14125.fb2
- Проводи меня в мой будуар, Эдварде, не могу же я принимать мистера Фиц-Будла в дезабилье.
- Право же мне некогда! - возразила Эдвардс. - Хозяин побежал к мяснику, а ведь кому-то надо присматривать за плитой!
- Пустяки, я должна переодеться! - воскликнула миссис Хаггарти; и Эдварде, опять утерев лицо и руки передником, покорно подала руку хозяйке и повела ее наверх.
На полчаса я был предоставлен собственным мыслям, а по прошествии этого времени миссис Хаггарти сошла вниз в выцветшем желтом атласном платье, оголив свои жалкие плечи, как и в прежние времена. Она напялила безвкусный капор, по всей вероятности, купленный для нее самим Хаггарти. Вся она была увешана ожерельями, браслетами, серьгами, золотыми и позолоченными, в перламутре, украшенными гранатами. Вместе с нею в комнату проник такой сильный запах мускуса, что он забил благоухание лука и кухонного чада; и все время она обмахивала свое жалкое, изуродованное оспой лицо старым батистовым носовым платком, обшитым пожелтевшим кружевом.
- Так вы везде узнали бы меня, мистер Фиц-Будл? - спросила она и оскалила зубы, полагая, что обворожительно улыбнулась. - Я убеждена, что узнали бы; хоть эта ужасная болезнь лишила меня згения, по счастью, она ни капельки не попогтила мне лицо!
Несчастную женщину уберегли от горького испытания; но, принимая во внимание ее тщеславие, сумасбродство, эгоизм и невероятную заносчивость, едва ли следовало оставлять ее в таком заблуждении.
Впрочем, что изменилось бы, если бы ей сказали правду? Есть люди, .которых не проймешь никакими доводами, советами и доказательствами, - они вам не поверят. Уж если мужчина или женщина наделены достаточной дозой глупости, для них не существует авторитета. Глупец не терпит превосходства; глупец не способен понять свою ошибку; глупец не знает угрызений совести, уважения к чувствам других людей, он убежден в своей неотразимости, преуспеянии, в своей правоте, и почитает лишь собственную дурость. Как вы заставите дурака поверить, что он глуп? Подобный субъект не видит собственной глупости, как не видит своих ушей. И главнейшее преимущество Глупца - неизменное довольство самим собой. Какое множество людей обладает этим драгоценным качеством - эгоистичные, взбалмошные, грубые, жестокие, дурные сыновья, дурные матери и отцы, которые никогда не делали добра!
Заканчивая это рассуждение, которое увело нас далеко от Кингстауна, от "Нового Молойвиля" и Ирландии - увлекло в широкий мир, в любую часть света, где обосновалась Глупость, я позволю себе утверждать на основании своего недолгого знакомства с миссис Хаггарти и ее матерью, что миссис Хаггарти принадлежала именно к этой категории людей. Она была преисполнена сознания своей неотразимости, и от этого тошнило, как и от скверного обеда, который после долгой проволочки удалось соорудить бедняге Деннису. Миссис Хаггарти не преминула пригласить меня в Молойвиль, где, сказала она, ее кузен будет рад меня принять; и поведала мне почти столько же историй об этом поместье, сколько в былые годы рассказывала ее мамаша. Еще я заметил, что Деннис отрезает для нее лучшие куски бифштекса, и ела она с превеликим смаком, с такой же жадностью поглощая спиртные напитки, которые он ей подавал.
- Мы, игландские леди, не пгочь выпить стаканчик пунша, - сказала она игриво, и Деннис намешал ей солидный бокал такого крепкого грога, с каким, пожалуй, не справился бы и я.
Она без умолку говорила о своих страданиях, о принесенных жертвах, о роскоши, в какой привыкла жить до замужества, - словом, на сотню тем, на какие любят распространяться иные дамы, когда желают досадить своим мужьям.
Однако честного Денниса нисколько не сердила нескончаемая, нудная и бесстыдная болтовня этой женщины, он как будто даже поощрял эти разговоры. Ему нравилось слушать рассуждения Джемаймы о ее превосходстве, о богатстве и знатности ее родни. Он до такой степени был под башмаком у жены, что гордился своим рабством и воображал, будто ее совершенства как бы передаются и ему отраженным светом. Он смотрел на меня, которому уже делалось дурно от этой женщины и ее самовлюбленности, словно ожидая самой глубокой симпатии, и бросал мне через стол взгляды, красноречиво говорившие: "Какая умница моя Джемайма и как мне повезло, что я владею таким сокровищем!" Когда дети сошли вниз, она, как и следовало ожидать, выбранила их и тут же прогнала (o чем автор этих строк, возможно, ничуть не сожалел) и, просидев значительно дольше, чем полагалось бы, покидая нас, спросила, намерены ли мы пить кофе здесь, в гостиной, или в ее будуаре.
- Конечно же, здесь! - воскликнул Деннис, несколько смущенный, и минут через десять "экономка" привела к нам обратно это прелестное создание, и вслед за тем подали кофе.
После кофе Хаггарти попросил свою супругу спеть для мистера Фиц-Будла.
- Он жаждет услышать какую-нибудь из своих прежних любимых вещиц.
- О, в самом деле! - воскликнула миссис Хаггарти; и Деннис с торжеством подвел ее к старому разбитому фортепьяно, и она пропела скрипучим, пронзительным голосом те ужасные песенки, которые осточертели мне в Лемингтоне десять лет назад.
Хаггарти восхищенно слушал, откинувшись на спинку стула. Мужья всегда с восхищением слушают песни, которые нравились им лет в девятнадцать; большинство английских романсов были в моде в то время, и мне самому, пожалуй, доставило бы удовольствие слушать, как старый джентльмен шестидесяти, а то и семидесяти лет напевает дрожащим голосом романсик, который был свеж, когда он сам был свеж и молод. Если же его супруга поет и играет на фортепьяно, он, конечно, считает ее песенки 1788 года лучшими из всех, слышанных с тех пор; на самом же деле с тех пор ему никаких других не доводилось слышать. Если престарелая чета пребывает в особенно хорошем расположении духа, старый джентльмен обнимет свою старушку за талию и скажет ей: "Спой, милочка, какой-нибудь из наших любимых романсов", - и она садится за фортепьяно и поет своим слабым голосом, а когда она поет, для нее опять расцветают розы ее молодости. Ей вспоминается Рэниле и кажется, что она с напудренными волосами и в платье со шлейфом танцует менуэт.
Но я опять отвлекся. Такие мысли возникли у меня, когда я наблюдал лицо бедняги Хаггарти, внимавшего завыванию своей супруги (поверьте, смотреть на него было на редкость забавно). Основа, которого щекочут феи, не испытывал бы большего блаженства, чем Деннис. Пение казалось ему божественным; но у него была еще одна причина наслаждаться, заключавшаяся в том, что его жену собственное пение приводило в хорошее расположение духа, к тому же она не стала бы петь, если бы у нее было дурное настроение. Деннис весьма недвусмысленно намекнул мне на это во время десятиминутного отсутствия жены, удалившейся в "будуар"; поэтому после каждого номера мы кричали "браво!" и рукоплескали как сумасшедшие.
Таковы были мои первые наблюдения над жизнью врача Дионисиуса Хаггарти и его жены; а встретился я с ним, по-видимому, в счастливую для него минуту, ибо впоследствии бедняга Деннис не раз вспоминал очаровательный вечер в Кингстауне и, очевидно, по сей день считает, что его друг был восхищен оказанным ему приемом. Его доход складывался из тысячи фунтов пенсии, да около сотни в год оставил ему отец, и его жене причиталось от матери шестьдесят фунтов в год, которые, как вы сами понимаете, миссис Гам ей не выплачивала. Медицинской практики у него не было, ибо он всецело посвятил себя уходу за Джемаймой и детьми, которых ему приходилось купать, выносить на руках, вывозить или выводить гулять, как мы это видели, и которые были лишены няни, так как их бедную слепую мамочку нельзя было оставлять одну. Миссис Хаггарти, в качестве больной, имела обыкновение до часу лежать в постели, так что первый и второй завтрак ей приносили в спальню. Пятую часть своего годового дохода Хаггарти затрачивал на то, чтобы его супругу катали в кресле на колесах, рядом с которым он ежедневно вышагивал определенное число часов. Затем подавали обед, и какой-нибудь доморощенный проповедник, каких очень много в Ирландии и к которому миссис Хаггарти питала глубочайшее уважение, восхвалял ее как образец добродетели и благочестия и сверх меры восхищался смирением, с каким она переносит свои страдания.
Что ж, у каждого свой вкус. Мне-то не кажется, что страдающей стороной в семье Хаггарти была она.
- Вы и представить себе не можете, при каких романтических и трогательных обстоятельствах я женился на Джемайме, - поведал мне Деннис впоследствии в разговоре на увлекательную тему его женитьбы. - Вы знаете, какое глубокое впечатление произвела на меня эта прелестная девушка в Уидоне; ведь с того самого дня, как я впервые ее увидел и услышал ее очаровательный романс "Черноокая дева Аравии", я почувствовал и в тот же вечер сказал об этом нашему Турнике, что для меня черноокая дева. Аравии это она, и не то чтобы она родилась в Аравии, на самом деле она из Шропшира. Как бы то ни было, я почувствовал, что встретил женщину, посланную мне судьбой на горе и на радость. Вы ведь знаете, что в Кенилворте я сделал ей предложение, получил отказ и чуть было не застрелился, - нет, вы этого не знаете, я никому не говорил об этом, но должен вам сознаться, что был весьма близок к самоубийству, и какое счастье, что я не застрелился, - поверите ли - бедняжка с самого начала была в меня влюблена не меньше, чем я в нее.
- Неужели? - полюбопытствовал я, вспомнив, что любовь мисс Гам (если она в самом деле была влюблена) в ту пору выражалась до чрезвычайности странным образом; впрочем, как известно, чем сильнее женщина любит, тем она искуснее скрывает свое чувство.
- Да, по уши влюблена в беднягу Денниса, - продолжал сей достойный малый, - кто бы мог подумать! Но я знаю об этом из самого достоверного источника, от ее родной матери, с которой я отнюдь не в дружбе, но это она все же мне сообщила, и я расскажу вам, когда и при каких обстоятельствах.
После Уидона мы три года простояли в Корке, и все случилось в последний год нашего пребывания на родине, - какое счастье, что моя любимая успела высказаться вовремя, а иначе, что было бы с нами теперь! Так вот однажды, возвращаясь с учений, я увидел у открытого окна женщину, одетую в глубокий траур, сидевшую возле другой, которая показалась мне нездоровой, и первая женщина вдруг вскрикнула: "Господи, боже мой! Да ведь это же мистер Хаггарти из сто двадцатого!"
- Уверен, что узнаю этот голос, - говорю я Уискертону.
- Благодари бога, что тебе не довелось узнать его поближе, - отзывается он, - ведь это "леди Шум и Гам". Готов поручиться, что она опять охотится за мужем для своей дочки. В прошлом году ездила в Бат, в позапрошлом в Челтнем, где, право слово, каждая собака ее знала!
- Я попросил бы вас воздержаться от непочтительных замечаний о мисс Джемайме Гам, - сказал я Уискертону, - она принадлежит к одной из знатнейших ирландских фамилий, и, помимо того, каждое неуважительное слово о девушке, к которой я когда-то сватался, я сочту личным для себя оскорблением - поняли?
- Так что ж, женись на ней, если тебе так хочется, - говорит Уискертон в раздражении, - женись - и так тебе и надо!
Жениться на ней! От одной этой мысли голова у меня пошла кругом, и, будучи по натуре горячим, я вовсе обезумел.
Смею вас заверить, что в тот же день я снова поднялся на холм по дороге к плацу, и сердце мое бешено коло^ тилось в груди. Я подошел к дому, где жила вдова. Как и этот дом, он назывался "Новый Молойвиль". Где бы она ни селилась на полгода, она каждое свое жилище называет "Новый Молойвиль"; так было в Мэллоу и в Бан-доне, в Слиго, в Каслборо, Фермое, в Дрогеде и бог весть где еще; жалюзи были, однако, спущены, и хоть мне показалось, что я за ними кого-то вижу, ни одна душа не обратила внимания на беднягу Денниса Хаггарти; я пробегал взад и вперед все обеденное время в надежде взглянуть на Джемайму, и все напрасно. На следующий день я снова зашагал на плац; смею вас заверить, я был влюблен по уши. Со мною такого еще не случалось, и я знал, что уж если полюбил, то на веки вечные.
Не стану рассказывать вам, как долго меня манежили, - когда же мне наконец удалось попасть в дом (благодаря молодому Каслрею Молою, вы его, должно быть, помните по Лемингтону, в Корк он приехал на регату, обедал с нами в офицерском собрании и чрезвычайно ко мне благоволил), так вот, когда я попал в дом, я приступил прямо к делу; сердце мое было переполнено, и я не мог с собою совладать.
- Ах, Фиц, никогда не забуду я того дня и минуты, когда меня ввели в гостиную! (Деннис изъяснялся на ярко выраженном ирландском - как всегда, когда волновался, однако хоть англичанин и способен уловить и повторить по памяти несколько слов, для него почти невозможно вести разговор на этом языке, так что я почел за лучшее отказаться от попытки подражать Деннису.) Увидев матушку Гам, - продолжал он, - я окончательно потерял власть над собой; я повалился на колени, сэр, словно подстреленный пулей. - "Сударыня, - говорю я, - я умру, если вы не отдадите мне Джемайму".
- Силы небесные! - восклицает она. - Вы застигли меня врасплох, мистер Хаггарти! Каслрей, дорогой мой племянник, не лучше ли тебе удалиться! - И он ушел, закурив сигару, а я так и остался на коленях.
- Встаньте, мистер Хаггарти, - говорит вдова, - я не стану отрицать, что ваше постоянство в любви к моей дочери чрезвычайно трогательно, хоть ваше сегодняшнее обращение ко мне - полная для меня неожиданность. Не стану отрицать, что Джемайма, возможно, питает к вам такое же чувство, как и вы к ней; но, как я уже сказала, я никогда не решусь выдать дочь за католика.
- Я такой же протестант, как и вы, сударыня, - говорю я. - За моей матушкой дали солидное приданое, и нас, детей, воспитали в ее вере.
- Это совершенно меняет дело, - откликается она, закатывая глаза. - Я никогда не пошла бы против совести и не допустила брака своего единственного дитяти с папистом! Я бы посовестилась привезти его в Молойвиль! Однако теперь, когда это препятствие устранено, я не считаю себя вправе разлучать любящие сердца. Мне приходится жертвовать собой, как всегда жертвовала в интересах моей дорогой девочки. Вы увидите ее, бедняжку, мою ненаглядную, кроткую страдалицу, и узнаете свою судьбу из ее собственных уст.
- Страдалицу, сударыня? - говорю я. - Разве мисс Гам была больна?
- Как, неужто вы не слышали! - восклицает вдова. - Неужели вы не слышали о страшной болезни, которая едва не унесла от меня Джемайму? Да, мистер Хаггарти, девять недель я бодрствовала возле ее постели, не смыкая глаз, девять недель она была между жизнью и смертью, и я за это время переплатила доктору восемьдесят три гинеи. Она выздоровела, но от ее прежней красоты ничего не осталось. Страдания, а также иное разочарование - но этого мы сейчас не будем касаться - сломили ее. Однако я покину вас и подготовлю мою дорогую девочку к этому удивительному, этому неожиданному визиту.
Не стану вам рассказывать, что произошло между мною и Джемаймой, когда меня ввели в затемненную комнату, где она сидела, бедная страдалица! Не буду описывать, с каким трепетом восторга я схватил (найдя на ощупь) ее бедную исхудалую руку. Она не отняла у меня руки; я вышел из комнаты женихом, сэр; теперь-то мне представилась возможность доказать Джемайме, что я всегда горячо ее любил, ибо три года назад я составил завещание в ее пользу; в тот вечер, когда мне отказали, как я уже вам говорил, я хотел лишить себя жизни, но если бы я застрелился, могли признать, что я это сделал, будучи non compos {В невменяемом состоянии (лат.).}, и мой брат Мик стал бы оспаривать мою последнюю волю, вот я и решил не лишать себя жизни, - чтобы она унаследовала от меня после моей естественной смерти. Тогда у меня была всего лишь тысяча фунтов, еще две оставил мне отец! Будьте уверены, я завещал ей все мое состояние до последнего шиллинга, и после женитьбы все перевел на ее имя, а поженились мы вскорости. Мне дозволили взглянуть на лицо бедняжки спустя некоторое время, и тут только я понял, как ужасно она пострадала от болезни. Вообразите, мой друг, какую муку я испытал, когда увидел, что осталось от былой ее красоты!
Поступок этого славного малого тронул меня до глубины души; судя по его рассказу, ему и в голову не приходило, что он может отказаться от женитьбы на этой женщине, уже совсем не той, которую он когда-то любил; да он и теперь был ей так же предан, как в те времена, когда попался в ловушку жалких мишурных чар этой глупенькой лемингтонской кокетки. Не жестоко ли, что такое благородное сердце отдано на милость тупого эгоизма и тщеславия! А было или не было жестокостью оставлять его в неведении, поощряя это упорное раболепство и поклонение глупому, самовлюбленному существу, которое он избрал себе кумиром?
- Вскоре мой полк перевели на Ямайку, где он находится и теперь, продолжал Деннис, - и меня уже должны были назначить полковым врачом. Но жена и слышать не хотела об отъезде и объявила, что разлука с матерью разобьет ей сердце. Вот я и вышел в отставку на половинное жалованье и снял этот домик; а ежели бы случилась мне практика, - ведь моя фамилия значится на дощечке у входа, - так я готов принять любого пациента. Но один пациент приходил как раз тогда, когда я вывозил жену кататься в фаэтоне, а другой, объявившийся как-то ночью, с разбитой головой, был нищим. Жена моя каждый год дарит меня ребенком, и у нас нет долгов; и, скажу вам по секрету, покуда в доме нет тещи, я счастлив и ни на что не жалуюсь.
- Стало быть, вы не ладите со старухой? - осведомился я.
- Не сказал бы, что лажу; да это было бы противно естеству, - ответил Деннис с кривой усмешкой. - Приезжая к нам, она все в доме переворачивает вверх дном. Когда она здесь, мне приходится спать в чулане. Она ни разу не выплатила Джемайме ее годового дохода, хоть и хвалится своими жертвами, как будто из-за дочери она разорилась; к тому же когда она здесь, на нас сваливается целая орда Молоев, со всеми чадами и домочадцами. Они все пожирают, как саранча, и мне от них уж и вовсе житья нет.
- А что, Молойвиль действительно такое прекрасное поместье, каким его расписывала вдова? - спросил я смеясь и с немалым любопытством.
- Да еще какое прекрасное! - воскликнул Деннис. - Дубовый парк в двести акров, какого вы сроду не видели, жаль только, что в нем вырубили все деревья. Молои утверждают, что лучше их сада не было в западной Ирландии; но они выломали все стекла из оранжерей, чтобы заменить разбитые в окнах дома, и винить-то Молоев, собственно, не за что. Чистый доход с аренды ферм три с половиной тысячи, только деньги эти поступают судебным исполнителям. Да есть еще другие долги, не обеспеченные закладными на землю.
- Выходит, что кузен вашей жены, Каслрей Молой, не унаследует большого состояния?
- О, этот человек не пропадет, - сказал Деннис. - Пока ему верят в долг, он не станет скряжничать. Я и сам имел глупость поставить свою фамилию на какой-то бумажонке для него; кредиторам не удалось его изловить в Мэйо; вот они и уцепились за меня здесь, в Кингстауне. Ну и дела пошли! Говорит же миссис Гам, что я разоряю ее семью! Я выплачивал долг из пенсии (ведь все мои деньги переведены на Джемайму); но Каслрей человек порядочный, он предложил мне любое удовлетворение. Можно ли требовать большего?
- Разумеется, нельзя; и вы по-прежнему с ним приятели?
- А то как же, но с тетушкой у него вышла перепалка; отделал он ее честь честью, смею вас заверить. Он укорял ее в том, будто она возила Джемайму с курорта на курорт и пыталась навязать в жены чуть ли не всем холостым мужчинам Англии, - мою бедную Джемайму, которая между тем была до смерти влюблена в меня! Как только она оправилась от оспы, которую схватила в Фермое, - да благословит ее господь! - бедняжка, жаль что меня там не было и я не ухаживал за нею, - как только Джемайма поправилась, старуха сказала племяннику: "Каслрей, отправляйся-ка в казармы и разведай, где стоит сто двадцатый полк". И сразу же помчалась в Корк. Видно, во время болезни Джемайма так бурно проявила свою любовь ко мне, что матери пришлось покориться и обещать дорогой девочке в случае ее выздоровления свести нас. По словам Каслрея, вдова последовала бы за полком даже на Ямайку.
- Нимало не сомневаюсь, - отозвался я.