14131.fb2
— Час назад я застал ее за письменным столом. Перед ней лежала эта тетрадь, я нарочно захватил ее с собой. Очевидно, она умерла от сильного испуга, когда я внезапно вошел в комнату. Вот последние строки, которые она успела написать. Извольте взглянуть!
Он протянул мне раскрытую тетрадь в фиолетовом кожаном переплете, и я прочел:
«Итак, я покидаю мой дом навсегда, возлюбленный ждет меня». Я закрыл тетрадь и утвердительно кивнул головой.
— Вы, верно, догадались, — продолжал ротмистр, — что держите в руках дневник Редегонды. Возможно, вы будете столь любезны, что перелистаете его. Тогда вы убедитесь, что отпираться бесполезно.
Я стал перелистывать дневник, вернее, начал его читать. Облокотившись о письменный стол, я читал его почти час, и все это время ротмистр неподвижно сидел на диване. Перед моим взором вновь проходила вся дивная история нашей любви: то осеннее утро, в лесу, когда я впервые заговорил с Редегондой, первый поцелуй, наши загородные прогулки, исполненные блаженства часы в моей, благоухающей цветами комнате, наши планы бежать или умереть вместе, наше счастье и наше отчаяние. Все, чего я никогда не пережил в действительности, а лишь создал в своем воображении, было с удивительной точностью запечатлено на этих страницах. И это вовсе не казалось мне чем-то необъяснимым, как, верно, представляется вам. Я внезапно понял, что и Редегонда безраздельно любила меня, поэтому ей была дана таинственная власть испытать вместе со мной все муки и радости, порожденные нашей фантазией. Редегонда, как все женщины, была ближе меня к истокам бытия и потому, не ведая разницы между желанием и его исполнением, по-видимому, твердо верила, что все, о чем она поведала фиолетовой тетради, пережито ею наяву. Но, возможно, все обстояло иначе. Быть может, Редегонда завела этот предательский дневник, желая отомстить мне за нерешительность, из-за которой моим — нет, нашим мечтам не суждено было сбыться; она, по собственной воле, обрекла себя на смерть, замыслив, чтоб дневник попал таким образом в руки обманутого мужа. Но у меня не оставалось времени разрешать эти сомнения, ведь ротмистр был совершенно убежден в моей виновности, и я, как того требовали обстоятельства, в подобающих выражениях объявил ему, что всегда к его услугам.
— Не попытавшись?..
— Отрицать?! — прервал меня доктор Вейвальд сурово. — О нет! Даже если бы такая попытка сулила малейшую надежду на успех, она показалась бы мне недостойной, ибо я чувствовал себя в ответе за трагический исход приключения, которое хотел пережить и не пережил лишь по своей трусости.
— Я хотел бы довести дело до конца, пока еще не стало известно о смерти Редегонды, — сказал ротмистр. — Сейчас ровно час ночи, в три состоится встреча секундантов, в пять все должно решиться.
И снова я кивнул в знак согласия. Холодно откланявшись, ротмистр удалился. Я привел в порядок бумаги, вышел из дому и поднял прямо с постели двух моих знакомых из главного окружного управления, один из них был граф. Объяснив в нескольких словах лишь самое необходимое, чтобы заставить их поторопиться, я спустился на главную площадь и стал ходить взад и вперед под неосвещенными окнами комнаты, где лежало тело Редегонды. Мной владело такое чувство, будто я иду навстречу своей судьбе.
В пять часов утра, в маленьком лесочке, вблизи того места, где я впервые встретил Редегонду, но так и не решился заговорить с нею, мы стояли друг против друга, ротмистр и я.
— И вы застрелили его?
— Нет, моя пуля пролетела у самого его виска. Он же попал мне прямо в сердце. Как принято говорить, я был убит наповал.
— О-о-о! — простонал я, бросив растерянный взгляд на странного собеседника. Но никого не увидел. Скамья была пуста. Можно было даже подумать, что все это мне померещилось. Только тогда я вспомнил, что вчера в кафе было много разговоров о дуэли, на которой некий ротмистр по имени Тейергейн застрелил доктора Вейвальда. Эта весть огорчила наше провинциальное общество, однако то обстоятельство, что фрау Редегонда в тот же день бесследно исчезла вместе с одним молодым лейтенантом, дало повод для грустных шуток. Кто-то высказал мысль, что доктор Вейвальд, отличавшийся редкой скромностью и благородством, отчасти по своей воле принял смерть за другого, более счастливого соперника. Что же до появления призрака Вейвальда в Городском парке, то оно было бы куда более впечатляющим и необычным, если бы я встретил его до рыцарской гибели его двойника. Не стану скрывать, мысль несколько передвинуть события и тем самым усилить впечатление вначале показалась мне весьма заманчивой. Все же, по зрелом размышлении, у меня возникли опасения, что, слегка изменив порядок событий, я навлеку на себя упреки в мистике, спиритизме и прочих страшных вещах. Я предвидел вопросы, не выдумка ли мой рассказ, и более того, мыслимы ли вообще подобные случаи, и знал, что в зависимости от ответа меня объявят либо духовидцем, либо мошенником. Что и говорить, выбор не слишком приятный! Поэтому в конце концов я предпочел описать мою ночную встречу, как она и произошла. И все-таки боюсь, что многие усомнятся в ее достоверности из-за широко распространенного недоверия, с каким обычно относятся к поэтам, хотя прочие люди заслуживают его в гораздо большей степени.
Молодой человек, доктор прав, не занимавшийся юридической практикой, владелец значительного состояния, оставленного ему родителями, завсегдатай гостиных и обаятельный собеседник, вот уже более года находился в связи с девушкой низкого происхождения. Родных у нее тоже не было, и потому она могла не считаться с мнением окружающих. Отнюдь не сердечная доброта или сильное влечение, а, скорее, стремление безмятежно предаваться очередной страсти заставило Альфреда в самом начале их знакомства убедить возлюбленную — конторщицу в одном солидном венском магазине — оставить службу. Какое-то время ее безграничное обожание доставляло ему удовольствие, а обоюдная свобода делала этот союз более приятным, нежели все прежние.
Но вскоре пришло столь знакомое ему, беспричинное беспокойство, которое обычно предвещало близкий конец любовной связи; хотя, казалось бы, на сей раз охлаждение еще не наступило, он уже боялся, как бы ему не пришлось разделить участь одного из друзей своей юности — несколько лет тому назад тот связал свою судьбу с женщиной того же круга, что и Элиза, и теперь, обремененный заботами о семье, стал брюзгой и домоседом. И не мудрено, что при такого рода предчувствиях общество милой и кроткой Элизы, вместо того чтобы доставлять истинную радость, начало раздражать его и стало ему в тягость. Разумеется, Элиза этого не чувствовала — Альфред был достаточно ловок (сам-то он гордо называл это чуткостью), чтобы не дать ей заметить перемены. А сам он тем временем стал все чаще бывать в обществе людей своего круга, от которых совсем было отдалился за последний год. И когда однажды на балу юная дочь состоятельного фабриканта, окруженная всеобщим поклонением, отметила его своей благосклонностью, та, другая связь, начавшаяся так легко и приятно, стала казаться ему досадной обузой, от которой молодой человек, принадлежавший к сливкам общества, имел право избавиться без лишних раздумий: ведь ему открылась возможность союза, куда более соответствующего его положению и состоянию. Но Элиза так светилась тихой радостью в часы их теперь уже редких свиданий, была по-прежнему так преданно-нежна и с такой простодушной верой в его чувство расставалась с ним, когда он уходил от нее в чуждый и незнакомый мир, что стоило ему собраться с духом, как прощальные слова, готовые сорваться с губ, застревали у него в горле. Простодушно и слепо любящая Элиза, естественно, принимала невольные порывы сострадания за новые трогательные знаки его сердечной привязанности.
Дошло до того, что он стал особенно нежен с Элизой именно в дни свиданий с Аделью, когда он возвращался в тихую обитель, где все дышало им одним, поглощенный воспоминаниями о нежных взглядах и многообещающих пожатиях рук, а потом уже и опьяненный первыми тайными поцелуями невесты; и вместо прощальных слов, которые он готовился произнести, переступая порог, Альфред каждое утро покидал возлюбленную, вновь клянясь ей в любви навеки.
Так все и тянулось, а дни бежали, и, наконец, пришлось решать, какой вечер удобнее для неизбежного объяснения с Элизой — до или после обручения с Аделью; избрав первый, так как после него все-таки еще оставалось какое-то время, Альфред явился к любовнице почти спокойный: двойная игра уже вошла в привычку.
Но Элиза не бросилась ему навстречу, как обычно, чтобы подставить лоб и губы для поцелуя; она забилась в угол дивана и улыбалась ему усталой и какой-то вымученной улыбкой; его поразила ее необычайная бледность. На минуту мелькнула надежда, что она обо всем узнала, несмотря на его ухищрения; до нее, видимо, каким-то загадочным путем все-таки дошли слухи о предстоящем обручении. Но в ответ на его торопливые расспросы Элиза сказала, что и раньше страдала сердечными приступами, но скрывала от него — они обычно проходили довольно быстро; а вот сейчас приступ что-то затянулся. Альфреду стало стыдно, он раскаивался в своих позорных намерениях и до того разволновался, что рассыпался в бесконечных выражениях участия и доказательствах своей преданности. Получилось так, что к полуночи он уже вместе с Элизой обсуждал план путешествия, которое наверняка поможет ей избавиться от мучительного недуга.
Никогда еще он не был так нежен с ней и никогда еще не был так упоен собственной нежностью, как в эту ночь, так что по пути домой он уже всерьез обдумывал текст прощального письма к Адели. Он собирался объяснить ей отказ от брачных уз непостоянством своей натуры, не созданной для тихого семейного счастья. Искусные завитки фраз преследовали его и во сне, но при свете утренней зари, пробившейся сквозь щели в жалюзи и заигравшей на одеяле, все затраченные усилия показались ему столь же бессмысленными, сколь и излишними. Он сам был крайне удивлен, обнаружив, какой далекой и призрачной представилась ему теперь несчастная больная, лишь этой ночью лежавшая в его объятиях, в то время как образ Адели, овеянный ароматом его расцветающего чувства, безраздельно парил в его душе. В полдень он отправился к отцу Адели и попросил руки его дочери, что было встречено хоть и доброжелательно, но не без некоторых оговорок. Снисходительно посмеиваясь, тот прозрачно намекнул на весьма бурно проведенную молодость жениха и потребовал, чтобы Альфред отправился в путешествие, дабы за год разлуки проверить, насколько прочно и непреходяще его чувство к Адели. Он даже отказал Альфреду в праве переписываться со своей нареченной, дабы исключить самообман. Если же по истечении этого срока намерения Альфреда не изменятся и если Адель сохранит к нему те чувства, которые, как ей кажется, питает к нему сейчас, то не будет никаких возражений против немедленного бракосочетания юной пары. Хотя Альфред и производил впечатление человека, глубоко удрученного этим условием, но в глубине души он обрадовался новой отсрочке.
После короткого раздумья он объявил, что при создавшихся обстоятельствах предпочитает отправиться в путь уже сегодня — хотя бы для того, чтобы тем самым приблизить окончание вынужденной разлуки. Адель была оскорблена этой неожиданной уступчивостью, но во время короткой беседы, состоявшейся с разрешения отца невесты, Альфреду удалось доказать ей, что мудрость не исключает любви, и она отпустила его в опасные дали, клянясь в вечной преданности и заливаясь слезами.
Едва очутившись на улице, Альфред сразу принялся обдумывать различные способы порвать отношения с Элизой в течение предоставленного в его распоряжение срока. Привычка избегать решений в сложных жизненных ситуациях, отдаваясь течению событий, оказалась не только сильнее тщеславия, но и заставила его отмахнуться от мрачных предчувствий, которые при других обстоятельствах могли бы испугать эту изнеженную натуру. Путешествие неизбежно приведет к вынужденному постоянному общению друг с другом, думалось ему, а следовательно, вполне вероятно, что Элизе постепенно наскучат их отношения, и она сама отвернется от него. Ну, а на самый крайний случай освобождению его мог помочь и сердечный недуг любовницы. Но вскоре борьба надежд и опасений надоела ему, и он просто выбросил из головы тягостные мысли, так что в душе осталось лишь детски радостное ожидание увлекательной поездки по дальним странам в обществе приятного и любящего существа; и уже вечером того же дня он превесело болтал со своей приветливой подружкой о заманчивых перспективах предстоящего путешествия.
Приближалась весна, поэтому Альфред с Элизой отправились сначала на Женевское озеро с его мягким климатом. Потом поднялись в горы, где было прохладнее, провели остаток лета на морском курорте в Англии, осенью осмотрели некоторые города Голландии и Германии, а затем спаслись от надвигавшихся холодов под ласковыми лучами южного солнца. Для Элизы, не выезжавшей ранее дальше окрестностей Вены, это чудесное лето рука об руку с любимым пронеслось как сладкий сон; даже Альфреда, ясно отдававшего себе отчет в том, что тягостная развязка лишь отсрочена, невольно захватило настроение Элизы, и он бездумно отдался счастью настоящей минуты. В начале поездки он всячески старался уклониться от встреч со знакомыми и с этой целью избегал появляться с Элизой на людных променадах и в ресторанах дорогих отелей. Но потом он стал намеренно дразнить судьбу. В душе он даже рад был бы получить депешу от невесты с обвинением в измене. Правда, это отрезало бы ему путь к женитьбе, по-прежнему не потерявшей для него притягательной силы, но зато и избавило бы от тягостной двойственности, от всех беспокойств и обязательств. Однако он не получал из родного города ни депеш, ни каких-либо иных известий, потому что Адель, вопреки его тщеславным ожиданиям, так же строго, как и он сам, соблюдала установленные ее отцом условия.
Однако пробил час, когда, по крайней мере для Альфреда, это чудесное путешествие вдруг превратилось в бесцветное, скучнейшее времяпрепровождение, которому, казалось, не будет конца. Случилось это ясным осенним днем в Палермском ботаническом саду; Элиза, которая все время казалась свежей, цветущей и полной жизни, вдруг судорожно схватилась за сердце, испуганно взглянула на возлюбленного, но тотчас же опять заулыбалась, словно считала своим долгом ни в коем случае не причинять ему неприятностей. Но, вместо того чтобы растрогать, эта улыбка вызвала у него одно лишь раздражение, которое ему, конечно, пришлось для начала скрыть под маской озабоченности. Сам не веря тому, что говорит, он осыпал ее градом упреков за то, что она, вероятно, уже не раз утаивала от него такие приступы. Потом стал в позу оскорбленного, которого незаслуженно заподозрили в бессердечии, умолял ее немедленно показаться врачу и возликовал в душе, когда она отклонила эту просьбу под предлогом недоверия к искусству местных эскулапов. Но когда она в порыве нежности и признательности вдруг прижала к губам его руку — тут же, в саду, на скамье, мимо которой прогуливались люди, — он почувствовал, как кровь мгновенно закипела ненавистью столь острой, что он сам подивился ее силе. Однако вскоре он уже нашел ей оправдание — для этого достаточно было вспомнить о длинной череде унылых, томительно скучных дней, проведенных вместе. В тот же миг в нем вспыхнула такая жгучая тоска по Адели, что он, вопреки запрету, в тот же день послал ей депешу, умоляя телеграфировать в Геную хотя бы одно слово, и подписался: «Навеки твой».
Через несколько дней он получил в Генуе ее ответ, гласивший: «И я твоя на тот же срок». Спрятав на груди драгоценный клочок бумаги, ставший для него, несмотря на подозрительно шутливый тон, залогом будущего счастья, он вместе с Элизой поднялся на борт корабля, направлявшегося к берегам Цейлона. Эту часть своего турне, представлявшуюся им наиболее заманчивой, они намеренно приберегли к концу. Разве простодушной, доверчивой Элизе могло прийти в голову, что небывалой щедростью ласк, которыми осыпал ее возлюбленный, она обязана была лишь его пылкой фантазии; откуда ей было знать, что жаркие его объятия в окутанные безмолвием бархатные ночи юга были предназначены другой — далекой невесте, которая волшебною властью мечты являлась пред ним во всем блеске своего юного очарования. Однако, достигнув наконец берегов пышущего зноем острова — конечного пункта их поездки, — он вдруг обнаружил, что в тягучем однообразии дней, похожих друг на друга как две капли воды, его истощенное воображение отказывается служить; он стал уклоняться от близости с Элизой, а для оправдания своей внезапной сдержанности лицемерно сослался на новое легкое сердечное недомогание, появившееся у нее в первые дни пребывания на суше. Но она и это, как и вообще все, что исходило от него, сочла проявлением пылкой любви, означавшей для нее весь смысл и всю радость жизни. И, прогуливаясь с возлюбленным средь пышных тенистых лесов, раскинувшихся под сверкающим золотом и лазурью южным небом, она не подозревала, что ее обожаемый спутник мечтает лишь о той минуте, когда, избавившись от ее общества, обретет наконец возможность торопливой рукой начертать страстные, полные любви и тоски слова, обращенные к другой, о существовании которой Элиза так ничего и не знала, да и впредь не должна была узнать. В эти минуты одиночества тоска по далекой невесте овладевала им с такой силой, что даже черты лица, даже голос этой близкой, всецело принадлежавшей ему подруги, с которой он вот уже скоро год странствовал по всему свету, бесследно исчезали из его памяти.
В ночь перед отплытием он поздно вышел из кабинета и застал Элизу распростершейся на постели в новом тяжком приступе болезни. Он заметил, что сознание покинуло ее, и сердце его затрепетало встревоженно и радостно. Он понял, что его настороженное внимание к ее здоровью на самом деле вызывалось затаенной, но никогда не угасавшей надеждой на избавление. Тем не менее он, искренне обеспокоенный, не мешкая ни минуты, послал за доктором, который не замедлил явиться и уколом морфия облегчил страдания больной. Поскольку состояние Элизы внушало серьезные опасения, а мнимый супруг в силу каких-то важных причин никак не мог повременить с отъездом, доктор дал ему записку к судовому врачу, в которой поручал больную его особому попечению.
В первые же дни плавания морской воздух, казалось, произвел на Элизу благотворное действие. Болезненная бледность исчезла, да и сама она стала еще более общительной и приветливой, а ее манера держаться — еще более непосредственной, чем прежде. И если раньше она равнодушно, а иногда и холодно отвергала даже самые невинные попытки попутчиков к сближению, то теперь она и не думала уклоняться от общих развлечений, столь обычных в дальнем плавании с его унылым однообразием, и благосклонно выслушивала почтительные комплименты, которыми осыпали ее некоторые из мужчин. А некий немецкий барон, путешествовавший с целью излечиться на море от застарелой болезни легких, проводил в ее обществе столько времени, сколько можно было себе позволить, не рискуя показаться назойливым. Альфреду ничего не стоило внушить себе, что очевидная благосклонность Элизы к наиболее настойчивому из ее поклонников не что иное, как зарождение у нее столь желанного для Альфреда нового чувства. Но когда он однажды напустил на себя благородное негодование и попытался устроить ей сцену из-за явно отдаваемого барону предпочтения, она польщено улыбнулась и поспешила заверить его, что неожиданная ее общительность объясняется лишь желанием возбудить у любимого ревность и что она несказанно счастлива, коль скоро хитрость ее удалась.
Тут уж Альфред не сумел скрыть охватившее его бешенство. И в ответ на это признание, которым она надеялась успокоить и обрадовать возлюбленного, он бросил ей в лицо грубые, обидные слова. В недоумении и растерянности она молча выслушивала обрушившийся на нее поток оскорблений, но вдруг, потеряв сознание, как подкошенная повалилась на палубу, где происходил весь разговор, так что в каюту ее пришлось отнести на руках. Судовой врач, которому из записки коллеги было известно состояние больной, счел тщательный осмотр излишним и применил уже однажды испытанное средство, чтобы хоть ненадолго смягчить нестерпимые боли в сердце. Однако приступы повторились и на следующий, и на третий день без всякого видимого повода, и хотя морфий по-прежнему оказывал свое действие, доктор не счел возможным долее скрывать опасение, что болезнь угрожает привести к печальному исходу. Он вежливо, но в высшей степени категорически рекомендовал Альфреду воздерживаться от близости с его красавицей супругой и вообще ограждать ее от волнений и беспокойств.
Альфред, едва сдерживавший глухое раздражение, с удовольствием последовал бы предписанию доктора хотя бы в одном пункте, равнозначном прямому запрещению. Но изнемогавшей от любви к нему Элизе однажды ночью удалось все же склонить Альфреда к близости, как будто ласками можно было заслужить его прощение. И пока она, томно полузакрыв глаза, блаженно покоилась на его груди, он следил за тем, как по ее покрытому испариной лбу мягко скользили отсветы голубоватого фосфорического свечения волн, проникавшего в каюту сквозь иллюминатор. В эти минуты откуда-то из самых сокровенных глубин его существа вдруг поднялась неожиданная для него самого волна злорадного торжества, искривившая его губы в насмешливой, издевательской улыбке. И, содрогаясь в душе от сознания порочности своих помыслов и надежд, он уже убеждал себя, что их осуществление будет благом и избавлением от сумятицы чувств не только для него одного. Ведь и сама Элиза, если бы ей было дано осознать близость и неотвратимость конца, предпочла бы умереть в его объятьях. И если она, зная о грозящей ей опасности, все же отдавалась ему с такой пылкостью, словно была готова ради любви к нему умереть любя, то он полагал себя вправе принять от нее эту жертву, потому что при всей своей чудовищности она в конце концов лишь благотворно скажется на судьбах трех влюбленных, жизненные пути которых слишком тесно переплелись.
По ночам он, замирая от ужаса и надежды, замечал, что ее дыхание вдруг слабело, а глаза тускнели; но уже через минуту их сияющий бесконечной признательностью взгляд устремлялся к нему, а теплые губы с новой жаждой искали поцелуя; он чувствовал себя обманутым, ибо все его уловки приводили лишь к тому, что Элиза с новой силой ощущала радость жизни. И хотя он подолгу оставлял ее одну или в обществе других, а сам поднимался на верхнюю палубу, чтобы свежий морской ветер охладил его горящий лоб, она была настолько уверена в нем, что отпускала его без тени недовольства. А когда он возвращался, она принимала его растерянную улыбку за проявление нежности и всегда встречала его взглядом, полным любви и преданности.
В Неаполе, где их корабль должен был простоять целые сутки, чтобы потом, не заходя больше в порты, взять курс на Гамбург, Альфред надеялся застать весточку от Адели — ведь он так пылко умолял ее об этом в своем последнем письме с Цейлона. Вместе с группой пассажиров он отправился на берег в шлюпке, специально предназначенной для этой цели. Довольно сильное волнение в бухте избавило его от необходимости придумывать удобный предлог для того, чтобы оставить Элизу на борту. Первым делом он поспешил на почту, но, подойдя к окошечку и назвав свое имя, узнал, что торопился напрасно. Как ни пытался он убедить себя, что письмо Адели могло запоздать или потеряться, постигшее его разочарование повергло Альфреда в такое уныние, что он понял — жизнь без Адели для него теперь немыслима.
Устав от беспрерывного притворства, он решил было тотчас по возвращении на судно без обиняков открыть Элизе жестокую правду. Но тут же сообразил, что это признание может оказаться чреватым серьезными последствиями, потому что такой удар не обязательно убьет Элизу на месте. Ведь она может и лишиться рассудка, и попытаться наложить на себя руки, и тогда причину несчастья вряд ли удастся сохранить в тайне, что может роковым образом сказаться на их взаимоотношениях с Аделью. Но этого же следовало опасаться и в том случае, если он отложит признание до окончания их путешествия, то есть до прибытия в Гамбург, а тем более в Вену. Раздумывая о том, как найти выход из создавшегося положения, и уже почти не сознавая постыдности своих намерений, Альфред бесцельно бродил по берегу моря под палящими лучами полуденного солнца. Вдруг он почувствовал, что теряет сознание. Не на шутку перепугавшись, он опустился на скамью и сидел до тех пор, пока обморок не прошел и туман, застилавший его глаза, не рассеялся. И тут его вдруг осенило. В то неуловимое мгновение, когда чувства чуть было не отказались служить ему, в мозгу окончательно созрело ужасное решение, давно уже гнездившееся в тайниках его души. Теперь он должен сознательно, своими руками, причем немедленно, осуществить страстную, преступную мечту, исполнение которой он все эти дни робко пытался ускорить, не решаясь признаться в этом самому себе. Исподволь выношенный в душе, в голове его мгновенно сложился готовый до мельчайших подробностей план.
Он встал со скамьи и отправился для начала в отель, где отобедал с отменным аппетитом. А затем посетил поочередно трех докторов, выдавая себя за человека, истерзанного нестерпимыми болями и привыкшего прибегать к помощи морфия, запас которого у него как раз иссяк. Получив требуемые рецепты, заказал по ним лекарство в различных аптеках и возвратился вечером на корабль, обладая такой дозой морфия, которой было заведомо достаточно для осуществления его плана.
За ужином он расточал восторги красотам Помпеи, где будто бы провел весь день. Испытывая непреодолимую потребность во лжи, он долго расписывал свои впечатления от сада Аппия Клавдия, где якобы провел четверть часа перед статуей, которой он на самом деле никогда не видел и о которой лишь случайно прочитал в путеводителе. Элиза сидела рядом с ним, ее визави был барон, взгляды обоих то и дело встречались, и Альфред никак не мог отделаться от ощущения, будто два привидения взирают друг на друга пустыми глазницами.
После ужина он, по обыкновению, прогуливался с Элизой по верхней палубе, залитой голубым светом луны, следя, как вдали исчезает усеянный огнями берег. Почувствовав, что душа его смягчилась и воля ослабела, он поспешил подстегнуть свою решимость. Стоило ему представить себе, что рука, лежащая на его локте, — рука Адели, и волнение мгновенно разлилось по жилам, убедив его в том, что любое преступление не будет слишком дорогой ценой за ожидающее его счастье. Он ощутил даже что-то похожее на зависть к юному созданию, которому на роду было написано так скоро и беспечально избавиться от всех треволнений земной жизни.
И когда он, вернувшись в каюту, заключил Элизу в свои объятия, то отдавал себе отчет в том, что ласкает обреченную. Ощущая себя как бы слепым орудием судьбы, отрешившимся от собственной воли, он испытывал даже какое-то исступленное наслаждение. Достаточно было одного движения его руки, чтобы стоящий на ночном столике стакан со слабо светящейся в темноте голубоватой жидкостью опрокинулся и яд пролился на пол, для которого был лишь влагой. Но Альфред лежал не двигаясь и ждал. Он ждал, пока, замерев от волнения, не увидел, как Элиза, не размыкая слипающихся век, привычным движением протянула руку за стаканом, чтобы перед сном в последний раз утолить жажду. Боясь пошевелиться, он расширенными от ужаса глазами следил за тем, как она немного приподнялась на постели, поднесла стакан к губам и одним духом опорожнила его. Потом с легким вздохом опять улеглась, по привычке положив голову к нему на грудь. Альфред слышал, как кровь медленно, глухо стучала в висках, слышал размеренное дыхание спящей и тоскливый плеск волн, разбивающихся о нос корабля, который, словно призрак, мчался сквозь остановившееся время.
Вдруг он почувствовал, как тело Элизы содрогнулось во сне. Ее руки так судорожно стиснули его шею, что казалось, будто пальцы вот-вот прорвут кожу. Вот она протяжно застонала и открыла глаза. Альфред высвободился из ее объятий, вскочил с постели и смотрел, как она тщетно пыталась приподняться, лихорадочно хватая руками воздух. Глаза ее дико блеснули, потом погасли, и она снова рухнула всем телом на подушки. Так она и лежала — недвижно, вытянувшись во весь рост и прерывисто, часто дыша. Альфред догадался, что она потеряла сознание, и совершенно спокойно принялся соображать, сколько же времени может продлиться это состояние, прежде чем наступит конец. Но тут ему пришло в голову, что сейчас ее, вероятно, еще можно спасти; и он поспешил за доктором в смутном стремлении таким поступком в последний раз испытать судьбу: либо собственными руками уничтожить плоды всех своих усилий, либо, поставив все на карту, снять со своей души тяжкий грех. Догадайся доктор, что здесь произошло, и игра окончательно проиграна; в противном же случае он избавлялся навсегда от укоров совести и раскаяния.
Когда Альфред в сопровождении судового врача вернулся в каюту, лицо Элизы уже покрылось смертельной бледностью, а полуприкрытые глаза остекленели; руки судорожно вцепились в одеяло, на лбу и щеках выступили крупные капли пота. Доктор склонился над ней, приложил ухо к ее груди, долго прислушивался, потом раздвинул веки Элизы и подержал ладонь у ее полураскрытых губ; еще раз послушал ее сердце, грустно покачал головой и, повернувшись к Альфреду, сообщил, что страдания ее окончены.
Альфред встретил это известие мрачно горящим взглядом и в порыве искреннего отчаяния заломил руки; потом опустился на колени перед кроватью и спрятал лицо на груди покойной. Так прошло несколько минут. Потом он вдруг поднял голову и посмотрел на доктора таким потерянным взглядом, что тот лишь молча протянул ему руку с выражением глубочайшего сочувствия. Но Альфред, к которому уже вернулось все его самообладание, отвернулся и, покачав головой, прошептал, как бы в порыве запоздалого раскаяния: «Ах, почему мы не послушались ваших советов!» И горестно закрыл лицо руками. «Так я и думал», — ответил доктор с мягким укором; и Альфреда захлестнуло волной такого ликования, что ему пришлось опустить глаза, чтобы доктор не заметил их радостного блеска.
Согласно существующим правилам тело Элизы уже на следующий день было предано волнам, и Альфред заметил, что его окружает атмосфера молчаливого сдержанного участия. Никто не смел нарушать его уединения в те часы, когда он в задумчивости бродил по палубе, и, конечно, никто не подозревал, что, всматриваясь в туманную даль, он мечтал лишь о быстрейшем свершении своих самых заветных надежд. Только барон изредка ненадолго присоединялся к нему, причем старался ни единым словом не коснуться печального события. Альфред прекрасно понимал, что барон сопровождал его лишь из тоски по умершей, лишь из желания хоть ненадолго приобщиться к его печали. Для Альфреда эти минуты были единственным напоминанием о прошлом; если бы не эти прогулки, он бы просто-напросто перестал думать о содеянном и о людском суде. Далекая и желанная возлюбленная, добытая ценой преступления, казалась ему в мечтах совсем близкой, и когда, перегнувшись через борт корабля, он смотрел в воду, ему чудилось, будто любимая проносится вместе с судном над затонувшими, спящими вечным сном неведомыми мирами, равнодушными к бегу времени.
Лишь когда на горизонте показался берег Германии, он забеспокоился. Альфред предполагал пробыть в Гамбурге ровно столько времени, сколько потребуется, чтобы заехать за письмом, наверняка давно уже ожидающим его на почте, и первым же поездом отправиться на родину. Медлительность, с которой производили высадку на берег, совершенно вывела его из терпения, и он еле дождался, пока его вещи наконец погрузили в экипаж, помчавший его к зданию почтамта по улицам города, залитого мягким золотисто-розовым светом весеннего заката.
Он подал чиновнику свою визитную карточку и, сгорая от нетерпения, стал следить, как тот перебирал корреспонденцию. Он уже протянул было руку за письмом, как вдруг услышал, что для него ничего нет — ни письма, ни открытки, ни телеграммы! Изобразив на лице недоверчивую улыбку, он так униженно попросил чиновника еще раз просмотреть всю корреспонденцию, что самому стало стыдно. Теперь уже Альфред пытался сбоку рассмотреть адреса на перебираемых чиновником конвертах, и ему то и дело мерещился почерк Адели. Он уже несколько раз нетерпеливо протягивал руку в окошечко, но снова и снова убеждался в постигшем его разочаровании. Наконец чиновник положил пачку писем обратно, отрицательно покачал головой и отвернулся. Альфред попрощался с преувеличенной вежливостью и опомнился лишь через минуту, очутившись на улице.
Ему было ясно одно: он не должен пока трогаться с места и уж никоим образом не может появиться в Вене, не получив от Адели хоть каких-нибудь вестей. Поэтому он отправился в отель, снял номер и первым делом набросал на телеграфном бланке следующие слова: «Ни слова от тебя. Недоумеваю. Теряюсь догадках. Послезавтра буду Вене. Когда увидимся. Отвечай немедленно». Приписав внизу свой адрес, он отправил телеграмму с оплаченным ответом. Выйдя в освещенный по-вечернему холл, он почувствовал на себе чей-то взгляд: держа в руках газету, в одном из кресел сидел тот самый барон, с которым он лишь мимоходом попрощался на корабле. Не вставая с кресла, барон без улыбки поклонился ему. Альфред сделал вид, что чрезвычайно обрадован неожиданной встречей, и, сам поверив в это, тут же сообщил барону о своем намерении остаться в Гамбурге до следующего дня.
За ужином барон, который был бледен и беспрерывно кашлял, заявил, что чувствует себя превосходно, и предложил вместе пойти в кабаре. Заметив, что Альфред колеблется, он опустил глаза и еле слышно сказал, что тоска по умершим еще никого из них не воскресила. Альфред рассмеялся, но тут же спохватился; догадавшись, что барон наверняка заметил его смущение, он тотчас решил, что разумнее всего будет принять приглашение. Вскоре он уже сидел с бароном в ложе, пил шампанское и сквозь дым и чад переполненного зала смотрел, как под пронзительные звуки убогого оркестра на сцене крутились гимнасты и кривлялись клоуны. Потом слушал вульгарные песенки в исполнении полуголых девиц и в каком-то исступлении то и дело обращал внимание своего молчаливого спутника на стройные ножки и пышные бюсты, выставленные на всеобщее обозрение. Потом принялся заигрывать с цветочницей и бросил желтую розу под ноги одной из танцовщиц, кокетливо встряхивавшей своими черными локонами, а заметив, что тонкие губы барона тронула гримаса горечи и гадливости, громко расхохотался тому в лицо. Но потом ему начало казаться, будто сотни пар глаз следят за ним со злобным любопытством и что общий гул и шум голосов в зале вызваны только его особой. От страха у него мороз пробежал по коже, но потом он сообразил, что, очевидно, слишком быстро опорожнил несколько бокалов шампанского, и успокоился.
Пока он, перегнувшись через перила ложи, рассматривал сидящих в зале, две размалеванные девицы завязали оживленную беседу с бароном. У Альфреда как камень с души свалился. Удовлетворенно отметив это про себя, он вздохнул с таким облегчением, словно только что избежал какой-то опасности, поднялся, поощрительно кивнул своему спутнику, как бы желая тому успеха в любовной интрижке, и через минуту оказался уже на улице в полном одиночестве. Насвистывая что-то себе под нос, он побрел в отель по овеянным ночной прохладой улицам, которых никогда прежде не видел и вряд ли увидит снова. Ему казалось, что он блуждает по какому-то сказочному городу.
На следующее утро, пробудившись от тяжелого, мучительного сна, он не сразу сообразил, что находится уже не в каюте парохода и что белое пятно в углу не пеньюар Элизы, а оконная занавеска. Сделав над собой усилие, он отогнал набежавшие было жуткие воспоминания и позвонил. Вместе с завтраком ему подали телеграмму. Пока лакей находился в комнате, Альфред не дотрагивался до нее и был уверен, что такое самообладание непременно будет вознаграждено. Но едва Дверь затворилась, как он дрожащими от нетерпения пальцами вскрыл телеграмму, и буквы сначала поплыли у него перед глазами, а потом, огромные и отчетливые, вдруг встали на свои места: «Завтра утром одиннадцать часов. Адель». Он принялся мерить шагами комнату, время от времени беззвучно смеясь; лаконичный и более чем сдержанный тон приглашения ничуть не охладил его. Такая уж у нее манера! Пусть его и не ждут в Вене с таким нетерпением, на какое он еще недавно рассчитывал, пусть ему предстоит сделать какие-то неприятные открытия, что из того? Ведь он опять встретится с ней, увидит сияние ее глаз, опять будет дышать одним с ней воздухом — и значит, чудовищное преступление совершено им не зря.
Стены отеля давили его, и все оставшееся до отхода поезда время он проблуждал по городу, словно лунатик, не видя ничего вокруг. В полдень он выехал из Гамбурга и почти всю дорогу простоял у окна вагона, часами глядя на убегающий ландшафт. Напряжением хорошо натренированной воли он гнал от себя рой мыслей, надежд и опасений, пытавшихся завладеть им. Но если он и брал в руки книгу или газету, чтобы не привлекать излишнего внимания своих спутников, то читать все же не мог, а принимался считать до ста, потом до пятисот, до тысячи и так без конца. А когда наступила ночь, острая тоска смела все его старания держать себя в руках. Он называл себя глупцом за то, что не так понял и смысл длительного молчания, и тон последней телеграммы невесты, которую на самом деле не в чем было упрекнуть — за исключением того, что она более строго, чем он сам, придерживалась заключенного между ними соглашения. Может быть, она каким-либо образом все же прослышала о том, что он путешествовал с любовницей. Но сила его чувства непременно преодолеет и ревность, и оскорбленное самолюбие и вернет ему сердце нареченной. И он настолько ощутил себя повелителем своих ночных видений, что услышал наяву звук ее голоса, увидел ее лицо, весь ее силуэт, даже почувствовал вкус ее поцелуя, наполнивший его таким блаженством, какого он раньше никогда не испытывал.
И вот он дома. В его квартире все дышало уютом и покоем. Он с аппетитом проглотил заботливо приготовленный завтрак, и ему — впервые за много дней и ночей — показалось, что он может совершенно спокойно думать о той, другой, навеки избавленной от земных горестей и покоящейся в царстве безмолвия. На какой-то миг ему даже почудилось, что вся вереница дней и ночей, начиная от прибытия в Неаполь и кончая смертью Элизы, была лишь игрой его расстроенного воображения, а ее кончина, приближение которой доктора предполагали и даже предсказывали, явилась лишь естественным завершением тяжкого недуга.
Да, человек, бегавший по врачам и аптекам в чужом, залитом южным солнцем городе и с жуткой обдуманностью приготовивший смертельное зелье, человек, замысливший отправить свою любовницу к праотцам и за час до убийства подло наслаждавшийся ее ласками, никак не отождествлялся в его сознании с тем, который теперь спокойно попивал чай в привычно уютной обстановке; тот, другой, казался ему сильнее и значительнее, чем он сам, и он взирал на него с каким-то трепетным восторгом. Однако потом, выйдя из ванной и взглянув в зеркало, в котором отразилось его стройное и мускулистое тело, он понял, что этим сверхчеловеком был именно он, он сам, и глаза его засверкали холодной решимостью, на губах появилась улыбка снисходительного превосходства. Он счел себя более чем когда-либо достойным чести прижать к груди невесту, истосковавшуюся в разлуке с ним, и куда тверже, чем прежде, уверовал в ее любовь.
В условленный час он вошел в желтую гостиную, где его принимали в последний раз почти год тому назад, и уже через минуту увидел Адель; непринужденно, словно они расстались накануне, протянула она руку, над которой он застыл в долгом поцелуе. «Что мне мешает обнять ее?» — пронеслось у него в голове. Но она уже заговорила своим звучным грудным голосом, который лишь нынче ночью слышался ему в мечтах, и он спохватился, что сам еще не произнес ни слова, лишь прошептал при виде Адели ее имя.