141436.fb2 Умница, красавица - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Умница, красавица - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

У семьи Алексея Юрьевича Головина для счастья было все. Не в том смысле, что – у них все было, а вот счастья-то, ах, не было. Просто у его семьи для счастья ВСЕ было. Алексей Юрьевич очень хорошо понимал, что для счастья нужно все правильно приготовить, как готовят для новорожденного кроватку, пеленки, памперсы… Первостепенно важно, где именно проистекает счастье, на какой жилплощади и в каких интерьерах.

Семейство Головиных проживало на Таврической улице, напротив Таврического сада. Жилье их было настоящее питерское – место одно из самых дорогих в городе, дом один из самых красивых в городе, с эркерами и балконами с узорчатыми решетками.

Казалось, весь дом должен был быть заселен такими Алексеями Юрьевичами в безупречных костюмах, но нет.

Сколько ни расселяли коммуналки, они все равно БЫЛИ. Жили себе и в ус не дули, что не полагалось им уже БЫТЬ, что из-за них этот дорогой красивый дом никак не мог превратиться в «социально однородное жилье». Социальная неоднородность представляла собой личную неприятность и головную боль Алексея Юрьевича – она никак не хотела выметаться из этого дома и буквально лезла из всех щелей, к примеру, жуткий, с облезшей штукатуркой подъезд, хоть и закрытый на кодовый замок и живого охранника, остался прежним с советских времен и по-прежнему припахивал советским подъездом. Подойдя к своему подъезду, Головин, как всегда, вздохнул и, как всегда, недоуменно покосился на огромнейший балкон, опоясывающий угол дома, – балкон отчего-то принадлежал не ему. Так что когда Алексей Юрьевич звонил в дверной звонок охраннику, он всякий раз испытывал недоумение, оттого что ЕГО ПЛАНЫ нарушались социально неоднородным окружением.

…Алексей Юрьевич не был на Таврической улице самозванцем. Алик Головин с рождения жил на Таврической улице в кладовке шведского посла.

Советская власть превратила апартаменты последнего в Петербурге посла в жилплощадь для трудящихся. Трудящиеся Головины, мама с сыном, владели кладовкой – в ней жил Алик, и небольшой частью танцевального зала.

В кладовке можно было стоять, лежать на диване и боком сидеть за крошечным письменным столом. Пятиметровый потолок создавал одинаковое с любого места ощущение, словно находишься внутри карандаша.

Во второй комнате тоже было интересно, так что впервые приходящим гостям хотелось потрясти головой и сказать – где я, что я?.. С одной стороны зала было огромное окно, с другой – камин белого мрамора в золотых завитках и две двери, в коридор и в кладовку, поэтому мебель стояла не у стен, а веселилась посередине, как будто диван, шкаф и стол вышли потанцевать. В общем, типично питерское жилье, нелепое, безумное, дающее ощущение причастности к былой роскоши.

Разбогатев, Алексей Юрьевич начал методично осваивать пространство и пошагово восстанавливать бывшие владения посла, и теперь ему уже принадлежал весь этаж, кроме одной квартиренки, состоявшей из сорокаметрового зала без мебели, но с портретами по стенам и вожделенного балкона. Но самым обидным во всем этом безобразии был даже не вожделенный балкон и не сорокаметровый зал, а то, что поведение древнейшей бабульки-владелицы балкона не соответствовало никаким законам человеческой логики.

Алексей Юрьевич был человек из справочника «Кто есть кто», ХОТЕЛ здесь жить, и выходить на круговой балкон, и любоваться Таврическим садом. Бабулька была старорежимная и немного сумасшедшая, хотела здесь умереть, предпочтительно от голода и на глазах Алексея Юрьевича. Так, она сказала: «Ни за что, лучше умру от голода». Алексей Юрьевич отказался от всевозможных престижных вариантов, не пожелал жить ни в загородном доме, ни на Крестовском острове, а огромнейший балкон, опоясывающий угол дома, принадлежал не ему, а старорежимной бабульке с внучкой.

Откуда, кстати, у бабульки такая небольшая внучка – лет двенадцати, и где ее родители, конечно же алкоголики? Внучка тоже была немного не в себе, обе они с бабулькой забыли, какой век на дворе. Девочка странная – ну а какой же ей быть, если у них даже телевизора не было. И если кто-то думает, что в Петербурге в начале XXI века это НЕВОЗМОЖНО, так нет же – возможно, и вот точный адрес, по которому это ВОЗМОЖНО: улица Таврическая, дом 38 А, вход со двора…

В подъезде как символ новой жизни сидел охранник и висела купленная лично Алексеем Юрьевичем люстра – на вид совершенно старинная, затейливая, с ангелочками и кружевами, ампирная. На самом деле люстра была не ампир XIX века, а ампир XXI века – дешевая пластиковая поделка.

Соня неслась по лестнице, радостно возбужденная, как перед встречей с любимым мужчиной. Алексей Юрьевич спортивным шагом поднимался за ней и четко излагал ей в спину свои МЫСЛИ:

– Имей в виду, я крайне недоволен твоим сыном. Позавчера заглянул к нему в комнату – опять все разбросано. Посмотрел дневник – замечание «потерял форму». Я нашел форму. На нем. Да-да, на нем – он ее утром надел, чтобы в школе не переодеваться, и забыл.

Соня знала своего сына Антошу уже двенадцать лет, поэтому нисколько не удивилась. Алексей Юрьевич знал своего сына Антошу ровно столько же, но почему-то не уставал удивляться. Когда особенно удивлялся, переходил в разговорах с женой на «твой сын».

Ребенком пухлощекий Антоша был похож на печального ангела. В первом классе к нему приставили специальную девочку для того, чтобы в начале каждого урока она выкладывала из ангельского портфеля нужные тетрадки и учебники. Сам ангел задумывался, уплывал в свой мир, а с неохотой возвращаясь обратно, оставлял в этом своем мире разные вещи – ранец, куртку, ботинок… С тех пор не многое изменилось. Но в школе к Антоше были снисходительны – в частной школе неподалеку от Таврического сада. Снисходительность стоила пятьсот долларов в месяц.

– Несобранность. Безответственность. Он думает, что за него все сделают, – настырно продолжал Головин.

– Подумаешь, утром оделся, днем забыл… Он же у нас уже подросток, – Соня произнесла это слово ласково, как «цветочек», – рассеянность в подростковом возрасте – это нормально, потому что…

– Ты в своем уме? – коротко и зло сказал Алексей Юрьевич. – Ты не просто поощряешь в парне разболтанность, а еще подводишь под это теоретическую базу…

Соня вздохнула и виновато поморщилась, как будто это она надела на себя физкультурную форму и забыла в уверенности, что за нее все сделают – разденут, обнаружат форму и отправят на физкультуру.

Дома они мгновенно разделились. Алексей Юрьевич направился в кабинет, а Соня бросилась к Антоше – в детскую, в конец длинного коридора, мимо семи комнат шведского посла. Вернее, не мимо, а сквозь, в обход, прямо, налево, затем направо… Квартира была прямоугольная, но внутри этого прямоугольника было множество вариантов – можно было ходить друг за другом по кругу и кричать «где ты?» – «я тут!» Но пойти на голос еще не означало встретиться. В пятиметровых потолках витало эхо, чуть ли не настоящее горное эхо, поэтому «ты» мог оказаться совсем не «тут».

В квартире бывшего шведского посла, а ныне апартаментах ректора Академии Всеобуч все было прилично, со среднестатистически хорошим вкусом, и деньги ни разу не вылезли ни глупой позолотой, ни мраморной статуей – всё же здесь жили без дураков интеллигентные люди, доктор физико-математических наук, ректор, создатель первого в городе частного высшего учебного заведения, и Соня. Только однажды, лет десять назад, в счастливом ажиотаже от приобретения сразу нескольких комнат, в голове у Алексея Юрьевича что-то смешалось, завихрилось и пробилось сквозь его обычную сдержанность перламутровым унитазом. Унитаз располагался в центре самой большой ванной комнаты, назывался конечно же трон, и пользоваться им было неудобно. Но за исключением унитаза, сохраненного как памятник годам разнузданного становления капитализма, все было не хуже, чем у шведского посла. И образ жизни семейства Головиных тоже был не хуже, чем у шведского посла, жили они не по мещанским правилам, а светски, как бы параллельно, встречаясь в своей огромной квартире считанные разы – раз в вечер в кабинете, затем в спальне.

Возвращение домой всегда как с разбега в стену – немного обескураживает. На расстоянии все обычное, даже Алексей Юрьевич Головин, казалось Соне прекрасным, а все по-настоящему прекрасное, как Антоша, совсем уж невыносимо прекрасным. Сейчас Соня испытывала мгновенное гадкое разочарование – нет, конечно же Антоша был так же прекрасен, как всегда, и вызывал такое же, как в младенчестве, желание прижать, погладить, ущипнуть, укусить, съесть, но их нежное единение оказалось не таким страстным, как представлялось ей в поезде, когда она глупо думала: пусть у Князева Барби, а у нее зато Антоша… Но какой смысл думать о Князеве?.. Думать о Князеве какой смысл?!. Дома?!.

– Антошечка, как ты тут был без меня?

– Я один ходил в Петропавловку.

– Ах, – ужаснулась Соня, – один?! Почему один, солнышко?

– Я хотел. Когда я иду по улице один, я чувствую себя таким взрослым просторным мужчиной, а со взрослыми я маленький и мысли у меня воздушные.

Соня закружилась по квартире, как муравей, вроде бы хаотично, а на самом деле по строго выверенным тропам. Квартира огромная, на целый этаж, пока пробежишься по всем тропам, вечер пройдет.

Еще для счастья в семье Головиных было правильное устройство быта, а именно парочка, муж и жена, тетя Оля и дядя Коля. С тетей Олей познакомились давно, когда еще никто не мог представить себе, что домработница такой же необходимый предмет обихода, как холодильник, и появилась она в семье как массажистка для младенца Антоши. Теперь тетя Оля приходила каждый день, выслушивала Сонины сбивчивые указания по приготовлению обеда, которые все больше клонились к «сделайте, что хотите», встречала Антошу, к вечеру оставляла два подноса с ужином для хозяина и для ребенка и уходила, а дядю Колю (так его называли все, кроме Головина) вызывали по надобности – отвезти Антошу на тренировку, тетю Олю на рынок, хозяина куда скажет. Иметь массажистку и домработницу в одном лице было удобно и разумно. Кроме двух подносов с едой тетя Оля отвечала за остеохондроз Антоши и радикулит Алексея Юрьевича. Тетя Оля хвасталась, что работает в доме с перламутровым унитазом неземной красоты, так что унитаз не бесполезно красовался в самой большой ванной комнате, а служил укреплению авторитета ректора Академии Всеобуч среди знакомых тети Оли. Сонины тропы были: к Антоше поцеловать-погладить, затем на кухню и с подносом для мужа в кабинет, потом опять на кухню – покормить Антошу, затем Антошу проводить до ванной, затем на минутку к Антоше в комнату – пошептаться перед сном.

—Антошечка, зайчик любимый, котище косолапый, ласточка маленькая, – ворковала Соня, прижимая к себе Антошу, который как будто колебался – обниматься ему или вежливо от мамы отползти. Соня обнимала его как прежде, когда они еще были одна душа и она рано утром прижимала к себе уже одетого в школьный костюмчик ребенка вместе с портфелем, такого теплого, сонного. Антоша закрывал глаза, а она покачивала его, как младенца, перед тем как отпустить от себя на целый день.

– Ты грустная, – сказал Антоша, – у тебя в Москве что-то плохое было?

– Да… нет. Сама не знаю. Там какой-то другой мир.

– Когда переезжаешь из одного мира в другой, всегда грустно, – прижавшись к ней, произнес Антоша и важно добавил: – Если ты хочешь меня о чем-нибудь спросить, то можешь задать вопрос.

– Можно я тебя очень много раз поцелую? Мальчик мой любимый. Хотя бы сто раз? Можно?

– Нет, – покачал головой Антоша и еще чуть-чуть придвинулся к ней, совсем незаметно.

Соня поцеловала, сто раз не удалось, но все-таки – три. Это была такая игра, вроде бы Антоша уже взрослый и Соня должна его спрашивать: можно поцеловать, можно погладить? – и Антоша может сказать нет.

– Спокойной ночи, мой любимый, – прошептала Соня.

– Пока, – неожиданным баском ответил Антоша.

– Мур-р, – мяукнула Соня на прощание под его дверью и, следуя ежевечернему ритуалу, понесла в кабинет стакан кефира. Вечернего чая Алексей Юрьевич не признавал – не полезно.

– Кефир, – сказала Соня, присев на диван наискосок от письменного стола.

Головин одновременно что-то писал, перебирал бумаги, поглядывал в телевизор и читал газету.

– Я соскучилась, – сказала Соня и улыбнулась газете в его руке, как улыбаются милой слабости близкого человека. У Головина была зависимость от печатных знаков. Когда Алексей Юрьевич уставал, чувствовал себя неуверенно или долгое время был на людях, ему необходимо было почитать, он мог зайти в ванную и уткнуться глазами даже в аннотацию на пачке стирального порошка или прокладках, и любые печатные знаки его успокаивали.

– Рассказать тебе про Москву? У Левки с работой плохо, с деньгами плохо… – Соня решилась попросить впрямую: – Если бы ты его кому-нибудь порекомендовал…

– Если хочешь, я могу его устроить жиголо или обрезчиком сигар, – доброжелательно предложил Головин. – А у тебя, Соня, стала очень большая грудь.

Соня окинула себя мгновенным изумленным взглядом – как это?..

– Сколько народу на ней плакало – Левка, Ариша… – серьезно пояснил Головин.

Соня не улыбнулась. Они с Алексеем Юрьевичем никогда не смеялись ОДНОМУ, обычно Соня что-то там себе хихикала, ему не смешное. Но ведь не обязательно, чтобы чувство юмора было одинаковое, достаточно, чтобы оно просто БЫЛО, и у Головина оно было-было-было! Он довольно часто смеялся – клоуны, Райкин, «Двенадцать стульев», старая кинокомедия. С ним вообще было удобно иметь дело, как с хорошим механизмом, от которого не ждешь никаких неожиданностей: смеется, когда смеются, хочет ответить на вопрос – отвечает, а молчит – значит, все, конец связи.

– В выходные поедем на дачу, – объявил Алексей Юрьевич, – тренера возьмем, пусть с Антошей поиграет.

Антошин тренер по теннису говорил, что Антоша самый удивительный его ученик, – подняв голову, смотрит на мяч, как на летящую птицу, и ДУМАЕТ. О чем можно думать, когда надо бить по мячу, подкручивать, подрезать?! «Дача» была дальняя дача – небольшой дом с кортом, купленный Головиным для птичьей охоты.

Антоша в охоте не участвовал, плакал, когда отец на даче показал ему мышь, попавшую в мышеловку, а уж птички… Соня бродила по берегу и старалась, чтобы Антоша не встретился с подстреленными глухарями и тетеревами.

– Хорошо, – кротко кивнула Соня.

Опять охота, опять теннис, опять выходные на даче, опять пятничная злость… ну а чего же она хотела – чтобы в неделе вообще не было пятницы? И что толку возмущаться – почему на дачу, почему теннис, почему охота, ПОЧЕМУ всегда все как хочет он?! Иногда она мысленно совершала прыжок в сторону, задумывала перестать слушаться – НЕ ездить на дачу, НЕ кататься на лыжах, не… не… не… А, к примеру, валяться весь день на диване и смотреть старые советские мультфильмы. Но тут же возвращалась обратно. Все, что делал Алексей Юрьевич, было так правильно и разумно, что перестать слушаться было все равно что назло ему перестать чистить зубы и начать показывать язык в трамвае.

– Пора спать, – вопросительно сказала Соня.

– Послушай, – и Алексей Юрьевич, не взглянув на нее, принялся зачитывать вслух свои бумаги.

Алексею Юрьевичу ее отклик не требовался, даже «м-м, да, ага…» не требовалось, он просто приводил свои мысли в порядок и мог зачитывать свои бумаги все равно кому, даже телевизору. Но если Головин в чем-то и зависел от жены, то только в этом – ему нужно было, чтобы он бубнил, а она сидела.

– Открытие филиала дает возможность организовать учебный процесс таким образом, что… – читал Головин.

Филиал был его любимый проект. Для любого коммерческого учебного заведения очень важно иметь филиал, и экономика тут простая и впечатляющая – больше студентов лучше, чем меньше. Но филиал в городке, где нет ничего, кроме разбитых дорог и коровы на главной площади, это одно, а филиал в городе Сочи, где море, солнце, темные ночи, – совсем другое. Головин хотел открыть филиал в Сочи, и кроме очевидной прямой выгоды это давало возможность стать владельцем земли и зданий на курорте.

Проект сочинского филиала в перспективе удваивал благосостояние семьи, и Соня, вовсе не равнодушная к материальным благам (тридцать пар туфель, др.), казалось, могла бы и заинтересоваться, но благосостояние семьи и без филиала было так велико, что никакое удваивание и даже утраивание не повлияло бы на ее образ жизни, – ведь туфель от этого больше не станет. А возможность стать совладельцем земли и зданий на курорте Соню не прельщала. В общем, для нее это был просто проект… Совсем не то было, когда Алексею Юрьевичу подняли зарплату со ста пятидесяти рублей до двухсот двадцати, – это была поездка в Прибалтику, и новые туфли, и… много всего хорошего.

– Пора спать… – намекнула Соня.

– Я еще посижу, – отозвался Головин и уткнулся в свои бумаги.

– А мне грустно, – упрямо сказала Соня, – а у меня плохое настроение. А я тебя жду.

Алексей Юрьевич за своим столом немного напрягся и замер, стал похож на солдатика, позирующего фотографу на фоне полкового знамени. Между ними было не принято, чтобы она проявляла свои желания так открыто, и Головину было неприятно удивительно – что-то происходит не так, как обычно.

– Никаких причин для плохого настроения у тебя нет, – ответил Алексей Юрьевич, – и… зачем ты меня ждешь? Сегодня не суббота…

Все свои дела Алексей Юрьевич делил по принципу Эйзенхауэра – на важные и срочные, важные и несрочные, неважные, но срочные, неважные и несрочные. Интимные отношения, как и все в их жизни, подчинялись удобным правилам. По расписанию любовь была по субботам – дело неважное, но срочное. А любовь вне расписания была делом неважным и несрочным.

– Со-ня, сегодня не суббота, – за дверью кабинета шепотом передразнила Соня и медленно, со вкусом, показала двери язык.

Когда Алексей Юрьевич пришел из душа, голый по пояс, обмотанный полотенцем, Соня раздраженно фыркнула – тринадцать лет он приходит к ней в полотенце. Или пятьдесят, или сто. Полотенца, правда, разные. Сегодня синее. С неожиданной придирчивой злостью она посмотрела на мужа как на чужого – слишком худой и ноги коротковаты, и… и как ни смешно, уши все-таки немного торчат.

– Ты меня любишь? – спросила Соня, стараясь сдержать раздражение и быстренько настроиться на любовь.

– Э-э… – помедлив, ответил Алексей Юрьевич.

Ну а что она ожидала услышать, страстное «люблю-люблю»? Никогда он ничего такого не говорил.

– А если бы я тебе изменила?..

– Соня, что за детский сад?

– Ну пожалуйста, ну скажи, ну что было бы… ну что тебе трудно, что ли, – тоненько тянула Соня, водя пальцем по его груди.

– Выгнал бы без выходного пособия, – сказал Головин и повернулся к ней спиной, отведя ее руку. – Со-ня… Сегодня НЕ суббота.

Спустя минуту он уже спал, а Соня лежала рядом с ним и смешливо думала: Алексей Юрьевич Головин запрограммирован на сексуальное возбуждение по субботам, а в остальное время не включается ни за что, как ни щелкай пультом.

…Окажись Соня и Головин в постели перед кинокамерой, происходящее между ними никак не потянуло бы на камасут-ру. И на журнал «Плэйбой», и на Песнь Песней, и на среднего качества эротический фильм, да и на добротную любовную сцену не потянуло бы… Страсти, вздохов, стонов, замирания сердца – чего не было, того не было. И он не осыпал ее страстными поцелуями до и благодарными после. Все, что происходило в кровати шириной сто восемьдесят сантиметров на несовременном белоснежном постельном белье, можно было назвать одним словом – НОРМАЛЬНО.

В первые месяцы брака Алексей Юрьевич очень старался, чтобы его юная жена научилась правильному сексу. Правильный секс для него был как правильный подъем в гору на лыжах. Как будто идешь со своим спутником параллельно – раз-два, раз-два, и оба одновременно на вершине.

А Соня никак не могла добраться до вершины – отставала, торопилась, падала, пыталась снова семенить вслед за ним, а то и вовсе садилась у подножия и говорила «брось меня». Но спортсмены не бросают отставших по дороге, и Головин терпеливо ждал ее, как ждут слабых, чтобы покорить вершину вместе. Он ждал и так вдумчиво наблюдал за ее реакциями, как будто Соня была дрессированным микроорганизмом, над которым он проводил серию экспериментов.

Но микроорганизм не вполне оправдывал его ожидания. Если Соня все-таки добиралась до пика, то ее долгожданный отклик был таким незначительным, словно реакция земли на извержение вулкана за многие тысячи километров, – так, едва заметное колебание или просто вздох. Неужели этот вздох – все, чем она может отплатить мужу за всю его заботу?.. Соне было неловко, что он тратит на нее так много времени, а получает такой незначительный результат, она все больше зажималась и все ловчее играла с Головиным в вежливую игру «мне было ОЧЕНЬ хорошо, спасибо большое, до свидания».

Но так напряженно было в самом начале их жизни, а затем, так и не научившись тому, чего он так методично от нее добивался, она вдруг осмелела и открыла свой собственный способ получать резкое мгновенное удовольствие. Удовольствие это было весьма скромным, и сам Головин играл в нем чисто техническую роль, ТАКОЕ удовольствие она могла бы получить и самостоятельно, без него, но… она прочитала кое-какую литературу и поняла: с ней происходит то же, что с большинством женщин. Так что зря она совестилась, что не может ответить Алексею Юрьевичу как нужно и притворяется. ВСЕ притворяются или почти все.

С годами интерес Алексея Юрьевича к ней закономерно уменьшался, секс все больше одомашнивался, в их интимном расписании довольно давно уже остались только субботы, но Соню это нисколько не печалило, – секс было не то, что занимало ее с утра до вечера. Если под успехом понимать движение от худшего к не такому худшему, то Сонина интимная жизнь была очень успешной, и на сегодняшний день, по тестам женских журналов (поставьте оценку своей сексуальной жизни по пунктам «желание», «регулярность» и «оргазм»), Соня выставила бы себе твердые четверки. В любви Головин был очень вежлив, он как будто всегда шел на полшага сзади нее, внимательно приглядываясь, все ли он правильно делает и чего бы ей еще хотелось. Соне кое-чего хотелось, а именно – чтобы он не был таким вежливым и чтобы было безумие, и страсть, и подчинение, но мало ли чего хочется… Кто сказал, что безумие и страсть достаются всем? Кто сказал, что у составителей тестов есть эти самые безумие и страсть?..

Ночные мысли, то горестные, то смешные, пришли и ушли, а утром уже была – жизнь.

Пришла домработница тетя Оля, подмигнула от входа:

– Мой-то сегодня ого-го…

Тетя Оля вела со своим мужем дядей Колей бурную любовную жизнь, обо всех ссорах, примирениях, дяди-Колиных супружеских подвигах и неудачах рассказывала Соне и всегда с придыханием говорила «мой». Но Соня не завидовала, ведь про Алексея Юрьевича никто не мог сказать «мой».

– А мой тоже сегодня ого-го… – вдруг соврала Соня и рассмеялась. Тетя Оля в ответ изумленно отвесила челюсть. Тетя Оля, конечно, понимала, что Хозяин тоже человек, она варила Хозяину овсяную кашу, гладила брюки и делала массаж, но «мой» и «ого-го» было все равно что увидеть президента в рубашке, трусах и носках. А Соня с Антошей были для нее просто Соня с Антошей.

Соня уселась в «крайслер» и поехала на работу – к десяти. Так что Соня, оказывается, только с виду была такая бездельница, а на самом деле при всем ее «крайслере», норках, драгоценностях и привычке забывать получать зарплату она вела тайную, скрытую от посторонних глаз трудовую жизнь. У Сони был не просто купленный ей для развлечения бутик или галерейка, а самая настоящая РАБОТА. Нормированная работа с десяти до половины шестого и ни минутой раньше, кроме среды, среда – творческий день.

Когда-то давно Соня сидела дома с маленьким Антошей, а Нина Андреевна твердила: «Человек должен исполнять общественный долг». Ни про какой общественный долг Соня не думала, гуляла с Антошей в Таврическом саду три раза в день, и вдруг – наверное, Нине Андреевне все же удалось правильно воспитать дочь, – вдруг в одночасье превратилась в тихого озлобленного зверя.

Зверь молча швырял Головину тарелки с едой, злостно уплывал глазами от семейного счастья, корчил неприятные рожи и прикидывал, как будут выглядеть котлеты на лице мужа, если на каждой щеке по котлете, а сверху завесить макаронами… или можно пюре, тоже неплохо…

Головин посмотрел-посмотрел на зверя и понял – если он будет и дальше оставлять его одного в квартире, зверь начнет грызть и царапать входную дверь, чтобы вырваться. Вырваться и гулять по своему кусочку мира, а не только по собственной кухне.

Сегодня у Сони Головиной, научного сотрудника Государственного Эрмитажа, кроме обычной текущей работы была еще полуторачасовая экскурсия – в 16.30.

БЕЗ НАЗВАНИЯ

Группа, человек десять, одни женщины, почтительно повздыхав перед «Мадонной с цветком» и «Мадонной Литтой», вышла из зала Леонардо да Винчи, прошла последователей Леонардо и встала полукругом в зале итальянского маньеризма, сначала у режущей глаз диссонансом алого и зеленого «Мадонны с младенцем» Россо, а затем сдвинулась к соседней картине – темная кровать на светлом фоне, серебристо-серые тела счастливых любовников.

– Начало шестнадцатого века, Джулио Романе, «Любовная сцена», – сказала Соня специальным эрмитажным голосом.

Экскурсоводы в Эрмитаже делились на громких и тихих, громкие говорили так, словно были со своей группой одни в зале, а тихие немного слишком шептали. Соня была тихая, к ней приходилось прислушиваться.

– Эту картину приобрела Екатерина Вторая для своих покоев, картина всегда была в запасниках и появилась только в тысяча девятьсот восемьдесят шестом году в Венеции и произвела там фурор. И только после этого ее повесили в зале. Вы видите, что здесь изображена любовная сцена, но очень интересен подход – любовь не с точки зрения счастья, а с точки зрения греха. Взгляните, башмачки у постели направлены друг к другу – это символ физической любви, но не супружеской, а запретной. И художник очень четко доносит до нас свою мысль о греховности этой запретной любви. Вот смотрите, кошка. Видите кошку? Кошка – это и есть символ греха.

– А собака? – спросил кто-то за ее спиной.

– Собака – это символ верности, – ответила Соня, почему-то побоявшись оглянуться, и растерянно добавила: – А может быть, собака тоже символ греха…

Группа двинулась в следующий зал, а Соня и Князев остались стоять у картины с серебристо-серыми любовниками. Стояли и смотрели друг на друга, как будто они были детьми и играли в войну. Соня была победителем и смотрела на Князева с выражением легкого торжества, а Князев смотрел на

Соню сердито, словно ему пришлось сдаться врагу и теперь он старается скрыть обиду и злость, но у него не получается… А потом злость в его глазах уступила место такой невыносимой влюбленности, что Соня жарко и сладко поплыла. И уплыла бы далеко-далеко прямо тут, у картины Джулио Романо «Любовная сцена», но куда же поплывешь, ведь группа отошла совсем недалеко, всего на несколько шагов, и теперь смотрела на нее довольно неприязненно – что это ты, девушка, романы крутишь в рабочее время, в наше!.. И Соня повела группу дальше по плану экскурсии, а Князев пошел рядом с ней.

– А у меня утром всего одна операция была небольшая, и… и на самолет, – застенчиво сказал он и удивленно добавил: – А ты маленькая. Я думал, ты высокая, а ты маленькая.

Соня и правда не доставала ему до плеча.

– Это я без каблуков, – ответила Соня, не удивившись этому «ты». Глупо было бы на «вы», когда «ты» было таким сладким. – Нам каблуки нельзя, паркет.

– Я уже часа два тут брожу.

– Да?.. – светски небрежно сказала Соня. – У мумии был?.. Эрмитаж, знаешь ли, такой большой-пребольшой. Ты бы мог меня тут неделю искать и не встретить.

И замерла при мысли, что так могло быть – не встретиться у картины Джулио Романо «Любовная сцена».

– Я бы тебя встретил, – уверенно сказал Князев, и у Сони перехватило дыхание.

Группа не желала любоваться чужим свиданием, даже таким романтичным, а желала продолжить встречу с прекрасным, и уже откровенно раздражалась на Соню, и даже холодно называла ее «девушка», хотя Соня была не девушка, а «Софья Сергеевна Головина, научный сотрудник Государственного Эрмитажа», – бэйдж висел у нее на груди. А на Князева женщины поглядывали без раздражения и даже как-то при-хорошились и подобрались. Наверное, они, как и Соня, считали, что он очень красивый, положительный и похож на военврача из старых советских фильмов.

– Перед вами Рубенс, «Тарквиний и Лукреция». У этой картины необычная судьба. Эту картину Геббельс подарил своей возлюбленной. И не так давно один из российских бизнесменов выкупил ее у наследников, отреставрировал и передал нам на два года. Кстати, у нас свой Рубенс лучше, – ревниво добавила Соня.

– Где у нас? – спросили из группы. – В России?

– Ну что вы, – опешила Соня, – нет, не в России и не в странах СНГ, а у нас, в Эрмитаже… Сюжет картины известен: Тарквиний обезумел от страсти, – посмотрите, какой напор во всем его облике! Он угрожает Лукреции, – если она не уступит его домогательствам, он убьет ее и положит рядом с ней грязного раба. И тогда она будет опозорена после смерти… Лукреция уступила и закололась кинжалом, попросив мужа отомстить за нее. Представляете?

Группа представляла.

– Посмотрите, какая Лукреция красивая! – с жаром сказала Соня.

Группа посмотрела на Соню с сомнением. Лукреция была толстая, с неровными ногами, вся в жирных складках – очень далека от современного идеала, к примеру от тоненького научного сотрудника Государственного Эрмитажа Софьи Сергеевны Головиной. Почему к этой жирной Лукреции такая страсть, непонятно, – было написано на лицах экскурсантов. Хотя, конечно, это очень вдохновляет – можно быть такой же толстой, а какой-нибудь знакомый Тарквиний все равно обезумеет от страсти.

– У тебя эротическая экскурсия?.. – прошептал Князев.

– Ты бы отрезал Лукреции целлюлит? – прошептала Соня, и они засмеялись, тихонечко, чтобы Соню немедленно не уволили с работы.

– Пойдемте к следующей картине, – сказала Соня и повела группу дальше. – Николас Берхем, «Похищение Европы». Зевс полюбил земную женщину, принял образ белого быка и был так мил, что она перестала его бояться и украсила его цветами. И тогда он, то есть Зевс… то есть бык, опустился на одну ногу, и она села на него, и он помчал быстрее и быстрее в море и умчал ее на Крит, и… экскурсия закончена, до свидания… – скороговоркой сказала Соня.

Группа медленно рассасывалась по залу, на прощание приятно улыбаясь Князеву и неприятно Соне, а одна женщина, тол-стая-претолстая, раз в пять толще Лукреции, вернулась к Соне и сказала: «Какая же вы счастливая». И ушла. Наверное, она была такой толстой, что уже не видела себя в роли Европы при красавце Князеве в роли Зевса, а остальные все еще представляли себя то ли Европой, то ли Лукрецией. Или же толстушка просто была счастливая, и чужая страсть, даже в рабочее время, ее не раздражала. А Соне вдруг стало весело, так весело, как будто она ребенок и опилась лимонада с пузырьками.

– Ты можешь сейчас уйти? Пожалуйста, – Князев так откровенно взглянул на Соню, что с ней немедленно произошло что-то фантастическое из области физиологии: ее одновременно бросило в жар, в холод, затошнило и накрыло теплой волной.

– Могу. Хочешь, пойдем в буфет, кофе выпьем. Или можно в залах погулять. В Египте всегда много народу – там собираются любители мумии, а в античном всегда пусто. Или в археологии…

В археологию все ходили выяснить отношения, и при случае там можно было даже поцеловаться, когда служительница отвернется, особенно в бронзовом веке было удобно.

—А… ты совсем уйти не можешь?.. Ну… что же делать… а у меня самолет через три часа, – растерянно произнес Князев и опять стал так похож на побежденного мальчишку, что Соня незаметно прикоснулась к его руке, подумала и повела его к себе, в фонд русской живописи.

Они молча прошли вдоль Невы, по темному коридору с гобеленами, по Салтыковской лестнице, и остановились в небольшом зале с дубовыми панелями, посреди книжных шкафов. Сквозь стекла блестели огромные черные тома с золочеными надписями.

– Ему родители подарили в день свадьбы, – тонким голосом сказала Соня и подумала: «Соня Николаева, ты дура!»

– Кому? – охрипшим голосом спросил Князев и подумал, какая она нежная прелесть, когда вот так стесняется и робеет.

– Николаю Второму. Ему эту библиотеку подарили родители в день свадьбы.

Почти по всем залам можно гулять, где захочется, а в библиотеке Николая Второго нет. Князеву можно было быть только с краю, у окна, за бархатным вишневым шнуром, а внутри, в самой библиотеке, по другую сторону бархатного вишневого шнура, нельзя. По другую сторону бархатного вишневого шнура разрешалось быть Соне, ну и другим, конечно, научным сотрудникам, научникам, как их называют в Эрмитаже, – звучит как будто это такой жук, жук-научник.

И тут произошло невероятное. Соня приподняла шнур и пропустила Князева в библиотеку Николая Второго, и Князев шагнул ЗА бархатный вишневый шнур. Это было преступление, признание в любви, вручение ключей от спальни, в общем, ужасная глупость, которую невозможно совершить в реальной жизни, а только во сне. Как если бы Князев привел Соню в операционную и усадил в кресле пить кофе у операционного стола. Но Алексей Князев этого не знал, хотя все происходящее и показалось ему нереальным, – оказаться внутри, за шнуром, было все равно что зайти в картину или стать выставочным экспонатом.

Они молча поднялись по скрипучей лестнице на антресоли, повернули налево в маленькую дверь и прошли в бывшие бельевые, а теперь фонд русской живописи. Здесь, в фонде, Соня сидит одна. Днем могут сотрудники забежать, а вечером она вообще ОДНА. А Князев не знает, что она тут ОДНА.

– Что это? – спросил Князев, оглядывая маленькую комнатку, в которой стояли только стол и стул.

– Это кабинетик, мой. А во второй комнате шкафы и стеллажи для хранения картин. Тебе туда нельзя. Вообще-то тебе и сюда нельзя, – объяснила Соня. – Это хранение, фонд, понимаешь? Я храню русскую живопись.

Соня присела на краешек стола. Князев оперся о стол руками, и Соня оказалась в его руках, как в раме. Князев поднял голову, посмотрел на Соню, такой трогательно беззащитный в своей страсти, будто думал то же, что думала она, – ну пожалуйста, Господи, можно мне один раз прикоснуться, мне бы только один раз прикоснуться, только один раз, и все… И от смущения Соня заторопилась, зачастила:

– У нас коллекция не такая, конечно, как в Русском, но есть Брюллов, Маковский, Нефф, Моор, Матвеев, Виш… – на этом слове Князев ее поцеловал. – Вишняков, Гроот…

Князев кивнул на портреты, развешанные по стенам:

– Это кто?

– Это Палантин венгерский Стефан-Иосиф… А это портрет офицера Бомбардирского полка. Художники все неизвестные. Но это они сейчас неизвестные, а через двадцать лет мы не знаем, что будет… – зачем-то добавила Соня, как будто Алексею Князеву было дело до Палантина венгерского или до офицера Бомбардирского полка.

Князев наклонился к ней, уткнулся лицом в бэйдж.

– Но… мы же и незнакомы почти, – пролепетала Соня в стиле тургеневской барышни, трогательно и беззащитно.

– Не думай об этом, – ответил Князев в стиле Джеймса Бонда, решительно-ласково. И дальше не было ничего, кроме того, что должно было произойти, ну просто никаких вариантов, потому что она всегда, всю жизнь, так хотела хотя бы немного побыть в его руках, а этой ночью строила планы, что бы такое по медицинской части у него с собой сделать – нос укоротить или еще что-нибудь, лишь бы он до нее дотронулся.

Соня уткнулась лицом ему в шею и украдкой слизнула капельку пота. И Зимний дворец поплыл под ее ногами, и потемневшие портреты неизвестных художников поплыли, и офицер Бомбардирского полка – белые букли, надменный взгляд, поджатые губы – напряженно и печально глядел на чужую любовь.

…Так все быстро произошло – просто мгновения острой страсти, причем скорее ЕГО, а не ее.

Напрасно мужчины думают, что хоть что-то имеет значение в любви, долго ли коротко – неважно, имеет значение только, что это ОН. И никакой неловкости Соня не почувствовала, несмотря на то что комнатка со столом и стулом была совсем не приспособлена для любви чужих, не привычных друг другу людей.

Князев отпустил ее и отодвинулся, продолжая держать за руки. Соня чихнула, и они засмеялись. Сегодня днем она достала со стеллажей кучу пыльных папок и положила на стол, и теперь ее можно было вытряхивать, как ковер на бельевой веревке.

– А на тебе печать, – сказала Соня.

– Какая печать?

– Какая-какая, печать греха… На тебе МОЯ печать, печать хранителя. Я – хранитель.

– Ты хранитель? – Алексей Князев смотрел на нее удивленно, словно он только что прижимал к себе хранителя из древнего предания, седого старика с бородой и связкой ключей на поясе.

– Я хранитель мумии, – серьезно сказала Соня. – Представляешь, дети заглянут в саркофаг, а мумии нет… Вот я и посматриваю за ней, чтобы она не сбежала.

Эрмитаж – это был Соне подарок от Головина.

Когда она, просидев дома с Антошей несколько лет, превратилась в зверя, готового грызть входную дверь, лишь бы вырваться на волю, Головин поступил Соню в институт. Отдал ее на музееведение в Кулек – Институт культуры, как ребенка отдают в хороший ведомственный детский сад, а затем, как ребенка отдают в хорошую школу, отдал в Эрмитаж на должность лаборанта.

Это, казалось бы, пустяковое место на самом деле было самым престижным из всех возможных, потому что – Эрмитаж. Попасть в Эрмитаж можно было, только правильно ответив на вопрос «Ты чья?», потому что Эрмитаж особенное место, и чужие здесь не ходят. Головин так грамотно выстроил цепочку и вышел на завотделом истории русской культуры, что Соня стала своя.

– Я всю жизнь мечтала… это библиотека Николая Второго… – деревянным от волнения голосом сказала Соня хранителю русской живописи, строгой даме с лицом из прошлой жизни, словно сведенным к глазам, как на портретах Крамского. Строгая дама когда-то впервые провела шестилетнюю Соню с экскурсионной группой по Эрмитажу, но, конечно, не узнала Соню, – мало ли девчонок замирало на главной лестнице под плафоном Дициани «Боги на Олимпе».

Лаборант везде лаборант, даже в Эрмитаже, и Соня бегала с поручениями, делала бутерброды, печатала, носила папки за хранителями, с ней даже не здоровались – никто. Потому что она сама была никто. Первый раз ее заметили, когда она пришла в короткой красной юбке. Она получила от начальства выговор – ты кто такая, чтобы тут у нас в юбках, вот вырастешь, станешь кем-то, тогда ходи в красных юбках.

Алексей Юрьевич отдал Соню в Эрмитаж, это правда, но дальнейшая Сонина жизнь в Эрмитаже шла совершенно независимо от Головина. Эрмитаж – закрытая система, сама по себе и сама в себе, деньги и даже известность не играли здесь, в этом мире, никакой роли, и дальше Эрмитаж был только ЕЕ.

Соня росла-росла и выросла. Увлеклась живописью XVIII века, особенно ее заинтересовал малоизвестный художник Каравак, первый придворный живописец Петра Первого. Публиковала статьи в «Сообщениях Государственного Эрмитажа», участвовала в конференциях и через пару лет уже была не лаборантом, а младшим научным сотрудником, мнс. Это была аббревиатура, привычная Нине Андреевне, и она уже Соней гордилась.

Головина считалась приближенной к хранителю русской живописи, строгой даме, такой строгой, что, кроме Сони, она и не признавала никого. Так что, когда дама умерла, Соня стала хранителем, получила фонд, как будто строгая дама с лицом из прошлой жизни передала ей по наследству свой титул.

Став хранителем, Соня подолгу в зеркале себя рассматривала, на бэйдж с логотипом украдкой любовалась, висевшую на цепочке печать хранителя постоянно трогала, крутила, поглаживала. И еще у нее было кольцо – строгая дама подарила ей перед смертью, как в сказках. Серебряное кольцо с лити-ком – рельефом. Когда Соня нажимала кольцом на пластилин, выдавливался античный профиль, женская головка. Кольцо она тоже все время крутила на пальце, оно у нее часто было надето литиком вовнутрь, вот и поставила на Князева печать, в том месте, где Соня сильно обнимала его за шею.

– У вас тут средневековье какое-то – перстни, печати… – удивился Князев.

Соня погасила свет, и они еще немного постояли у окна, посмотрели на маленький внутренний дворик. Нельзя сказать, что Князев был сейчас к ней как-то особенно нежен – он просто стоял рядом, даже не касаясь ее. Как будто он летел на самолете лишь для того, чтобы снять напряжение, чтобы, слегка пошатываясь от пережитой только что страсти, молча постоять у окна, и теперь уже может лететь обратно. Стоял и смотрел на нее исподлобья – военврач, серьезный и отдельный.

Соня запечатала шкафы печатью, подпечатала сверху кольцом, и они ушли. Спустились по скрипучей лестнице, прошли мимо книжных шкафов, держась за руки, вынырнули из-под вишневого бархатного шнура и снова оказались там, где можно всем.

И только когда вышли через малый подъезд к Зимней канавке, Соня испугалась, испугалась до темноты в глазах, до дрожи в коленках – что она сделала! В хранение нельзя было водить посторонних. То есть категорически нельзя. Никого, только по специальному пропуску, который нужно было выпрашивать, так унизительно объясняя, почему твоему мужу или маме необходимо пройти в фонд, что никто никогда и не просил. А уж привести кого-то просто так было не просто нарушение и не просто преступление, а НЕМЫСЛИМО. И как это вышло, что, выходя из Эрмитажа, она не подумала о пропуске, а просто сосредоточилась и, потянув за собой Князева, пролетела на помеле мимо охранника?.. Если ВСЕ ЭТО как-нибудь откроется, ее уволят, отдадут под трибунал и сожгут на костре на Дворцовой площади.

– Я надеюсь, ты ничего не стащил в хранении? – строго спросила Соня. – Точно? И Маковского не стащил, и Неф-фа? Хорошо.

– И Палантина венгерского не стащил, – подтвердил Князев.

За углом, на Зимней канавке, можно спуститься к воде, всего семь ступеней. На седьмой ступеньке Соня споткнулась и упала Князеву в руки.

– Говорят, женщины так и падают к твоим ногам… – рассеянно сказала Соня, глядя на воду.

– Да, падают, – подтвердил Алексей, – одна двенадцать раз приходила нос переделывать.

– Она хочет не другой нос, а другую жизнь. А я тоже в детстве хотела другой нос.

– А другую жизнь?

– Мне моя нравится…

Соня уткнулась в Князева, в черную кожаную куртку, вдохнула запах кожи и еще чего-то неуловимого… разве может быть такой родной запах у человека, с которым ничего не было, кроме нескольких секунд страсти, да и то больше его, чем ее? Она провела ладонью по его затылку – какие жесткие волосы, ежик. Жесткие волосы бывают у упрямых.

…На седьмой ступеньке, у воды, можно целоваться и замирать от любви сколько хочешь, потому что набережная Зимней канавки почти совсем безлюдное место. А если случайный прохожий вдруг остановится покурить, то, опершись на парапет, он разглядит высокого мужчину в распахнутой куртке с прильнувшей к нему тонкой девичьей фигуркой и почему-то поймет, что это не двадцатилетняя любовь, а взрослая. И такое он почувствует в этой взрослой любви напряжение, такую нежность, что ветерком пройдется в случайном прохожем его собственное воспоминание, или мечта, или печаль.

Но так подумал бы случайный прохожий – что это ЛЮБОВЬ, а стоявшие у воды Соня и Князев думали: только раз прикоснуться друг к другу и дальше жить как жили. Думали, что у них любовь, но такая, одноразовая.

После того как у Анны и Вронского впервые была любовь, они стали считать, что связаны навсегда. Но любовь в фонде русской живописи – это просто секс. И ничего не значит. Не буду об этом думать.

…БУДУ ДУМАТЬ.

12 АПРЕЛЯ, ГОДОВЩИНА СВАДЬБЫ

6,7, 8, 9,10,11,12 апреля уже почти все прошло, а Князев НЕ ПОЗВОНИЛ. Жизнь превратилась в одну сплошную пятницу.