14033.fb2
Вы помните Луазелера, этого лицемера, священника-предателя, пешку в руках Кошона? Помните, что на исповеди Жанна свободно и доверчиво призналась ему во всем, кроме лишь тех немногих божественных откровений, о которых «голоса» запретили ей сообщать кому бы то ни было, и что бесчестный судья Кошон, спрятавшись, все время подслушивал ее исповедь?
Вам понятно теперь, что эти инквизиторы могли придумывать бесчисленное множество мелочных, каверзных вопросов, – вопросов, тонкость, точность и изощренность которых были бы просто необъяснимы, если бы не был известен их источник – подлая проделка Луазелера.
Ах, епископ города Бовэ, как ты проклинаешь теперь свою жестокость и вероломство, пробыв столько лет в аду! Кто поможет тебе? Кто заступится за тебя? Лишь одна душа, среди душ, искупивших грехи свои, может пожалеть тебя и, протянув руку милосердия, извлечь тебя из геенны огненной – это душа благородной Жанны д'Арк! Быть может, она уже спасла тебя.
Но вернемся к процессу.
– Они давали тебе еще какие-нибудь обещания?
– Да, но этот вопрос не предусмотрен актом. Теперь я не могу этого сказать, но не пройдет и трех месяцев, как все станет известно.
Судья, по-видимому, знал то, о чем спрашивал; его выдал следующий вопрос:
– Сообщили ли тебе твои «голоса», что через три месяца ты будешь освобождена?
Жанна часто обнаруживала некоторое удивление при удачных догадках судей; она не скрыла своего удивления и на этот раз. Меня же приводило в ужас, что мой разум (который я не мог контролировать) критически относится к этим «голосам» и внушает мне: «Они тут как тут и советуют ей говорить смело, то есть делать то, что она сделала бы и без посторонней помощи, но когда следовало бы предостеречь ее, например, объяснить ей, как эти заговорщики умудряются так ловко проникать в ее дела, – их нет, они отсутствуют, оставляя ее одну». Я от природы богобоязнен, и когда такие мысли приходили мне в голову, я трепетал от страха, а когда случалась в ту пору гроза с громом и молнией, я чувствовал себя таким больным и разбитым, что с трудом мог принудить себя оставаться на месте и продолжать свою работу.
Жанна отвечала:
– Этого нет в обвинительном акте. Я не знаю, когда буду освобождена, но кое-кто из тех, кто желает, чтобы я покинула этот мир, сами уйдут из него раньше меня.
Это заставило некоторых судей вздрогнуть.
– Сказали тебе твои «голоса», что ты будешь освобождена из тюрьмы?
О, наверное они говорили, и судья хорошо это знал.
– Спросите меня об этом еще раз через три месяца, и тогда я отвечу вам точно.
Она умолкла, и лицо ее просветлело, озаренное счастьем – лицо измученной узницы! А я? А Ноэль Ренгессон, притаившийся там в углу? Да мы были просто захлестнуты волною радости, окатившей нас с ног до головы! Не знаю, как мы смогли усидеть и удержаться от роковой ошибки – неосторожным движением выразить свои чувства и выдать себя.
Через три месяца она выйдет на свободу. Таков был смысл ее слов; так мы ее и поняли. Так сказали ей «голоса», и сказали правду, даже сообщили день – 30 мая. Но теперь мы знаем, что они милосердно скрыли от нее, как именно она будет освобождена; и она пребывала в неведении. Вернется домой! – вот как мы с Ноэлем тогда поняли ее слова, об этом мы только и мечтали, и теперь мы готовы были считать дни, часы, минуты. Они пролетят быстро; не успеешь оглянуться – и все кончится. Мы на руках принесем домой наше божество, и там, вдали от суетного шумного света, заживем прежней счастливой жизнью, как некогда в детстве, – на свежем воздухе, согретые солнцем, в дружбе с кроткими овцами и добродушными людьми, в своем кругу, среди прелестных лугов, лесов и рек, в блаженном спокойствии. Да, об этом мы мечтали все эти три месяца, вплоть до страшной развязки, самая мысль о которой, мне кажется, убила бы нас, если б мы знали о ней раньше и если б нам пришлось хранить эту горькую тайну в своих сердцах хотя бы даже в течение половины тех тяжелых дней.
Мы толковали ее предсказание так. В душе короля все же заговорит совесть, и он вместе со старыми боевыми друзьями Жанны, ее соратниками – герцогом Алансонским, бастардом Дюнуа и Ла Гиром, решит спасти Жанну, и что ее освободят в конце этого трехмесячного срока. Итак, наши мысли были подготовлены, и мы надеялись принять в этом деятельное участие.
На нынешнем и на последующих заседаниях от Жанны требовали, чтобы она в точности назвала день своего освобождения, но этого она не могла сделать. Этого не разрешали ей «голоса». Более того, «голоса» не называли ей точной даты. Но после того как исполнилось пророчество, я всегда был убежден, что Жанна видела свое избавление в смерти. Но не в такой смерти! Исполненная божественного наития, неустрашимая в бою, она все же оставалась человеком. Она была не только святой, не только ангелом; она была также девушкой из плоти и крови, – такой же точно земной девушкой, как и всякая другая, полной нежности, чувствительности и любви. И вдруг – такая смерть! Нет, мне кажется, она не могла бы прожить те три месяца, предвидя такой исход. Вы помните, что когда она впервые была ранена, она испугалась и заплакала, – точно так же, как сделала бы всякая другая семнадцатилетняя девушка, хотя она и знала за восемнадцать дней вперед, что будет ранена в тот самый день. Нет, она не боялась обычной смерти, и, как мне думается, обычная смерть была в ее представлении лишь таинственной гранью перед просторами жизни вечной, ибо на лице ее было выражение радости, а не ужаса, когда она произносила свое пророчество.
Теперь объясню, почему я так думаю. За пять недель до ее пленения в сражении под Компьеном «голоса» уже предсказали ей то, что должно было случиться. Они не назвали ей ни числа, ни места, но сказали, что ее возьмут в плен и что это свершится накануне праздника святого Иоанна. Она просила: если смерть неизбежна – пусть она будет мгновенной, если плен неизбежен – пусть он будет недолгим, ибо душа ее возлюбила свободу и не приспособлена к ограничениям. «Голоса» не дали ей никаких обещаний, а лишь велели ей мужаться и твердо переносить все невзгоды и испытания. Но так как они не отказали ей в скоропостижной смерти, то такое полное надежд юное существо, как Жанна, естественно, удовлетворилось и этим, лелея свою мечту о жизни будущей. И теперь, когда ей внушили, что она будет «освобождена» через три месяца, мне кажется, она поверила, что умрет внезапно на своей постели в тюрьме; вот почему она была так счастлива и довольна – перед ней открывались врата рая, она навсегда избавится от бренных забот; и срок был так краток, и награда так близка... И это придавало ей силы, она выдержала и довела бой до конца, как и подобает солдату – спасай себя, защищайся, борись до последней возможности, а если ее нет, умри храбро, лицом к врагу.
Уже потом, когда она обвиняла Кошона в попытке отравить ее рыбой, убеждение (если только у нее было такое убеждение, а я уверен, что оно у нее было), убеждение, что ее «освободит» смерть в тюрьме, должно было значительно укрепиться, и это понятно.
Но я увлекся и отошел от главной темы. Жанну попросили точно назвать время, когда она будет освобождена из заключения.
– Я много раз повторяла, что мне не разрешено обо всем говорить вам. Меня освободят, но я должна испросить у моих голосов позволения сообщить вам, в какой именно день это будет. Вот почему я хотела бы, чтобы с этим не торопились.
– Так что ж, – твои «голоса» запрещают тебе говорить правду?
– Быть может, вам желательно узнать что-либо о короле Франции? Я повторяю еще раз, он вернет свое королевство. Я это знаю так же твердо, как и то, что нахожусь в вашем присутствии. – Она вздохнула и, после краткой паузы, добавила: – Меня бы уже не было в живых, если бы не это откровение, которое всегда утешает меня.
Ей задали еще несколько незначительных вопросов об одеждах снятого Михаила и его внешнем виде. Она отвечала на них с достоинством, но было заметно, что это ей причиняет обиду. Помедлив немного, она сказала:
– Я счастлива при его появлении; когда я вижу его, я чувствую, что пребываю вне смертного греха... Иногда святая Маргарита и святая Екатерина позволяют мне исповедоваться им, – добавила она совсем наивно.
Судьям опять представилась возможность расставить сети перед этой детской наивностью.
– Скажи, когда ты исповедовалась, думала ли ты, что находишься под бременем смертного греха?
Но ответ ей нисколько не повредил. Тогда судьи еще раз обратились к откровениям, ниспосланным королю, – к тем тайнам, которые они столь упорно пытались выведать у Жанны, но всегда безуспешно.
– Итак, королю явилось знамение...
– Я уже говорила, что ничего не скажу вам об этом.
– Знаешь ли ты, какое это было знамение?
– Не спрашивайте. Ответа не будет.
Речь идет о секретной встрече Жанны с королем; переговоры велись с глазу на глаз в присутствии лишь двух-трех посторонних. Стало известно – с помощью Луазелера, конечно, – что знамением этим явилась корона, удостоверившая истинность призвания Жанны.
Все это остается тайной и по сей день – я имею в виду происхождение данной короны – и тайна эта непостижима. Мы никогда не узнаем, настоящая ли корона спускалась на голову короля или только ее символ, чудесный образ, созданный воображением.
– Скажи, ты видела корону на голове короля, когда ему было откровение?
– Не могу вам сказать этого, я дала клятву.
– Не эта ли самая корона была предложена королю в Реймсе?
– Я полагаю, король возложил себе на голову ту корону, которая была в соборе; другая, более драгоценная, была ему доставлена позже.
– А ты ее видела?
– Я поклялась молчать об этом. Но, видела я ее или нет, я слышала, что она была драгоценна и великолепна.
Они терзали ее расспросами об этой таинственной короне до изнеможения, но так ничего и не выпытали. Заседание закончилось. Тяжелый это был день для всех нас.
Суд отдыхал день, потом снова приступил к работе в субботу, 3 марта.
Это было одно из самых бурных заседаний. Трибунал вышел из терпения, и не без причины. Эти пять дюжин выдающихся церковников, известных тактиков и столпов закона, покинули свои высокие посты, где требовалась их неусыпная бдительность, чтобы прибыть сюда из разных провинций и совершить простейшее и легчайшее дело: осудить и послать на казнь сельскую девушку девятнадцати лет, которая не умела ни читать, ни писать, не разбиралась в уловках и хитростях судопроизводства, не могла выставить от себя ни одного Свидетеля, которой не разрешили иметь ни защитника, ни советника и вынудили вести дело самой против хищного волка-судьи и стаи подтасованных заседателей. Не пройдет и двух часов, как она будет сбита с толку, безнадежно запутана, разбита и осуждена. Никто в этом не сомневался. Но они просчитались. Два часа растянулись на много дней; то, что обещало быть лишь мелкой стычкой, превратилось в длительную осаду; простое и легкое – в действительности оказалось поразительно трудным; жертва, которую собирались сдунуть, как перышко, стояла нерушимо, как скала; и в итоге получалось – если кто-либо и имел право смеяться, то только лишь эта деревенская девушка, а не судьи.
Однако она не смеялась: – это было ей несвойственно; зато смеялись другие. Весь город хохотал в рукав; суд знал об этом, и его достоинство было жестоко уязвлено. Церковники не могли скрыть своей досады.
Итак, как я уже сказал, заседание было бурным. Все видели, что эти люди задались целью вырвать сегодня у Жанны такие признания, которые должны были ускорить судебный процесс и привести его к желаемой развязке. Это свидетельствует, что, после всех своих многочисленных проб и экспериментов, они по-прежнему не знали ее. Начался жаркий бой. Вопросы задавались не одним лицом, а при активном участии всей коллегии. Жанну обстреливали отовсюду. Судьи засыпали ее вопросами, и она вынуждена была охлаждать их пыл и просить их вести огонь поочередно, а не всем взводом сразу. Начало было обычным:
– Мы еще раз требуем, чтобы ты принесла присягу – говорить только правду и отвечать на все вопросы.
– Я намерена отвечать на вопросы, предусмотренные обвинительным актом. Если же пожелаю сказать больше, скажу лишь то, что сама найду нужным.