14005.fb2
— Я иду на минху[3], — объявил Йосл, — хочешь со мной?
Дед Блейлипа, еще совсем ребенок, но с пористым носом старика, катился с горы на железной крышке. Догорающий свет расщепился на сотни голубых лучей; предложение отправиться на молитву прозвучало вполне естественно, однако Блейлип — он втайне ликовал и был горд собой — все-таки не удержался: «Зачем я тебе нужен?», потому что неожиданно вспомнил то, что, казалось, забыл раз и навсегда. Десять человек. Еще он поздравил себя с тем, что вспомнил дедушкин нос, тонкий, как спица, — и нос, и все прочее обратилось в прах, — но Блейлип продолжал по кусочкам складывать дедов портрет: желтые зубы негромко клацали и при этом от них отлетали мутные облачка известкового налета; красиво очерченные полумесяцы серых глаз с тяжелыми веками; узкие, как у женщины, брови; колючая метелка усов белее сливок. Йосл взял его под руку:
— Пессимист, юморист, если ты думаешь, что у нас проблемы с миньяном[4], так их нет, но все равно пойдем — ты сможешь послушать раввина, сегодня он у нас.
Краем глаза Блейлип увидел, как Тоби входит в черноту дверного проема в сопровождении четырех мальчиков с золотистыми пейсами — это было потрясающее зрелище, как будто Б-жественный свет коснулся ее головы, ее жилища. И снова приметливый Йосл одернул его.
— Она покормит их ужином, — только и сказал он, — а потом они будут делать уроки.
— Я вижу, вы им спуску не даете.
— Без труда не выловишь и рыбку из пруда.
Блейлипу вручили кипу, он нацепил ее на покалываемую морозом лысину, и они потащились вверх по ледяному склону к школе — раввин отводил по неделе на каждый миньян. Когда Блейлип взял из картонной коробки талит, Йосл погрозил ему пальцем, и он положил талит на место. Никто больше не обратил на него ни малейшего внимания. За окнами становилось все темнее и темнее, детские крики на холме стихли. Йосл протянул ему сидур[5], но буквы раздражающе мельтешили у него перед глазами — их нужно было составлять вместе, как дедушкино лицо. Когда все встали, он тоже встал. Потом снова сел, кое-как втиснувшись в детский стул. Он бы не сказал, что они пели с каким-то особенным пылом, как, по его представлениям, полагалось петь хасидам, но их голоса звучали громко, ритмично, искренне. Лишь ведущий молитву, в отличие от всех остальных, гугнивый, был в талите с кистями, из которого он выглядывал, как из пещеры. Блейлип заскучал, стал шарить глазами в поисках раввина. Он высматривал политика, кого-то похожего, скажем, на мэра города. Или патриарха, главу многодетного семейства. Тем временем они закончили минху и сгрудились в том углу комнаты, где стоял длинный стол (три сбитых вместе толстых доски на двух козлах), покрытый скатертью. Скатерть была нечистая, вся в отпечатках крошащихся обложек старых сидурим и мужских ладоней. Блейлип тоже подошел вместе со всеми, отыскал складной стул и примостился на нем, запихав ноги между планками, подальше от собравшихся. Его удивило, что все они люди не старые, в среднем, немного за сорок, плотные мужчины в самом соку. Розовые тугие щеки; бороды; на головах у кого кипа, у кого высокая черная шапка, отороченная мехом; на некоторых обычные мягкие шляпы, сдвинутые на затылок, на одном простая кепка, как у рабочего. Его особенно впечатлили их рты: энергичные, нежные, какие-то одухотворенные. Он с таким увлечением разглядывал их рты, что даже не сразу понял, что они говорят на незнакомом ему языке: он разбирал лишь отдельные слова, иногда казалось, что они выходят у них изо рта в виде ленточек или вымпелов. Если он разбирал смысл, эти ленточки реяли перед ним, если нет, схлопывались и пропадали. Блейлипу самому было без малого сорок два, но рядом с этими благочестивыми мужами он ощутил себя узкоплечим мальчиком с выпирающими острыми лопатками. Попытавшись сосредоточиться, он услышал слова «Азазель»[6] и «коен гадоль»[7], они что-то сшивали, сплетали нити священного языка с идишем. От звука идиша он совсем ослабел, как Тит от мухи[8], — идиш никогда не был для него языком повседневного общения, он прибегал к нему только для того, чтобы съязвить, схохмить, побалагурить… Его мертвый дед висел под потолком на веревке. Чушь, нелепица и, главное, совершенно невозможно и немыслимо: дед мирно умер от старости в своей нью-йоркской постели в Бронксе, смутьян, неугомонный бесенок. И вот он ожил и болтался на веревке в темном углу над головой Блейлипа. А рядом привидения, словно уже в Будущем мире, толковали Писание. Или что-то еще. Кто знает? Во искупление дедовых прегрешений хасиды (беженцы, мертвецы) оплакивали Храм и Первосвященника, и чем напряженнее Блейлип вслушивался, тем больше понимал. В десятый день седьмого месяца, День Искупления, первосвященник пять раз меняет одежды и пять раз омывает тело в ритуальной купальне. После первого погружения — золотые одежды, после второго — белые льняные. В них он исповедует свои грехи и грехи своего рода, сжимая рога быка. Затем он движется на восток, переходя из западной части алтаря в северную, где стоят два козла, и бросает жребий: один козел для Всевышнего, другой для Азазеля, и на того, что предназначен Б-гу, надевают повязку из красной шерсти и забивают, а его кровь собирают в специальный сосуд, но сперва забивают быка, и его кровь тоже собирают в сосуд; и снова первосвященник исповедует свои грехи и грехи своего рода, а потом еще и грехи потомков Аарона, этого святого народа. Восемь раз кропят вверх-вниз кровью быка, потом, тоже восемь раз, кровью козла, а затем первосвященник подходит к козлу, уготованному в жертву Азазелю, и, прикоснувшись к нему, исповедует грехи всего дома Израилева, произносит имя Б-га и объявляет народ очистившимся от греха. Воспринимая все это сквозь паутину языка, заржавевшего от неупотребления, Блейлип испытал отчаянный приступ жалости и веры: ему вдруг стало ужасно жалко несчастных козлов, бедного быка и сильнее всего Самого Б-га Израиля, представившегося ему бесенком с пористым носом, — свисая на веревке с высоких балок Иерусалимского храма, Он подмигивал Своему маленькому первосвященнику, наблюдая за тем, как тот то влезает, то снова вылезает из лохани с водой, без конца переодевается, словно водевильный актер-трансформатор, кропит вверх-вниз, разбрызгивая туда-сюда красные капли, и, конечно, вместе с Б-гом евреев Блейлип жалел игрушечных детей Израиля в том, давнем Храме. Жалость на жалости. Неужели Б-г мог серьезно относиться ко всем этим обрядам? Какая польза Царю Вселенной от козлов? И чего, склонившись над своей замызганной скатертью — ни нарядных одежд, ни алтарей, ни жертв, — эти бывшие лагерники ждут от Б-га сейчас?
Внезапно он понял, кто из них раввин. Тот, что в кепке, черноволосый, рыжебородый, с нелепым приплюснутым носом, локти уперты в колени, кулак у рта, — человек, не щадящий себя: пока все взывали, причитали и восклицали, он был незаметен, но теперь поднялся, с грохотом отодвинул стул и заговорил будничным голосом. Блейлип продолжал его разглядывать: на вид около пятидесяти, изуродованные руки — двух пальцев не хватает, остальные без ногтей. Вздувшиеся жилы на шее, как цепи. Все притихли — это было не просто внимание, а нечто большее. Блейлип увидел происходящее в ином свете: присутствующие относились к раввину как к ребенку, с собственническим чувством взрослых, обступивших детскую кроватку, и сам раввин тоже обращался к ним соответствующим тоном, как к родителям, людям в возрасте, — уважительно, благоговейно, немного виновато. Они — родители, он — их дитя, и вину перед ними ему не избыть. Он сказал:
— А что дальше? А дальше мы читаем, что коен гадоль отдает того козла, который предназначен для Азазеля, одному из коаним, и коен уводит его в пустынное дикое место, посреди которого высится утес, и отрезает кусочек от красной шерстяной повязки на шее козла и привязывает его к скале, чтобы отметить место, а потом сбрасывает козла с утеса, и тот кубарем летит вниз, вниз, вниз и разбивается на смерть. Но службу в Храме нельзя продолжать, пока не станет известно, что козел отдан пустыне. Каким же образом они узнавали об этом в городе, отстоящем далеко-далеко от этого места? На протяжении всего пути из пустыни до Иерусалима в землю были врыты столбы, и на верхушке каждого столба сидел человек с большим платком в руке и махал, получались такие крылатые столбы, летящие друг к другу, одно крыло за другим, пока весть о том, что козел сброшен со скалы, не доходила до первосвященника. И лишь после этого коен гадоль завершал свои песнопения, взывания, благословения и мольбы. В окрестностях Сарона часто случаются землетрясения — коен гадоль просит: и да не станут их дома их могилами. И затем начинался торжественный проход, нет, шествие, праздник: все следовали за первосвященником к его дому, он вышел живым из святая святых, все прегрешения искуплены, все очищены, исцелены, и они пели, что он подобен лилии, луне, солнцу, утренней звезде в облаках, золотому блюду, цветущей оливе… Вот, господа, как было и как снова будет в Храме после прихода Машиаха. Мы читаем это, — он похлопал по своей книге, — в Мишне Йома[9], Йома — таргум[10] для Йом Кипура[11], но кто искупает, кто дарует очищение? Разве козел, принесенный в жертву Азазелю, искупает, разве коен гадоль очищает и освящает нас? Нет, лишь один Всевышний очищает, и только мы сами можем искупить свои грехи. Рабби Акива напоминает нам: «Кто дарует очищение? Отец наш Небесный». Так для чего же, господа, был, по-вашему, нужен Храм? Зачем козлы, бык, кровь? И почему все это должно быть восстановлено Машиахом? Вот вопросы, от которых нельзя отмахнуться! Кто из нас готов убить животное не ради пищи, а ради идеи? Кто из нас способен обречь животное на смерть? Кто из нас, совершая это, не почувствовал бы себя грешником? Не ощутил бы стыд Эсава? Конечно, можно сказать, что тогда были другие времена, что все эти обряды устарели, что сегодня мы чище, лучше и не проливаем кровь с такой легкостью. Но ведь, говоря по правде, это не так, и все мы знаем, что это не так. Просто в наши дни животных заменили людьми. Что значит слово «Азазель» точно не известно — мы называем это пустыней, кто-то считает, что это ад, обиталище демонов. Но что бы мы ни имели в виду под «пустыней», что бы ни имелось в виду под «адом», несомненно самое простое значение: вместо. Пустыня вместо земли, дарящей покой и отдых, ад и демоны вместо жизни, изобилия, мира. Козлы вместо людей. Неужели в Храме не нашлось ни одного человека, кто, глядя на этих прекрасных, сильных животных, их сверкающую шерсть, блестящие копыта, чуткие ноздри, мышцы, как у нас, нежные глаза, ничем не отличающиеся от наших, неужели никто, глядя на это удивительное трепещущее создание, повторяю, неужели никто в тот миг, когда нож распорол мех и вошел в плоть, и забила кровь, не ощутил красоту живой твари? Неужели никто не испытал благоговейный ужас, наблюдая, как это живое чудо превращается в тушу? И не подумал: как я похож на этого козла! Козел уходит, я остаюсь, козел вместо меня. Неужели никто не узнал в козле, уводимом к Азазелю, свою собственную судьбу? Смерть не разбирает: одного она настигает у алтаря, другого у подножия утеса… Господа, сейчас, мы, если можно так сказать, в Храме, Храме, лишенном святая святых, — когда Храм был разрушен, он оставил мир, и у мира не было другого выхода, кроме как притвориться Храмом в насмешку. До прихода Машиаха не может быть первосвященника, у нас нет права благословлять толпы, нет власти, мы не можем взывать ни к кому, кроме как к самим себе, и только к самим себе, в своем одиночестве, в своем ничтожестве, мы вместо, мы как эти козлы, наша судьба решена, мы предназначены либо для алтаря, либо для Азазеля, но в любом случае обречены на заклание… О дорогие мои папочки, у нас отняли возможность выбирать, нас влекут, мы несвободны, мы только вместо: всегда вместо, вместо выбора у нас ярмо, вместо того, чтобы идти куда хочется, мы вынуждены идти, куда нам укажут, вместо свободы, у нас на шее веревка из красной шерсти, мы жили в местечках, нас загнали в лагеря, мы были в поездах, нас втолкнули в душегубки, в отсутствие Машиаха безбожники создали государство, и вот теперь враги точат на него зубы. Все, что делается без Машиаха, тщетно. После того как Храм оставил мир и мир надсмеялся над Храмом, все мы на земле превратились в козлов или быков, тварей женского или мужского пола, а все наши молитвы не более чем блеяние и ржание на пути к оставленному алтарю, пустыне, где повсюду Азазель. Папочки, как можно жить? Когда же придет Машиах? Вы! Вы, гость! Куда вы смотрите, кто вы такой, чтобы отворачиваться?
Он определенно обращался к Блейлипу — тыкал в него пальцем без ногтя.
— Кто вы? Отвечайте и смотрите на меня! Кто вы?
Блейлип назвался и задрожал: школьник в классе.
— Примите мое глубочайшее уважение, ребе. Я приехал, потому что мне хотелось побольше узнать о вашей общине.
— Мы не островитяне Южного моря, сэр, наши обычаи хорошо известны со времен Синая. Не надо отводить глаза! Мы не что-то новое в мире.
— Простите, ребе, не новое — незнакомое!
— Вам.
— Мне, — признался Блейлип.
— Вот именно поэтому я и спрашиваю. Кто вы, кого вы представляете, кто вы нам?
— Я еврей. Как и вы. Один из вас.
— Наглая ложь! Атеист, разрушитель! Для нас существует Всевышний, радость, жизнь! Для нас существует вера! А для вас? Я только что рассказывал вам о том, что творится в вашей душе, эмес?
Блейлип знал это слово: «правда», но он был всего лишь гостем, и не хотел слишком многого, его вполне устраивал небольшой кусочек правды, чтобы его можно легко проглотить, не рискуя подавиться.
— Значит, мир, по-вашему, был сотворен напрасно, эмес? — спросил раввин.
— Я не очень в этом разбираюсь, теология меня не интересует…
— Папочки, — сказал раввин, — все, что вы услышали от меня сегодня, все мои слова, слова отчаяния, исходят из печени этого человека. Мой рот сделался его попугаем. Мои зубы — его клювом. От него в доме учения стало черно, как будто у него в желудке кусок радия. Он готов сожрать нас всех. Человека он приравнял к козлу. Храм — и прежний, и чаемый — для него скотобойня. Мир — кладбище! Вы удивлены, мистер Блейлип, что я так хорошо знаю, что творится у вас внутри, в сердце? Язва! Проказа! Вы заявили, что «теология» вас не интересует, мистер Блейлип, однако определенное представление о нас у вас имеется, эмес? Некая идея…
Блейлип хотел бы онеметь. Он перевел взгляд на Йосла, но тот рассматривал пуговицу на своем рукаве.
— Говорите на своем языке (ни на каком другом он и не мог говорить) — и я прекрасно вас пойму. Что же вы о нас думаете? Встаньте!
Блейлип повиновался. Он и сам не знал почему. Лица окружающих в профиль казались острыми, как серпы. Он даже не заметил, что кипа свалилась у него с головы, но кто-то быстро нахлобучил ее снова. С силой, точно ударил.
— Итак, — не отставал раввин.
— Ну, — просипел Блейлип, — я слышал, что в книге Зоар сказано, что Моисей совокупился со Шхиной[12] на горе Синай. Что есть книги, по которым можно гадать, узнавать судьбу, предсказывать будущее. Что были такие раввины, которые владели искусством левитации, могли исцелять, делали так, что бесплодные женщины рожали. Что был ребе, который однажды задул огонь Субботы. Разное, — сказал Блейлип. — Наверное, легенды.
— И вы надеялись увидеть нечто подобное?
Блейлип молчал.
— Тогда спрашиваю еще раз. Вы сами в такое верите?
— А вы? — спросил Блейлип.
— Нельзя смеяться над раввином, — вмешался Йосл.
Однако раввин ответил:
— Я не верю в магию. А в то, что существуют влияния, верю.
— Влияния? — переспросил осмелевший Блейлип.
— Воздействия. Они могут заставить человека отвернуться от дурного поступка, ошибки, неверного выбора. От несчастья, гнева, зла. Неправедной жизни.
Блейлип не отрываясь смотрел на раввина: его руки вызывали подозрение. Жуткие руки: искореженные, увечные — в какой станок они попали? — и эта кепка на голове. Но в остальном обычный человек, рассудительный, выдержанный, не мистик, с командирскими замашками, педагог, шумный проповедник. Блейлип, сам человек с образованием и уже давно не школьник, постепенно приходил в себя. Вполне заурядная личность. Людям необходимо кого-то слушаться — все очень просто, — поэтому обязательно должен быть кто-то, кто распоряжается. Указывает, что делать. Монарх, что-то в этом роде. Любое сообщество нуждается в управлении. Такова природа отношений между людьми. Блейлипу, привыкшему к социологической терминологии, особенно нравилось это понятие: «отношения между людьми».
— Я бы не сказал, что моя жизнь неправедная, — заметил он.
— Выньте то, что у вас в карманах!
Блейлип остолбенел.
— Выньте то, что у вас в карманах!
— Ребе, я не наглядное пособие, не подопытный кролик…
— Отчаяние надо заслужить.
— Я вовсе не в отчаянии, — запротестовал Блейлип.
— Быть атеистом значит быть в отчаянии.
— Я не атеист, я секулярист, — но Блейлип и сам бы не смог объяснить, что имеет в виду.