14033.fb2
В первый же вечер Паладин пробудил в нас чувство ревности: он начал свои рассказы о сражениях и так завладел всеобщим вниманием, что нам уже не на что было рассчитывать. Семь месяцев эти люди жили в условиях настоящей войны, и им было очень забавно слушать болтовню этого легкомысленного великана о своих фантастических битвах, о реках пролитой крови, в которой он плавал, подымая фонтаны брызг. Катерина буквально умирала от его рассказов, испытывая огромное наслаждение. Она не хохотала вслух, хотя нам этого и хотелось, но, заслонившись веером, тряслась от беззвучного смеха чуть ли не до потери сознания. Когда Паладин покончил со своими сражениями и мы в душе благодарили его за это, надеясь на перемену темы разговора, Катерина своим нежным, пленительным голосом, уязвившим мое сердце, принялась его снова расспрашивать о том же, просила повторить то один, то другой эпизод, только более подробно. И опять на наши головы обрушился поток вранья о вымышленных сражениях, с новыми деталями и небылицами, которые якобы он упустил.
Не могу передать вам, как я страдал. До сих пор я никогда не испытывал чувства ревности. А теперь я не мог этого вынести: такое ничтожество, как Паладин, существо малодостойное, пользуется успехом, в то время как я сижу забытый и не могу снискать себе хотя бы каплю внимания этой обожаемой девушки. Я сидел неподалеку от нее и пытался два-три раза завести разговор о том, какую роль сыграл я в этих сражениях, хотя и стыдно было об этом говорить. Но ее ничто не интересовало, кроме подвигов Паладина, и ничего другого она не хотела слушать. Когда одна из моих попыток заговорить с ней помешала ей дослушать очередное вранье Паладина, она не могла смириться с этим и попросила его повторить. А он, радуясь случаю, еще с большим бесстыдством начал описывать всевозможные ужасы и хвастаться своим геройством. Я почувствовал себя настолько униженным подобным обращением, что отказался от всяких дальнейших попыток обратить на себя ее внимание.
Остальные так же, как и я, возмущались эгоистичным поведением Паладина, а больше всего его огромным успехом, который и являлся основной причиной наших страданий. Мы вместе обсуждали свою беду, что вполне естественно, – ведь соперники становятся братьями, когда на них обрушивается общее несчастье и их враг одерживает победу.
Каждый из нас сумел бы сделать что-нибудь такое, что могло понравиться и привлечь внимание, если бы не этот нахал, не дававший никому возможности даже рта раскрыть. Я сочинил поэму (просидел над ней целую ночь), в которой возвышенно и тонко прославил прелести этой милой девушки, не называя ее имени, но каждый, как мне казалось, мог догадаться, о ком идет речь, хотя бы по одному заглавию: «Роза Орлеана». В поэме воспевалась нежная, стройная, белая роза, выросшая на суровой почве войны и взирающая кроткими очами на чудовищные орудия смерти. Потом, заметьте причудливость моей фантазии, белая роза, переживая стыд за греховную натуру человека, в одну ночь превращается в красную. Роза белая становится розой красной. Это была моя собственная и притом очень оригинальная мысль. Роза расточает свое благоухание по всему осажденному городу, и вражеские войска, вдохнув ее аромат, складывают оружие и утирают слезы. Это была тоже моя мысль, опять таки очень оригинальная. На этом первая часть поэмы заканчивалась. Далее я уподоблял возлюбленную небесной тверди, правда, не полностью, а лишь частично, иначе говоря, она была луной, за которой неотступно следуют все созвездия, пылая к ней любовью, но она не останавливается, не слушает их, потому что любит другого. Мысль такова, – она любит бедного, недостойного земного жителя, который смело смотрит в лицо опасности, гибели или увечью на поле брани, самоотверженно сражается с жестоким врагом, чтобы спасти ее от безвременной смерти, а ее город – от разрушения. И когда опечаленные светила узнали об этом и убедились в своей горькой участи, – еще одна оригинальная мысль, – их сердца разбились, а из очей полились обильные слезы, наполняя небесную твердь ослепительным сиянием, ибо эти слезы были падающими звездами. Мысль дерзкая, но прекрасная, прекрасная и трогательная, очень трогательная, поскольку она была изложена с подлинным чувством, передана в стихотворной форме с привлечением всех поэтических средств. Каждый стих оканчивался рефреном из двух строчек, выражающих сострадание к бедному земному влюбленному, разлученному, быть может, навеки, с той, которую он так страстно любил. От невыносимых страданий он с каждым днем становился бледнее, слабел и чах, приближаясь к беспощадной могиле. Это было самое трогательное место, настолько трогательное, что даже наши молодцы едва сдерживали слезы, когда Ноэль читал эти строки. Первая часть поэмы состояла из восьми четверостиший, посвященных розе, – это была, так сказать, ботаническая часть, хотя такое определение может показаться слишком сильным для маленькой поэмы. Восемь четверостиший приходилось на вторую, астрономическую часть поэмы, а всего – шестнадцать четверостиший. Я мог бы написать их и сто пятьдесят, если бы захотел, – так был я тогда вдохновлен, витая в мире мечты. Но ведь неудобно читать такую длинную поэму в компании, а шестнадцать четверостиший – это именно то, что нужно; по просьбе слушателей их можно и повторить.
Мои товарищи были страшно удивлены, что я смог сочинить такую интересную поэму своим умом, впрочем, и я тоже. Я был просто поражен, так как даже не подозревал, что владею поэтическими способностями. Если бы день тому назад меня спросили, способен ли я на это, я бы откровенно ответил: нет.
Так уж мы устроены: можем прожить полвека и не знать, что в нас кроется. Свои способности мы обнаруживаем лишь тогда, когда какой-нибудь толчок извне пробуждает их. В нашей семье это обычное явление. У моего дедушки был рак, и пока он не умер, об этом никто не знал, в том числе и он сам, Удивительно, что таланты и болезни могут так долго таиться в человеке. Возьмем данный случай: нужно было только, чтобы на моем пути встретилась прелестная девушка, способная вдохновить меня, и вот родилась поэма, сочинить которую мне было легче, чем швырнуть камнем в собаку. Да, я никогда не подозревал, что имею такие способности, но ведь я же их имею.
Мои товарищи только и говорили об этом-так они были изумлены и очарованы. Но больше всего они радовались тому, что моя поэма испортит настроение Паладину. В своем рвении они забыли обо всем на свете, уж очень им хотелось столкнуть его с пьедестала и заставить замолчать. Восхищение Ноэля Ренгессона просто выходило из границ; он и сам бы желал сотворить нечто подобное, но это было, конечно, выше его сил. За полчаса он выучил мою поэму наизусть и читал ее великолепно, умилительно и трогательно, так как к этому у него было природное дарование, не говоря уже об умении подражать. Любую вещь он мог прочесть лучше всех, а как он копировал Ла Гира и других! Как исполнитель я не стоил ни гроша, и когда попытался было прочесть поэму, товарищи не дали мне закончить – они никого не хотели слушать, кроме Ноэля. Поэтому, желая произвести сильное впечатление на Катерину и гостей, я предложил это сделать Ноэлю. Он готов был прыгать от счастья. Он никак не мог поверить, что я говорю серьезно. Однако я не шутил и сказал, что буду вполне удовлетворен, если все узнают, что автор поэмы – я. Ребята торжествовали, а Ноэль заявил, что ему нужно только один раз предстать перед этими людьми, чтобы заставить их понять, что в мире существуют вещи более возвышенные и прекрасные, чем враки о победах, которыми их пичкают.
Но как улучить подходящий момент? – вот в чем затруднение. Мы придумали несколько планов и наконец остановились на одном, который сулил нам наибольший успех. Мы решили дать Паладину возможность полностью войти во вкус его измышлений, а потом неожиданно вызнать его из комнаты под каким-нибудь предлогом. Как только он выйдет, Ноэль займет его место и продолжит рассказ в духе, присущем Паладину, подражая ему до мелочей. Это вызовет бурные аплодисменты и надлежащим образом подготовит публику к восприятию поэмы. Это доконает нашего знаменосца, – во всяком случае, заставит его быть более сдержанным, а нам даст возможность блеснуть собой в будущем.
Итак, в следующий же вечер я держался в стороне, пока Паладин не сел на своего конька. Когда он принялся описывать, как он вихрем налетел на врага во главе отряда и начал сметать все на своем пути, я вошел в комнату в полной форме и доложил, что гонец из штаба генерала Ла Гира желает переговорить со знаменосцем. Он тут же вышел, а Ноэль занял его место, выразив сожаление по поводу его ухода и заявив, что, к счастью, он лично знаком со всеми подробностями этого боя и что, если ему позволят, он с радостью расскажет о них уважаемым гостям. Затем, не дождавшись позволения, превратился в Паладина, в Паладина-карлика, но со всеми его замашками, интонацией, жестами, позами и продолжал рассказ о сражении. Невозможно представить более совершенной, точной и забавной картины подражания, чем та, которую он преподнес этим покатывающимся от смеха людям. Их хохот переходил в спазмы, конвульсии, чуть ли не в безумие, сопровождаемое ручьями льющихся по щекам слез. И чем больше они хохотали, тем больше воодушевлялся Ноэль, тем изобретательнее выдумывал, вызывая уже не хохот, а сплошные вопли. Интереснее всего было наблюдать за Катериной Буше, этим прелестнейшим созданием, – она просто покатывалась от исступленного восторга и, задыхаясь, глотала воздух. Что это – победа? Да, настоящий Азенкур.
Паладин отсутствовал всего несколько минут; он сразу догадался, что над ним сыграли злую шутку, и вернулся. Подходя к двери, он услыхал напыщенную речь Ноэля и сразу сообразил, в чем дело. Он остался стоять у дверей, прячась от наших глаз, и прослушал все представление до конца.
Бурные аплодисменты, которыми был награжден Ноэль, превзошли все ожидания. Слушатели не могли остановиться и, как безумные, неистово хлопали в ладоши, требуя повторения.
Но Ноэль не был дураком. Он знал, что самым лучшим фоном для поэмы, проникнутой глубоким, утонченным чувством и трогательной меланхолией, всегда служит взрыв искреннего, неподдельного веселья, подготовляющего умы к резкому контрасту.
Итак, он выждал, пока все успокоились. Лицо его приняло угрюмое, сосредоточенное выражение. Публика с удивлением и затаенным интересом ждала, что будет дальше. Тогда Ноэль тихим, но внятным голосом начал читать начальные строки «Розы Орлеана». По мере того как он произносил один стих за другим и ритмичные звуки, падая в глубокую тишину, поражали слух очарованной публики, из среды ее вырывались приглушенные восклицания: «Прелестно! Восхитительно! Превосходно!»
Тем временем Паладин, отлучавшийся на минутку и не слышавший начала первой части поэмы, снова появился в дверях. Он стоял у порога, прислонясь своей грузной фигурой к косяку и смотрел на чтеца, не спуская с него глаз. Когда Ноэль перешел ко второй части и печальный рефрен начал щекотать нервы слушателей, Паладин принялся вытирать слезы сперва одним, потом другим кулаком. При повторении второго куплета он стал сопеть, фыркать, всхлипывать, на этот раз вытирая глаза рукавами камзола. Он так выделялся среди всех, что это немного смутило Ноэля и произвело нежелательное впечатление на публику. На следующей строфе Паладин совсем раскис, разревелся, как теленок, и этим испортил весь эффект, вызвав смех у публики. Но, – лиха беда начало, – тут уже он отколол совершенно небывалый номер: он извлек из-под полы своего камзола какое-то полотенце и принялся тереть им глаза, испуская при этом неистовые вопли, истошный рев вперемежку с рыданиями, визгом, кашлем и чиханьем. Он вертелся волчком, извивался и так и сяк, изрыгая неприличные слова, и при этом то размахивал во все стороны полотенцем, то водил им по лицу, то выкручивал, выжимая влагу. Уже никто и не думал слушать. Ноэля совсем заглушили, его нельзя было расслышать, ибо все хохотали до упаду. Какой позор! Вдруг я услышал какой-то странный стук металла о металл, – такое бряцание несется вслед за воином, когда он бежит закованный в броню, в полном боевом снаряжении. Взрыв гомерического хохота вывел меня из оцепенения. Я поднял глаза, – перед нами стоял Ла Гир; он стоял неподвижно, упершись в бока стальными перчатками, запрокинув голову и так широко разинув рот, что из этой пасти вот-вот должно было начаться страшное извержение всего мерзкого и непристойного, чем была полна его утроба. Кажется, худшего не могло случиться, однако, случилось: у другой двери я заметил суету, поклоны и услышал шарканье ног чиновников и лакеев, – это говорило о приближении какой-то важной особы. Вошла Жанна д'Арк, и все поднялись со своих мест. Люди пытались прикусить языки и привести себя в надлежащий вид, но, увидев, что Дева сама расхохоталась, они, возблагодарив бога за эту милость, снова разразились смехом, от которого едва не рухнули стены.
Подобные происшествия могут отравить жизнь, и у меня нет охоты говорить о них. Впечатление от поэмы было испорчено.
Этот случай так меня расстроил, что на другой день я был не в силах подняться с постели. Мои товарищи переживали то же, что и я. Если бы не этот эпизод, то кому-нибудь из нас, наверное, посчастливилось бы, как посчастливилось в этот день Паладину. Замечено, что бог в своем милосердии посылает удачу тем, кто ничем не одарен, как бы вознаграждая их за этот недостаток, а от тех, кому дано многое, требуется, чтобы они талантом и трудом добивались того, что иным достается по счастливой случайности. Так сказал Ноэль, и, я полагаю, это хорошая, верная мысль.
Весь день Паладин слонялся по городу, вкушая плоды своей славы, любуясь, как за ним бегают люди, восхищаются им и с трепетом произносят:
– Т-c-c! Смотрите, вон идет знаменосец Жанны д'Арк!
Паладин мог болтать с кем угодно. От повстречавшихся лодочников он узнал, что на другой стороне реки, в фортах, происходит какое-то движение, а вечером, гуляя по улицам, он набрел на дезертира из Августинского форта, который сообщил ему, что ночью англичане собираются послать солдат для укрепления гарнизонов, находящихся на нашем берегу, и весьма обрадовались, что смогут напасть на Дюнуа и уничтожить его армию, когда она приблизится к фортам, – дело, по их мнению, вполне осуществимое, так как «колдуньи» там не будет, а без нее французская армия поступит так же, как поступала все эти годы, то есть, увидев первого же английского солдата, побросает оружие и обратится в бегство.
Было десять часов вечера, когда Паладин явился с этим известием и попросил разрешения встретиться с Жанной. Я еще не спал и находился на дежурстве. Как жалко, что я упустил такой случай! Жанна строго допросила его и, убедившись, что он не врет, взволнованно заметила:
– Ты хорошо поступил, и я выношу тебе благодарность. Быть может, ты предотвратил беду. Твое имя и твое усердие будут отмечены в приказе.
Паладин низко поклонился и, выпрямившись, вырос на целую голову. Не чуя под собой ног от счастья, он, проходя мимо, покосился в мою сторону и, скорчив гримасу, пробормотал несколько слов из рефрена моей злополучной поэмы: «О, слезы, слезы! Сладостные слезы!»
– Буду упомянут в приказе главнокомандующего, доложат самому королю. Вот я чего заслужил.
Как бы хотелось, чтобы Жанна хоть краем глаза могла наблюдать, как ее похвала сказалась на его поведении, но она была слишком занята, напряженно думая, что ей предпринять в данный момент. Она приказала мне позвать рыцаря Жана де Меца, и через минуту он уже скакал в штаб Ла Гира с приказом самому Ла Гиру, а также господину де Вилару и Флорану д'Илье выехать ей навстречу в пять часов утра с пятьюстами отборных всадников. История гласит – в половине пятого, но это неправда: я сам слышал приказание.
Ровно в пять, с точностью до одной минуты, мы выступили, а между шестью и семью, примерно в двух лье от города, соединились с передовыми отрядами двигающейся навстречу нам армии. Дюнуа обрадовался, потому что солдаты, начавшие было проявлять тревогу по мере приближения к грозным бастилиям, сразу же успокоились, как только по линии волной пронесся слух о появлении Девы. Их восторг вылился в мощное «ура». Дюнуа предложил ей остановиться и пропустить перед собой армию, чтобы солдаты убедились воочию, что весть о ее личном присутствии не является хитростью, придуманной начальниками для поднятия их духа. Жанна вместе со своим штабом расположилась на обочине дороги, а войска с громким «ура» нескончаемым потоком двигались мимо, четко отбивая шаг. Жанна была в полной боевой форме, только на голове вместо шлема красовалась маленькая изящная шапочка из бархата, с ниспадающими по краям белыми страусовыми перьями, подаренная ей городом Орлеаном в знаменательную ночь ее прибытия. В этой же самой шапочке она изображена на картине, хранящейся в руанской ратуше. Ей можно было дать лет пятнадцать, не более. При виде войск она всегда испытывала возбуждение, в глазах зажигался огонь, по щекам разливался яркий румянец. Именно в эти минуты было особенно заметно, что она не по земному красива, или, во всяком случае, в ее красоте появлялось что-то неуловимое и недоступное, выделяющее и повышающее ее над простыми смертными.
В обозе на одной из повозок с провиантом, на самом верху, лежал человек. Он лежал на спине, растянувшись во всю длину, и был связан по рукам и ногам. Жанна предложила офицеру, командовавшему обозом, подъехать к ней. Офицер подъехал и отдал честь.
– Кто это там связан? – спросила она.
– Преступник, ваше превосходительство.
– В чем его преступление?
– Он дезертир.
– А что с ним сделают?
– Повесят, только в дороге это неудобно, да и не к спеху.
– Доложите мне о нем.
– Он был неплохой солдат, но попросился в отпуск, чтобы навестить, как он говорит, умирающую жену; отпуска ему не дали, и он ушел самовольно. Тем временем мы выступили в поход, и он нагнал нас только вчера вечером.
– Нагнал? По своей доброй воле?
– Да. По своей доброй воле.
– И это дезертир?! О боже! Приведите его ко мне.
Офицер поскакал вперед, развязал человеку ноги и со связанными руками подвел его к Жанне. Это был здоровенный детина – добрых семи футов роста, косая сажень в плечах. У него было мужественное лицо, обрамленное копной всклокоченных черных волос, беспорядочно рассыпавшихся, когда офицер снял с него шишак. Единственным его оружием был большой топор, заткнутый за широкий кожаный пояс. Жанна, сидя на коне, при нем казалась еще меньше, так как голова его была почти на одном уровне с ее головой. На лице его было выражение глубокой печали; казалось, этот человек утратил всякий интерес к жизни.
– Вытяни руки! – сказала Жанна.
Он стоял перед ней с опущенной головой, и поднял ее лишь тогда, когда услышал нежный, ласковый голос Жанны. Его суровое лицо смягчилось. Голос Жанны звучал, как музыка, которую можно было слушать без конца. Когда он протянул руки, Жанна коснулась мечом веревок, но офицер с опасением промолвил:
– Ах, мадам... виноват... ваше превосходительство!
– В чем дело? – спросила она.
– Ведь он осужденный!
– Ну и что же? Я отвечаю за него, – и она перерезала веревки, до крови натершие ему руки.
– Какой ужас! – воскликнула Жанна. – Кровь! Не выношу крови! – и она отвернулась, но лишь на одно мгновение. – Скорее, принесите мне что-нибудь перевязать ему раны! – сказала она.
Офицер снова попытался ее отговорить:
– Ваше превосходительство, стоит ли вам браться за такое дело? Велите позвать кого-нибудь другого.
– Другого? De par le Dieu! [Ради бога! (франц.)] He ищите! Вряд ли кто другой сделает это лучше меня. Я имею некоторый опыт и знаю, как надо обращаться с живыми существами. Разве можно допустить, чтобы веревки врезывались в тело!
Человек молчал, пока ему перевязывали раны, время от времени бросая украдкой взгляды на Жанну, словно животное, которому оказывают неожиданную ласку. Он пытался разобраться в происходящем. Позабыв об армии, проходящей мимо с криками «ура» в густых облаках пыли, офицеры штаба с любопытством следили за перевязкой, как за чем-то весьма важным и значительным. Мне довольно часто приходилось видеть людей, теряющихся перед пустяком, если этот пустяк выходит за грани их обычного представления. Как-то однажды, будучи в Пуатье, я видел двух епископов и добрый десяток уважаемых ученых, которые, столпившись, наблюдали за человеком, красившим вывеску над дверью лавчонки, они затаили дыхание и словно окаменели, и даже не заметили, как начал накрапывать дождь; а когда увидели, что стоят под дождем, каждый из них тяжело вздохнул и с удивлением посмотрел на соседа, недоумевая, почему здесь собралась толпа и как это он сам в ней очутился. Такова природа людей. Неисповедимы пути наши, и приходится принимать человека таким, каков он есть.