14131.fb2
А вот девушка спешит на работу — так рано... бедные, бедные! Адель тоже служила в магазине, раза два я заходил за ней вечером... Когда девушка работает, она не становится такой бесстыжей тварью... Если б Стеффи жила только со мной, я бы уговорил ее стать модисткой или чем-нибудь в этом роде... А она-то как узнает, что случилось? Из газет! Будет огорчаться, что я не написал ей об этом... Видно, я все-таки схожу с ума... Какое мне дело до того, огорчится ли она?.. Сколько же времени тянулась вся эта история?..
С января? Ну нет, началась она, наверно, еще перед рождеством... Ведь я из Граца привез ей конфеты, а к Новому году она мне прислала письмецо... Верно, дома у меня ведь куча писем... нет ли там таких, которые следовало бы сжечь?.. Гм, записка Фальштейнера, — если ее найдут, у него могут быть неприятности... А мне-то что? Но ведь не такой уж это большой труд... нет, не могу я все перерыть из-за одной бумажонки... Самое лучшее — сжечь весь ворох... Кому он нужен? Сплошная макулатура. А те несколько книг, что у меня есть, я, пожалуй, завещаю Блани. «Среди льда и ночи»[14], — жаль, не придется дочитать... последнее время мне все недосуг было читать... Орган? А, это здесь, в церкви... Ранняя обедня — давно уже я не был у обедни... в последний раз в феврале, когда мой взвод был послан в церковь... Но это в счет не идет — я следил за тем, чтобы мои люди усердно молились и вообще вели себя прилично... Не зайти ли мне в церковь, — а вдруг во всем этом есть доля истины?.. Ну что ж, сегодня после обеда я это в точности узнаю... ха-ха! «После обеда» — удачно сострил!.. Так что же — стоит зайти? Пожалуй, для мамы было бы утешительно узнать об этом... Клара — та не придает таким вещам большого значения... Стало быть, зайдем — вреда это не принесет...
Орган, пение! Хм! Да что это? Голова кружится... О, боже, боже, боже! Если б у меня был человек, с которым я мог предварительно отвести душу... А не исповедаться ли мне сейчас? Воображаю, как поп вытаращил бы глаза, если б я на прощанье сказал ему: «Разрешите откланяться, ваше преподобие; пойду застрелюсь!.. » Как мне хочется лечь на эти каменные плиты и ревмя реветь... Нет, нет, — нельзя! А ведь иногда так приятно поплакать... Сяду на минутку... только бы не уснуть, как давеча в Пратере!.. Верующим все-таки лучше... Вот те на — у меня вдруг затряслись руки!.. Если так пойдет дальше, я напоследок сам себе так опротивлю, что от одного стыда наложу на себя руки! Вон та старушенция — любопытно, о чем она еще может молиться?.. А не сказать ли мне ей: «Слушайте, помолитесь и за меня... Я толком не знаю, как это делается... » Ха-ха! Видно, от мысли, что смерть так близка, глупеешь! Встать! О чем мне напоминает эта мелодия? Великий боже! Да о вчерашнем вечере!
Прочь, прочь! Уж этого я не вынесу!.. Тсс! Только не шуметь, не волочить саблю по плитам, не мешать людям молиться — вот так! На свежем воздухе все-таки легче... Светло... Ах, эта минута ближе и ближе — лучше бы уж все было позади! Мне следовало сделать это сразу — в Пратере... никогда не надо выходить без револьвера... Был бы револьвер при мне вчера вечером... О, господи! Я мог бы зайти в кафе позавтракать... Я голоден... Раньше мне всегда казалось странным, что приговоренные к смерти в день казни утром пьют кофе и выкуривают сигару... Черт возьми, да я ведь почти что не курил! Совсем не хотелось курить! Странно: мне охота зайти в свое кафе; ведь оно уже открыто, из наших там еще никого нет, а если кто и зайдет... он в этом увидит только свидетельство моего хладнокровия... «В шесть часов он еще завтракал в кафе, а в семь застрелился... » Я опять совершенно спокоен... Такое удовольствие шагать, и самое приятное — что меня никто к этому не принуждает. А ведь, если б только я захотел, еще не поздно расплеваться со всем этим Вздором... Америка... Как ты сказал — «вздор»? Что, по-твоему, «вздор»? Похоже, что я рехнулся... Эге — уж не потому ли я так спокоен, что все еще воображаю, будто я отнюдь не обязан... Нет! Обязан! Обязан! Я сам этого хочу! Да неужели, Густль, ты вообще способен себе представить, что снимешь мундир и удерешь? И проклятый хам давился бы со смеху, а Копецкий — тот перестал бы подавать тебе руку... Мне уже сейчас кровь бросилась в лицо. Полицейский отдает мне честь. Надо ответить... «Здорово!» Я даже сказал ему «здорово!»... Ну, маленьким людям это всегда приятно... Вообще на меня никто не может быть в обиде, вне службы я на многое смотрел сквозь пальцы. На маневрах я всех сверхсрочных угощал папиросами; а раз я слышал, как позади меня солдат во время упражнения в ружейных приемах что-то проворчал о «проклятой муштре», и, однако, я не подал на него рапорт, а только сказал ему: «Эй, вы! Поосторожнее, если такое услышит кто другой — вам несдобровать!» Дворец... Кто сегодня несет караул? Босняки — у них молодцеватый вид, — еще совсем недавно наш подполковник сказал: «Когда в семьдесят восьмом году мы были там, внизу, никто бы не поверил, что они так храбро будут отражать наши атаки!..» Господи боже, как бы мне хотелось участвовать в таком деле... Там, на скамейке, — солдаты; все встают. Здорово, здорово! Как досадно, что нам никак не удается повоевать! Гораздо красивее было бы на поле битвы, за родину, чем так... Да, господин доктор, — вы, можно сказать, вышли сухим из воды!.. А не мог ли бы кто-нибудь заменить меня на дуэли? Честное слово, мне следовало бы оставить записку такого содержания — просить Копецкого или Виметаля драться вместо меня с этим типом... Эх, эх, господин доктор, очень досадно, что вам это так дешево обойдется! А впрочем — ерунда! Не все ли равно, что произойдет потом? Я-то никогда уж этого не узнаю! А деревья распускаются... В Народном саду[15] я раз заговорил с одной особой... Она была в красном платье... Жила на улице Строндги — потом с ней спутался Рохлиц... Кажется, он и сейчас еще живет с ней, но никогда уже о ней не упоминает, — пожалуй, стыдится... А Стеффи — та еще спит... как она мила, когда спит... можно подумать, что она — сама невинность. Правда, когда они спят, у всех у них такой вид! Надо бы все-таки написать ей несколько слов... а почему нет? Так ведь уж принято — всегда напоследок пишут письма. И Кларе я должен был бы написать, чтобы она старалась утешить папу и маму, и вообще все то, что пишут по такому случаю... и Копецкому тоже... Честное слово, мне начинает казаться, что все будет не так тяжко, если я прощусь кое с кем... И донесение полковому командиру, и сто шестьдесят гульденов для Баллерта... в сущности, еще куча дел... Ну, меня ведь никто не принуждает сделать это непременно в семь часов... В восемь часов тоже еще не поздно перейти в небытие... Небытие, да-да, именно так это называется — тут уж ничего не поделаешь...
Рингштрассе — скоро я войду в свое кафе... Меня даже как будто радует мысль, что я скоро позавтракаю... прямо невероятно! Ну да, после завтрака я закурю сигару, а затем пойду домой и сяду писать.. Прежде всего — донесение начальству, затем — письмо Кларе, после этого — Копецкому, напоследок — Стеффи... А что мне писать этой дряни?.. «Дорогая моя детка, ты, верно, не думала...» Как глупо! Очень уж глупо! «Дорогая моя детка, горячо благодарю тебя...»
«Дорогая моя детка, не могу, прежде чем уйти из этого мира...» Да, в сочинении писем я никогда не был силен... «Дорогая моя детка, последнее прости от твоего Густля...» Ну и удивится же она! Все-таки счастье, что я не был в нее влюблен... Печально, должно быть, когда любишь женщину и приходится... Ну, ну, Густль, не расстраивайся, и так все это достаточно печально... После Стеффи нашлось бы еще немало других, и, наконец, — кто знает, быть может, такая, которая чего-нибудь да стоила бы, молодая девушка из хорошей семьи, с солидным приданым — так хорошо все могло устроиться... Кларе я должен подробно объяснить, что другого выхода у меня не было... «Ты должна простить меня, сестричка! Прошу тебя, утешай дорогих наших родителей. Я знаю, что всем вам доставил немало забот и огорчений; но верь мне, я всегда крепко любил вас всех и надеюсь, дорогая моя Клара, что ты еще найдешь счастье и сохранишь память о твоем несчастном брате...» Ах, будет лучше, если я совсем ей не напишу!.. Мне уже хочется плакать... Слезы навертываются на глаза при одной мысли об этом... Разве что напишу Копецкому — товарищеское прости, с просьбой передать другим... Как — уже шесть часов? А, нет! Половина шестого... три четверти. Какая миленькая мордашка!.. А та черноглазая девочка, которую я так часто встречаю на улице Флориани, — она-то что скажет? Да ведь она не знает, кто я такой, — только удивится, что меня больше не видать. Третьего дня я твердо решил следующий раз заговорить с ней. Заигрывала она со мной достаточно... совсем еще молоденькая, может быть, еще невинна!.. Да, Густль! Никогда не откладывай на завтра то, что можешь сделать сегодня!.. Вот этот прохожий тоже, верно, всю ночь не спал, но он-то потихоньку пойдет домой и уляжется — и я тоже! Ха-ха-ха! Дело становится серьезным, Густль, да!.. Впрочем, если б не было страшновато — это был бы сущий пустяк, и в общем — мне ведь приходится самому об этом судить, — я держусь храбро... Куда же я иду? Мое кафе — вот оно... Еще только убирают... Все равно — зайдем.
Вон там, в глубине, стол, за которым эта компания всегда играет в тарок... Удивительно — я никак не могу себе представить, что мужчина, который всегда сидит у самой стены, — тот самый, который меня... Никого еще нет... Где же кельнер?.. Эй! Вышел из кухни... на ходу второпях надевает фрак — вот уж это совсем не нужно!.. Ах, ему-то нужно... Он сегодня еще будет прислуживать другим!
— Честь имею кланяться, господин лейтенант!
— Доброе утро!
— Так рано сегодня, господин лейтенант?
— Нет, не надо — я спешу, останусь в шинели.
— Что прикажете, господин лейтенант?
— Кофе с молоком и пенкой.
— Сию минуту, господин лейтенант.
А — вот газеты... утренние газеты... Нет ли в них чего-нибудь? О чем, собственно? Никак, я собираюсь посмотреть, напечатано ли там, что я покончил с собой? Ха-ха-ха! Чего же это я все стою да стою?.. Сядем-ка у окна... Оказывается, он уже поставил мне кофе... Занавеску я задерну — вот так; противно, когда прохожие заглядывают... Правда, на улице еще ни души... Ах, какой вкусный кофе! Да, завтрак — не обман презренный! Совсем другим человеком становишься — вся эта катавасия получилась из-за того, что я не поужинал... Зачем этот кельнер опять явился? Ага, принес булочки...
— Господин лейтенант уже слышали?
— О чем? — Боже правый, неужели он уже что-нибудь знает? Глупости, не может этого быть!
— Господина Габетсвальнера...
Что такое? Ведь это — фамилия того булочника... что кельнер скажет сейчас?.. Неужели булочник уже успел побывать здесь? Неужели еще вчера пошел сюда и все рассказал?.. Почему же кельнер не продолжает?.. Да ведь он что-то говорит...
— Сегодня в полночь хватил удар.
— Что?..
Нельзя, нельзя мне так кричать... Нельзя и виду подать, будто... а вдруг это мне приснилось? Надо еще раз его спросить:
— Кого хватил удар? — Отлично, отлично, я сказал это таким небрежным тоном!
— Владельца булочной, господин лейтенант!.. Да ведь господин лейтенант его сколько раз видали... Толстяк, который каждый день под вечер играл в тарок рядом с господами офицерами... играл он всегда с господином Шлезингером и господином Визнером, у которого магазин искусственных цветов на той стороне улицы!
Нет, я не сплю — все в точности совпадает, — и, однако, я не совсем еще верю его словам, — я должен еще раз спросить его... опять будто невзначай...
— Стало быть, его хватил удар?.. Почему бы так? Откуда вы об этом узнали?
— Да ведь, господин лейтенант, кому же узнать раньше всех, как не нашему брату, — булочка, которую господин лейтенант сейчас кушают, тоже ведь от господина Габетсвальнера. А сказал нам это мальчик, который утром, в половине пятого, приносит товар.
Святый боже, только не выдать себя... мне хочется кричать... хочется хохотать... хочется расцеловать этого... как его? Рудольфа... Но мне нужно задать ему еще один вопрос... Если человека хватил удар, это еще не значит, что он умер... мне нужно спросить, умер ли он... но совсем спокойно, какое мне дело до владельца булочной; лучше мне смотреть в газету, пока буду спрашивать...
— Он умер?
— Ну разумеется, господин лейтенант; тут же, на месте.
Чудесно! Чудесно! А кто знает — возможно, это случилось потому, что я зашел в церковь?
— Вечером он был в театре; упал у себя на лестнице — привратник услышал шум... Ну вот, они его внесли в квартиру, а когда пришел врач, все уже давно было кончено.
— Очень печально. Мужчина во цвете лет. — Я превосходно сказал это, никто ни о чем не догадался бы... а ведь мне приходится изо всех сил сдерживать себя, чтобы не заорать или не прыгнуть на бильярд.
— Да, господин лейтенант, очень печально; такой был славный господин, двадцать лет подряд приходил к нам изо дня в день, он и наш хозяин — старые приятели. А жена, бедняжка...
Кажется, еще никогда в жизни я так не радовался... Он умер — умер! Никто ничего не знает, и ничего не произошло! Какое счастье, какое сказочное везение, что я зашел сюда, в кафе!.. Не будь этого, я бы застрелился совершенно зря. Значит, судьбе так угодно было... Где же этот Рудольф?.. А, вон там — болтает с мальчишкой, который продает сигары и папиросы... Итак, он умер, умер — мне все еще не верится! Как мне хочется пойти туда, убедиться в этом своими глазами! Возможно, удар приключился с ним от ярости, от той злобы, которую он сдерживал... Э, да какое мне дело, от чего! Самое главное: он умер, и я могу жить, опять могу располагать собой!.. Странно — я все время макаю в кофе булочку, которую для меня спек господин Габетсвальнер! Очень вкусно, господин фон Габетсвальнер! Объедение! Так, а теперь недурно бы выкурить еще сигару...
— Рудольф! Эй, Рудольф! Перестаньте наконец морочить мальчишке голову!
— Что угодно, господин лейтенант?
— Дайте «Трабукко»...[16]
Я так рад, так рад... Что бы мне такое сделать?.. Что бы мне такое сделать?.. Что-то я должен сделать, иначе меня тоже хватит удар — от избытка радости!.. Через четверть часа я махну в казарму и велю Иоганну сделать мне холодное обтирание!.. В половине восьмого — ружейные приемы, в половине десятого — маршировка. Стеффи я напишу, что на сегодняшний вечер она должна освободиться во что бы то ни стало! А в четыре часа пополудни — погоди, любезный! погоди, любезный! Я в самом подходящем настроении... Изрублю тебя в кусочки!
Медленно спускалась она с холма, не по широкой извилистой дороге, ведущей в город, а по узкой тропинке между виноградниками. Она держала за руку маленького сына, он шел все время на шаг впереди нее, так как для обоих не хватало места. Заходящее солнце светило ей прямо в лицо, и лучи его были еще так ярки, что Берте пришлось глубже надвинуть на лоб темную соломенную шляпу и опустить глаза. Склоны горы, к которым лепился городок, окутывал золотистый тумак, внизу поблескивали крыши, а вдали от города, средь лугов, сверкая, несла свои воды река. Воздух был совершенно недвижим, и вечерняя прохлада, казалось, наступит еще не скоро.
Берта на минуту остановилась и огляделась вокруг. Она была здесь совсем одна с ребенком, удивительная тишина окружала ее. И наверху, на кладбище, ей сегодня тоже никто не встретился, даже старуха, которая обычно поливала цветы и ухаживала за могилами, — Берта иногда беседовала с нею. Берте показалось, что она уже очень давно из дому и давно ни с кем не говорила. Вдруг где-то на колокольне пробило шесть часов. Значит, не прошло и часа, как она вышла из своей квартиры, а с тех пор, как она разговорилась на улице с красивой фрау Рупиус — и того меньше. И даже те несколько минут, что она стояла у могилы мужа, показались ей теперь совсем далекими.
— Мама! — внезапно окликнул ее мальчуган. Он высвободил руку и побежал вперед. — Мама, я могу ходить быстрей тебя!
— Подожди же, Фриц! — воскликнула Берта. — Ты ведь не оставишь маму одну. — Она догнала его и снова взяла за руку.
— Мы уже идем домой? — спросил малыш.
— Да, Фриц, мы сядем у открытого окна и не отойдем от него, пока не стемнеет.
Вскоре они достигли подножья холма и неторопливо направились к городу по тенистой каштановой аллее, что тянулась вдоль побелевшей от пыли большой дороги. И здесь им редко встречались прохожие. По дороге навстречу им проехало несколько телег, возчики брели рядом с кнутом в руке, два велосипедиста катили за город, вздымая тучи пыли. Берта невольно остановилась и смотрела им вслед, пока они почти совсем не скрылись из виду. Малыш тем временем влез на скамью.
— Посмотри-ка, мама, что я умею, — крикнул он и приготовился спрыгнуть. Мать схватила его за руки и осторожно сняла со скамьи. Затем она села.
— Ты устала? — спросил мальчик.
— Да, — ответила она и сама удивилась, что это на самом деле так. Ибо только теперь она почувствовала, как сильно утомил ее зной, и едва преодолевала дремоту. На ее памяти в середине мая еще не бывало таких жарких дней. Со скамьи, где она сидела, она могла окинуть взглядом дорогу, по которой только что шла: сверкая на солнце, тропинка взбегала вверх между виноградниками до ярко освещенной кладбищенской стены. Такую прогулку Берта обычно совершала два-три раза в неделю. Уже давно путь на кладбище стал для нее только прогулкой. Когда она там, наверху, шла по усыпанной гравием дорожке между крестами и могильными плитами и у могилы мужа творила тихую молитву или клала на холмик несколько полевых цветов, сорванных ею по дороге, она не испытывала ни малейшей скорби. Правда, прошло уже три года, как она его похоронила, — ровно столько, сколько она прожила с ним.