пережитого недавно совсем еще не уходила, она как бы опустилась вглубь, притупленно саднила .
Ефим сел за длинный дощатый стол, на ту же скамейку, что и около полутора лет назад. Водки на столе выставили - хоть отбавляй.
- А насчет закуски, товарищи солдаты и командиры, - балагурил старшина, наливая всем по граненому стакану, - не взыщите. Хлеб да соль есть, капуста, картошка - в избытке, колбасный дух присутствует. Дело за тостом. Вам говорить, товарищ редактор-сержант, это по вашей части.
Ефим встал, поднял стакан.
- Скажу коротко: за здоровье отбывающих, счастья им и удачи. И нам тоже. И не приведи Бог ни всем нам, ни детям, ни внукам нашим хоть когда-нибудь отправляться на войну!
Все зааплодировали и дружно осушили стаканы.
- Вот оно и пришло это времечко золотое, долгожданное, - сказал рыжеусый, - возвращаемся мы в родные дома... Не все, правду сказать, - добавил с грустью, - кто живой остался. Давайте-ка, ребятушки, выпьем за помин души наших корешей, советских солдат, кто головушку сложил на поле боя.
— Выпьем, — повторил Ефим и мысленно помянул Савелия Петровича Нагорнова.
— Помнишь, сержант, - обратился к Ефиму старшина, - как в прошлом году весной мы шагали на завод за фартовым мужиком?
— Как не помнить. Такое не забывается: конец военной службы, начало новой жизни. И фартового помню: раскормленный, веселый не по времени. Тыловая крыса или еще хуже.
— Так и есть, хуже. Знаешь, кто он? — старшина подсел к Сегалу. - Легавый! Да! Понимаешь, месяцев восемь назад позвал он меня в свою рабочую комнату. Угощает дорогими папиросами, говорит: «Ты, товарищ старшина, человек советский, патриотический, в общем, наш человек. Я ознакомился внимательно с твоим личным делом: ни сучка, ни задоринки».
Я гляжу на него, не прикуриваю, соображаю: какого рожна тебе, толстомордому, от меня надо?
«Кури, - это он мне, - папиросы наивысший сорт».
Я закурил, спрашиваю: «Вы зачем меня позвали? Не для того ведь, чтоб папиросами толстыми угощать?»
Он уперся в меня хитрющими буркалами, сладко так говорит: «Само собой. Я хочу предложить тебе стать нашим осведомителем».
«Осведомителем? - спрашиваю, - это как?»
Он засмеялся: «Какой ты недогадливый! Слушай. Имеются среди рабочих вредные на язык трепачи, болтают в цехах всякое против партии и товарища Сталина. Осведомитель слушает, на ус мотает, мне передает. А я - куда следует».
Эх, Ефим, и разозлился я! Говорю ему: «Выходит, мил человек, в стукачи меня вербуете? Извините-подвиньтесь, мне это ни к чему! В нашем роду доносчиков не было и не будет. Я в гражданке был плотником, на войне - старшиной, на заводе - подручным кузнеца. Вернусь домой - опять за плотницкое дело примусь. Всё! Больше вопросов ко мне не будет?»
Он меня прощупал бельмами: «Не будет! Ступай!»
Я было пошел к двери. Он меня остановил: «Неволить тебя не могу, стало быть, ты - не патриот нашей Родины».
Тут меня взорвало: «Ах, ты! Это, выходит, я - плохой патриот? Три года на фронте воевал, четыре ранения и контузию схлопотал, сейчас по двенадцать часов горбину гну у парового молота... А вы как, спрашиваю, хороший патриот? Чего же вы в таком разе в глубоком тылу отсиделись?»
Красный он стал, буркалы на лоб полезли. Ну, думаю, держись, старшина, сейчас тебе будет порка! А он сквозь зубы: «Иди! Иди! Не трепись никому, что у меня был, а то...»
Я ему: «Не беспокойтесь» - и ходу! Думал мне это так не сойдет... Ничего, отвязался.
- Ишь ты, право, лягаш, - вставил сидящий рядом Жилин, - а сколько воров, жуликов в тылу брюхо, карманы набивали, когда мы Гитлеру капут делали?.. С Гитлером покончено. А вот с этими нашими кровососами управиться потяжелей будет, а? Как думаешь, сержант? С внутренней сволотой война, видать, на исходной позиции... Аль я не прав?
- Кто же с ней будет воевать-то, со сволотой, может подскажешь, Степа? - спросил старшина, спрятав усмешку.
- Известно, кто - партия и правительство, - уверенно ответил Жилин.
- Поживем, посмотрим, Степа! - подмигнул многозначительно старшина. - Ну их всех к бесу! Давайте еще выпьем, а то, я гляжу, ребята заскучали.
Проводы продолжались допоздна. Ефим с искренней грустью распрощался с отбывающими домой боевыми товарищами. Изрядно захмелевший, в полночь вернулся в общежитие.
Проснулся он в десять утра, вспомнил: нынче выходной день, воскресенье. Странно, но после вчерашних проводов чувствовал себя бодро - встал, заправил кровать, умылся, позавтракал и стал прикидывать, как провести свободный день.
Ба! Ведь он обещал Розе в ближайшее воскресенье быть у нее дома. Наскоро почистил и погладил костюм, с сожалением отметив, что поношен он изрядно, побрился «до зубов» и заторопился к Гофманам.
Шел он туда не без опаски. Хоть Роза и хвалила своих родителей, а вдруг они похожи на старых Крошкиных?..
Гофманы встретили гостя радушно. Представляя Ефима отцу и матери, Роза полушутя добавила:
- Прошу любить и жаловать.
- Постараемся, - в тон дочери ответил с улыбкой отец, ненавязчиво, но внимательно глядя на Ефима. Мать Розы открыто улыбнулась ему, пригласила сесть.
- Как работается? - спросил Гофман Ефима как старый знакомый, который продолжает давно начатый разговор. - Трудно? Но, вероятно, интересно?
У Ефима от сердца отлегло: люди тактичные, не копаются в биографии, не заставляют заполнять длиннющую устную анкету. Он с готовностью вступил в беседу.
- Я люблю свою профессию. Даже сейчас, в маленькой газете, чувствую себя при важном деле... Трудно ли? Нелегко. Но это полбеды. Беда в другом: коэффициент полезного действия от трудов наших, журналистских, маловат. Энергии затрачиваешь уймищу, а результат, прямо скажу, незначительный! Часто и нулевой. Это обстоятельство и утомляет и бьет по рукам.
Родители Розы согласно покачивали головами. Откровенные признания Ефима им, видно, были по душе.
- А что труднее - писать или собирать материал? - полюбопытствовала мать Розы.
- Организовывать, мама, - поправила Роза.
- И для того и для другого, - охотно пояснял Ефим, - необходимы профессиональные навыки. Что труднее? Как когда. Материал материалу рознь, пожалуй, легче писать хвалебные, больше хлопот с критическими. Я чаще занимаюсь именно критическими, - выражаясь возвышенно, пытаюсь острым печатным словом защитить униженных, оскорбленных и обворованных. Естественно, при этом и врагов наживаю предостаточно: вынужден дразнить высокопоставленных гусей, а они такого, понятно, не любят и не прощают.
- Зачем же вы их дразните? Писали бы хвалебные опусы, пребывали бы в добром здравии, как говорится, имели бы почет и уважение, - резонно заметила мама.
- Это не по мне! У меня с этими, не Богом избранными, мир невозможен... Наверно, не стоит этим хвалиться, но когда удается хоть частично их пощипать - я доволен, даже счастлив.
Уж если не влюбленно, то с обожанием смотрела на него Роза. Ее мама бросила на супруга вопросительный взгляд: «Что ты на это скажешь?».
А Гофман был весьма доволен характером беседы. Вот тут-то он и прощупает возможного Розочкиного жениха! Старик уже понял: парень прямой, честный, неглупый. Судя по наряду - беден. Последнее, рассуждал он, неважно. Я достаточно богат. Поделюсь, если станет моим зятем, огромный минус - его беспокойный характер. Для Розочки он предпочел бы мирного, покладистого, домовитого мужа, хорошо бы с более эффектной внешностью. Этот симпатичный... но худоват, бледноват. Война его, видно, изрядно потрепала. Да и теперь живется ему, надо полагать, не ахти как. Посмотрим.., Все-таки умен. А главное - еврейский сын!
В свою очередь Ефима тоже устраивало направление разговора. Оно в какой-то мере позволяло ему заглянуть во внутренний мир возможных тестя и тещи. Некоторые выводы он сделал сразу. А дальше?..
А дальше старик сказал:
- У каждого человека, конечно, своя мерка на счастье. Вот мы с Розочкиной мамой живем в мире и согласии не один десяток лет. Оба мы стоматологи. Делаем людям протезы, мосты, коронки, облегчаем им жизнь, получаем от них благодарность всяческую. У нас прекрасная доченька...
- Папа! - укоризненно воскликнула Роза.
- У нас прекрасная доченька, - с ударением повторил Гофман. - Свой дом - полная чаша. И мы счастливы. Большой политикой мы не занимаемся. Не думайте, пожалуйста, что мы замыкаемся в собственной скорлупе. Далеко нет. Но профессия наша и положение... Словом, народ мы умеренный.
«Я это и без объяснения увидел», - подумал Ефим.
За вкусным, почти обильным обедом продолжали беседовать доброжелательно, просто, и Ефим почувствовал: родителям Розы он понравился. Но не без оговорок.
Гофман осторожно начал выяснять намерения Ефима относительно их дочери.
- Все мы, мужчины, — заходя издалека, приступил он к важному вопросу, - немножко дети. Согласитесь, при всей нашей силе и независимости, очень нуждаемся в женской опеке. Женщина, — рассуждал он, — своей нежностью, слабостью, если хотите, смягчает наш необузданный нрав, не так ли? Я бы, например, не мог прожить без моей дорогой Кларочки ни единого дня. Я ведь долго не женился, холостяцкую жизнь вкусил вполне. Незавидное положение, скажу вам.
Выслушав монолог Гофмана, Ефим улыбнулся про себя, украдкой глянул на Розу. Та потупила взор.
- Верно, каждый из нас рано или поздно кончает с холостяцкой вольницей, - в тон Гофману сказал Ефим, - и мне вот, слава-те, Господи, тридцатый годик пошел. Пора!
Он почему-то ждал вопроса Гофмана: «Так за чем дело стало?» Но тот, по-видимому, остался вполне доволен ответом гостя и заговорил о другом.
- Вы давно вернулись из армии?
- Без малого полтора года.
- Порядочно... - Гофман и продолжал: - Теперь мужчины на вес золота, тем более молодые.
Розиной маме не понравился такой оборот разговора, косвенно унижающий ее единственную, несравненную доченьку. Она выразительно посмотрела на мужа, и, словно спохватившись, воскликнула:
- Ой, я забыла подать соус к цыплятам! Что же ты не напомнил, Соломон?
- Эка важность, - ответил ей муж, - вот если ты, Кларочка, забудешь угостить нас цимесом - непременно напомню! Вы, Ефим, знаете, что такое цимес?
- Я-то знаю, — ответил Ефим, — но будут ли мои дети знать хоть одно еврейское слово, не говоря о еврейском блюде, - большой вопрос!
- Так это зависит от вас, - заметила мама.
- Только ли от меня? — возразил Ефим. — Розочка, например, говорит по-еврейски?
- Понимать почти все понимаю, а говорить... Нет, не умею, - смущенно улыбнулась Роза.
- Вот видите, уважаемые родители, почтенные евреи, извините за прямоту, ваша дочь уже не умеет изъясняться на родном языке. Как же она будет учить ему своих детей? А внуки ваши? Кроме пометки в паспорте и внешности, никакого иного отношения к своему народу иметь не будут.
Гофманы промолчали.
- Вот сейчас мы с вами, - продолжал Ефим, - четверо евреев, представители двух поколений, в своем тесном кругу, на каком языке беседу ведем? На русском. А почему, разрешите вас спросить, не на родном, еврейском?
Старый Гофман пожал плечами.
- Честно говоря, я как-то об этом ни разу и не задумывался... Ну, живем в России, говорим по-русски, естественно... Как, Кларочка?
Мама Гофман поджала губы.
- А вы что на это скажете? - обратился Ефим к Розе.
- Я? - удивилась она, как будто вопрос был обращен не к ней. - Надо подумать...
- И ничего не придумаете, - горячо возразил Ефим, - как это ни прискорбно, а приходится признаваться: мы, евреи, легче других народностей поддаемся ассимиляции. Не знаю как за рубежом, а здесь, в «светлой отчизне всех племен и народов» именно так. Абсолютное большинство советских евреев катастрофически быстро теряет национальную суть, а главное - забывает или вообще не владеет материнским языком, и, к величайшему стыду, не тяготится этим. А народ без своего языка перестает быть народом, становится, не будь сказано за обеденным столом, кем...
Гофманы, в том числе и молодая, смотрели на Ефима с восхищением, но у старших к восхищению примешивалось что-то похожее на испуг или крайнюю настороженность.
- Как-то, еще до войны, - развивал свою мысль Ефим, - я прочел небольшой рассказ Альфонса Доде «Последний урок». Последний урок на французском языке в небольшом местечке, где завтра будут властвовать завоеватели, пруссаки и их язык. На последний урок собираются стар и млад - все жители деревушки. Старик-учитель, француз, пишет им на школьной доске... я может быть, не совершенно точно воспроизведу слова: «Пока народ, обращенный в рабство, почитает и хранит родной язык, он держит в руках ключ от своей темницы».
- Интересный вы человек, откровенно скажу, - патетически отреагировал старый Гофман, - даже необычный! Вы полностью правы. Но... - тут у него патетики резко поубавилось, - как бы это выразиться... Жизнь идет своим чередом, как река течет. Мы, люди, - щепки, хочешь, не хочешь - плывем по течению... так получается. Значит, по другому быть не может. Поверьте мне, молодой человек, я ведь вдвое с лишним старше вас, при всем уважении к таким людям, как вы, я имею в виду беспокойных, мыслящих не как все, - поверьте мне, таким людям всегда крайне трудно.
Мама Гофман поддакивала своему многоопытному супругу, а Ефим понял, чего они испугались, отчего вытянулись их лица: такой муж для Розочки - сплошные хлопоты и неприятности. Незнакомая, непроторенная тропинка! Куда она заведет?.. Конечно, заключил он, Гофманы - не Крошкины. А во многом ли отличаются от них? Плывут себе по течению вдали от стремнины. Тихо, сытненько, уютненько. И того же желают единственной доченьке... Вряд ли подойдет для нее муж такой, как Ефим: утлый челн для моря житейского!..
Чтобы переменить тему разговора, мама Гофман воскликнула, укоризненно покачав головой:
- Мужчины! Мужчины! Ну что у вас за привычка забираться в дебри?! Примитесь-ка за цимес!
Ефим пришел в редакцию раньше других сотрудников. Достал из ящика несколько писем - ничего существенного. Взялся за чтение свежих номеров газет и вскоре отложил их. Мысленно вернулся к истории с Нагорновым, его гибели, похоронам. Неужели виновные - Крутов, Смирновский - не будут призваны к ответу, не понесут наказания?.. Погруженный в размышления, не услышал, как вошла новенькая сотрудница, Надя Воронцова. Она поздоровалась с ним.
- Здравствуйте, - ответил он машинально, мельком глянув на нее, и продолжал думать.
Надя сняла телефонную трубку и начала с кем-то громкий, очень оживленный разговор. О чем? Ефим не прислушивался. Звуки высокого девичьего голоса долетали до него пулеметной дробью, раздражали, мешали сосредоточиться. Он не выдержал:
- Извините, вас, кажется, Надей зовут? Вы не можете убавить громкость?
Она была так увлечена беседой, что не услышала замечания и продолжала тараторить.
- Надя, а Надя! Товарищ Воронцова! Я к вам обращаюсь. Говорите, пожалуйста, потише. Вы мешаете мне работать, - раздельно и сухо попросил Ефим.
- Вы что-то мне сказали? - откликнулась она, услышав последние слова. - Это не тебе, Коля, это наш сотрудник... погоди минутку! - Надя повернула к Ефиму голову, украшенную двумя косами, уложенными венком, устремила на него безразличный взгляд серо-голубых глаз.
Ефим повторил просьбу.
- Разве я вам мешаю? Вы сейчас ничего не пишете, сидите так, без всякого дела.
- А вы не допускаете, - съязвил Ефим, - что иной раз человек трудится невидимо, то есть думает?
Она чуть смутилась.
- В таком случае извините... Пока, Коля, до вечера, - сказала в трубку. - Передайте, пожалуйста, редактору, - попросила Ефима, - что я пошла по цехам.
Стуча каблуками грубых туфель кустарного производства, она удалилась. Ефим посмотрел ей вслед. Чем-то непонятно приятным повеяло вдруг на него от ее стройной девичьей фигурки, которую не смог испортить даже убогий наряд - плюшевая кургузая жакетка, грубошерстная юбка. Внешне, с первого взгляда, Надя ему не понравилась, совсем не в его вкусе, несмотря на то, что блондинка... и эти ее веснушки-конопушки, и, к тому же, сорока-тараторка! Откуда выкопал Гапченко этот экземпляр? Но наперекор всему, несколько минут назад пахнуло от нее на Ефима будто бы мягким теплом... на мгновение. Но мгновение запомнилось.
Вскоре почти одновременно пришли редактор и остальные сотрудники. Гапченко пригласил всех к себе. Приближалась двадцать восьмая годовщина Октябрьской революции, следовало обсудить содержание праздничного и предпраздничных номеров газеты, составить план, распределить задания.
Гапченко окинул взглядом собравшихся сотрудников.
- Где же наша новенькая, Воронцова? - обратился он к Ефиму. - Ты вроде раньше пришел.
- Она ушла в цех, просила сказать вам.
- Ладно. Передашь ей задание. Кстати, поможешь ей, это твоя секретарская обязанность.
Обсуждали, предлагали, спорили... Планерка затянулась. Ее прервал телефонный звонок.
- Слушаю, — недовольно отозвался Гапченко, - слушаю!.. A-а! Здравствуйте, Иван Сергеевич!.. Да-да! Сейчас иду... С Сегалом? У нас оперативное совещание... Хорошо, отложим. Слушаюсь.
В кабинете Смирновского они увидели кроме него Дубову и секретаря партбюро крутовского цеха. Смирновский показал вошедшим волчий оскал, что означало улыбку. Дубова кольнула рысьими глазами, секретарь цеховой парторганизации, полный, бочковатый, жирно надулся.
- Ну, здравствуйте! - холодно, несмотря на оскал, приветствовал Гапченко и Сегала Смирновский. - Присаживайтесь. Знаете, зачем я вас позвал?
Редактор отрицательно покачал головой.
- Дело важное. Вы знакомы с товарищем Ивановым?
- Знакомы, - в один голос сказали Гапченко и Сегал.
- Нехорошие блины получились с Нагорновым, - оскал мелькнул на мгновение. Ефима покоробило: Смирновский даже не употребил обязательный в таких случаях термин «покойный». - Товарищ Иванов, - продолжал парторг, - сообщил нам, что по цеху Крутова поползли слухи-мухи. Дескать, Михаил Тарасович Нагорнова в могилу свел. Верно я говорю, товарищ Иванов? - Тот молча кивнул. Смирновский снова блеснул волчьим оскалом, пытаясь изобразить улыбку. - Поскольку товарищ Крутов резковат на язык, в цехе слухам верят. Народ волнуется. Слухи-мухи, - Смирновский поиграл желваками, - могут поползти по заводу. И тогда... Понятно?! - Смирновский уперся сверлящими глазами в Гапченко и Сегала. - Коротко говоря, посоветовались мы тут с товарищ Дубовой и решили: приказать редакции поместить в ближайшем номере многотиражки небольшой критический матерьяльчик в адрес товарища Михаила Тарасовича Крутова. (При упоминании Крутова голос Смирновского теплел, сколько мог). Нагорнова не упоминать, ни-ни! И об истории с ним - ни гу-гу! Понятно? - Смирновский обратил оскал к Ефиму. - Поручить написать этот матерьяльчик спецу по уколам и подножкам корреспонденту Сегалу. Под ответственность Гапченко. Действуйте! Пишите, что приказано и как указано. Срочно! Народ надо успокоить, ясно?
... Перед Ефимом возникла дилемма: писать или не писать о хамстве Крутова? Поместить такой материал в газете - значит дать по физиономии и самому Крутову, и присным его. Это, безусловно, момент положительный. С другой стороны, подобный фельетон выгородит руководство завода, парткома и завкома: подлинные причины изгнания Нагорнова с работы и его подозрительно скоропостижной смерти останутся навсегда сокрытыми! Ефим без труда раскусил неуклюжий финт Смирновского, его намерение увести от ответственности преступную кодлу. И Ефим должен стать его пособником?!.. Вот если бы он имел возможность опубликовать фельетон в том виде, в каком считает необходимым!.. Но., «пиши, что тебе приказано и как указано». И он «наступил на горло собственной песне», сочинил в меру спокойный, в меру едкий опус. Гапченко слегка причесал его, скруглил острые углы и, как следовало ожидать, согласовал с Дубовой и Смирновским. После перечисленных манипуляций, в ближайшем номере газеты, правда, на видном месте, появился фельетон под заголовком: «А нельзя ли поделикатнее?» (вместо ударного, который дал Ефим: «Берете круто, товарищ Крутов!»).
Ефим прочел фельетон на полосе и начал ругать себя: зачем согласился подписаться под слащавой полуправдой? Но, поразмыслив, успокоился: такой «сахар» Крутову не сахар - все-таки на миру получил оплеуху! А Смирновский и иже с ним, не будь и фельетона, все равно нашли бы способ унять ропщущих и недовольных. Что недовольные? Ефим отлично знал: поворчат они, поворчат - и притихнут. «Поговорили, пошумели и шабаш!» - навсегда запомнил он слова токаря, программу «действий». Бунта не будет. Не тот народ пошел - укатили сивку крутые горки.
Было около семи вечера. По существу бездомный, Ефим частенько оставался в редакции после работы: побыть одному, подумать, написать что-нибудь для души. Занятый своими мыслями, он не сразу услышал продолжительный звонок в кабинете редактора. Звонил внутренний телефон. Ефим снял трубку.
- Слушаю вас.
- Какого дьявола вы так долго не отвечаете?! — раздалось в трубке. - Что вы там все, оглохли или передохли?!
- Как вы смеете грубить? Что за тон? - мгновенно вскипел Ефим. - Вам отвечает редакция.
В трубке замолкли. Ефим хотел уже положить ее, но вдруг услышал:
- Говорит генерал-майор Мошкаров, директор завода. Мне нужен редактор... Гапченко.
Ефим удивился: директор впервые удостоил редакцию личным звонком.
- Гапченко ушел домой. Кроме меня в редакции никого нет, - вежливо пояснил он, - у телефона Сегал.
- Это еще лучше... Как раз ты мне и нужен... Кто тебе разрешил возводить поклеп на лучшего начальника цеха?! Что за самовольничанье, я тебя спрашиваю?! - Голос директора возвысился до крика, срывался с баса на фальцет, генерал был в ярости. - Кто хозяин завода - я или ты со своим очкариком?! (Директор имел в виду близорукого Гапченко). Кто, отвечай, растуды вашу мать?! Откуда ты такой прыткий явился сюда воду мутить?!
- С фронта, - еле сдерживаясь, твердо ответил Ефим. - Я не желаю вас дальше слушать. Я не знаю голоса директора завода. Может быть, это говорит не генерал Мошкаров, а какой-то хулиган. Советский генерал, - повысил голос Ефим, - руководитель важнейшего предприятия, не позволит подобного хамства в адрес работника печати. Если со мной говорит генерал Мошкаров, могу немедленно к вам явиться и объясниться. Если это хулиган, задумавший скомпрометировать товарища Мошкарова, то пошел ты сам к... - Ефим умышленно помедлил, - чертовой матери! Ясно?!
В трубке было тихо... Через несколько секунд послышался щелчок - абонент с ним разъединился. Ефим рассмеялся, он был очень доволен: хорошо наподдал «Его превосходительству», даже лучше, чем та молодка, которая отхлестала генерала его же ремнем в доме отдыха. Чтобы вполне убедиться, что он говорил с Мошкаровым, Ефим спросил дежурную телефонистку, с кем она недавно соединяла редакцию?
- С директором завода, - услышал в ответ.
Ни завтра, ни в последующие дни Мошкаров не вызвал к себе Сегала, не звонил Гапченко. Вскоре на заводе был обнародован приказ директора, порицающий «некоторую грубость со стороны комсостава». Крутову директор «поставил на вид»... Ефим понял: приказ - не очень-то завуалированный шаг с целью снять напряжение, «успокоить народ».
И еще он понял: в лице Мошкарова нажил себе еще одного врага.